Тайна наложницы Шахразада
И все пришло в движение. Засуетились слуги, побежал куда-то визирь, хотя всего в шаге от него стоял гигант мавр с огромным опахалом, в лавчонку бросился нубиец Джалал ад-Дин, чтобы лично засвидетельствовать почтение жене халифа…
– О нет, любимый, ничего не надо. Поздно! Я обманула тебя, мой единственный, мой… Гарун.
– Не смей так говорить, Джамиля, моя любовь! Через миг появится лекарь… Завтра мы предстанем перед имамом, и он совершит священный обряд…
– О нет, любимый… Ничего этого не будет… Проклятие Бастет настигло меня.
С ужасом увидел почтенный Сирдар, как стала его племянница похожа на ту умирающую девочку, какой она была когда-то, долгих одиннадцать лет назад. Это было в Рамадан, когда все правоверные радовались… Жестокие лекари, оказавшись бессильными перед неведомой хворью, нашли в себе силы честно в этом признаться.
Не верил своим ушам халиф. Ибо то был не нежный голос его возлюбленной, а сильный, чувственный голос неведомой женщины, который ему вчера довелось услышать во мраке постоялого двора в самый сокровенный миг единения.
– О чем говоришь ты, малышка Джамиля?
– О нет, добрый Гарун-аль-Рашид. Малышка Джамиля тебя уже не слышит. Всей моей силы не хватит, чтобы хоть на один день продлить ваше счастье…
– О чем ты, любимая? – почти простонал халиф.
– Знай же, добрый Гарун-аль-Рашид, что твоя возлюбленная умирает. Долгих десять лет я была ее душой, была ее жизнью, была ею самой. Долгих десять дет я боролась с болезнью, что некогда едва не унесла в мир мертвых малышку Джамилю. Я всего лишь душа, прклятая душа, и мечтала стать свидетелем вашего счастья, мечтала увидеть тот миг, когда станет она не только твоей возлюбленной, но и царицей великой страны. Я мечтала глазами умницы Джамили смотреть, как растут ваши дети… Но теперь, увы, ничего этого не будет, ибо проклятие всесильной Бастет, пережившее тысячи лет, оказалось сильнее меня.
– Проклятие?
– Да, халиф… Знай же, что некогда я, Та-Исет, была ученицей и прислужницей великой Бастет, богини черной земли Кемет…
– О Аллах милосердный!..
– …Бастет, мудрая и сильная, защищала женщин страны, даровала плодородие земле и прекрасных детей людям. Но, увы! как всякая женщина, она была подвластна гневу… И бывал тот гнев громогласным, но быстро проходящим, как вчерашняя гроза, а бывал и тихим, но смертельным, как укус ее сестры, богини Уто, Великой Кобры.
Халиф слушал слова, что шептали полумертвые уста его любимой, и чувствовал, как грозные призраки прошлого, боги иной страны, боги мстительные, встают у него за спиной. Погас свет дня, перед мысленным взором Гарун-аль-Рашида заплескалась полноводная река, дававшая жизнь целой стране и сотням тысяч людей, в ней живущих. Вот перед ним появилась фигура богини с человеческим телом и головой кошки… Вот блеснули яростью ее зеленые страшные глаза, вот простерлась вперед сильная рука…
– …Богиня прокляла меня за то, что я полюбила. Полюбила великой, но глупой любовью земного юношу, который посмел спорить с богами и преуспел в этом. Прекрасный Имхотеп изобрел напиток, дарующий вечную жизнь. Богиня, должно быть, мечтала о том миге, когда назовет Имхотепа своим супругом. Но юноша ответил взаимностью мне. Когда наша страсть смогла соединить нас, об этом узнала жестокая Бастет. Она прокляла меня, лишила тела… сделала лишь душой, заключенной в медальоне.
Халиф со страхом внимал этим страшным словам. Он и верил им, и не верил. Быть может, любимая сейчас отлежится в его сильных руках… Быть может, ей надо просто немного отдохнуть, прийти в себя от потрясения… И тогда вновь зажгутся теплым светом ее прекрасные глаза, вновь нежная улыбка озарит лицо, и теплые губы ответят на его поцелуй – жизнь вернется к той, которая стала любимой, мечтой, самой жизнью Гарун-аль-Рашида.
Голос же Та-Исет, прклятой души, продолжал свой страшный рассказ:
– Многие тысячи лет лежал этот медальон в далеких горах, которые сейчас называете вы горами Мерхан. Истлели кости Имхотепа, стерлись воспоминания об этом смелом юноше, дерзнувшем спорить с богами. Почти забылось и имя самой Бастет, великой богини, безжалостной и бессердечной. И лишь я, прклятая душа, продолжала влачить никчемное существование, заключенная в камне древнего медальона. Так было до того самого дня, когда взял меня в руки Карим-хлебопашец, отец Джамили. Малышка умирала от неизвестной болезни, и лекари отказались от борьбы за ее жизнь. И в этот самый миг Карим вложил в ладонь умирающей девочки мой медальон.
Халиф сжимал тело своей любимой и чувствовал, как жизнь покидает ее. Руки девушки, еще так недавно крепко обнимавшие его, бессильно упали вниз, кожа потеряла краски, и лишь уста еще жили… жили своей жизнью, повествуя о собыиях, которым просто не дано было случиться в мире Гарун-аль-Рашида.
– Десять долгих лет я была душой Джамили, ее здоровьем, ее радостью жизни. Я росла вместе с ней, врачевала людей, рассказывала чудесные сказки. Ее глазами я увидела великий Багдад и тебя, прекрасный халиф. Ее сердцем я полюбила тебя. Если бы твой Аллах позволил, ты бы получил в жены женщину необыкновенную, поистине удивительную, беззаветно любящую. Обе ее души были бы преданы тебе до последнего дня жизни. Но проклятие древней богини оказалось сильнее, ибо сказала тогда грозная Бастет, что никогда мне более не испытать страсти, никогда и никто более не полюбит меня, никогда и никто не возжелает меня. Так и случилось: малышка Джамиля полюбила тебя и испытала невероятную радость, что дарует лишь соединение любящих тел… Ты возжелал ее, ты желал ее столь сильно и столь нежно…
– О, я несчастный! – прошептал халиф, понимая, что его возлюбленная навсегда уходит от него.
