Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923 Юзефович Леонид

Карпель свободно говорил по-якутски и в Нелькане от пленных или перебежчиков должен был узнать о судьбе сестры. Рассказывали, что при отступлении от Чурапчи люди Дуганова отобрали ее и Екатерину Гошадзе у якутов, которые захватили их весной. Якуты не причинили им вреда, но дугановцы после насилий и надругательств изрубили девушек шашками, тела сбросили в реку Нотору.

Был, правда, слух, будто Брайна полюбила какого-то повстанца-якута, стала его женой, ушла с ним в тайгу и до самой смерти, отрекшись от себя прежней, прожила вдали от цивилизации. То, что она, еврейка, представительница народа, противоположного простодушным и близким к природе якутам, ради любви к антиподу стала лесной отшельницей, придавало ее поступку особый смысл, но эта легенда могла появиться лишь спустя много лет, а то и десятилетий после восстания. Подобные истории о мнимых страстях возникают не раньше, чем остывают страсти подлинные.

В Аяне находились убийцы сестры, но добраться до них Карпель не мог. Мука кончилась, питались одной кониной. Лошадей для обоза не хватало, теплой одеждой не запаслись. Пароход, на котором в Нелькан отправили все необходимое, на Алдане сел на мель, оставалось ждать, когда с наступлением холодов его груз доставят санным путем. После высадки Пепеляева прошло две недели, а Карпель об этом не знал и не подозревал, что Сибирская дружина уже перешла Джугджур.

2

На безрадостной картине, развернутой перед Пепеляевым в Аяне, имелось одно светлое пятно: Коробейников сообщил, что на реке Мае возле Нелькана стоят доставившие туда батальон Карпеля пароходы «Соболь» и «Республиканец», бывший «Киренск». На них можно было спуститься по Мае в Алдан, по Алдану – в Лену, а по Лене доплыть до Якутска. Захватить город казалось нетрудно. Главная сложность была в том, чтобы подойти к Нелькану скрытно и лишить Карпеля возможности бежать на этих пароходах.

На восьмой день пути, в селении Сырынгах, Пепеляев провел совещание командного состава дружины. Решено было выйти к Мае в двадцати верстах ниже Нелькана, переправиться через реку на плотах и занять деревню Кромкино на противоположном берегу. Оттуда Пепеляев с главными силами двинется к Нелькану, а батальон Андерса дойдет до так называемых Семи Проток (еще в двадцати верстах вниз по течению), где Мая растекается по нескольким узким рукавам, из которых только один – судоходный. Там можно будет перехватить пароходы, если Карпелю удастся уплыть на них из Нелькана.

Заночевали на месте, а наутро после совещания обнаружилось, что ночью один человек покинул лагерь.

«Среди нашего отряда нашелся предатель (вероятно, заранее подосланный большевиками), солдат Плотников, который дезертировал из Сырынгаха, опередил нас и сообщил красным о нашем приближении», – сообщал потом Пепеляев в Аян, Куликовскому, однако в то утро о предательстве он не думал, полагая, что напуганный тяготами похода Плотников счел за лучшее податься назад, к морю, пока не отошли от него слишком далеко. Там у него были шансы выбраться с японскими рыбаками на Сахалин или на Хоккайдо.

Ночами подмораживало, с рассветом траву покрывал иней. На нем ясно отпечатались следы беглеца, но высылать погоню не стали. В годы Гражданской войны дезертиры в обоих станах исчислялись десятками, если не сотнями тысяч, все к этому привыкли и знали, что люди бегут от войны как таковой, а к противнику переходят редко. По рассказу Никифорова-Кюлюмнюра, якуты, хорошо знавшие местность, предложили поймать ушедшего Плотникова, но Пепеляев ответил: «Из-за таких случаев не стоит волноваться, потому что их будет много, как всегда это наблюдалось».

Как ни странно, тут он, судя по всему, был прав, а когда задним числом обвинял Плотникова в измене – ошибался. Осталось тайной, куда тот направился и что с ним потом случилось, но никто из советских журналистов и мемуаристов никогда о нем не упоминал. Иней растаял, и его следы затерялись в тайге. Карпеля предупредил не он, а другие люди, никакого отношения к нему не имевшие.

Из Сырынгаха выступили с рассветом 22 сентября, под дождем, и весь день шли по болотам. Дождь не прекращался. Обоз отстал, лошади падали. Часть груза опять пришлось бросить. От того места, где вечером встали на ночлег, до Нелькана оставалось шестьдесят верст.

Вечером следующего дня Андерс записал в дневнике: «Вчера отстал от батальона поручик Нах (латыш Бернгард Наха. – Л. Ю.) и до сих пор не явился».

В скобках добавлено: «Впоследствии выяснилось, что поручик Нах и доброволец Вичужанинов бежали к красным».

Правильное написание фамилии второго беглеца – Вычужанин, имя – Алексей. Ошибки свидетельствуют, что пояснение в скобках сделано не Андерсом, а Вишневским, опубликовавшим его дневник. Андерс так ошибиться не мог; он не просто хорошо знал этого человека, но готовился с ним породниться: родная сестра Вычужанина была его невестой. В Харбине он сделал ей предложение, но венчание решили отложить до возвращения жениха из Якутии.

То, что одним из предателей оказался брат невесты, Андерса наверняка расстроило, поэтому в дневнике он ограничился именем Нахи и не упомянул о Вычужанине.

Перебежчики не были внедренными в дружину во Владивостоке большевистскими агентами. Просто они предвидели, на чьей стороне рано или поздно будет победа, и выбрали такой момент, когда переход к противнику сулил им наибольшие выгоды.

Вычужанин и Наха опередили Пепеляева на сутки. Принесенная ими новость, в которой никто не усомнился, угнетающе подействовала на нельканский гарнизон и на самого Карпеля.

«Нелькан как оборонительный пункт – мышеловка, – говорил он Байкалову. – Находится в котловине, кругом кустарники, лес, складки местности». О сопротивлении нечего было и думать. Чтобы спастись, требовалось покинуть село в течение суток, но в конце сентября уходить в тайгу без продовольствия и теплой одежды – значило идти на верную гибель, а плыть по Мае было не на чем. Пепеляев не знал, что в августе, когда река в верховьях начала мелеть, «Соболь» и «Республиканец», чтобы не оказаться запертыми в Нелькане, ушли на триста верст вниз по течению, к устью впадающей в Маю реки Юдомы.

На двести с лишним человек у Карпеля имелась одна моторная лодка и тунгусские берестяные «ветки», они же «душегубки», а на постройку плотов не хватило бы времени. Ближний лес был мелкий, толстые бревна пришлось бы возить издалека, к тому же извилистая и бурная Мая с множеством мелей и подводных камней не годилась для дальнего плавания на плотах.

Положение было безвыходное, и Карпель не мог не думать о том, что все коммунисты батальона будут расстреляны белыми, а сам он как коммунист и еврей – в первую очередь. Сомнительно, чтобы Вычужанин и Наха проинформировали его о последнем приказе Пепеляева. Карпель был из местных, в период массовых репрессий при начале восстания заступался за якутов перед пришлыми леваками и авантюристами, но не мог надеяться, что это спасет его от смерти.

Строд в своем стиле чередует изложение событий и картины природы, которая с неизменной готовностью отзывается настроению людей: «Бойцы и командиры подходили к берегу, ломая голову над тем, как быть. Воды Маи быстро неслись на запад, к Петропавловску (село на Алдане. – Л. Ю.), и как бы дразнили красноармейцев, унося сорванные при разливе ветки тальника, вырванные с корнем стволы пихт и лиственниц».

На пике отчаяния подоспела счастливая случайность: «Внимание штаба привлекла старая брандвахта (небольшая деревянная баржа), брошенная за непригодностью. Наполовину засыпанная песком, она стояла в ближайшей протоке. Ее тщательно осмотрели, как во время консилиума у больного, и решили, что хотя и с некоторым риском, но плыть на ней можно».

Предстояло спуститься по Мае до устья Юдомы, где стояли «Соболь» и «Республиканец», но главное – успеть пройти Семь Проток, пока туда не вышли пепеляевцы. Наха и Вычужанин предупредили Карпеля, что там его будет караулить батальон Андерса. Сгрудившиеся в открытой барже люди имели мало шансов живыми проплыть по узкому рукаву мимо двух сотен стрелков на скалах. В этом случае оставался один способ сохранить жизнь – сдаться. Тогда пароходами завладел бы Пепеляев.

«Немедленно приступили к ремонту, – продолжает Строд. – Наверное, люди никогда так усердно не работали. Застучали топоры. Лопатами, кайлами и просто руками отгребали песок. Ведрами и котелками вычерпывали воду. Тряпками и мхом заделывали дыры. Весь день и всю ночь кипела дружная работа. Когда зарумянился восток и глянули первые лучи солнца, брандвахта была готова, но нужно было снять ее с мели. Больше часа ушло, пока наконец она со скрежетом оторвалась от речного дна и вышла на глубокое место. Началась погрузка имущества, потом плотно, как сельди в бочке, в брандвахту набились красноармейцы. Поставили шесть пар неуклюжих, грубо вытесанных из целых бревен весел. На каждую пару село по шесть человек… С протяжным скрипом мерно поднимались и падали, разрезая воду, двенадцать тяжелых весел. Благодаря быстрому течению двигались со скоростью до десяти верст в час. Один за другим оставались позади уже посыпанные золотом ранней северной осени островки».

Семь Проток (якутское название – Каралетин) миновали за несколько часов до того, как там появился Андерс.

Позднее Байкалов, если верить его мемуарам, поинтересовался у Карпеля: «Какие плавучие средства в Нелькане оставил? Вслед за вами Пепеляев не пожалует?»

Карпель ответил, что осталось только «штук десять плоскодонных, одно– и двухместных лодочек».

«А плоты чем хуже твоей брандвахты? Еще исторические казаки, даже с пушками, спускались по рекам», – напомнил Байкалов.

«Только не по Мае, – успокоил его Карпель. – Островки, мели, узкое русло – они и версту не спустятся. Скоро начнется шуга. Словом, эта вероятность абсолютно отпадает».

