Скованный ночью Кунц Дин
Я возразил:
— Орсон, дети — мы даже не знаем, живы ли они.
— Они живы, — сказал Фрост.
— Мы не знаем этого!
— Знаем.
Я стал искать поддержки у Саши:
— Ты такая же чокнутая, как они?
Саша ничего не ответила, но в ее глазах стояла такая жалость, что мне пришлось отвернуться. Она знала, до какой степени близки мы с Бобби, знала, что братья по всему, кроме крови, ближе двойняшек. Знала, что часть моей души умрет вместе с ним и останется пустота, которую никогда не заполнит даже она. Саша видела мою беззащитность и сделала бы все, все, если бы могла спасти Бобби, но она не могла ничего. Ее беспомощность была отражением моей беспомощности, с которой я не мог смириться.
Я опустил глаза на кошку. Какое-то мгновение мне хотелось раздавить ее, убить, как будто она была ответственной за то, что мы оказались здесь. Я спрашивал Сашу, не сошла ли она с ума; но с ума сошел я сам, потрясенный возможностью лишиться Бобби.
Лифт дернулся и пошел вниз.
Бобби застонал.
Я сказал:
— Бобби, пожалуйста…
— Кахуна, — напомнил он мне.
— Ты не Кахуна, ты как.
Его голос был слабым и прерывистым:
— Пиа считает меня Кахуной.
— Твоя Пиа со шмулем в голове.
— Не ругай мою женщину, брат.
Мы остановились на седьмом этаже. Последнем.
Дверь открылась в темноту. Но здесь не было звездного неба. Просто темная ниша.
Рузвельт зажег фонарик, и я вывел остальных в холодный, сырой вестибюль.
Здесь пульсирующий электронный гул был приглушенным и едва слышным.
Мы положили Бобби на спину справа от дверей лифта, подстелив под него наши с Сашей куртки, чтобы он не лежал на цементном полу.
Саша вставила в панель проволочку, чтобы лифт оставался на месте, пока мы не вернемся. Но если прошлое окончательно разойдется с настоящим, придется лезть наверх по скобам.
Бобби лезть не сможет, а в таком состоянии мы его не поднимем.
«Не думай об этом. Призраки не смогут причинить тебе вреда, если ты не боишься их. Ничего плохого не случится, если о нем не думать».
Я цеплялся за детские отговорки.
Доги опорожнил рюкзак, с помощью Рузвельта сложил пустой мешок и подсунул его под бедра Бобби, слегка приподняв их. Но этого было недостаточно.
Когда я положил рядом фонарик, Бобби сказал:
— Брат, наверно, в темноте мне будет безопаснее. Свет может привлечь внимание.
— Выключишь, если что-нибудь услышишь.
— Выключишь сам перед уходом, — пробормотал он. — Я не смогу.
Я взял его за руку и поразился ее слабости. Он не шутил, когда говорил, что не сможет выключить фонарик.
Оставлять ему ружье для самозащиты не имело смысла.
Я не знал, что ему сказать. Раньше мы с Бобби в карман за словом не лезли. Теперь рот забило пылью, словно я уже лежал в могиле.
— Вот, — промолвил Доги, подавая мне пару огромных очков и странного вида фонарь. — Инфракрасные очки. Излишки израильской армии. И инфракрасный фонарик.
— Для чего?
— Чтобы они не увидели, как мы приближаемся.
— Кто?
— Те, кто украл ребятишек и Орсона.
Я посмотрел на Доги Сассмана так, словно он был викингом с Марса.
Стуча зубами, Бобби сказал:
— Этот малый еще и бальными танцами увлекается.
Рокочущий гул усилился, как будто над нашими головами несся грузовой состав. Пол задрожал. Однако постепенно звук ослабел и дрожь исчезла.
— Надо идти, — сказала Саша.
Она, Доги и Рузвельт надели очки, но пока инфракрасные линзы находились на их лбах, а не на глазах.
Бобби закрыл глаза.
— Эй! — испуганно окликнул я.
— Эй, — ответил он, снова подняв веки.
— Слушай, если ты у меня умрешь, — сказал я, — то будешь королем задниц.
Он улыбнулся:
— Не волнуйся. Я не хочу отбирать этот титул у тебя, брат.
— Мы скоро вернемся.
— Я никуда не уйду, — едва слышно заверил Бобби. — Пиво за тобой.
Его глаза были невыразимо добрыми.
