Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923 Юзефович Леонид

Имеется в виду экспедиция Строда в Нелькан, где Вычужанин и Наха должны были склонить бывших товарищей к капитуляции. По пути туда и был обнаружен привязанный к верхушке воткнутого в снег шеста пакет с генеральскими воззваниями.

Забыв о намерении «беспристрастно» рассмотреть содержание найденного письма, Вычужанин сразу переходит к его автору и сообщает, что в Аяне, перед уходом в Нелькан, на «пирушке» с участием всего командного состава дружины, пьяный Пепеляев сказал: «Господа офицеры, возьмите себя, свои души и сердца, в руки, не показывайте своих карт народу раньше времени. Я стану большевиком, если это понадобится. Когда мы будем сильны, когда мы будем у власти, тогда продиктуем, что хотим, а пока вспомним дорогое для нас время адмирала Колчака и споемте “Боже, царя храни”». Прямая речь с попыткой передать интонацию, а не только смысл сказанного придавала убедительность рассказу, хотя Пепеляев вообще не пил, да и в трезвом виде вряд ли мог говорить что-то подобное. «Я народник, – записано у него в дневнике, – ненавижу реакцию с ее местью, кровью, возвращением к старому».

Вычужанин придает ему сходство не с Ганнибалом, как Байкалов, а скорее с Писарро или Кортесом. Его добровольцы – снедаемые алчностью конкистадоры: «Как стая бродячих шакалов, высадились они на берегах Якутии, спрашивая: “А где тут золотые россыпи и соболя?”»

Пепеляев славился бескорыстием, и последний удар Вычужанин нанес по его репутации бессребреника: он якобы согласился возглавить Якутскую экспедицию лишь после того, как Куликовский выдал ему «на личные нужды» тридцать тысяч рублей золотом.

Пропаганда шла своим чередом, а подготовка к войне – своим. Велась запись добровольцев, собирали валенки, мобилизовывали лошадей, запасали фураж. Особенной активностью в пожертвованиях отличились «бабовидные махринские скопцы», не ожидавшие ничего хорошего от сторонников преследовавшего их старого режима и еще не успевшие получить все то же самое от новой власти. Карпелю, хорошо зарекомендовавшему себя при организации Нарревдота, поручили сформировать отряд ЧОНа. Под ружье ставили всех, кого могли, вплоть до подростков, сбежавших из дому в поисках приключений. Появилась дружина из объединенных по непонятному принципу «мусульман и мадьяр».

Многие сомневались, что Пепеляева удастся остановить. Больше надеялись на летний реванш, при этом понимали, что за оставшиеся до навигации четыре-пять месяцев и в Москве, и в Сибири может случиться всякое. Даже в центре, не говоря уж о таких дремучих окраинах, как Якутия, новые хозяева жизни еще не до конца поверили в прочность ими же созданного режима; появившаяся на третий день после падения Амги передовая статья в «Автономной Якутии» похожа на заклинание будущего, которое нужно со страстью призывать, чтобы оно наступило: «Придет весна, и придет самое страшное и последнее для генерала Пепеляева – придут пароходы с верховьев Лены, а из Владивостока на Охотском побережье высадится красный десант…»

Морозы не спадали, ежемесячно публикуемая в той же газете уголовная хроника целиком состояла из сообщений о краже дров, оленьих дох, рукавиц, торбасов, меховых одеял и мороженой рыбы. В обнищавшем городе воровать больше нечего, но в этом унылом списке выделяется один пункт: с квартиры Байкалова неизвестные похитили тридцать пять кирпичей плиточного чая. По местному обменному курсу это равнялось более чем полутора килограммам золота.

Информация небезобидна и просочилась на газетную полосу по чьему-то недосмотру или, скорее, злому умыслу. Из нее можно сделать разные выводы, в том числе такой: Байкалов допускал, что Якутск будет сдан, придется уходить в тайгу и оставаться там до прибытия помощи из Иркутска. На этот случай он и запасался таежной валютой.