Карпель не ошибся. Наутро после его бегства Пепеляев занял Нелькан и очутился в таком же положении, как его предшественник – без продовольствия, без зимнего обмундирования и без надежды выбраться отсюда раньше, чем установится санный путь.

Все это можно прочесть как историю овладения богом забытой деревней на краю Якутии, которая и сама была краем света, а можно – как вечный сюжет о поиске ключа к бессмертию или к замку спящей царевны. Герой плывет по морю, идет через заколдованный лес, где не жужжат насекомые и не поют птицы, восходит на ледяную гору, отделяющую мир живых от царства мертвых, вязнет в трясине, теряет коня, становится жертвой предательства и, с честью выдержав все испытания, обретает искомое, чтобы с ужасом обнаружить: этот ключ не подходит к нужной двери, и над теми, кому он достается, тяготеет проклятье.

Голод

1

По якутским масштабам Нелькан с его тремя десятками домов, кузницей, складскими амбарами на берегу Маи, церковью и тунгусской школой при ней считался крупным селом. Дома были целы, но пусты, жители ушли в тайгу при Коробейникове и не вернулись при Карпеле. Осталось две семьи, одна из которых приютила у себя несколько чужих детей. Скорее всего, это была семья священника Аммосова. Казалось бы, он должен был первым бежать от красных, но Аммосов уверенно чувствовал себя при любой власти; все пришельцы зависели здесь от тунгусов с оленями, а он пользовался у них авторитетом и как священник, и как учитель их детей. Никифоров-Кюлюмнюр пишет, что при белых Аммосов «служил по принуждению» и «не стеснялся ругать пепеляевцев даже во время церковной службы». Сторонником советской власти он не был, просто ненавидел всех, кто приходил сюда с оружием в руках и грабил его беззащитную паству.

Людей разместили в пустующих домах. По приказу Пепеляева в каждом доме составили опись имущества, чтобы сдать его хозяевам в том виде, в каком он был оставлен красными, но жители не спешили покидать таежные убежища. Скот они увели с собой, или его угнал у них Коробейников, остался только десяток страшно отощавших лошадей. На брандвахте для них места не нашлось, а убить, чтобы не достались врагу, у красноармейцев, мобилизованных крестьян, рука не поднялась. Эти клячи вместе с теми, что пришли из Аяна, стали основой дружинного рациона. По дороге суточную выдачу муки сократили до полфунта на человека, теперь ее выдавали раз в несколько дней, чтобы сделать порцию сколько-нибудь ощутимой, но мука быстро кончилась. Лошадей съели, начался голод.

Уходя из Аяна, Пепеляев, по рассказу полковника Рейнгардта, построил дружину и «предложил всем, кто чувствует физическую или душевную невозможность идти дальше», возвратиться на «Батарее» во Владивосток. Таких нашлось двое. Сейчас было бы больше, но пути назад нет, осень сделала непроходимыми даже оленьи тропы.

В эти дни Пепеляев начал писать письма жене, предупредив ее: «Пишу в разное время, но получишь, наверное, все вместе». Отослать их никакой возможности не было.

«Как тяжело, родная! – жалуется он. – Только в Германскую войну не получал иногда по три-четыре месяца твоих писем, даже сейчас не могу забыть то свое чувство. Может быть, Вишневский привезет письмо? Утешаю себя тем, что дело наше правое, верю, что Господь сделал так, чтобы мы пришли сюда, что он проведет и не бросит нас. Только мечта о будущем и помогает переносить настоящее. Вот ты всегда говорила мне: живи настоящим. В данное время для нас это совет неутешительный. До зимнего пути прибытие подвод из Аяна очень трудно, перевозки на вьюках по горным тропам и болотам, через непроходимую тайгу. Мы уже испытываем голод, муки не бывает по два-три дня, нет солода, дрожжей и даже соли. Многие ослабли, особенно офицеры из интеллигенции. Солдаты выносят более спокойно. Едят чаек, ворон, уток. Я, конечно, в лучших условиях, каждый день кто-нибудь из солдат принесет то рябчика, то утку».

Ели собак, кошек, делали студень из конской кожи. Вишневский вспоминал «кожаную обивку дверей», из которой варили суп. О таких вещах Пепеляев жене не сообщал и, спохватившись, что и так уже ее расстроил, все прочее описывал в идиллическом ключе: «Нелькан стоит в чудном месте, на холме, возвышающемся над рекой Маей. С одной стороны прекрасный сосновый лес, с другой – быстрая светлая река. Дома хорошие, из толстых бревен. Есть церковь, тоже такая массивная. Все по-старинному крепко, во всем чувствуется зажиточность. Штаб поместился в большом доме, а для меня нашлась даже отдельная комната. Есть письменный стол, кровать с сеткой, образа в углу и большая столовая лампа».

И еще: «Кругом скалы, река Мая блестит под уже не греющим солнцем. Все дышит простором, свободой, и так тихо кругом! Зайдешь в лес, слышно, как листья падают с деревьев».

Поэтические картины природы – для жены, а Куликовскому он писал другое: «Люди изголодались, легко одеты и разуты. Из обуви – сто пар ичиг, приходится обматывать ноги шкурами».

Заготавливать дрова в лесу становилось все тяжелее. Чтобы упростить процесс, какие-то умники раскатали по бревнам пустующую деревенскую кузницу. Рассказав об этом в дневнике, Соболев, склонный к резонерским обобщениям по любому поводу, заметил: «Наш поход войдет в историю как историческое хулиганство».

Были, видимо, и другие инциденты. Они побудили Пепеляева сочинить что-то вроде присяги, под которой каждый солдат и офицер должен был поставить подпись: «Я поступил в дружину добровольно, по своему желанию, никто меня не заставлял. Буду помогать населению – русским, якутам, тунгусам – выгнать большевиков и устроить для народа мирную свободную жизнь и порядок, какой захочет сам народ. Я должен быть честен, храбр, никого не обвинять, не грабить, не насильничать, не убивать того, кто добровольно сдает оружие. Исполняя службу, должен быть готов перенести всякие лишения, болезни, раны и самую смерть стойко и безропотно».

Скопировав этот текст в письме к жене, Пепеляев сопроводил его комментарием: «Видишь, Ниночка, как мы учим добровольцев и на каких условиях принимаем. Много, много труда и терпения нужно потратить, чтобы воспитать их, в особенности офицеров. Есть такие, что пришли, кажется, и пограбить».

И дальше, с обычной наивностью, помноженной на стремление обнадежить жену: «Теперь все уже прониклись моими идеями».

Прониклись, однако, не все, и когда нельканцы понемногу стали возвращаться в свои дома, были изнасилованы три якутки.

Пока не установился зимний путь, спасти голодающих могли только тунгусы, а договориться с ними – только влившиеся в дружину якуты из армии Коробейникова. Пепеляев отправил их на поиски бывших товарищей по оружию.

«Посланные эти, – рассказывает Никифоров-Кюлюмнюр, – блуждали вдоль и поперек Станового хребта, разыскивая тунгусов, которые скрывались по горам, встревоженные Гражданской войной. Тунгусы допускали их к себе с большими предосторожностями, иногда сначала оцепляли место стоянки, подходили с ружьями. Отношение было крайне недоверчивое. Потом лишь смягчались, увидев знакомых людей».

Мяса в одном олене приблизительно два с половиной пуда, сорок килограммов. На семьсот человек требовалось хотя бы пять-шесть оленей в сутки, а добыть удавалось единицы. Вишневский с оставшейся частью дружины и двадцатью тысячами пудов «интендантского груза» уже приплыл на «Томске» в Аян, но осень выдалась затяжная, переправить продовольствие в Нелькан они с Куликовским не могли.

Совсем недавно здесь же голодал отряд Карпеля, а минувшей зимой на телеграфной станции Алах-Юнь к западу от Охотска в еще худшем положении очутились члены охотского ревкома и группа портовых рабочих. Они направлялись в Якутск, но, обессилев от голода, сумели добраться лишь до этой станции.

Через полгода с противоположной стороны туда пришел батальон, высланный Байкаловым к Охотску. «Стекла в доме телеграфной конторы были выбиты, стены просверлены, точно буравом, пулями, труба обрушилась, – со слов кого-то из участников экспедиции рассказывает Строд о том, что они там увидели. – Во дворе валялись поломанные сани, куски кожи, обгорелые поленья, лошадиные скелеты, обрывки телеграфных лент, перепутанная проволока… Последние лучи заходящего солнца продирались сквозь чащу и заливали багровым светом оба домика на Алах-Юньской. Через зияющие дыры на месте бывших здесь окон они проникали в здание, куда уже зашли десятка полтора любопытствующих красноармейцев. Картину они увидели мрачную, полную смерти и ужаса. Пол, покрытый засохшей кровью, имел цвет ржавого листа железа. На полу старая обувь, лохмотья, когда-то бывшие одеждой, человеческие кости. А на стенах длинными, черными от осевшей на них пыли лентами висели сморщенные, высохшие человечьи кишки».

От жившего неподалеку якута узнали, что здесь живодерствовали белые из отряда капитана Яныгина. Рабочих резали ножами, избивали прикладами, ревкомовцам заживо «вспороли животы и кишки развесили по стенам»[19].

Этот эпизод изложен Стродом в его второй книге («В якутской тайге»), а в первой («В тайге») скупо сообщается, что перед тем, как в Алах-Юне появился Яныгин со своими людьми, дошедшие до крайней степени голода рабочие и ревкомовцы «по жребию убивали одного за другим и питались их мясом».

Без этой подробности, исчезнувшей под карандашом московского редактора или цензора, трагедия в Алах-Юне обернулась не более чем очередным свидетельством «звериной сущности» белых. Их жертвы, будучи хозяевами Охотска, сами пролили немало крови, едва ли Яныгин сохранил бы им жизнь, но причина их ужасных предсмертных мучений – не прошлые злодеяния, а людоедство. Убийцы, как обычно и происходит при патологически жестоком истреблении себе подобных, дали волю самым темным своим инстинктам, потому что в их глазах эти каннибалы перестали быть людьми.