– И теперь я покидаю тело Джамили, ибо не в силах более удержаться в нем ни на миг. Я рассказала тебе все и теперь вновь вернусь туда, где был мой приют долгие сотни лет. Быть может, гнев богини больше не падет ни на одну голову… Быть может, более никогда не возродится Та-Исет, которая вместе с твоей возлюбленной испытала и великую радость, и великое горе… Прощай же, добрейший из мужчин, прощай, наш возлюбленный… Я более ничего не могу… Прости меня… Прощай!..
Одному лишь халифу было видно, как серая дымная лента втянулась в лежащий на полу медальон.
И в тот же миг ощутил Гарун-аль-Рашид, как отяжелело тело его любимой, увидел, как откинулась голова, как полураскрылся рот, как закрылись навсегда прекрасные глаза Джамили…
Все было кончено. Его любимая покинула его, так и не став женой…
Великое горе обрушилось на халифа, но гордость выпрямила его стан и с болью сверкнула в очах Гарун-аль-Рашида.
– Умар!
– Я здесь, мой повелитель!
– Моя любимая… покинула меня… – Всего лишь на миг дрогнул голос халифа. – Она… она не вынесла радости… Но успела принять мое предложение. И потому распорядись, раб, чтобы прекрасная Джамиля упокоилась, как это велит обычай, чтобы ее тело было похоронено… – и опять крошечная заминка, которую услышал лишь старик Сирдар. – …о Аллах! похоронено, как тело моей жены, царицы…
– Слушаю и повинуюсь, – едва слышно прошептал визирь.
Ужас потери, который он почувствовал, взглянув на помертвевшее лицо халифа, был столь велик, что затмил все остальные чувства. О, это был всего лишь миг, ибо холодному разуму визиря чувства были присущи лишь в той мере, в какой они помогали ему подниматься наверх. Но сейчас, перед лицом великого горя, склонился и расчетливый разум Умара.
По улице Утренних Грез уходила процессия. Но уходила не так, как это грезилось халифу, не так, как шествовал бы свадебный кортеж. В скорбном молчании шел по пурпурной дорожке халиф, неся на руках свою возлюбленную. Увы, только так он мог в последний раз прикоснуться к ней, только так мог отдать ей последние почести.
И не было в глазах халифа слез, лишь душа его замерла, словно замерзнув в сильную стужу.
Сухими глазами провожал шествие и Сирдар. Ибо в тот миг, когда умерла малышка Джамиля, ушел из его жизни и весь ее смысл, покинула его душу радость, оставив лишь оболочку, осужденную влачить жалкое существование до того самого мига, когда явится за ним Разрушительница собраний и Усмирительница дум.
Свиток двадцать второй
Безнадежно печальным было возвращение во дворец. Гарун-аль-Рашид никогда раньше не задумывался о том, как сильно могут болеть душевные раны. Но сейчас боль его души затмила мир вокруг. Обрести любимую и потерять, вознестись к самым вратам рая и упасть на самое дно боли – все было дано ему в один день. Халиф не верил в чудеса, но не мог не поверить в то, что случилось сегодня с ним. Вновь и вновь вспоминал он, как уходила из жизни единственная, что была предназначена ему самой судьбой. Вновь и вновь перед его взором вставал тот миг, когда едва заметная дымная лента втянулась в камень медальона, навсегда разлучив его со счастьем.
Уже давно село солнце. Взошла на небе красавица луна, одаривая умиротворением и покоем все живое. Но не спал халиф, переживая величайший миг своего счастья, раз за разом возвращаясь мысленно в тот день, когда увидел смеющиеся золотые глаза Джамили. Вспоминал и сильнейшую боль, которую испытал, держа на своих руках умирающую любимую.
Но не зря говорится, что даже с самой страшной бедой надо прожить ночь.
Утро застало халифа над обширным пергаментом. Калам скользил уверенно и быстро. Несколько раз Гарун оборачивался к своему доверенному Муслиму и задавал ему короткие вопросы. И, услышав ответ, вновь возвращался к письму.
Наконец его труд был завершен. Устав от долгого сидения, Гарун-аль-Рашид встал и, потянувшись, вполголоса позвал:
– Умар!
– Слушаю и повинуюсь, о великий халиф! – откликнулся визирь, появляясь в проеме двери. Он, казалось, только и ждал зова.
– Сегодня будет долгий и тяжелый день. Я хочу, чтобы на церемонии упокоения были и родные красавицы Джамили…
– Они уже предупреждены, мой господин.
– Хочу, чтобы только те, кто мне действительно предан, были в этот час рядом со мной…
– Я позабочусь обо всем, мой халиф.
– Когда же опустится солнце, я хочу вкусить отдохновения. Но об этом я распоряжусь позже. А сейчас… Идем, у нас впереди трудный день.
Церемония упокоения члена царствующей семьи оказалась неожиданно скромной, но полной достоинства. Безмолвно стоял у склепа Сирдар-торговец, дядя почившей красавицы. Еще вчера это был пышущий здоровьем нестарый мужчина. Сейчас же напротив халифа безмолвно плакал сгорбленный седой старик. На его руку опиралась женщина в непроницаемо черном чаршафе. Ее тихий плач был единственным звуком, который в эти минуты раздавался у усыпальницы халифов.
– Да говорю тебе, Зульфия, это был не он! Да, я в первый раз предстала перед жаждущим взором великого халифа и мне не дано было раньше знать его ласк… Но так любить женщину не стал бы ни один умелый мужчина! Он думал лишь о себе, насытил лишь себя! И уснул, даже не подумав о том, что делит с кем-то ложе…
Стройная миниатюрная Марсия допила сок и откинулась на подушки.
– Так все и было, – согласилась с ней высокая белокурая рабыня Илана, дочь далекой полуночи. – Этот неизвестный, с которым все обращались, как с халифом, возгорался от самых невинных прикосновений. О, настоящий халиф никогда не был бы столь неучтив и столь… несдержан. Да и тело его было иным. Я-то помню…
– Ну что ты можешь помнить, сестра моя Илана! Что ты можешь помнить, если тебя призвали в опочивальню халифа второй раз в жизни! Разве этого достаточно для того, чтобы запомнить тело мужчины?