Нужно было сказать многое. Но сказать этого мы не могли. Даже если бы у нас была куча времени, я не смог бы высказать то, что было у меня на душе.
Я выключил фонарик, но оставил его рядом с Бобби.
Обычно темнота была моим другом, но теперь я ненавидел эту голодную, холодную, жадную черноту.
Диковинные очки застегивались с помощью «липучки». Руки тряслись так, что я с трудом приладил окуляры на голову.
Доги, Рузвельт и Саша включили свои инфракрасные фонари. Без очков я не видел бы эту длину волны, но сейчас ниша окрасилась в разные оттенки зеленого.
Я нажал кнопку на своем фонаре и направил луч на Бобби Хэллоуэя.
Распростертый на полу, с руками по швам, отливающий зеленым, он мог сойти за привидение.
— В этом чудном свете твоя рубашка смотрится еще лучше, — сказал я.
— Да?
— Офигенно.
Гул грузового состава прокатился снова, и на сей раз громче прежнего. Сталь и бетон грызли друг друга.
Кошка, которой очки не требовались, вывела нас из ниши. Я шел следом за Рузвельтом, Доги и Сашей, которые казались тремя зелеными призраками из склепа.
Оставить Бобби одного мне было тяжелее всего на свете. Тяжелее, чем присутствовать на погребении матери и сидеть у постели умирающего отца.
Глава 25
Выходом из ниши служил наклонный тоннель трех метров в ширину и пятнадцати в длину. Добравшись до дна, мы пошли по совершенно горизонтальному, но петлявшему коридору; с каждым поворотом архитектура и оборудование становились все более странными, пока не превратились в абсолютно чуждые.
Стены первого пролета были цементными, затем им на смену пришел армированный железобетон, в котором было все больше металла. Даже в непривычном инфракрасном свете я замечал различия во внешнем виде этих изогнутых поверхностей и был уверен, что вид металла все время менялся. Если бы я сдвинул очки на лоб и включил обычный ультрафиолетовый фонарь, то, наверно, увидел бы сталь, медь, бронзу и смесь сплавов, определить которые на глаз мог бы только человек, имеющий ученую степень в области металлургии.
Самый большой из этих армированных пролетов имел два с половиной метра в диаметре, но мы проходили и такие, которые были вдвое уже и заставляли нагибаться. В стенах этих цилиндрических проходов было бесчисленное множество мелких отверстий; некоторые из них имели в диаметре шесть-восемь сантиметров, другие — шестьдесят. Когда мы светили в них инфракрасным фонарем, там ничего не оказывалось. С тем же успехом можно было смотреть в дренажную трубу или дуло ружья. Мы попали либо в огромную, невыразимо сложную систему охлаждения, либо исследовали водопровод, обслуживавший храмы всех богов древности.
Можно было не сомневаться, что по этому колоссальному лабиринту когда-то циркулировал газ или жидкость. Мы проходили ниши с турбинами, лопатки которых приводились в действие тем, что прокачивалось через эту систему. Во многих соединениях стояли гигантские электрические клапаны разных типов для отключения, уменьшения и смены направления потока этого мрачного Стикса. Все клапаны были открыты полностью или наполовину; стоило им закрыться, и мы оказались бы отрезанными.
Эти трубы не были бетонными, как все комнаты и коридоры первых трех этажей под ангаром. Не было здесь и источников света. Я догадался, что рабочие, обслуживавшие эту систему, приносили лампы с собой.
Иногда по этим странным коридорам проносился порыв воздуха, но большей частью атмосфера была неподвижной, как под колпаком. Дважды до меня доносился запах сажи, однако в остальное время воздух слабо пах чем-то напоминавшим йод, но не йодом. Это постепенно начинало вызывать горечь во рту и жжение в носу.
Шум, похожий на гул поезда, приходил и уходил. С каждым разом он становился продолжительнее, а промежутки тишины уменьшались. Я ждал, что потолок вот-вот рухнет и засыплет нас, как шахтеров, часто оказывающихся погребенными в жилах антрацита. Время от времени стены тоннеля отражали другой звук, от которого по коже бежали мурашки: то был острый скрежет, создаваемый не то какой-то разрушавшейся машиной, не то кравшимся по лабиринту существом, которого я никогда не видел и не жаждал увидеть.