2

Вишневский прибыл в Аян в конце сентября, но лишь в середине октября они с Куликовским сумели снарядить первый обоз в Нелькан. С обозом, как Пепеляев и надеялся, доставили привезенное Вишневским письмо от Нины.

На другой день он ей ответил: «Вчера пришла из Аяна зимняя одежда и сейчас идет раздача: выдаются рукавицы, белье теплое, меховые шапки. Шубы пока еще не пришли. Вот получим все, подкопим продовольствие, подойдет Вишневский – и идем дальше. У меня почему-то полная вера в успех. Ты не волнуйся, настанет время и, даст Бог, вернемся здоровыми, или ты к нам приедешь в свободную Сибирь. А пока ждать нужно, нужно терпение и сила воли. Я только за вас беспокоюсь и боюсь, как-то вы одни проживете… Молись, Ниночка, ходи, родная, чаще, чаще в церковь, в особенности ко Всенощной, хорошо там вечером в уголку где-нибудь постоять. Вот увидишь, сколько утешения доставит это… Самое большее до следующей осени будем жить порознь. Все меры приму, чтобы увидеться, и если не выйдет, все равно приеду домой. Но я чувствую, верю, что к будущей осени не будет коммунистической власти в Сибири. Снова увидимся, будем вместе переносить невзгоды, больше ценить будем друг друга. Постараюсь никогда больше не расставаться с вами».

Как всегда бывает, в первые недели и месяцы разлуки Пепеляев очень скучал по жене. Потом тоска по ней станет менее острой, он сам отметит это в дневнике, но сейчас забыто все, что их разделяло: «Вот последняя попытка моя, удача или неудача, все равно через год, если сохранит Господь, а в это я твердо верю, жди меня. Ведь люблю вас, все готов отдать для жизни вашей. Разве ты не веришь в это “твой, всегда твой”? С тех пор, как сказал тебе слово “твой”, и был им всегда неизменно».

И, отвечая, видимо, на ее жалобы: «Нина, родная, всем трудно сейчас, потерпи, займись детьми, хозяйством. Пианино купи, научись играть к моему приезду. Хорошо бы купить маленький домик, но ведь денег нет».

Отсюда мысль движется к неизменной теме его тревог: «Есть ли на расходы? Интересно, сколько у тебя выходит в месяц? Меньше ли, чем при мне?»

Дальше все расплывается в нахлынувших чувствах: «Как-то проведете Рождество? Будет елка, и Лаврик будет уже большой, будет смотреть на игрушки, ручонками хлопать, а Вовочка (Всеволод. – Л. Ю.) выучит хорошее какое-нибудь стихотворение. Еще будут его именины, купи ему от меня подарок, коньки или еще что-нибудь, поздравь от меня, поцелуй… Думаю о вас, но всего не напишешь, да и найдутся разве такие слова, которые могут выразить мою любовь, нежность? Чувство не изъяснимо словами».

Чувства к жене усиливались от вынужденного бездействия. В октябре, не имея возможности начать военную кампанию, Пепеляев начал пропагандистскую.

«Посылаю воззвания к населению, – бодро докладывал он Нине Ивановне в другом письме, которое, как и первое, попало не к ней, а в ГПУ, – их охотно развозят якуты и тунгусы».

Кажется, работа кипит и скоро принесет плоды, но о том, какими способами велась эта агитация, рассказывает Строд: «Мы обнаружили шагах в десяти от дороги торчащий из снега длинный шест. К концу шеста был привязан какой-то сверток. Один красноармеец достал его и передал мне. В довольно объемистом пакете оказались воззвания пепеляевцев».

Дело происходило вечером, в мороз, при ясном небе. В лунном или звездном свете Строд должен был увидеть сначала не сам шест, а его тень на снегу. Такой же призрачной тенью среди снежных пустынь кажутся эти пепеляевские листовки с рассуждениями о необходимости созвать Учредительное собрание, о возрождении земств, кооперации, свободе слова.

В распоряжении политотдела дружины, то есть у Соболева с Грачевым, имелась закупленная во Владивостоке походная типография, но ее оставили в Аяне из-за нехватки лошадей. У Пепеляева не было ни пишущей машинки, ни копировальной бумаги, воззвания размножались от руки. Рассеянные по необозримым пространствам Якутии одинокие шесты с привязанными к ним пакетами производили примерно такой же эффект, как брошенная в океан бутылка с письмом. При здешних вьюгах, когда за ночь может занести снегом вертикально поставленные нарты, предугадать судьбу этих пакетов не составляло труда.

Пепеляев вместе с начальником штаба дружины, полковником Леоновым, составили расчет всего необходимого для наступления на Якутск. Результат этой работы был отправлен в Аян с каким-то тунгусом. Получив его, Куликовский схватился за голову. Предлагалось прислать двухмесячный запас продовольствия на тысячу двести бойцов, проводников и «вожаков нарт» (мука, крупа, сухие овощи, сахар, чай), железные печки, палатки, топоры, спички, свечи, табак, мыло, принадлежности для чистки и смазки винтовок, пулеметы, винчестеры, тысячу штук гранат и прочее, а также охотничьи ружья, дробь и порох «для обмена у населения на мясо».

Вес всего перечисленного – две с половиной тысячи пудов. Для перевозки, как подсчитал Леонов, понадобится двести десять нарт и четыреста двадцать упряжных оленей, кроме того двести семьдесят пять оленей под вьюки и сто семьдесят на мясо. Добыть оленье стадо в восемьсот шестьдесят пять голов было неимоверно сложно, а сделать это в течение месяца – невозможно. Вообще Пепеляев плохо представлял, в каких условиях ему предстоит действовать. В районах, прилегающих к Охотскому морю, зимний путь устанавливается в конце ноября – начале декабря, а он уже 10 ноября планировал выступить на Якутск. Из этого, разумеется, ничего не вышло.

Дружина продолжала голодать. Нельканские сидельцы винили в этом Куликовского (Соболев называл его «самолюбивым бездельным старикашкой»), а тот не уставал напоминать, что возражал против поспешного и плохо подготовленного броска на Нелькан. Не выдержав, Пепеляев решил сам взяться за организацию снабжения. «Я поехал в порт Аян, – говорил он, – так как из-за голода люди едва могли рубить дрова и убирать помещения».

Без него в Нелькан прибыл Галибаров, назначенный заведовать «транспортом». При Коробейникове он тоже ведал оленями и нартами и, как говорили, «разбогател на народном бедствии – привез в Аян 30 тысяч белок». На аянском совещании Галибаров поклялся «все отдать на борьбу с большевиками», а теперь Куликовский напоминал ему: «Вы не отдали на дело борьбы даже 12 кип спасенной вами мануфактуры, и не только не отдали, но переполучили из склада».

В Нелькане Галибаров занялся изъятием белки у задолжавших ему жителей округи, а вечерами поил коньяком полковников Сивко, Леонова, Рейнгардта, подговаривая их повлиять на Пепеляева, чтобы тот наряду с военной властью взял бы и гражданскую. Куликовский, заступавшийся за аборигенов и знавший толк в финансовых делах, его не устраивал. Галибаров и другие коммерсанты нуждались в твердой руке, чтобы под ее защитой за бесценок скупать пушнину у тунгусов и якутов, держа их в долговом рабстве, но при этом быть уверенным, что эта рука не полезет им в карман. Они еще не поняли, как мало годится Пепеляев на роль диктатора.

Галибаров скрытно привез в Нелькан запас продуктов и спрятал их в одном из пустовавших складских помещений на Мае. Свой тайник он посещал ночью, и все же кто-то его выследил. Комиссия, созданная для расследования этого дела, нашла в указанном месте ящик коньяка, табак, сигары, масло и прочие деликатесы. Галибаров предназначал их для подарков тем офицерам, кто мог быть ему полезен. Штабные чины традиционно не разделяли общих тягот, но если раньше это терпели как неизбежное зло, то теперь, по рассказу Соболева, «началась агитация, натравливающая солдат на офицеров, особенно против штаба, на почве неравномерного пользования продуктами». Страсти накалились настолько, что Рейнгардт предложил ввести военно-полевой суд «для борьбы с агитацией». Сивко его поддержал, но рекомендовал учредить такой суд до возвращения Пепеляева из Аяна, так как «Пепеляев по доброте своей этого не разрешит».

Отчаяние

1

Когда Вишневский приплыл в Аян, якуты пожаловались ему на бесчинства охотского гарнизона, состоявшего из людей есаула Бочкарева (сам Бочкарев к тому времени сбежал во Владивосток). Вишневский послал в Охотск полсотни добровольцев во главе с Михайловским, назначив его комендантом города. Тот разоружил бочкаревцев, на «Томске» отправил их в Приморье и взял город под свой контроль. Это было тем важнее, что здесь находились «миллионные склады» пушнины и товаров, на которые ее выменивали. Их владелец, богатейший якутский купец Никифоров, жил в Японии, а остатки своих сокровищ предоставил в распоряжение ВЯОНУ: пушнину – на закупку оружия за границей, товары – на вербовку людей в повстанческие отряды. Предполагалось, что после изгнания бочкаревцев якутские деятели в Охотске без помех займутся тем и другим, а Михайловский будет за ними приглядывать.

Вишневский доложил об этом Пепеляеву, едва тот появился в Аяне. Тогда же, видимо, он конфиденциально предложил ему с помощью Михайловского изъять с никифоровских складов пушнину на сумму двести пятьдесят-триста тысяч рублей золотом, привезти ее в Аян и под караулом положить на хранение в качестве «фонда Сибирской дружины» – с тем, чтобы если Якутская экспедиция закончится неудачей, выплатить «вознаграждение» всем ее участникам.

Сам Вишневский утверждал, что это предложение было сделано им позже, в Нелькане, на совещании командного состава дружины, но сомнительно, чтобы он мог так поступить, не переговорив перед тем с Пепеляевым. Они были старые друзья и, конечно, все обсудили в Аяне, откуда до Охотска было гораздо ближе, чем из Нелькана. Через месяц Вишневский потому и поднял этот вопрос на совещании, что с помощью Леонова и Рейнгардта надеялся переубедить Пепеляева. Тот, однако, вновь отверг его идею.