– Ты забываешь, сестра моя Зульфия, что это тело не простого мужчины. Это тело нашего господина и повелителя. И потом, этот неизвестный не умел снимать с себя одежду. – Тут синие глаза Иланы загорелись торжеством. – И самое главное… Он был пьян!
– О Аллах милосердный! Пьян! Наш повелитель… Этого не может быть!
О да, халиф Гарун-аль-Рашид никогда не восходил на ложе, если вечером отдавал щедрую дань плодам виноградной лозы. Ибо считал, что любовь – это трудная и бесконечно прекрасная наука. А научные занятия требуют трезвой головы. Ибо в противном случае высокое искусство любви превратится в гнусное удовлетворение низменной животной похоти.
– А еще наш повелитель, ну, или тот, кто взошел к нам на ложе, был одет подобно спятившему павлину. На нем были синие расшитые шаровары и красный кафтан, зеленая рубаха и пурпурная чалма…
Зульфие на миг показалось, что она сходит с ума: обе девушки были уверены в том, что они делили ложе с кем-то незнакомым. Более того, по их описаниям Зульфия не узнавала халифа – единственного, кто мог разделить ночь с наложницами. Но кто же тогда прятался под личиной Гарун-аль-Рашида? Кто был тот неизвестный, что смог перехитрить главного евнуха и постельничего, городскую стражу и стражу у внутренних покоев? Кто был этот невежественный юноша, который повел себя с ирбалями столь низко и неосмотрительно? Ибо, о, Зульфие было прекрасно известно, как может быть мстительна женщина, тем более несправедливо обиженная…
– А еще, – продолжила Марсия, – вот что мне рассказала Захра… Ну, у которой брат состоит писарем при втором советнике дивана.
– И что же она тебе рассказала? – насмешливо переспросила Зульфия, в душе ожидая лишь подтверждения своих опасений.
– А она рассказала, что ее брат вчера чуть не умер от смеха в диване. Во-первых, наш халиф не помнил церемониала входа в диван, а во-вторых, оделся, как пугало. Но с великими людьми может всякое случиться, ибо они велики. И потому никто бы не обратил на эту странность нашего повелителя никакого внимания, если бы она была единственной. Но были и иные странности. Захре ее брат говорил, что обычно халиф немногословен, но уважителен. Каждое его слово драгоценно, ибо исполнено истинной мудрости правителя. А вчера в диване он повелел призвать каменщиков, дабы те залатали прорехи в небе, из которых на город льет дождь…
– Аллах милосердный…
– Да, сестричка. Оказалось, что это самая тяжкая, воистину государственная беда, которая обрушилась на нашу страну.
– Не нам, сестра, судить о тяжести бед, которые обрушиваются на страну…
– Это так, не нам об этом судить. Но представить себе мудрого нашего повелителя, всерьез рассуждающего о лестнице в небеса, о каменщиках и прорехах в небе, я не могу.
– Увы, добрая моя Марсия, не могу и я. Должно быть, на нашего повелителя вчера нашло временное помрачение рассудка.
– Помрачение рассудка… Должно быть, так. Поэтому он и напился, как сотня псов, и увенчал свой ужин целой чашей кофе, смешанного с медом и перцем…
– Такого просто не может быть, Марсия, ты бесстыдно лжешь!
– Не сердись, добрая моя сестричка! Об этом мне рассказал поваренок, который приносит нам еду из дворцовой кухни. Он слышал, как главный повар рассказывал со смехом постельничему. Слышал он и то, как громко смеялись эти двое над нашим повелителем, почему-то называя его глупцом и шутом…
– Я не могу не верить тебе, сестра! Но и не могу поверить в то, что ты рассказываешь. Похоже, что против нашего повелителя, доброго, мудрого и милосердного халифа Гарун-аль-Рашида, затевается целый заговор.
– Ох, сестра, мы с Иланой думаем об этом весь сегодняшний день… И ничего придумать не можем. Должно быть, это в наших с ней мозгах наступило временное помутнение. Мы потому и пришли к тебе, добрая наша Зульфия, что одна лишь ты в силах разобраться во всей этой странной истории.
Затихли шаги двух девушек в полутьме гарема. Но не сдвинулась с места Зульфия. Вновь и вновь вспоминала она странный рассказ, пытаясь найти во всем этом какие-то общие черты, силясь понять, что же скрывается за таким внезапным и полным преображением их прекрасного повелителя.
Вскоре все завершилось. Ушли убитые горем родные несчастной Джамили, сел в богатый паланкин халиф, поднялась в седла личная гвардия Гарун-аль-Рашида. Вскоре за процессией закрылись дворцовые ворота. Все стихло в вечном несмолкающем городе.
И тогда к халифу подошел Муслим, его верный раб, преданный Гарун-аль-Рашиду более, чем может быть предан человеку его пес.
– Великий халиф, – едва слышно произнес он. – По дворцу ходят странные слухи: глупые наложницы решили, что тебя убили, а на твое место поставили другого, подставного безголового шута.
– О Аллах, они и дня не могут прожить без своих глупых распрей… Но я ждал этого, друг мой. Прошу тебя, сделай так, чтобы в Большом зале для приемов собрались все, кто вчера с почтением встречал того дурачка, что мы посадили на наш трон, дабы всласть повеселиться. Да приведи этих болтливых дурочек. Они, сами того не ведая, сделали то, на что не мог решиться я сам… Столь долго не мог решиться. Собери всех в тот час, когда окончится вечерняя молитва.
– Слушаю и повинуюсь, о великий халиф!
Свиток двадцать третий
Закончилась вечерняя молитва, и вскоре в Большом зале для приемов начали сходиться обитатели халифского дворца. Пришли мудрецы дивана со своими советниками и писарями, главный повар с поварятами, слугами и управителями кладовых; неторопливой походкой, лопаясь от гордости, в зал вошел Джалал ад-Дин, главный постельничий. Следом за ним в зале приемов появился и новый главный евнух, за которым цепочкой потянулись укутанные в темные накидки обитательницы Нижнего сада. Зал постепенно заполнялся. Пустовало лишь возвышение, откуда обычно великий халиф взирал на иноземных гостей.