Я боролся с клаустрофобией, а затем ощутил новый приступ страха при мысли, что нахожусь в шестом или седьмом круге дантовского Ада. Стоп. Разве седьмой круг — это не Озеро Кипящей Крови? Или оно идет за Пустыней Гнева? Но ни озеро, ни выжженные пески не были зелеными, а здесь все вокруг казалось беспощадно-зеленым. Как бы там ни было, до центра преисподней оставалось немного. Только пройти закусочную для пауков и скорпионов и свернуть за угол магазина для мужчин, где торгуют терновыми рубашками и обувью со стельками из бритвенных лезвий. А может быть, это вовсе и не Ад; может быть, это чрево кита.
Наверно, на полдороге я слегка свихнулся, но к тому времени, когда мы достигли места назначения, успел прийти в себя.
Естественно, я утратил всякое представление о времени и был убежден, что мы живем по часам Чистилища, минутная и часовая стрелки которых крутятся, продолжая оставаться на одном месте. Несколько дней спустя Саша сказала, что мы провели в этом тоннеле не больше пятнадцати минут. Она никогда не лжет. Но если бы она стала уверять меня в этом, когда мы были готовы тронуться в обратный путь, я решил бы, что мы находимся в том круге Ада, который отведен всем патологическим врунам.
Последний проход, который должен был привести нас к похитителям и их заложникам, был одним из самых широких. Войдя в него, мы обнаружили, что разыскиваемые нами преступники — или по крайней мере один из них — устроили здесь выставку своих достиений. К изогнутой металлической стене были прикреплены газетные статьи и другие печатные материалы. Читать их в инфракрасном свете было нелегко, но заголовки, подзаголовки и некоторые фотографии были достаточно красноречивы.
Мы осветили несколько экспонатов и быстро ознакомились с галереей, пытаясь понять, что она означает.
Первая статья была вырезкой из «Мунлайт-Бей газетт» сорокачетырехлетней давности, датированной восемнадцатым июля. В те годы ее издателем был Хэллоуэй-дед: к матери и отцу Бобби газета перешла позже. Заголовок кричал: «МАЛЬЧИК ПРИЗНАЕТСЯ В УБИЙСТВЕ РОДИТЕЛЕЙ!»; подзаголовок гласил: «ДВЕНАДЦАТИЛЕТНИХ НЕЛЬЗЯ СУДИТЬ ЗА УБИЙСТВО».
Заголовки других вырезок из «Газетт», датированных тем же летом и осенью, описывали последствия этих убийств, видимо совершенных психически неполноценным мальчишкой по имени Джон Джозеф Рандольф. В конце концов его приговорили к заключению в колонии для малолетних преступников на севере штата; по достижении восемнадцати лет он должен был пройти психиатрическую экспертизу. Если бы врачи объявили его душевнобольным, склонным к насилию, Рандольфа ожидало бы многолетнее принудительное лечение.
Три фотографии юного Джона запечатлели мальчика с льняными волосами и светлыми глазами, высокого для своего возраста, худого, но физически развитого. На всех моментальных снимках, сделанных родными до убийства, он усмехается улыбкой победителя.
В ту июньскую ночь он выстрелил отцу в голову. Пять раз. А потом зарубил мать топором.
Имя Джон Джозеф Рандольф было пугающе знакомым, но я не мог понять откуда.
В подзаголовке одной из статей мелькнуло имя полицейского, арестовавшего малолетнего убийцу: то был помощник начальника Луис Уинг. Свекор Лилли. Дед Джимми. Лежащий без сознания в пансионате для стариков после трех инсультов.
«Луис Уинг будет моим слугой в аду».
Как видно, Джимми похитили не потому, что анализ крови, взятый у всех дошкольников, показал наличие у него иммунитета к ретровирусу. Мотивом была старомодная месть.
— Вот оно! — воскликнула Саша и указала на другую статью, в подзаголовке которой значилась фамилия судьи: Джордж Дульсинея. Прадед Венди. Пятнадцать лет как лежавший в могиле.
«Джордж Дульсинея будет моим слугой в аду».
Можно было не сомневаться, что Дэл Стюарт или кто-то из его семьи в свое время тоже перешел дорогу Джону Джозефу Рандольфу. Если бы мы знали, где и когда, то поняли бы мотив мести.
Джон Джозеф Рандольф. Это странно знакомое имя продолжало тревожить меня. Идя по коридору вслед за Сашей и остальными, я напрягал память, но все было тщетно.
Следующий материал был тридцатисемилетней давности и сообщал об убийстве и расчленении трупа шестнадцатилетней девушки в пригороде Сан-Франциско. Судя по подзаголовку, полиция была в растерянности.