«Он верил, – напишет потом харбинский литератор Василий Логинов в предисловии к книге Вишневского «Аргонавты Белой мечты», – что только бескорыстная, лишенная всяких материальных соображений борьба увенчается успехом, и в это верили все эти русские люди, не желающие ничего и жертвующие всем».

Пепеляев лучше знал своих добровольцев и говорил, что среди них «есть всякие элементы, нельзя идеализировать, публика разная». Были и такие, кто пошел с ним в расчете поправить финансовые дела. Хлебнув эмигрантской нищеты, он не считал себя вправе их осуждать, но понимал, что если на складах в Аяне будет храниться «пушной фонд», созданный, как выразился Вишневский, на случай «могущего быть поражения», скрыть это не удастся, а чтобы люди готовы были идти на страдания и смерть, поражение должно стать для них катастрофой, а не промежуточной стадией между походом и возвращением домой с честно заработанными деньгами.

Для Логинова решение Пепеляева – «идеалистическая вспышка» на «мрачном темном фоне гражданской войны», но поступить иначе он не мог. «Не ради шкурной наживы, выгоды, личных интересов пришли мы на новые лишения в этот далекий край», – провозглашалось в одном из его воззваний. Попытка учредить страховочный фонд противоречила этим принципам и грозила ссорой с членами ВЯОНУ По доброй воле они бы такое количество пушнины не отдали, а при ее насильственном изъятии Якутская экспедиция была обречена. Без поддержки национальной интеллигенции, единственного связующего звена между собой и простыми якутами, Пепеляев не мог обойтись точно так же, как Байкалов, поэтому, вернувшись из Нелькана в Аян, он первым делом создал «Совет народной обороны» из местных коммерсантов и «общественных деятелей». Его задачей было формирование туземных отрядов и снабжение дружины провиантом и транспортом.

Главной проблемой оставались олени. О том, как они добывались, говорит наказ Куликовского поручику Виноградову, командированному «в районы Маймакан, Ватанга и Кенюй» с сорока кулями муки, «разным товаром и спиртом, всего на 600 рублей». За одного оленя Виноградов должен был давать тунгусам или якутам куль муки, а разницу в цене доплачивать товарами. Предписывалось угощать продавцов спиртом «в весьма нужных случаях» и только «в виде порции». Оленей отсылать в Аян живыми, в крайнем случае – мясом.

Олени – ключевое слово всей дружинной документации. Оно присутствует едва ли не в каждом приказе, письме, служебной записке. Приезд Пепеляева в Аян ничего не изменил, двумя неделями позже Куликовский писал в Нелькан Галибарову: «Положение ухудшается, до сих пор нет оленей для перевозки». Тот вызвался быть «начальником транспорта», но изрядную долю товаров, которые выдавались ему, чтобы обменять на оленей с нартами для дружины, выменивал на меха для себя лично.

У Куликовского опускаются руки. Коммерческий опыт позволял ему замечать то, что от Пепеляева ускользало: он видел, как члены «Совета народной обороны» лихорадочно скупают пушнину и сбывают ее агентам японских или американских фирм, и знал их лозунг дня, выкинутый тем же Галибаровым: «Дурак, кто не воспользуется моментом». Появление Сибирской дружины уже принесло прибыль множеству людей и сулило тем больше, чем дольше она сумеет продержаться в Якутии. Сознавая свое бессилие, Куликовский начал отходить от дел, а морфий помогал ему с смириться с поражением. «В Аяне он страдал мигренями и почти не выходил из дому», – рассказывал Пепеляев, не зная о его морфинизме или не желая об этом говорить.

Перебросить в Нелькан привезенные Вишневским продовольствие и снаряжение не удавалось, поход откладывался, и 27 ноября 1922 года в блокноте Пепеляева, где большая часть страниц оставалась чистой, появилась первая запись будущего дневника: «Сомнения мучают меня. Как один останешься, самые мрачные мысли начинают осаждать. Прав ли я, что веду людей вновь на страдания, а многих и на смерть? Опять кровь. Во имя чего? Неужели для того лишь, чтобы одну кучку ничтожных людей, именующих себя властью где-нибудь в Якутске или в Сибири, заменить другой? А страдания борцов слишком суровы»[20].

И здесь же: «Итак, опять война. Как надоело все это! Чего я хочу? Чего ищу? Для себя, видит Бог, ничего не ищу, ни слава, ни богатство мне не нужны. Единственная мечта – мирная семейная жизнь с женой и детьми, хозяйство небольшое в деревне, работа, чтение».

На следующий день – вторая запись, краткая: «Страшно мучаюсь из-за семьи, до слез. Гнетет неизвестность. Прав ли я, что оставил семью?»

И через день – третья, еще короче: «Господи, не допускай меня до отчаяния!»

Отчаяние было неизбежно, если бы действовала радиостанция. Ее привезли с собой, но то ли она быстро испортилась, то ли по прибытии ее не смогли наладить. Начиная вести дневник, Пепеляев не знал, что месяц назад Земская рать Дитерихса эвакуировалась в Корею, Владивосток занят партизанами и Народно-Революционной армией ДВР.

Приблизительно тогда же в Аянскую бухту зашла американская шхуна, чтобы отсюда с грузом пушнины идти во Владивосток, а затем обратно, за новой партией куниц, песцов и белок. Пользуясь оказией, Куликовский с кем-то из экипажа отправил некоему владивостокскому знакомому письмо с просьбой найти и прислать с американцами какие-то, как он выразился, «штучки для радио». К письму прилагалась техническая документация, но ни американцев, ни «штучек» не дождались, в начале декабря радиостанция по-прежнему не работала даже на прием.

2

Байкалов решал транспортный вопрос путем конских и оленьих мобилизаций, но для Пепеляева это было совершенно неприемлемо. Лишь безвыходное положение вынудило пойти на не вполне, по его понятиям, демократическую меру: он объявил Аяно-Нельканский район прифронтовым и, впервые отступив от неукоснительно соблюдавшегося до сих пор принципа добровольности, обязал тунгусов отдавать оленей за муку, охотничьи ружья, порох и патроны. Они могли выбирать только из этого ассортимента и не имели права требовать те товары, которых не было в наличии. Впрочем, и тут оговаривалось, что бедные семьи, владеющие менее чем двадцатью оленями, под действие указа не подпадают.

Тунгусы сообразили, что если скрыться в тайге, есть риск не получить вообще ничего. Пепеляев давал им шанс выменять муку и припасы для охоты по более выгодным расценкам, чем предлагали и советские торговые агенты, и купцы вроде Галибарова. Кроме того, они имели возможность за плату, не продавая своих оленей, стать при них погонщиками. Прежде была опасность, что олени погибнут из-за плохой дороги, но зимний путь установился прочно.

2 декабря Пепеляев выехал обратно в Нелькан. Казалось бы, все стало налаживаться, но именно теперь его начали преследовать мысли о самоубийстве.

«Еду из Аяна в Нелькан, – записывает он в дневнике. – Тайга, холод. Огромные пространства… Сегодня особенно было тяжело. Мигрень. Мучительные мысли все о том же, без конца. Никогда, никогда не оставляют они меня. Даже ночью. Почти лишился сна. Просыпаюсь в три часа ночи и уже не могу заснуть. Иногда совсем не хочется жить. Может быть, это малодушие молодости? Вчера было особенно сильное желание покончить с собой. Так ясно представлял, чувствовал даже переход к иной жизни».

Наверное, такое бывало с ним и раньше. Для людей его склада подобные состояния с их чувственным переживанием порога небытия – источник побуждающих к действию эмоций. Оправдывая себя и в то же время растравляя себе душу, Пепеляев мог думать и о том, что пока дружина не выступила из Нелькана, его смерть повлечет не гибель ее, а, напротив, спасение: без него поход на Якутск не состоится, весной люди вернутся во Владивосток. Это очищало его ночные томления от чувства вины если не перед семьей, то хотя бы перед товарищами, а сознание греховности ночных соблазнов поутру давало приятное ощущение победы над самим собой.

Глубокая религиозность Пепеляева вне сомнений, однако мысль о том, что в изменившемся мире есть обстоятельства, когда самоубийство не только допустимо для христианина, но может считаться долгом и даже доблестью, являлась ему еще в его позапрошлой жизни, если прошлой считать жизнь в Харбине.

15 июня 1919 года, на станции Верещагино в Пермской губернии, Пепеляев издал не совсем обычный приказ по войскам Северной группы Сибирской армии.

Во вводной части излагалась история Михаила Соларева, солдата из мобилизованных приуральских крестьян: «В ночь с 27 на 28 мая Соларев находился со своим взводом в д. Матышенская. Красные, обойдя деревню с правого фланга, начали ее окружать, и взвод должен был отступить. Соларев при отступлении отстал от взвода, так как ослаб, изнуренный предыдущими беспрерывными боями, и, думая, что ему не удастся уйти от красных и не желая отдаваться им в плен живым, решил лишить себя жизни, распоров себе живот и нанеся себе перочинным ножом три раны в область живота. По словам Соларева, первые удары были неудачны, лишь с третьего удара ему удалось глубоко засадить нож и разрезать себе живот. При осмотре Соларева обнаружены три колотые раны в область живота. Одна, кожная, величиной в полтора см, другая величиной 2 см, проникающая в полость живота, и третья, резаная, величной 25 см, проникающая в полость живота, через которую вышли наружу внутренности. Вышеизложенный осмотр подтвердил правдивость рассказа Соларева. После нанесения ран Соларев заполз в кусты, где был обнаружен отступавшими с поселка Зотовского стрелками учебной команды того же полка… Дивврачом Солареву произведена операция и наложены швы. Через три дня был эвакуирован. Имелись признаки начинающегося перитонита».

Непонятно, почему солдат с винтовкой не застрелился из нее, а начал резать себя перочинным ножом якобы с целью не попасть в плен к красным, но все видится иначе, если вспомнить, что Соларев «ослаб» и был «изнурен беспрерывными боями». Его попытка покончить с собой таким странным образом – это акт отчаяния, поступок невменяемого от многодневной усталости человека.