Шли минуты. Снедаемые недоумением сановники стали вести между собой чуть слышные разговоры; шум нарастал и вскоре перерос в равномерный гул. Стали слышны даже отдельные женские голоса. Никто уже не смотрел на возвышение, никто не ожидал, затаив дыхание, того мига, когда великий халиф бросит лишь на него одного благосклонный взгляд.
Когда же заговорил халиф, незаметно появившийся в зале, это оказалось для многих настоящим ударом. Ибо ожидание приговора порой куда страшнее, но и куда привычнее, чем сам приговор.
– О мои сановники и царедворцы! Ближайшие и довереннейшие мои подданные! Дошли до меня удивительные слухи, коими полнится дворец. Умные мои и нежные наложницы полны уверенности, что меня сменил на троне подставной человек и что это враги мои посадили на престол марионетку для того, чтобы, оставаясь невидимыми, управлять великим городом и великой страной. Говорят также, что меня голым, без гроша и даже нательной рубахи выбросили за городскую стену, дабы познал я смерть мучительную. Эти слухи позабавили мое величество. Узнав об этом, я навеки преисполнился благодарности к моим чутким наложницам, которые прекрасно разглядели подмену, невзирая на ночную тьму. О прекраснейшие! Для вас одних осталась тайной моя веселая придумка, которая развлекла всех, вас же оставив в тягостном недоумении. Как видите, я жив и невредим.
– О счастье! – фальцетом воскликнул главный евнух.
Среди женщин послышались тихие смешки. Нельзя сказать, что новый управитель гарема был очень уважаем женщинами. Гарун-аль-Рашид улыбнулся, но улыбка эта заставила главного евнуха содрогнуться в ужасном предчувствии.
– О, я согласен со всеми вами. Мы славно повеселились в тот день, когда на мой трон я возвел неопытнейшего из подданных и невежественнейшего из юношей. Сам же я прятался в потайных комнатах и кладовых и оттуда следил за тем, с какими почестями вы встречаете его. И было это зрелище для меня весьма поучительным, ибо узнал я, кто друг мне, а кто лишь притворяется таковым. Но сейчас я хотел бы поблагодарить каждого из вас, ибо всем вместе наша шутка преотлично удалась.
Вздох облегчения вырвался из многих уст, заставив улыбнуться халифа. Визирь Умар, стоявший к нему ближе всех, увидев эту улыбку, с ужасом подумал, что и его дни при дворе великого халифа сочтены.
– А теперь я хочу вознаградить тех, кто оказался этого достоин более остальных. Мудрецам дивана я дарую честь говорить правдиво, не скрывая ни одной мысли и всегда называя вещи своими именами. О да, эта привилегия сначала покажется вам наказанием, но вскоре вы поймете, что честность мудреца состоит именно в том, чтобы не прятаться от мира. Эта привилегия даруется каждому из вас, всем вашим советникам, их слугам и писарям во веки веков.
Молчанием были встречены эти слова халифа. Ибо старшие давно уже не говорили правды, научившись скрывать ее, не говоря, впрочем, ни слова лжи. Те, кто лишь недавно присоединился к сонму мудрейших, были ошарашены подобной милостью и даже напуганы ею.
– Благодарю я своего постельничего, умнейшего Джалал ад-Дина, подарившего нам замечательное зрелище. В благодарность за это уважаемый Джалал ад-Дин будет щедро вознагражден. Я жалую ему весь свой гардероб до последней нательной рубахи и приказываю впредь надевать только это платье. И да будет так во все дни, которые он проведет во дворце и вне оного.
Плечи постельничего широко расправились, но тут же поникли: о, эта великая милость оказалась отличной местью, ибо означала, что впредь он, достойный и уважаемый Джалал ад-Дин, должен ходить голым – халиф-то, как бы высок он ни был, все же на голову ниже гиганта нубийца Джалал ад-Дина. «В отставку, – прошипел Джалал ад-Дин. – Я подам в отставку уже сегодня!»
– Преисполнен я и великой благодарности своему главному повару. Яства, что подал он к столу моего доверенного человека, были превосходны. Я награждаю этого воистину необыкновенного мастера золотой дзезвой и приказываю, чтобы, начиная с сегодняшнего дня, он пробовал каждое блюдо, подаваемое мне на стол, лично.
О, такого унижения не смог бы вытерпеть никто! Главный повар покраснел, словно обваренный омар. «Я не останусь здесь более одной минуты! Я немедленно покину это место, где меня прилюдно ославили отравителем…»
– Кроме того, о мои добрые сановники, я нижайше кланяюсь своему главному евнуху. Моя благодарность воистину безгранична. И потому я награждаю его высшей наградой нашей прекрасной страны – Орденом Льва. Ибо только человек с львиным сердцем, человек безмерной отваги может каждый день посещать мой гарем и при этом оставаться в здравом уме и доброй памяти.
О да, это была истинная награда. Ибо она давала пожизненную пенсию, выплачиваемую владельцу награды и его семье в течение сотни лет. Давала она и почести, сравнимые с почестями, которыми встречают самого владыку. Не давала она лишь одного – возможности быть независимым, ибо все кавалеры Ордена Льва должны были присутствовать в стенах дворца денно и нощно. Ведь в истинных героях может возникнуть надобность в любой момент!
– Ну что ж, добрые мои сановники! Без заслуженной награды пока остается лишь мой визирь, достойнейший Умар. Человек, без которого вся эта придумка не была бы столь забавной. Ему, единственному, кто все и всегда знает совершенно точно, кто никогда и ни в чем не ошибается, кто передает мои повеления безошибочно и полно, я дарую грамотного раба. Пусть этот раб следует за визирем по пятам, записывая как каждое мое повеление, так и каждое слово, изреченное достойнейшим Умаром, дабы ничто из великой истины, единственным владельцем которой является уважаемый Умар, не кануло в веках. Далее, я желаю, чтобы раз в год все эти записи оглашались перед диваном и старейшинами моей великой страны. Приказываю также, чтобы эта привилегия оставалась за уважаемым Умаром и после того, как покинет он свой пост при моем величестве.