В газете приводилась фотография мертвой старшеклассницы. Поперек ее лица кто-то вывел красным фломастером три буквы: «МОЕ».
Тут мне пришло в голову, что, если Джона Джозефа Рандольфа не признали невменяемым по достижении восемнадцати лет, именно в этом году он должен был выйти на свободу — с рукопожатиями, записью об исправлении, карманными деньгами и напутствием священника.
Последующие тридцать пять лет были проиллюстрированы тридцатью пятью статьями, сообщавшими о тридцати пяти загадочных зверских убийствах. Две трети было совершено в Калифорнии, от Сан-Диего и Ла-Холлы до Сакраменто и Юкаипы, остальные — в Аризоне, Неваде и Колорадо.
Жертвы — на каждом фото которых было написано «МОЕ» — представляли собой пестрое зрелище. Тут были женщины и мужчины. Молодые и старые. Белые, черные, азиаты, испанцы. Нормальные и педерасты. Если все это было делом рук одного человека, то выходило, что наш Джонни был убийцей, действующим без разбора.
Беглый осмотр вырезок позволил мне заметить лишь две детали, объединявшие все эти многочисленные убийства. Первое: устрашающее насилие с применением тупых или острых предметов. Заголовки пестрели словами «ЖЕСТОКИЙ, ЗЛОБНЫЙ, ДИКИЙ и ОШЕЛОМЛЯЮЩИЙ». Второе: ни одна из жертв не имела следов сексуальных домогательств. Единственной страстью Джонни было бить и резать.
Но только одно убийство в год. Когда Джонни позволял себе его совершить, он действительно давал себе волю, сжигал лишнюю энергию, изливал всю свою желчь до последней капли. Тем не менее многолетние серийные убийцы с обширной практикой, ограничивающие себя 364 дня в году ради одного дня маниакальной бойни, не имели прецедента в анналах патологических убийств. Что же он делал в остальные дни? На что направлял свою злобную энергию и страсть к насилию?
За те две неполных минуты, в течение которых я быстро просматривал этот монтаж выдержек из дневника Джонни, моя клаустрофобия сменилась более глубинным и первобытным страхом. Слабый, но ощутимый электронный гул, подобный грохоту железнодорожного состава, и менее частый, но страшный скрежет маскировали звуки нашего приближения к логову убийцы, но та же какофония могла скрыть звуки приближения Джонни к нам.
Я был последним в процессии и, оглядываясь на пройденный нами путь (а это случалось каждые десять секунд), был убежден, что старина Джонни Рандольф идет за моей спиной, готовясь нанести удар, ползет на брюхе, как змея, или прыгает с потолка, как паук.
Видимо, он был жестоким убийцей всю свою жизнь. Может быть, теперь он «превращался»? Не поэтому ли он крал детей и переправлял их в это зловещее место — вдобавок к желанию отомстить тем, кто доказал, что он убил своих родителей, и отправил его в колонию? Если такой хороший человек, как отец Том, быстро дошел до состояния дикости и безумия, то в какую темную бездну должен был пасть Джон Рандольф? Каким немыслимым чудовищем должен был стать этот человек, учитывая, кем он был с самого начала?
Поразмыслив, я пришел к выводу, что нарочно подхлестываю свое воображение и забираюсь туда, куда обычно не забирался, потому что эти лихорадочные страхи позволяют мне не думать об одиноком и беспомощном Бобби Хэллоуэе, истекающем кровью в нише лифта.
Следуя за Сашей, Доги и Рузвельтом, я быстро провел инфракрасным лучом по последним экспонатам этой чудовищной выставки.
Два года назад частота убийств возросла. Судя по вырезкам на стене, теперь они совершались каждые три месяца. Заголовки кричали о сенсационном количестве убитых. Жертвы больше не были одиночками: теперь их было от трех до шести одновременно.
Возможно, именно тогда Джонни и решил взять себе напарника — коренастого красавчика, который так стремился раздробить мне череп в коридоре под складом. Где встретился этот тандем убийц? Едва ли в церкви. Разделили ли они обязанности между собой или расширили дело?
Очевидно, партнер помог Джонни освоить новую территорию; вырезки говорили, что он добирался даже до Коннектикута и южной солнечной Джорджии. До Флориды. Совершил увеселительную поездку в Луизиану. Дальнюю прогулку в Дакоту. Путешественник.