«Разве можно оставаться у них, извергов?» – говорил Соларев в лазарете, имея в виду красных. Видимо, нашлись люди, после операции доходчиво объяснившие ему смысл того, что он сделал, и что никакими рациональными мотивами объяснить нельзя.

Пепеляев, однако, объявил Соларева героем, а его маниакальную попытку зарезаться перочинным ножом – подвигом во имя России. Разумеется, тем самым он хотел поднять дух отступающих солдат, и все-таки трудно отделаться от мысли, что здесь выплеснулись и его личные настроения.

Основная часть приказа гласила:

«Отмечаю выдающуюся любовь к Родине и высокое исполнение воинского долга – награждаю стрелка Соларева Георгиевским крестом 4-й степени.

Приказываю: врачам принять все меры к сохранению жизни героя.

Выдать Солареву или его семье 5 тысяч рублей пособия.

Приказ прочесть во всех ротах, сотнях, эскадронах, батареях и командах»[21].

Приказ Пепеляева – тоже своего рода акт отчаяния. Сибирская армия откатывалась на восток, и на фоне хаоса тех недель очевидная несуразность этого распоряжения не так бросалась в глаза.

Даже самые близкие Пепеляеву люди вроде Шнаппермана или Малышева не догадывались, что их любимый командир, спокойный гигант с «грубым низким» голосом – натура куда более неврастеничная, чем это можно было представить исходя из его биографии, внешности и манеры поведения. Они испугались бы за себя, за свое будущее, если бы прочли у него в дневнике не то что признание в тяге к самоубийству, но даже рядовое самонаблюдение типа следующего: «Большое безразличие и какая-то тоска небывалая, которая иногда доходит до невыносимости. Хочется уйти куда-то от всех, забыть все».

Это дневник интроверта, тонко чувствующего, но не озабоченного чувствами других. Пепеляев почти ничего не говорит о соратниках по Якутскому походу, словно он живет, страдает и действует в пустоте, правда, нет здесь и кокетства перед возможной публикой. Это записи для себя, неразборчивые, сделанные плохо очиненным, затупившимся или царапающим бумагу карандашом, с множеством сокращений и тире, заменяющих паузы или отмечающих резкие, как в помутненном сознании, переходы от одной темы к другой. Кажется, все произнесено на пределе дыхания, торопливым сбивчивым шепотом.

Дневник Пепеляева – интимное свидетельство его одиночества и душевной надломленности. В нем мало сведений о боях и походах, зато с избытком мигрени, ночных кошмаров, предчувствий, сожалений. Слова «страдание», «сомнение», «тоска», «смерть» повторяются здесь чересчур часто для человека, взявшего на себя ответственность за судьбу сотен доверившихся ему людей.

В Якутске. Миссия Строда

1

От Аяна до Якутска почти тысяча двести верст, телеграфная и телефонная связь не работала, но о том, что Пепеляев высадился в Аяне, Байкалов узнал из перехваченного «радиоразговора» – вероятно, между «Защитником» или «Батареей» и Владивостоком. Через четыре дня после высадки, 12 сентября 1922 года, он посвятил этому событию доклад на совместном экстренном заседании ревкома и совнаркома ЯАССР, а на другой день газета «Автономная Якутия» (бывший «Ленский коммунар») напечатала написанную им передовую статью под тревожным, как набат, заголовком: «Ганнибал у ворот Якутии».

Уподобляя новоиспеченную автономию Римской республике, а коренного сибиряка Пепеляева – карфагенскому завоевателю в Италии, Байкалов, во-первых, подчеркивал пришлость генерала, его чуждость этой земле, а во-вторых, указывал на опасность момента, сравнимого с ситуацией после поражения римлян при Каннах, когда ожидался поход Ганнибала на беззащитный Рим. Хотя красные победили в недавней войне с повстанцами, войск для обороны Якутска у Байкалова почти не осталось. Вернуть уплывшие по Лене полки он не мог.

Правда, сохранялась надежда, что в глубь материка белые не пойдут, и их конечная цель – не Якутия. «Наш старый знакомый, генерал Пепеляев, назначен Главнокомандующим Камчатского полуострова», – писал Байкалов, опираясь на данные радиоперехвата, которые, похоже, были умелой дезинформацией. Сообщив, что японцы эвакуируют войска из Приморья и, значит, падение Владивостока неминуемо, он с обычным для него тяжеловесным сарказмом заключал: «Очевидно, вновь избранной обетованной землей нашей дальневосточной контрреволюции является Камчатка. Камчатская фауна не видала столь диких зверей, дальнейший путь которых – к Северному полюсу».

В течение недели газетные передовицы муссируют эту тему: «корпус Пепеляева – первые убежавшие на север каппелевские части», Аян – пересадочная станция на линии Владивосток – Камчатка. Впрочем, вторжение в Якутию тоже не сбрасывалось со счетов. Об этом говорят стихи комиссара Михаила Кропачева (с пометой «посвящается ЯАССР»):

  • Грозные тучи с востока
  • Нависли опять над тобою
  • Коварною, черной, жестокой,
  • Как плети удары, волною.
  • ………………………………………
  • Но с запада буйного, зоркого,
  • К тебе пролетарий придет
  • И тучи нависшие, грозные
  • Железом и кровью взорвет.

Проблема заключалась в том, что пролетарий с запада, вернее – с юга, в достаточном количестве мог явиться сюда только со следующей навигацией, а до нее оставалось восемь месяцев.

К концу сентября пропагандистская шумиха стихает. Никаких известий о Пепеляеве не поступало, и в ревкоме тешили себя иллюзией, что он уплыл на Камчатку. Байкалов не знал о походе на Нелькан, хотя в другое время весть об этом давно достигла бы Якутска. В Якутии, как во всех архаических обществах, новости распространялись с поражающей европейцев быстротой. В каждом наслеге, помимо старосты и писаря, имелся штатный скороход, ответ на сообщение, отправленное с пешим гонцом за двести пятьдесят верст, получали на пятые сутки, и его доставлял тот же человек, с кем оно было послано. Это не значило, что он сам прошел все пятьсот верст, просто его личный отрезок пути был первым по дороге туда и последним – обратно.

Однако таежная эстафета не действовала, если в ней не были заинтересованы сами якуты, а они предпочитали молчать. Как заметил Никифоров-Кюлюмнюр, «население мало рассуждало, кто кого побьет, красные или белые, но что за молчание ни от кого ничего не будет, оно знало хорошо».

Между тем красноармейцы Карпеля на брандвахте спустились по Мае до устья Юдомы, где стояли уведенные из Нелькана пароходы, и на них доплыли до села Петропавловское. Там они и остались, а Карпель по Алдану добрался до Охотского перевоза. Отсюда в Якутск шла только что восстановленная телеграфная линия, но кабель через Лену все еще был разорван. Для разговора с Карпелем по прямому проводу Байкалову пришлось переправиться на правый берег.

«Поздоровался и жду, – вспоминал он четверть века спустя. – Аппарат Морзе в таких случаях – орудие пытки или заика, который душу выматывает. Ползут точки и черточки».

Из них сложился следующий разговор.

КАРПЕЛЬ: «Товарищ командующий, вернулся с вверенным мне отрядом в Петропавловск…»

БАЙКАЛОВ: «Да ты скажи главное – от кого убежал. Васька (Коробейников. – Л. Ю.) тебе и твоим орлам набил потылицу?»

КАРПЕЛЬ: «Хуже, товарищ командующий».

БАЙКАЛОВ: «Брось этого чертова “товарища командующего на каждом слове!»

КАРПЕЛЬ: «7 сентября в Аяне высадился генерал Пепеляев – до 700 штыков отборного офицерского состава. Они в походном порядке перешли Джугджур и уже подходили к Нелькану. С остатками армии Коробейникова передо мной сосредотачивалось более 1000 штыков, с пулеметами, и я считал благоразумным отступить… Пепеляев взял бы нас как наседок на яйцах».

БАЙКАЛОВ: «Откуда сведения о численности и вооружении?»

КАРПЕЛЬ: «Часов за двадцать до прибытия головных частей Пепеляева пришли два его перебежчика…»

Память плохо сохраняет устную речь. Диалоги в мемуарах обычно сочиняются задним числом, но это не значит, что все в них – ложь. Суть разговора Байкалов передает верно, изменились слова, интонация, оттенки.

КАРПЕЛЬ: «В Нелькане была старая брандвахта. Мы выкачали из нее всю воду, собрали в деревне все смазочные и жировые материалы, брандвахту залепили и законопатили… Постоянно высаживаясь в холодную шуговую воду, все же спустились».

БАЙКАЛОВ: «Обожди. Нелькан ты, конечно, спалил до последнего дома?»

Карп ЕЛЬ: «Товарищ командующий, мы после спохватились, когда уже было поздно, и вырвали немало волос…»

БАЙКАЛОВ: «За это, конечно, по головке не погладим – вырвем все остальные волосы».

Он дает понять, что не был особенно встревожен падением Нелькана, хотя для него это было как гром с почти безоблачного неба. О Камчатке, которую белые избрали «землей обетованной», приходилось забыть. Молчание официальных лиц продлилось неделю, что говорит о растерянности, если не о шоке. Лишь 12 октября в «Автономной Якутии» появилось краткое сообщение с характерной для информации о военных неудачах витиеватой формулировкой: «Нельканский гарнизон отступил для организации прочной и организованной защиты».

Еще через три дня в Якутске состоялся митинг. На нем сказитель-олонхосут, поэт и председатель ЦИК ЯАССР Платон Ойунский именовал Пепеляева «наемником японской буржуазии», «стервятником царизма», «кровожадным волком колчаковщины», который «рыскал от Урала до Байкала», а Байкалова – «обожаемым вождем», под чьим руководством трудовой народ «ударит по черепу Пепеляева».

Минувшей зимой трупы расстрелянных советских работников и сочувствующих красным русских поселенцев повстанцы свозили на один из островов на Алдане и бросали непогребенными. Жители соседнего села Петропавловское рассказывали, что якуты издевались над трупами, но глумление, как его описывали очевидцы, выглядит странно: «На ноги им надевали рукавицы, на руки – торбаса (меховые сапоги. – Л. Ю.), на голову – штаны, а на место штанов – пальто».