Не обманули предчувствия Умара. Ибо он, самовольно решавший, кому следует передавать повеления халифа, а кому можно их не передавать, обманул сам себя. И теперь до конца дней своих был обречен либо вести жизнь, подобную жизни святого, либо сделаться немым.
– Итак, мои добрые друзья! Мне кажется, я не обманул ничьих ожиданий. А теперь я смогу наконец предаться великой скорби, ибо черен сей день моей жизни. И не будет дня чернее, чем этот, когда потерял я и любимую, и немногочисленных друзей.
О, какая тишина царила в зале, когда уходил халиф! О, сколько бессильной злости клокотало в душах тех, кто почтительно замер в поклоне!
И сколько слез было еще у халифа впереди, но не с кем было ему оплакать свою любовь.
– Позволено ли мне будет дать тебе совет, о правитель?
– Говори, Муслим.
– Ты преподал этим лжецам отличный урок, мой повелитель…
– Увы, Муслим. Этот урок очень быстро забудется. Как забыты в веках уже сотни, тысячи уроков.
– Но ты лишился и повара, и постельничего, и даже визиря.
– Это не беда. У повара был первый помощник. Он сможет стать главным поваром. До своего урока. У постельничего помощников не было, но найти нового будет несложно.
– Но ты лишился и Умара. А он, пусть и лжив, но умен. И мог бы принести много пользы. Особенно теперь…
– Теперь, мой заботливый Муслим, особенно теперь терпеть рядом с собой расчетливую лживую собаку у меня просто нет сил.
– Тогда позволь мне дать тебе один совет.
Гарун-аль-Рашид кивнул. Он понял, что из всего скопища царедворцев, сановников и слуг лишь один этот раб по-настоящему предан ему и действительно желает халифу лишь добра.
– Вспомни достойного Исума из рода собирателей легенд. Это люди честнейшие, преданнейшие и отважные. Наследник этого рода, Абу-Аллам Монте, исходил, кажется, весь мир и видел все, что достойно малейшего внимания. Его мудрость сослужит тебе отличную службу, мой повелитель.
– Да будет так, мой Муслим. Завтра я призову к своему престолу достойного наследника рода Исума.
– И еще одно… Прости, но…
– Говори, Муслим, говори.
– Неразумно тебе запираться в час такой великой скорби одному.
– Но мне не с кем оплакать мою любимую, не с кем даже вспомнить ее.
– Позови женщину, господин, вкуси страсти. И пламя желания поглотит слезы, которые могут сжечь твою душу.
– Странный совет, Муслим. Ты советуешь мне изменить своей любви, своей прекрасной жене, своей Джамиле…
– О нет, великий, я советую тебе лишь не оставаться одному. Даже если ты не взглянешь с вожделением, сможешь хотя бы рассказать о своей любимой. Никто лучше любящего не поймет, сколь велика твоя утрата. Никто лучше не почувствует, сколь больна твоя душа.
– Странный совет, Муслим. Но, должно быть, мудрый. Ибо никто лучше женщины не посочувствует мне. Что ж, приведи ко мне Зульфию. Пусть она и не прекрасна, как цветок, но зато ее душа жива. Лучше нее никому меня не понять.
Свиток двадцать четвертый
Умолк халиф, закончив свой рассказ об обретении и смерти любимой. В комнате воцарилась мертвая тишина. Взгляды их встретились. Зульфия уже не думала о себе. Перед ней был человек, потерявший почти все на свете.
Злясь на себя, халиф никак не мог оторваться от этих золотисто-карих глаз, теплых и сострадающих. Он хотел отвернуться, воспротивиться волшебной власти, которую она так внезапно возымела над ним. Слишком уж он беззащитен сейчас! Так устал, так вымотан болью, что терзает его душу. Ее близость попросту опасна!
– Тебе лучше уйти, – проговорил Гарун-аль-Рашид прерывающимся голосом.
Зульфия не шевельнулась. Он тоже словно окаменел. Снова этот странный трепет в груди, будто кто-то безжалостно сжал его сердце. Ему это не нравится. Чувства возвращались к нему, как возвращается тепло в онемевшие от холода пальцы. Так же колет иголочками… Так же больно… Мучительно больно! Насколько легче отрешиться от всего, держать рвущиеся на свободу чувства под строгим контролем!
Но халиф ясно сознавал, что беззащитен перед Зульфией. И спасения нет! Невероятное напряжение по-прежнему сковывало его. Он не хотел сдаваться чувственной неутолимой потребности, змеиным клубком свернувшейся в животе и сжигавшей душу. Сладостно-горький запах ее притираний изводил его. Руки ныли от страстной потребности коснуться ее.
Он пропал! Пропал, потому что хочет ее! «О моя Джамиля! Я изменяю тебе, сохраняя любовь к тебе в сердце своем!»
Медленно, как во сне, подняв руку, он дотронулся до щеки Зульфии. И поклялся себе не идти дальше, но все же… Пальцы независимо от его воли обвели чувственную линию полных губ. Лицо ангела и рот грешницы…
И сейчас она приоткрыла его в безмолвном призыве, таком соблазнительном… Он захотел откликнуться. Аллах милосердный, как захотел! Уверяя себя, что всего лишь хочет вспомнить вкус поцелуя, халиф склонил голову. Их дыхания смешались, и он понял, что проиграл.
Гарун закрыл глаза и с силой втянул в себя воздух, вступив в последнюю, безнадежную борьбу с желанием подмять под себя Зульфию и ворваться в ее покорное тело. Брать и брать ее, пока боль в душе не исчезнет… Именно это ему оказалось нужным сегодня – покорная женщина.
Такая женщина, как Зульфия, утешение лишь плоти.
– Согрей меня, Зульфия, – хрипло прошептал он, прежде чем накрыл ее губы своими.
Не размыкая объятий, халиф опрокинул Зульфию на роскошную шкуру снежного барса. Она судорожно обхватила его руками, отдавая жар своего тела, мысленно умоляя разделить с ней бремя невероятной горечи и боли.