Выбор оружия у Джонни тоже изменился: никаких молотков, обрезков труб, ножей для разделки мяса и колки льда, никаких топоров и даже экономящих усилия циркулярных пил и электродрелей. Теперь этот малый предпочитал огонь.
Кроме того, его жертвы стали более «однородными»; у него наконец появился свой конек. В последние два года это были исключительно дети.
Были ли все они детьми и внуками тех, кто перешел ему дорогу? Или это всего лишь последнее увлечение, добавлявшее азарта его черному делу?
Теперь я еще сильнее боялся за четверых ребятишек, оказавшихся в руках Джона Джозефа Рандольфа. Меня утешало только то, что согласно экспонатам этой дьявольской галереи, чиня свои зверства над группой жертв, он уничтожал их разом, на одном костре, словно совершал жертвоприношение. Следовательно, если один из похищенных детей был жив, то, вероятно, были живы и все остальные.
Мы думали, что исчезновение Джимми Уинга и трех других малышей имело отношение к передающему гены вирусу и событиям в Уиверне. Но не все зло в мире имеет источником работы моей ма. Джон Джозеф Рандольф изо всех сил стремился попасть в ад по крайней мере с двенадцати лет. Возможно, то, что я сказал Бобби вчера ночью, было правдой: Рандольф привез детей сюда только потому, что он случайно наткнулся на это место и ему понравилась здешняя атмосфера и сатанинская архитектура.
Галерея закончилась двумя экспонатами, которые заставили нас вздрогнуть.
На стене висел лист ватмана с изображением вороны. Той самой вороны. Вороны со скалы на вершине Вороньего холма. Складывалось впечатление, что лист приложили к камню и водили по нему карандашом, пока не проступил контур.
Рядом с вороной висела эмблема «Загадочного поезда», которую мы видели на космическом костюме Уильяма Ходжсона.
Вот оно. Опять Уиверн. Все-таки связь между Рандольфом и осуществлявшимися на базе сверхсекретными научными разработками была, но она могла не иметь отношения к моей ма и ее ретровирусу.
В море сомнений вдруг вырос островок истины. Я пытался ухватиться за его край, но мозг был слишком измучен и слаб, а скала оказалась чересчур скользкой.
Джон Джозеф Рандольф не просто «превращался». Может быть, он вообще не «превращался». Его связь с Уиверном была более сложной.
Я смутно припомнил историю о ненормальном мальчишке, который убил своих родителей в доме на краю города, у шоссе Гадденбека, случившуюся много лет назад. Но если я даже и знал его имя, то давно забыл. Мунлайт-Бей был городком консервативным, хорошо ухоженным, приманкой для туристов; здешние жители старались поддерживать миф о том, что это райский уголок, и умалчивать о его недостатках. Поэтому Джон Рандольф, сирота по собственному желанию, не имел шансов попасть в здешний музей восковых фигур или удостоиться чести быть занесенным в путеводитель наряду с другими знаменитыми местными уроженцами. Но если бы он уже взрослым вернулся сюда жить и работать задолго до похищения детей, это стало бы сенсацией. Прошлое всплыло бы, и я узнал бы обо всем благодаря сплетням.
Конечно, он мог вернуться под другим именем, еще в колонии официально перестать быть Джоном Джозефом Рандольфом с санкции благосклонных врачей, стремясь оставить прошлое позади, начать новую жизнь, исцелившись душой, восстановив самооценку и тому подобные тра-ля-ля. Выросший убийца, застреливший отца и зарубивший мать, мог ходить по улицам родного города неузнанным и устроиться в Форт-Уиверн на работу, связанную с «Загадочным поездом».
Джон Джозеф Рандольф… Это имя продолжало мучить меня.
Когда Мангоджерри повела нас по последнему пролету тоннеля, который мог оказаться тупиком, я бросил прощальный взгляд на галерею и, кажется, понял ее цель.
Сначала эта стена казалась мне бравадой, чем-то вроде выставки спортивных трофеев, витриной, возле которой Джонни мог бы засовывать пальцы под мышки, выпячивать грудь и пыжиться. Однако убийцы-психопаты, хотя и гордятся своими подвигами, редко рискуют показывать такие коллекции родным и соседям, а потому вынуждены распускать хвост лишь наедине с самими собой.
Потом я подумал, что выставка является чем-то вроде порнографии для возбуждения извращенного сознания. Газетные заголовки могли заменять этому подонку непристойные диалоги. Фотографии жертв и описания преступлений должны были возбуждать его сильнее, чем фильмы для взрослых категории «три Х».