Это необычное надругательство над мертвым врагом – не столько попытка сделать его смешным и, следовательно, не страшным, сколько идеологическое высказывание. С помощью одежды, находящейся на теле не там, где ей положено быть, наглядно демонстрировалось, что коммунисты с их противоестественными законами – не люди, а выходцы из демонического, изнаночного мира. Там, как всегда в потусторонних сферах, порядок жизни противоположен действующему в мире людей: солнце восходит на западе и заходит на востоке, верх оборачивается низом, правое – левым, добро – злом. Чтобы явить подлинную природу этих существ, обувь и рукавицы на них менялись местами, а пальто, надетое вместо штанов, по идее должно было быть еще и вывернуто наизнанку.

Звериные имена («волк», «стервятник»), которые Ойунский давал Пепеляеву с трибуны митинга в Якутске, преследовали сходную цель – по сути своей они сродни заклятью, призванному вернуть генерала в его истинное обличье.

2

Известие о падении Нелькана застало Строда в Вилюйске, и едва ли он был этим сильно огорчен: появление Пепеляева открывало перед ним перспективы более заманчивые, чем неизбежная демобилизация. Гражданская война заканчивалась, остаться в Красной Армии на командной должности у него как у анархиста надежды не было, зато теперь он опять мог жить с чувством, о котором Каландаришвили, год назад отправляясь в Якутию, говорил соратникам, Строду в том числе: «Возможно, в боях тело будет изранено, и эти раны напомнят о себе в облачную погоду или при смене времени года, но те же раны напомнят нам и о красивейших, светлейших наших днях. Они возвысят и отличат нас от тех, кто увяз в трясине жизни».

В середине октября Строд с последним пароходом вернулся из Вилюйска в Якутск, мало изменившийся за время его отсутствия. Богатые домовладельцы с центральных улиц разъехались или были расстреляны, их дома заняли чужие люди. О ремонте постояльцы не помышляли, крыши «поломались или проломились, трубы развалились». Во многих зданиях одну половину занимало какое-нибудь учреждение, а вторую превращали в мусорную яму и нужник. Часто дома стояли голые, без оград и дворовых построек. Сараи, заборы, дощатые тротуары сгорели во время «дровяного кризиса» при осаде города Коробейниковым. Тогда же ревком не от хорошей жизни позволил разобрать на дрова «памятник трехсотлетней эксплуатации народа» – три башни и остатки крепостных стен Якутского острога XVII века.

Советских дензнаков было мало, в городах роль денег играли чай, табак и золото с Ленских приисков. Обменный курс изумлял приезжих: за фунт табака давали шесть золотников золотого песка, за кирпич чая – десять. Стоимость всех продуктов, кроме наиболее доступного – мяса, выражалась в золотом, чайном или табачном эквиваленте. Особенно дороги были сладости. Среди обвинений, предъявляемых сотрудникам ГПУ народной молвой, было и такое: «Употребляют сахар».

Процветала проституция, автор фельетона в «Автономной Якутии» ставил на вид властям, что вечером, на улице, проститутки атаковали его «с решительностью дезертиров на пароходе “Полярный”». Имелись в виду красноармейцы, прибывшие из Иркутска для борьбы с повстанцами, но бежавшие вверх по Лене на этом пароходе.

В Народном театре ставилась пьеса Леонида Андреева «Савва». Когда-то запрещенная цензурой, она входила в рекомендованный Москвой репертуар, благо главный персонаж, психопатический бунтарь, мечтал взорвать чудотворную икону в монастыре и «уничтожить все старые дома, старые города, старую литературу, старое искусство». В середине последнего акта на галерке что-то громко треснуло, но зрители в партере не обратили на это внимания. Пьесу доиграли, тогда только пронесся слух, что наверху кто-то застрелился. Смерть стала делом настолько обыденным, что соседи самоубийцы не подняли шума, чтобы без помех досмотреть спектакль, и спокойно сидели рядом с мертвецом. Когда публика покидала зал, автор газетной заметки подслушал чью-то реплику: «Раньше бы старушки плакали, полиции уйма. Теперь – ничего. Унесли, и кончено».

Сообщение о начале похода Пепеляева большинство горожан встретило с тем же равнодушием, с каким соседи этого самоубийцы – его смерть. Северный фатализм наложился на развившуюся за годы Гражданской войны апатию, да и генерал находился где-то далеко на востоке. Если читать «Автономную Якутию», кажется, что в Якутске пятая колонна пепеляевцев состояла, главным образом, из барышень, мечтающих заполучить в кавалеры какого-нибудь капитана или поручика. Герой фельетона сообщает эмигрировавшей в Китай землячке: «Многие из ваших приятельниц начинают бальные платья готовить, чтобы было в чем мазурку танцевать, ведь господа офицеры к дамскому туалету весьма требовательны».

После падения Владивостока заместитель командующего 5-й армией Чайковский из Иркутска радировал Байкалову, что похода Сибирской дружины вглубь Якутии ожидать не стоит, так как белые лишились своей базы. А когда стало известно, что в Нелькане они голодают, ревком ЯАССР решил обратиться к Пепеляеву с предложением капитулировать, гарантируя «неприкосновенность личности и имущества» всем сложившим оружие. В переводе с уклончивого казенного языка это означало, что их судьбу решат вышестоящие инстанции, а на месте никого не расстреляют.

Парламентерами назначили якутов Дьячковского и Федорова[22]. Им как представителям коренного населения предстояло вручить послание ревкома Пепеляеву и устно сообщить об «отрицательном отношении» якутского народа к его «авантюре». Сопровождать «мирную делегацию», а заодно присматривать за не очень-то надежными парламентерами (Дьячковский был амнистированным повстанцем) доверили только что вернувшемуся с севера Строду. История с «убийством красноармейца Гомартели» закончилась для него оправданием и не сказалась на его репутации.

«Командовать экспедицией поручено было мне», – пишет Строд, умалчивая, что и сам был уполномочен вести переговоры с Пепеляевым[23]. В 1930 году, когда вышла его книга, это могло вызвать неприятный вопрос, почему выбор пал именно на него. Строда не раз обвиняли в чересчур дружеских отношениях с «контрреволюционерами», и ему не хотелось давать повод для новых подозрений.

Чтобы пройти девятьсот верст до Нелькана, требовалось около месяца. За это время, по расчетам Байкалова, положение Сибирской дружины станет невыносимым, значит, у Особой Нельканской экспедиции, как официально именовалась миссия Строда, будут шансы договориться с Пепеляевым о капитуляции.

Строду разрешили взять с собой сорок человек из оставшихся при нем бойцов и включили в состав экспедиции привезенных Карпелем в Якутск перебежчиков Наху и Вычужанина. Они олицетворяли собой то, о чем говорилось в ревкомовском послании – милость к сдавшемуся врагу. Якобы по собственной инициативе эти двое сочинили обращение к добровольцам Сибирской дружины, но малоправдоподобно, чтобы без чьей-то авторитетной подсказки они додумались именовать недавних товарищей «наемной кучкой приверженцев навеки отжившего строя», уверять, что якуты и русские при советской власти «живут легко и свободно», и «советская власть не мстит никому».

Подготовка экспедиции заняла полтора месяца – сушили сухари, шили палатки, мастерили печки из листов кровельного железа. «Нужно было предусмотреть много мелочей», – замечает Строд, памятуя прошлогоднюю зимнюю войну с повстанцами. Ни палаток, ни печек с трубами у красноармейцев тогда не было, в морозы ночевали у костров, во сне получали ожоги или, что еще хуже, сжигали одежду и валенки. Бывали случае, когда после этого целые отряды насмерть замерзали в тайге.

Из Якутска выступили в середине декабря, быстро добрались до Амги-слободы в ста восьмидесяти верстах к юго-востоку и застряли здесь на неделю. Собирали оленей, искали проводников. Тем временем гарнизонные политработники настрочили еще одно письмо Пепеляеву, чтобы отправить его со Стродом. В нем на фоне блеклой официозной риторики выделяется один абзац: «Будучи в Харбине, – обращались к Пепеляеву красноармейцы, от чьего имени было написано письмо, – вы оттуда, из полосы отчуждения, увидели на далеком севере яркую звезду и решили, что это ваша звезда, звезда ваших будущих побед и славы…»

Образ кажется завершенным, но неожиданно продолжается евангельской аллюзией: «И вот к вам в Харбин явились волхвы в лице Куликовского…»

Якобы увиденная Пепеляевым звезда признается реальной, но означающей совершенно не то, что он в ней усмотрел: «Да, звезда загорелась над Якутией, звезда коммуны, и ничего хорошего она вам не предвещает».

Не исключено, что Строд приложил руку к этому письму. Похожие метафоры есть и в его книгах, и в письмах, которые он от своего имени скоро будет писать Пепеляеву. Готовясь к предстоящей встрече с ним, он мысленно мог сочинять будущую речь, звезда и Куликовский в роли волхва годились для ее начала.

23 декабря 1922 года Строд покинул Амгу. Вскоре дорога пропала, «не было даже ее признаков». Прежде отряд ехал в нартах, но теперь оставили в них только продовольствие, палатки, печки и пошли пешком вслед за оленями, которые протаптывали дорогу. Иногда забирались в такие чащобы, что приходилось прорубать путь топорами. Двигались медленно. Скорость переходов по снежной целине составляет не более десяти-двенадцати верст в день.

На стоянках оленей отпускали «отыскивать свой незатейливый корм в виде мха-ягеля», и за ночь они могли уйти от лагеря верст на десять. Утром якуты на лыжах пригоняли их обратно. На это уходило много времени, и еще через каждые три дня делали дневку, чтобы дать оленям отдых.

Один, совсем один

1

Вернувшись в Нелькан, Пепеляев отправил в селение Усть-Миль (у впадения реки Мили в Алдан) полковника Сурова с группой офицеров. Тот должен был войти в контакт с партизанами, не сложившими оружие после ухода Коробейникова, и руководить их действиями против красных, а прикомандированный к нему «политработник» Герасим Грачев – организовывать на местах «народную власть».