Он весь дрожал, этот человек с ожесточившейся душой. Зульфия остро ощущала напряженность, сковавшую его тело, и силу, жаждущую вырваться на волю; видела быструю смену противоречивых желаний в его глазах; перед ней было лицо, измученное, искаженное гримасой страдания.
Халиф приподнялся. Широкая ладонь скользнула ей под сорочку. Без единого слова он потянул вверх подол платья, открыв тончайшие нижние шелка. Зульфия так и не поняла, как ему удалось одним махом стянуть все это вместе с туфлями. Еще мгновение – и он придавил ее к полу всей тяжестью своего тела. Губы снова завладели ее ртом в головокружительном поцелуе, опалившем, казалось, самую душу. Тело мгновенно откликнулось на жгучую ласку, загоревшись ответным огнем.
Гарун-аль-Рашид услышал тихий стон, но в эту минуту был слеп и глух ко всему, одержимый стремлением удовлетворить собственную жажду, заглушить боль.
«Только один раз», – пообещал он себе. Только однажды он забудется, поддастся волшебству этой женщины, магии ее нежности и красоты.
Халиф высвободил свою окаменевшую плоть и широко развел ее бедра. Зульфия невольно вздрогнула и застыла, почувствовав его нетерпеливое прикосновение. И, когда он одним мощным движением погрузился в нее, утонув в раскаленных недрах, тихо охнула.
– Тебе больно? – с трудом выговорил халиф.
– Нет, – едва слышно солгала Зульфия и закусила губу, чтобы удержать пронзительный крик, пытаясь свыкнуться с внезапным вторжением горячего орудия страсти, пронзавшего ее, казалось, до самого сердца.
И халиф, видимо, осознав жестокость своей атаки, замер и не двигался, пока тонкая грань между болью и наслаждением не стерлась и желание не стало сотрясать ее тело, пронзая сотнями тончайших молний.
Глаза его горели, как у голодного волка. Зульфия задыхалась, стремясь сама не зная к чему. Все в ней умоляло о завершении; свершались давно забытые грезы. Закрыв глаза, она тихо прерывисто всхлипнула, стараясь еще больше открыться для него.
Халиф скрипнул зубами, из последних сил сдерживаясь, чтобы вновь не наброситься на нее, не взять грубо, быстро, алчно. Стук сердца громом отдавался в ушах. Стоит ему забыться, и он никогда не отпустит ее… И когда охваченная страстью женщина беспомощно пробормотала что-то и забилась под ним, лихорадка, накатывавшая беспощадными волнами, то поднимавшимися, то опадавшими в такт их движениям, обволакивая и унося с собой, достигла пика.
Халиф тонул, проникая все глубже, теряясь в сладострастной бездне. Зарывшись руками в ее волосы, он смял податливые губы Зульфии беспощадным поцелуем, ловя ее тихие безумные стоны. Она на мгновение обмякла под властным напором ненасытного языка. Обезумев от нарастающего наслаждения, она извивалась, металась, выгибалась, царапала ему спину в стремлении достичь заветной выси. Ощутив сладостные короткие тугие сжатия ее ножен вокруг своей нетерпеливой плоти, он уже не мог более сдерживаться и, растеряв все мысли, забыв о клятвах, стал врываться в нее, гонимый жестокой, неумолимой, мрачной потребностью. Наконец перед глазами вспыхнули огненные радуги, и халиф с тихим стоном отчаяния излился в нее. На какой-то кратчайший миг тьма была изгнана из души.
Потом, когда все было кончено, Зульфия прижала его к себе, не позволяя уйти, чувствуя, как трепет пробегает по его коже, как все еще напряжены мышцы, ощущая бившие в лицо короткие всплески дыхания.
И едва он попытался отстраниться, как она сильнее стиснула руки за его спиной, хотя едва не стонала под тяжелым телом, а между бедер чувствовала тупую боль. Такую же, как в сердце…
Но вот халиф приподнялся, перевернулся на спину и прикрыл глаза рукой.
– Это было непростительно, недостойно, немудро, – прохрипел он. – И, о Аллах, даю слово, больше такое не повторится.
О да, это было безумие. Но сейчас Гарун-аль-Рашид чувствовал, что его боль утихла. Он словно прочитал посмертную молитву по своей любви. О да, теперь у него хватит сил навсегда закрыть свое сердце для желаний, а тело запереть в стенах дворца. Отныне ни одна женщина не возымеет над ним власти, ни одна женщина не поселится в его сердце. И пусть великий род халифов прервется, но его любовь, его Джамиля, останется женой последнего халифа Гарун-аль-Рашида.
И да будет так!
«И да будет так, мой Гарун, – прошелестел голос Ананке. – Пока для тебя не может быть лучшего решения, чем закрытые шторы и уснувшая в боли душа. Но миг еще настанет, поверь!»
Должно быть, в забытьи не слышал халиф этого голоса, или слышал, но не понял, кому он принадлежит. Или, что весьма вероятно, ему было все равно, что и кто шепчет. Ибо его жизнь, его душа уснула под пеплом любви.
Свиток двадцать пятый
Полутьма царила в покоях халифа. Плотные шторы из драгоценного шелкового атласа, над которым так смеялась малышка Джамиля, разделили мир за стенами дворца и мир внутри него. Халифу даже стало казаться, что мир его покоев живет своей жизнью, что он дышит и ведет беседу, лелеет свои мечты. Вечерами, когда тьма сгущалась, слышал халиф неясное бормотание, которая исходило, как ему казалось, от прекрасной луны.
Быть может, тот, другой Гарун-аль-Рашид, не познавший одну за другой две тяжкие потери, испугался бы этого. Быть может, бросился бы к лекарям, дабы найти источник недуга. Но не этот, сегодняшний Гарун. Ибо он знал, за что судьба его наказала. Знал, что нет лекарства от этой болезни, равно как нет и самой болезни. Ибо горечь одиночества – страшная пилюля, от которой не может спасти ни шумный гарем, ни веселая пирушка, ни мудрая беседа или даже сотня писем-наставлений от доброжелательного отца.