Но сейчас до меня дошло, что эта экспозиция — жертвоприношение. Вся его жизнь была жертвоприношением. Убийство родителей, по одному убитому каждые двенадцать месяцев, 364 дня сурового самоограничения в год и последняя вспышка убийств детей. Жертвоприношение сожжением. Изучая эту мерзкую выставку, я долго не мог понять, для кого она предназначена и для чего устроена; кажется, теперь до меня начинало что-то доходить.
Тоннель заканчивался герметичной заглушкой диаметром два с половиной метра, когда-то открывавшейся с помощью электромотора.
Но Доги отложил автомат, сунул пальцы в выемку и без всякого мотора отодвинул заглушку в сторону, как раздвижную дверь. Хотя заглушка не использовалась больше двух лет, она отъехала на рельсах практически без шума. Его остатки перекрыл зловещий грохот и визг, доносившийся до самых недр «темпорального релокатора».
Как ни странно, я подумал о моряках из романа «Восемьдесят тысяч лье под водой», потерпевших кораблекрушение и спасенных капитаном Немо. Эти люди, охваченные благоговейным страхом, бродили по механическим внутренностям мечты мегаломаньяка, гигантского «Наутилуса». В конце концов они привыкли считать этого левиафана среди субмарин своим домом, играть на волынке и танцевать джигу. Но даже самые общительные и неприхотливые люди, вынужденные жить в бесконечных металлических внутренностях яйцевидной комнаты, всегда чувствовали бы, что они находятся на чужой и враждебной территории.
Хотя Доги отодвинул заменяющую дверь заслонку только на метр, свет, хлынувший в эту щель, едва не ослепил меня.
Я поднял инфракрасные очки на лоб, выключил фонарь и сунул его за пояс. Свет был не таким ярким, как мне показалось; линзы усиливали его, потому что они не были предназначены для ультрафиолетового спектра. Остальные тоже сняли очки.
За заслонкой обнаружился тоннель длиной в четыре-пять метров, облицованный нержавеющей сталью и заканчивавшийся другой такой же заслонкой. Она уже была открыта приблизительно на ту же ширину, что и первая. Из-за нее и шел ультрафиолетовый свет, делавший очки бесполезными.
Саша и Рузвельт остались у первой заслонки. Саша, вооруженная «38-м», должна была обеспечить отступление, не дав врагу перекрыть единственный выход. Рузвельт, левый глаз которого снова распух, стоял рядом с ней, потому что он был без оружия и оставался единственным, кто мог разговаривать с кошкой.
Пушистая мышеловка благоразумно держалась в стороне от направления главного удара. Мы не оставили за собой след из хлебных крошек и не могли со стопроцентной гарантией утверждать, что доберемся до Бобби и лифта без кошачьей помощи.
Я вслед за Доги подошел к внутренней заслонке.
Он заглянул в щель и поднял два пальца, показывая, что там находятся только два человека, которых следует опасаться. Потом сделал знак, означавший, что он войдет первым и встанет справа от двери, а я пойду следом и стану слева.
Как только он освободил проем, я проскользнул в комнату, держа ружье на изготовку.
Гул, скрежет, звон и грохот, сотрясавшие все здание сверху донизу, здесь звучали приглушенно, а единственным источником света был восьмибатарейный штормовой фонарь, стоявший на карточном столе.
Формой это помещение напоминало яйцевидную комнату, находившуюся тремя этажами выше, но было намного меньше, составляя примерно девять метров в длину и четыре с половиной в диаметре наиболее широкой части. Изогнутые стены были покрыты не тем стекловидным веществом в золотистую крапинку, а обычной медью.
У меня сжалось сердце, когда я увидел четверых пропавших ребятишек, сидевших спинами к стене в дальнем темном углу комнаты. Они были измученными и испуганными. Их запястья и лодыжки были связаны, а рты заклеены изолентой. Однако видимых ран на них не было. Увидев меня и Доги, дети изумленно открыли глаза.
А затем я увидел Орсона, лежавшего на боку рядом с детьми, связанного, в наморднике. Его глаза были открыты, он дышал. Живой. Перед глазами поплыли пятна, и я отвернулся.