Пепеляев исходил из того, что если удастся взять Якутск, до весны командование 5-й Армии не сумеет перебросить так далеко на север сколько-нибудь крупные воинские части, зимовка пройдет в комфортных условиях, а весной все может измениться. Он не терял надежды на всеобщее крестьянское восстание в Сибири. При иллюзорности этой перспективы сам план овладения Якутском с военной точки зрения был вполне реалистичен.

Наступать планировалось через Амгу, где находилось около ста пятидесяти красноармейцев. Чуть более сильные гарнизоны занимали села Чурапча и Петропавловское к северу от направления главного удара. В самом Якутске войск было немного, о чем Пепеляев не знал, полагая, что Байкалов сможет выставить против него до трех тысяч штыков. На самом деле тот располагал вдвое меньшими силами.

У Пепеляева вместе с якутами было около восьмисот бойцов, у Ракитина и Худоярова на севере – еще полторы-две сотни бывших повстанцев. Кроме того, рассчитывали на партизан, чья численность будет расти по мере продвижения на запад. У красных, правда, имелось шесть орудий, а у Сибирской дружины – ни одного, их только предстояло отбить у противника, но при громадных расстояниях и большой глубине снежного покрова использовать эти пушки было весьма непросто. Их и летом-то перевозили в основном на пароходах.

26 декабря вслед за Суровым ушел конный дивизион полковника Цевловского – сто десять человек. Они считались кавалеристами и делились на эскадроны, но передвигались пешком: лошади, как и пушки, были делом будущего. Их командир в анкетах, в графе «профессия», писал «наездник», а его люди называли себя «ангелами Цевловского»[24].

Утром 28 декабря выступил авангардный батальон полковника Рейнгардта – до двухсот русских добровольцев и полсотни якутов, а вечером того же дня в Нелькан прибыл Вишневский. Он оставил Аян через неделю после Пепеляева, и за эту неделю или появились «штучки для радио», или обошлись без них, но после трехмесячного молчания радиостанция заработала. Теперь Вишневский знал то, о чем в Якутске узнали два месяца назад.

После разговора с ним Пепеляев записал в дневнике: «Радио оставлено нами в Аяне. Первая новость – Владивосток пал, в Приморье хозяйничают красные. Одни мы остались, затерянные в бесконечных пространствах якутской тайги… Один, совсем один… Холодно. Мысль усиленно работает, ищет выхода… Что будет?»

Позже ему ставили в вину, будто он, чтобы не подрывать боевой дух добровольцев, утаил от них информацию о падении Приморья, но его предновогодний приказ гласит: всем командирам следует разъяснить подчиненным, что у них остался один путь на Родину – вперед. Раньше, значит, подумывали о том, не лучше ли будет вернуться в Аян, весной запросить у Дитерихса пароходы и уплыть во Владивосток. Отныне возвращаться некуда.

Одиночество, затерянность – это чувствовали все. Новая ситуация требовала новых отношений между людьми, и в своем изданном под Новый год приказе Пепеляев особым пунктом предписывал: с 1 января 1923 года «для закрепления сплоченности» дружины при обращении друг к другу употреблять перед чином слово «брат» – брат доброволец, брат полковник, брат генерал.

В Чехословацком корпусе и в созданных Дитерихсом в 1919 году «Дружинах Святого Креста» принято было такое же обращение, но в первом случае декларировалось кровное братство среди чужих, во втором – нечто вроде братства монашеского. Для Пепеляева за этим словом стояло то и другое, а еще – равенство перед общей судьбой, родственное тепло во враждебном ледяном мире. Нововведение быстро прижилось, хотя поначалу его одобрили не все офицеры.

План похода был утвержден на военном совете 30 декабря, но в дневнике Пепеляева об этом нет ни слова. В ночь после совещания он записывает: «Сильно болела голова, спать лег рано, в 9 ч. Проспал два часа и больше не могу заснуть. Вдруг все далеко стало – страсть, мечты, желания отошли куда-то. Одно стало понятно, я должен умереть – рано или поздно, все равно это неизбежно».

Кажется, спокойный властный вождь отчаянно смелой военной экспедиции на край света не имеет ничего общего с нервным молодым человеком, терзаемым бессонницей и неудовлетворенными желаниями, но впечатление обманчиво. «Чарующей цельности», которая восхищала подпавшего под его обаяние Устрялова, в нем не больше, чем в любом нормальном человеке, однако раздвоением личности Пепеляев тоже не страдал. Смысл его регулярно появляющихся в дневнике многословных и, в общем-то, маловразумительных ламентаций прост: жизнь сложилась не так, как хотелось в молодости. Ранняя женитьба, нелюбимая служба и невозможность выйти в отставку из-за войны и революции помешали его мечтам осуществиться, его дарования не раскрылись, настоящей любви он не испытал, счастья нет и не будет, и уже ничего нельзя изменить: он – раб долга, только смерть положит этому предел. Банальная мысль о ее неизбежности потому и потрясает его, что рождена внезапным ночным предчувствием: он умрет здесь, в Якутии.

Через неделю наступило Рождество, в нельканской церкви Благовещения прошло праздничное богослужение. Священник Аммосов, убедившись, что пепеляевцы не обижают его паству, давно сменил гнев на милость, принуждать его к исполнению пастырских обязанностей больше не приходилось. После службы Пепеляев вернулся в свою комнату при штабе – со столом и с лампой, как он хвалился Нине Ивановне, и записал: «Слава в вышних Богу и на земле мир, в человецех благоволение – этими словами и звуками полна душа… Только что пришел из нашей церкви. Тускло, хотя и по-праздничному, освещен храм, кругом бедность, а сколько во всем чувства – как молятся! Может, к лучшему Бог дал людям эти страдания? Сколько беспредельной тоски!»

И, оттолкнувшись от предпоследней фразы, продолжил: «Часто бывает чувство желания пострадать. За что? За все! За все!.. А все-таки каждый день молюсь. Что-то впереди? Страшно смотреть – полная неопределенность, уверенности нет».

Между тем авангард Рейнгардта уже двигался к центру Якутии. В ближайшие дни за ним должна была последовать вся дружина.

Через десять лет Вишневский напишет: «Несмотря на в высшей степени неблагоприятную обстановку, как политическую, так и военную, генералом Пепеляевым все же было принято решение начать активные действия, и этим самым была сделана огромная, непоправимая ошибка, скажу даже больше – роковая».

Едва ли, однако, в начале похода Вишневский думал о нем как о роковой ошибке. Размышлений на эту тему в его дневнике нет, зато есть такие записи: «Едим вкусно и сытно. Мясо оленье, по полтора фунта на человека, пожалуй, вкуснее воловьего… Едим пельмени или котлеты… Наш Захаров из оленьего мяса стряпает отличную кашицу».

Как раз в эти дни в Якутске, на республиканском съезде Советов, дискутировался животрепещущий вопрос о том, как побыстрее сделать из хамначитов полноценных пролетариев – путем привлечения к труду в специально для этого созданных кустарных мастерских или через развитие сельского хозяйства и превращение их в сельскохозяйственных рабочих.

Обывателей мучили другие заботы. Начинался НЭП, до Якутии дошедший в последнюю очередь, часть домов вернули хозяевам, но и домовладельцев, и жильцов волновал нигде не прописанный порядок взимания квартирной платы. Многих беспокоило огромное количество документов, необходимых для получения лицензии на торговлю, а в Народном театре остро стояла проблема длинных, «по часу и более», антрактов: они «создавали почву для безудержного флирта», который продолжался в зале и мешал артистам завладеть вниманием публики. Бывало, что актеры, возмущенные поведением таких парочек, в знак протеста покидали сцену прямо во время спектакля.

В интеллигентской среде обострился интерес к краеведению, и поэт Петр Черных-Якутский, в прошлом – губернский чиновник, слагавший оды «лучезарной деве Горделине», чей образ ныне трактовался им как олицетворение «мечты угнетенных о счастливом будущем», взывал к читателям «Автономной Якутии»: «Лет 30 тому назад в Якутске жил гражданин, известный под именем “сочинителя стихов Петрова”. Он был популярен тем, что, будучи вечно навеселе, развлекал обывателей своими стихотворными шутками. Говорят, часто эти стихотворные экспромты имели едко-сатирический характер и направлялись по адресу власть имущих, якутской буржуазии и тех или иных обывателей, чем-либо досадивших Петрову. По-видимому, он был личностью, несколько выступающей из фона нашей обывательской действительности, хотя чувствуется, что его популярность была отчасти скандального толка. Настоящим письмом я обращаюсь к старожилам города Якутска, прошу записать сохранившиеся в их памяти стихи Петрова и прислать их в редакцию для передачи мне. Буду очень рад и благодарен, если кто-то приложит при этом разъяснение, по какому поводу написан тот или иной стих».

Фон – свирепствовавший в городе сыпной тиф, вдобавок зима выдалась необыкновенно суровая даже для этих мест: в первую декаду января 1923 года средняя температура составляла сорок семь целых девять десятых градуса мороза, во вторую – на два градуса ниже. Ночами ртутный столбик опускался до пятидесятивосьмиградусной отметки. В такие морозы останавливаются ручные часы, потому что в них замерзает смазка, и при полном безветрии, под ясным звездным небом человек слышит таинственный тихий шум, похожий на плеск листвы или шорох пересыпаемого зерна – шуршат кристаллики льда, в которые мгновенно превращается влага выходящего с дыханием воздуха. Такой звук якуты называют «шепотом звезд» – поэтично и в то же время с чувством близости проступающих в этой космической стуже иных, нечеловеческих сфер бытия.

2

Август Рейнгардт – кадровый офицер, полунемец-полулатыш из Дерпта, любитель порассуждать о том, что «без немцев и латышей в России не было бы порядка». Однажды, рассказывает Соболев, такой разговор закончился выстрелами и ранением двух диспутантов, в том числе, видимо, самого Рейнгардта, но это не отбило у него охоту к подобным высказываниям. Пепеляев охарактеризовал его как человека «сильной воли, сурового воина».