О, Гарун не казнил себя, не лелеял свою боль. Он правил, выслушивал советы дивана, сетования просителей. Беседовал с Абу-Алламом, многократно убеждаясь, что лучшего визиря не стоит и искать. Однако душа его была выжженной пустыней. Горечь одиночества царила там, где ранее жили надежда и предвкушение и царили радость и боль, счастье и веселье.
Так, в полузабытьи-полужизни прошел без малого год. Накануне Рамадана халиф с удивлением заметил, что мудрый его визирь как-то странно съежился, став словно меньше ростом. Что он вовсе не молод, не громкоголос, наоборот, временами более чем молчалив.
Увидел, заметил и… И подумал, что таким визирь нравится ему еще больше, ибо он стал удобен. Как бывают удобны домашние туфли после того, как проносишь их с год. Пусть они уже не столь красивы, пусть потеряны жемчужины вышивки, истерлась нить по канту. Но зато они удобны, перестают напоминать о себе и начинают служить именно так, как это угодно их хозяину.
Душевная боль и холод, сковывающий сердце, куда-то ушли. Халиф почувствовал, что он просто пуст, как бывает пуст наглухо запечатанный кувшин, в котором хранятся драгоценные притирания. Но достаточно было появиться под сургучом крошечной дырочке, как чарующий аромат исчез, унесенный драгоценным благовонным паром.
Природа не терпит пустоты. И на освободившееся от тщеты земных желаний место пришли совсем иные чувства. Теперь Гарун превратился из пленника своих покоев в их душу. Он уже не хотел покидать уютных комнат с мягкими коврами. Но жажда знаний, с детства теплившаяся в нем, теперь разгорелась живым огнем, согревая уснувшую от боли душу.
Тогда же, в канун Рамадана, когда увидел халиф новый, удобный облик визиря, обрел он необычную способность: к нему стали стекаться мысли каждого из его подданных, от первого охранника покоев до последнего мальчишки-посыльного. Сначала это были лишь мысли людей, живущих неподалеку от дворца, потом людей, населявших ближние деревни, потом деревни дальние. Потом… О, не успел окончиться великий праздник, как Гарун-аль-Рашид уже слышал каждого из приверженцев Аллаха всесильного под этим прекрасным небом. Стоило халифу сосредоточиться, как чужие мысли становились отчетливыми; можно было бы слушать их часами, будь они настолько интересны. Едва халиф переставал думать об этом человеке, как мысли превращались в неразборчивое бормотание. Сотни этих бормочущих голосов сливались в журчание, подобное журчанию животворного фонтана. Должно быть, они в какой-то мере и были этим самым фонтаном, ибо дарили халифу ощущение причастности к жизни каждого и, в какой-то мере, суть жизнь каждого под этим небом. Одним словом, эти мысли давали халифу силы жить…
Но они же и не давали ему покоя, ведь слышал Гарун все: и как радуется купец, перебирая драгоценности, или как поет душа ученого, которому удалось установить доселе неведомую закономерность бытия. Слышал он, как умиляется мать первым шагам своего малыша и как ликует странник, который многое увидел и понял, сколь необыкновенен мир, что переливается и сверкает в лучах зари.
И халиф повелел выстроить новую, самую большую сокровищницу мира. Не для золота и самоцветных камней, а для чудес, диковин и разгаданных загадок мироздания. Он надеялся, что со временем она перестанет пустовать и полки ее, лари и сундуки заполнятся до отказа свитками, картинами, диковинами и запечатанными сосудами с чудесами.
И вот наступил день, когда сокровищница была выстроена, а ключи от ее замков с поклоном положены к ногам Гаруна. Теперь, казалось бы, самое время пожелать, чтобы сотни смельчаков оседлали быстроногих коней и отправились в разные страны, дабы насытить любопытство халифа.
Однако за миг до того, как визирь, верный Абу-Аллам, вошел в покои, Гарун с удивлением спросил себя, откуда у него этот дар? Почему слышит он мысли каждого, что будоражит его, великого повелителя, душу?
«Неужели ты не понял, мой прекрасный принц? – Теплый голос Ананке зазвучал в голове халифа, заглушив все другие голоса. – Твоя потеря была столь велика, что я посмела испросить у Вечности для тебя небольшой дар. Ты отказался от мира, запершись внутри своей боли. И Вечность мне позволила сделать так, чтобы мир пришел к тебе сам. Пусть пока так, в шелесте голосов, в неясных желаниях далеких странников… Быть может, позже это перестанет дарить тебе радость и ощущение жизни. Но тогда сменится и время, а вместе с ним придет пора иных желаний. Однако сейчас, думаю, низменные страстишки лишь удручают тебя…»
«Прекраснейшая… – Помимо воли Гарун едва не застонал вслух. – Твой дар более чем драгоценен. И не столько тем, что мир пришел ко мне, сколько тем, что ты, исчезнув, меня не покинула. Пусть не вижу я твоего чудесного лица, пусть не могу прикоснуться к твоему прекрасному телу, не могу насладиться твоим сладким поцелуем… Но могу радоваться тому, что душа твоя не покинула мою. Что ты осталась моим другом, быть может, единственным другом в этом мире…»
«Придет время, мой властелин, и ты обретешь друзей, обретешь мир, познаешь любовь… Придет время, когда ты превратишься из пленника дворцовых стен в повелителя и властелина. Пусть день этот сейчас кажется недостижимо далеким, но он придет. И я в этот день стану свободной. Не покинув тебя, но освободив. Как некогда ты освободил меня».
«Ты даруешь мне надежду, моя греза…»
«О нет, я просто приоткрываю тебе грядущее. Дабы сейчас ты сполна насладился тишиной покоев, полутьмой за занавесями. Чтобы время, которое нужно для заживления твоей души, ты не истратил, как мот, а употребил с пользой… Считай свое добровольное заточение переменой… перед следующими уроками, которые – увы, это непреложный закон – тебе дарует коварная наставница-судьба».
Халиф хотел сказать еще что-то, но понял, что Ананке уже покинула его, вернее, что его разум свободен от ее души.
– Ну что ж, прекрасная. Ты говоришь, следует употребить с пользой… Да будет так, я употреблю время для обретения сокровищ!
– Употребить с пользой, о великий? – Лицо визиря вытянулось от удивления.