За карточным столом, стоявшим в центре комнаты и освещавшимся фонарем, на мягких раскладных стульях лицом друг к другу сидели два человека, оцепеневшие при виде «узи». Эта картина напоминала сцену из какой-нибудь минималистской пьесы о тоске, некоммуникабельности, эмоциональной изоляции, тщетности попыток наладить взаимопонимание и философских прогнозах мрачных последствий потребления чизбургеров.
Справа сидел тот самый псих, который пытался дубинкой вышибить мне мозги в подвале склада. На нем была та же одежда, что и вчера, у него были все те же мелкие белые зубки, однако улыбка казалась намного более напряженной, чем раньше, как будто он набрал полный рот кукурузных зерен и вдруг обнаружил в одном из них червяка. Мне захотелось выстрелить ему в морду, потому что в этой улыбке чувствовалось не только самодовольство, но и тщеславие. Видимо, он выиграл предыдущую партию у своего партнера и теперь раздувался от гордости.
Человек слева был высоким блондином лет пятидесяти пяти с бледно-зелеными глазами и сморщенным шрамом на щеке. Это он похитил двойняшек Стюартов; его улыбка была улыбкой победителя — такой же, как в двенадцать лет, когда его руки были испачканы кровью родителей.
Джон Джозеф Рандольф был неестественно спокоен, как будто наше появление нисколько не напугало его.
— Как поживаешь, Крис?
Меня удивило, что он знает мое имя. Я его никогда не видел.
Эхо его слов отражалось от медных стен, как шепот: одно слово наплывало на другое.
— Твоя мать, Глициния, была великой женщиной.
Я не понимал, откуда он знает мою мать. Инстинкт подсказывал мне, что интересоваться этим не нужно. Выстрел из ружья мог заставить его замолчать и навеки смыл бы улыбку с его лица, улыбку, которой он очаровывал невинных и неосторожных. Превратил бы ее в безгубую усмешку смерти.
— Она была большей убийцей, чем Мать-Природа, — сказал блондин. Люди эпохи Возрождения думали, размышляли и анализировали сложные моральные последствия своих действий, предпочитая насилию переговоры и сделки. Видимо, я забыл продлить свое членство в клубе людей Возрождения, и у меня отобрали мои принципы, потому что больше всего на свете мне хотелось пристрелить этого мясника без суда и следствия.
Может быть, я и сам «превращался».
Или во всем был виноват гнев, окружавший меня в последние дни.
Сердце переполняла такая горечь, что я непременно выстрелил бы, если бы здесь не было детей. А еще меня сдерживало то, что пули отскочили бы от медных стен во всех направлениях. Так что я спас свою душу благодаря не высокой нравственности, а обстоятельствам. Оправдание более чем скромное.
Доги показал дулом «узи» на карты в руках мужчин.
— Во что играем? — Его голос отдался от стен звонким эхом.
Мне не нравилось спокойствие этой пары. Я предпочел бы видеть в их глазах страх.
Рандольф бросил карты на стол лицом вверх и не моргнув глазом ответил:
— В покер.
Может быть, Доги уже решил, что делать с игроками, но сначала надо было проверить, нет ли у них пистолетов. Они были в куртках, под которыми могли скрываться кобуры. Видя, что терять им нечего, они могли пойти на любую подлость — например, начать палить в ребятишек вместо нас, надеясь убить еще одну беззащитную жертву и испытать возбуждение перед собственной смертью.
В комнате были четыре ребенка, и мы не имели права на ошибку.
— Если бы не Глициния, — сказал Рандольф, обращаясь ко мне, — Дэл Стюарт обрезал бы мне финансирование намного раньше.
— Финансирование?
— Но когда она прокололась, понадобился я. Им захотелось узнать, что несет будущее.
Чувствуя, что мне предстоит услышать неприятную правду, я сказал «заткнись», но говорил едва ли не шепотом. Наверно, я знал, что должен услышать ее независимо от своего желания.
Рандольф сказал Доги:
— А теперь спроси меня, что на кону.
Слово «на кону» отдалось от овальных стен и вернулось к нам, когда Доги послушно спросил:
— Что на кону?
— Мы с Конрадом играем на то, кто из нас окунет этих дворняжек в бензин.
Должно быть, прошлой ночью у Конрада не было пистолета. Иначе этот тип пристрелил бы меня, когда я в темноте дотронулся до его лица.
Двигая руками так, словно он сдавал воображаемые карты, Рандольф продолжил:
— А теперь мы сыграем на то, кто зажжет спичку!
У Доги было такое лицо, словно он готов выстрелить, а уже потом подумать о рикошетах.