На двести пятьдесят бойцов у него имелось всего полсотни нарт, на них везли продовольствие, палатки, печки, котлы и минимальный запас патронов. Идти приходилось по целине. Впереди верхом на оленях ехали тунгусы, проминая дорогу для оленей упряжных, за ними – нарты с грузом, за нартами – пешая колонна. Дозоров не высылали, от якутов известно было, что на пятьсот верст к западу, до села Петропавловское, красных нет.

В зависимости от кормовища оленей в день проходили от десяти до сорока верст. Чтобы уставшие люди не заботились об ужине и ночлеге, утром квартирьеры на нартах выезжали с места стоянки и к прибытию батальона ставили палатки, кололи дрова, разводили костры, кипятили воду. Из-за нехватки оленей продовольствие взяли в обрез, суточная порция была маленькая: фунт муки-крупчатки, полфунта мяса, немного крупы и раз в несколько дней – две столовых ложки соли, которой во Владивостоке не запаслись, не зная, что в Якутии это огромная ценность. Изредка выдавалось немного водки.

«Настроение людей было плохое, – со слов кого-то из участников этого марша писал Никифоров-Кюлюмнюр. – Иначе и быть не могло. Каждому не лишенному некоторого здравого смысла человеку ясна была вся абсурдность похода… Высокие мрачные горы, окаймлявшие дорогу с обеих сторон, сама дорога, покрытая глубоким снегом и не имевшая признаков жизни, наводили ужас на солдат. Они чувствовали себя в каменном мешке, откуда нет выхода».

11 января тем же маршрутом ушли последние подразделения под командой Вишневского. С ними покинул Нелькан и Пепеляев, незадолго перед тем отметив в дневнике: «Жизнеперелом происходит, видимо, и характера, и миросозерцания».

Имеется в виду – перелом к лучшему. Как ни странно, падение Владивостока сделало положение Пепеляева более определенным. Исчезают мысли о возможности возвращения в Приморье, война становится единственным выходом. Охотское море сковано льдом, и если до июня все равно не удастся выбраться ни в Китай, ни в Японию, лучше уж наступать самому, чем ждать, когда Байкалов, собравшись с силами, перейдет в наступление.

Угнетающее бездействие осталось в прошлом, и на одном из ночлегов по пути к Усть-Милю в дневнике Пепеляева появляется запись, по тону и настроению мало похожая на прежние: «Еду на оленях, а иногда на страшно заморенной лошадке или иду пешком. Сильный мороз, 35–40 градусов, надолго останавливаться нельзя. Часто бегу, чтобы согреться, одну-две версты. Дружина небольшими колоннами (100–150 чел.) движется пешим порядком. Страшно боялся за этот переход, с ужасом думал, что мы все замерзнем. Ведь идти 25 дней, по дороге ни одного селения… Но вот обгоняю первую, вторую, третью колонну – идут весело, несмотря на то что в пути уже 10–15 дней. Больных всего пять человек, и один умер скоропостижно (доброволец Рыбкин, крестьянин, 48 лет). Есть обмороженные руки, и почти у всех обморожены нос, щеки. У иных очень сильно. У многих от ходьбы пухнут ноги».

Вишневский почти ежедневно отмечал в дневнике температуру «пугливого», как писал Короленко, «морозного воздуха, в котором треск льдины вырастает в пушечный выстрел, а падение ничтожного камня гремит как обвал» – тридцать два, тридцать четыре, тридцать шесть градусов ниже нуля по Реомюру. По Цельсию это еще на восемь-девять градусов холоднее.

С каждым днем Вишневский все с большим трудом одолевал дистанцию от бивака до бивака: «Вчерашний переход в 21 версту был чрезвычайно тяжел… Я вчера еле дотащился… Было очень холодно, люди очень устали. Я сам едва дополз. Устал как никогда… Олени совершенно не идут, нарты ломаются, обоз перегружен».

Когда до Усть-Миля оставалось три дневных перехода, кто-то сообщил ему новость: «Из Амги на Усть-Миль красными выслан отряд в сорок человек. По Амге распространялись слухи, что отряд этот выслан с мирными предложениями к генералу Пепеляеву».

Речь идет о миссии Строда.

Разговор с мертвыми

1

В начале января 1923 года Рейнгардт и Строд, ничего не зная друг о друге, приближались к Усть-Милю с противоположных направлений: первый шел с востока, второй – с запада.

«Длинной вереницей растянулись наши олени, характерно пощелкивая на ходу копытами длинных стройных ног, – пишет Строд. – Узкие длинные нарты неслышно скользят по только что развороченной целине девственного снега. От дыхания бегущих животных пар садится и замерзает белым инеем на одежде бойцов. Мороз залезает в рукавицы и, как иглами, покалывает пальцы рук, зябнут и ноги несмотря на теплые валенки. Часто, чтобы разогреться, приходится слезать с нарт и версту-другую бежать… Ветви деревьев под тяжестью осевшего на них снега пригнулись к земле, преграждая путь. Кажется, дороге не будет конца, и отряд никогда не выберется из этих дебрей».

Однажды наткнулись на какого-то человека, скрывшегося в тайге. Двинулись по его следам и вышли к одинокой юрте на опушке. Она была пуста, но на столе стоял котел с горячим супом, в камельке догорали дрова. По следам на дворе определили, что здесь находилось около двадцати человек, в которых проводники заочно признали партизан из отряда Артемьева. Это был якутский интеллигент, учитель, и Строд надеялся, что он согласится пропустить делегацию в Нелькан или сам возьмется доставить письма Пепеляеву. С утра на переговоры с ним отправились парламентеры-якуты.

Вскоре после их ухода приехал неизвестный всадник. «Привязав во дворе коня, – вспоминал Строд, – он зашел в юрту, снял себя старую, с облезлой шерстью, коротенькую оленью доху. На гимнастерке у него оказались погоны, на которых было написано химическим карандашом: 1.Я.П.О., то есть «1-й Якутский партизанский отряд».

Он очень удивился, узнав, что люди в юрте – красные, но впоследствии такое случалось нередко. «Все грязные, все матерятся», – объяснял причину ошибки другой пепеляевец, в полутьме перепутавший своих и чужих.

От пленного узнали, что Пепеляев, получив провиант и «олений транспорт», движется к Усть-Милю, туда же для связи с партизанами прибыл полковник Суров с несколькими офицерами. Это означало, что парламентеры попадут к нему, а не к Артемьеву, и когда на третий день они не вернулись, а артемьевцы попытались угнать у Строда оленей, что для затерянной в тайге экспедиции означало бы верную смерть, он счел «рискованным и бесцельным» оставаться здесь дальше. После того, как Пепеляев начал поход, переговоры потеряли смысл. Строд, как он пишет, понял, что парламентеры задержаны, и увел отряд обратно в Амгу.

Его версии противоречит дневник Пепеляева: «На наших передних партизан брошен отряд «мирной делегации» (40 чел., 4 пул.), но, увидев наших ребят, скрылся, оставив письмо на мое имя с предложением сложить оружие и гарантией неприкосновенности в случае согласия на это».

Можно предположить, что по горячим следам Строд бросился в погоню за теми, кто пытался угнать у него оленей, в азарте забыв, что это классический таежный способ заманить противника в западню, но кто-то из его бойцов заметил притаившихся в лесу артемьевцев, и отряд успел отступить без потерь.

Оставив прямо на снегу или в юрте пакет с письмом для Пепеляева, Строд покинул опасный район. Признаваться в бегстве от партизан-якутов он не хотел, не стоило упоминать и о том, что парламентеры, как стало известно позже, не были задержаны пепеляевцами, а перешли к ним сами. «Возвратиться назад не пожелали», – отметил Вишневский.

Ревкомовское послание дошло до Пепеляева не совсем так, как задумывалось, но произвело на него желаемое впечатление. Под ним стояли подписи Байкалова и председателя ревкома, якута Исидора Барахова, но писал, видимо, умница Барахов, хорошо владевший пером и умевший обходиться минимумом идеологии. За скупым деловитым тоном письма чувствуется сознающая себя сила: «Владивосток, ваша база, пал. Те, кто послал вас сюда, вам не помогут. Местное население, бедное, истощенное гражданской войной и теперь определенно стоящее на стороне советской власти, вам не сочувствует и помогать также не будет…»

Парламентеры, не захотевшие вернуться к своим, опровергали последний тезис, но главное оставалось в силе: «Все добровольно сдавшиеся с оружием в руках освобождаются от всякого преследования, им дается полная гарантия личной и имущественной неприкосновенности. Каждый получает право избрать себе место жительства, куда при первой возможности и будет отправлен».

Письмо было не вручено, а подброшено, Пепеляев волен был на него не отвечать, но не думать о нем не мог.

«Много, много дум зародило во мне это предложение: мир, семья, жизнь! – поверяет он дневнику свои сокровенные мысли. – Тут ведь все так кончали повстанцы, во все времена».

Последняя фраза вырвалась у него словно бы непроизвольно, под напором нахлынувшего чувства. Из нее следует, что, в отличие от других белых генералов, Пепеляев видел себя не борцом за государственность, а вождем мятежников. Роли поменялись, державную власть на окраинах отныне олицетворяли большевики. Он чувствовал себя героем пьесы, неоднократно шедшей на этой сцене, и финал был ему хорошо известен: «бунташные» якутские князьки всегда сдавались на милость московских воевод.

Эти мысли – минутная слабость. Поборов искушение, Пепеляев сформулировал четыре причины, которые заставляют его отказаться от капитуляции, чтобы «идти почти на верную гибель».

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Настоящее учебное пособие подготовлено для студентов юридических вузов в соответствии с программой к...
Исследование посвящено состоянию и характерным чертам конституционно-правового регулирования институ...
И.В. Киреевский (1806–1856) – видный русский мыслитель первой половины и середины XIX в., один из ос...
Автор рассматривает намерение как присущую универсальному разуму Вселенной силу, которая позволяет с...
Вы никак не можете избавиться от лишних килограммов? После сытного обеда вас клонит в сон и вы ощуща...
Глобальные проблемы, стоящие сегодня перед человечеством, способны привести к полному уничтожению на...