– О да, мой друг. Сейчас я понял, что время в тиши покоев следует проводить с большей пользой, чем делал я это до сего мига. А потому…
Глаза халифа загорелись. Он легко вскочил на ноги и сделал несколько шагов в одну сторону, потом в другую. …И остановился, тяжело дыша, ибо переход от почти полного бездействия, когда бодрствует лишь разум, к полной движений жизни оказался весьма болезненным.
– Увы, повелитель, придется привыкать к жизни медленно. Делая сегодня лишь на шаг больше, чем вчера…
В глазах визиря были понимание и сочувствие.
Халиф кивнул и заговорил в полный голос. О, перед Абу-Алламом уже был не прячущийся от мира юноша, а подлинный властелин.
– О да, Абу-Аллам, ты стократно прав. Однако мир, от которого мы решили бежать, вновь возвращается к нам. И потому мы повелеваем, чтобы завтра в полдень глашатаи объявили по всему городу, что мы даруем дюжину кошелей золота тому, кто найдет семь чудес света, посетив каждое из них и принеся нам доказательство того, что он, этот смельчак, там был и чудо это и в самом деле существует.
– Повинуюсь, о свет великого града!
Визирь заторопился выполнять приказание. А халиф сделал еще несколько шагов между окнами. Шагал он медленно, прислушиваясь к собственному дыханию. Теперь следовало ждать появления первого странника и убедиться в том, что доказательства, которые он представит, не будут поддельными.
Свиток двадцать шестой
С рассвета до полудня глашатаи, срывая голос, объявляли новую волю халифа. Первый советник дивана вместе с первым попечителем казны, не доверяя никому столь великое поручение, доставили в Большой тронный зал дюжину кошелей золота. Про себя, впрочем, они подивились новому капризу халифа, ибо оба считали, что могли бы употребить эти без малого шесть тысяч золотых динаров с куда большей пользой. На благо, к примеру, собственного немалого кармана. Однако мудрости у обоих советников хватило на то, чтобы промолчать.
Халиф же легко расслышал их мысли. Он, в который уж раз, от всей души безмолвно поблагодарил прекрасную одалиску за этот дар, пусть временами и коварный. Поблагодарил и припомнил, что многих из тех, кого следовало бы сместить в самый день воцарения, он оставил на своих местах, решив, что вернется к этим заботам позже. Но «позже» все не наступало, и сейчас слова «без малого шесть тысяч золотых динаров» неприятно резанули по ушам. До кого-то руки дошли, но лишь до весьма малой части…
Однако и сейчас халиф лишь подумал об этом. Должно быть, время для серьезных перемен в устройстве страны еще не наступило. Но, памятуя, что сделать это надо было уже давно, Гарун повелел визирю, верному Абу-Алламу:
– Запиши, мудрейший. На исходе года мы захотим устроить смотр всему нашему войску, дабы после вооружить героев подобающим образом. А до этого мы повелеваем устроить другой смотр, на сей раз всем нашим мудрецам, наместникам и советникам. Дабы понять, стоит ли содержать две армии и кормить две армии…
– Повинуюсь, о солнце нашей страны!
Визирь поклонился и зашуршал пером. «Давно пора», – Гарун преотлично услышал мысль Абу-Аллама и где-то в глубине души укорил себя за подобную нерадивость и нерасторопность.
Перевалило за полдень, потом солнце стало клониться к закату, однако ни одного смельчака не появилось у стен дворца халифа. Вот уже солнце скрылось в облаках, знаменуя скорый приход ночи. Но площадь перед дворцом все так же пустовала.
– Отчего так тихо, мудрый мой визирь? Отчего не осаждают дворец толпы жаждущих золота? Отчего не слышу я ни одного имени смельчака, который горел бы желанием отправиться на подвиги?
– О великий… Не осаждают дворец толпы смельчаков, ибо таковых нет. Нет того, пусть даже одного, который по своей воле бросился бы очертя голову на поиски неведомого, даже зная, что в конце пути его ждут полновесные кошели золота. Ибо в средине пути или там же, в конце оного, может его поджидать и смерть, и рабство на пиратской галере. А может, и коварное чудовище, притаившееся у развалин загадочного святилища… Одним словом, смельчаков мало, чтобы не сказать их нет вовсе. А вот тех, кто может придумать себе оправдание, более чем достаточно.
– Так выходит, нет среди наших подданных ни одного достойного подобной награды? – Привычная боль в душе Гаруна усилилась.
– Должно быть, достойные есть. Но нет смельчака, да и нет желания что-то менять в своей жизни.
– Да будет так, – халиф тяжело вздохнул. – Если завтра к нам придет жаждущий странствовать, мы вдвое увеличим награду, а если до завтрашнего заката в дворцовые врата не войдет ни один храбрец, мы отправим на поиски чудес, кого сами посчитаем нужным…
Визирь кивнул, подумав, что он бы отправился хоть на край света с куда большим удовольствием, чем прятаться в полутени дворцовых покоев от суетного мира, даже в угоду Гарун-аль-Рашиду. Халиф и эту мысль визиря расслышал без усилий, подивившись, однако, тому, что мудрый Абу-Аллам предпочитает неизвестность и тяжкую дорогу уюту и тишине.
Утро следующего дня наступило, потом переросло в полдень; наконец на смену полудню пришел прохладный вечер. Но кошели золота все так же пылились на резном низком столике в парадной нише.
– Что ж, воистину мудрейший из визирей. Раз никто не пришел, придется нам отправить на поиски того, кого захотим послать сами.
– Твоя воля, – Абу-Аллам пожал плечами. – Однако я бы для начала разузнал, что есть эти рекомые семь чудес света. Быть может, одно их описание отвратит тебя, о великий, не только от поисков, но и от желания начать таковые.
– Мы решили, что сделаем иначе: отправим на поиски отряд мамлюков, а предводительствовать будет наш первый военный советник. В те дни, когда мы были всего лишь наследником престола, его воинская слава гремела по всей стране. Вот и посмотрим, не была ли она пустой. Думаю, что награду мы вручим ему, отважному Галям-эфенди, после его триумфального возвращения.
– Если он возвратится, о великий…
Халиф с интересом взглянул в лицо визиря.