— Почему вы до сих пор не убили их? — спросил он.
— Наша нумерология говорит, что в этом жертвоприношении должно участвовать пятеро. Но мы решили… — он улыбнулся мне, — мы решили, что пятой будет собака. Это даже интересно. Когда вы вошли, мы играли на то, кто сожжет пса.
Скорее всего, у Рандольфа тоже не было пистолета. Насколько я помнил по выставке его адских достижений, отец был единственной жертвой, которую он застрелил. Это преступление, совершенное сорок четыре года назад, возможно, было первым в его карьере. С тех пор он обзавелся собственным почерком «мокрых» дел. Молотки, ножи и прочий джентльменский набор… пока он не перешел к огненным жертвоприношениям.
— Твоя мать, — сказал он, — играла в кости. Поставила на кон будущее всего человечества и продулась. Лично я предпочитаю карты.
Делая вид, что снова сдает карты, Рандольф протянул руку к штормовому фонарю.
— Назад, — сказал Доги.
Но Рандольф не подчинился. Он нажал на выключатель, и мы ослепли.
Прежде чем фонарь успел потухнуть, Рандольф и Конрад вскочили. Они сделали это так стремительно, что опрокинули стулья. По комнате пронеслась частая дробь, которую выбивает палка мальчишки, бегущего вдоль штакетника.
В то же мгновение я двинулся вдоль стены к детям, стремясь оторваться от Конрада. Он сидел ближе ко мне и должен был броситься туда, где я находился в тот момент, когда погас свет. Ни он, ни Рандольф не относились к людям, которые в минуту опасности бегут к выходу.
На ходу я спустил со лба инфракрасные очки, вынул из-за пояса специальный фонарик, включил его и осветил место, где мог находиться Конрад.
Он был ближе, чем я ожидал; видно, понял, что я попытаюсь прикрыть детей. В руке Конрада был нож, и малый махал им перед собой, надеясь на удачу.
Приятно быть зрячим в царстве слепых. Следя за тем, как охваченный гневом, сбитый с толку и отчаявшийся Конрад рыщет в темноте, я чувствовал один процент того, что чувствует господь, следя за безумными играми смертных.
Я быстро обошел Конрада, честно, но безуспешно пытавшегося выпустить мне кишки. Использовав способ, который, безусловно, не одобрила бы Американская ассоциация дантистов, я зажал конец фонаря зубами, чтобы освободить обе руки для ружья, и ударил мерзавца дулом в затылок.
Он рухнул плашмя и остался лежать.
Как видно, ни бесфамильный Конрад, ни неподражаемый Джон Джозеф Рандольф не догадывались, что наши очки являются частью специального снаряжения, потому что Доги буквально танцевал вокруг самого удачливого серийного убийцы нашего времени — не считая политиков, которые нанимают для «мокрых» дел киллеров, — и выбивал из него пыль не только с естественным энтузиазмом, но и со сноровкой завсегдатая баров для мотоциклистов.
То ли он заботился о зубах и гигиене полости рта больше моего, то ли ему не нравился вкус рукоятки, но Доги просто положил фонарь на карточный стол, а затем загнал Рандольфа в полосу света серией тщательно выверенных хуков, джебов и апперкотов, исполненных как кулаками, так и дулом и прикладом «узи».
Рандольф дважды падал и дважды поднимался, как будто верил, что у него действительно есть шансы. Наконец он рухнул, как динозавр, готовый лежать так, пока не станет ископаемым. Доги пнул его в ребра. Когда Рандольф не пошевелился, Сассман применил традиционный способ оказания первой помощи, принятый у «Ангелов ада», и пнул его еще раз.
О да, Доги Сассман был мотоманьяком, человеком удивительных талантов и дарований, мужчиной во всех отношениях, источником ценных тайных знаний, возможно, великим просветителем, но никто не собирался возводить его в культ. Во всяком случае, в ближайшем будущем.
— Снеговик… — окликнул меня Доги.
— Да.
— Вытерпишь немного нормального света?
Сдвинув очки на лоб, я сказал:
— Валяй.
Он включил штормовой фонарь, и медная комната наполнилась ржавыми тенями и яркими зайчиками.
Предшествовавший катаклизму грохот, гул, скрип и стоны, сотрясавшие пустое здание, слышались здесь глухо, как бурчание в животе. Но мы и без пятидесятистраничной инструкции министерства по чрезвычайным ситуациям понимали, что нужно срочно освободить помещение.