Стены ада

1

На второй день после штурма иссяк запас льда, осажденные остались без воды. Раненые просили пить, но не было даже снега. Во дворе его весь вытоптали, отправиться за ним в лес или на алас можно было только в темноте, а когда стемнело, оказалось, что ночь – лунная. Тем не менее трое добровольцев взяли по мешку и выползли за линию укреплений. В «лунной светлой мути» они отчетливо выделялись на белом фоне, по ним начали стрелять. Один погиб, двое были ранены и вернулись ни с чем. В следующей паре одного тоже ранило, второй ухитрился притащить немного снега. Из него натопили и распределили между тяжелоранеными несколько кружек воды.

Под утро луна должна была скрыться за цепью гор, но за недолгое время между ее закатом и восходом солнца три-четыре человека не успели бы набрать столько снега, чтобы обеспечить отряд водой на целый день. У санитаров нашлись простыни, сшили три маскхалата, и все равно снегоносов заметили, пришлось поддерживать их огнем, пока они, припав к земле, нагребали в мешки снег. Его хватило сварить конину, выдать по две кружки воды на раненого и по одной – на здорового.

«Красные вынуждены были делать вылазки за снегом, в это время их стреляли как куропаток», – пишет Грачев, состоявший тогда при Вишневском.

Однажды Строд отхлебнул кипяток из кружки и ощутил трупный запах. Санитар признался, что нагреб снег из-под убитых пепеляевцев, а на вопрос, можно ли пить такую воду, авторитетно ответил: «Можно, все бактерии убиты кипячением». Строд этот кипяток пить не стал, но «остальные пили, и ничего».

С продовольствием было не лучше. Взятый из Петропавловского десятидневный запас крупы и муки быстро закончился, печеный хлеб вышел еще раньше. Сена не запасли, в дороге хлебом кормили лошадей и быков. Их туши стали единственным «продовольственным ресурсом». Подсчитали, что мяса должно хватить приблизительно на месяц, но несмотря на морозы оно скоро начало портиться из-за разлагающихся внутренностей. Туши следовало срочно выпотрошить. В обозе нашлась пила, однако работать можно было только ночью и в лежачем положении. Звук, с которым зубья вгрызались в мерзлое, «твердое, как кость», мясо, разносился далеко, пепеляевцы начинали стрелять по пильщикам. От пуль их прикрывали мертвые лошади, но работа шла медленно, за ночь удавалось распилить и разделать две-три туши.

Готовые куски не мыли, воду экономили для варки. Процесс приготовления пищи был первобытно прост: шерсть опаливали на огне, обтирали закопченное мясо полой шинели или тряпкой и опускали в ведро с водой. Единственной приправой к нему была соль. Раз в сутки, часам к девяти-десяти вечера, каждый получал по куску вареной конины и немного бульона.

Раненые, в их числе Строд, помещались в хотоне (хлеве). На двадцати квадратных саженях (около 40 кв. м) лежало до семидесяти человек, а к концу осады – почти сто. Здесь всегда было темно, жир для светильников берегли на время перевязок. Поначалу старались почаще протапливать камелек, это согревало и освежало воздух, потом дрова пришлось экономить. Топили раз в сутки и сжигали не более шести-семи поленьев.

«Из насквозь промерзших углов выглядывает белая борода Деда Мороза, – дорисовывает Строд эту картину. – Оттуда несет холодом, но кому-то приходится занимать и углы хотона. Там ложатся только такие раненые, кто может передвигаться сам, без посторонней помощи. Долго оставаться в углу нельзя».

Однажды рядом с ним прилег фельдшер и негромко, чтобы не услышали соседи, сообщил, что нет медикаментов и «перевязочного материала». Вся отрядная аптека помещалась в сумках фельдшера и лекпомов, запаса не было. Дезинфицирующих и прижигающих средств хватило на несколько первых дней, теперь кончились и бинты. Стали использовать старые, пропитанные кровью и гноем, но поскольку их многократно стирали в горячей воде, они быстро расползались. Кому-то пришла мысль заменить бинты мануфактурой, которую возили в обозе, чтобы выменивать у якутов на продукты и фураж. Она была цветная, и прежде чем употреблять ее на повязки, материю приходилось кипятить, пока не вылиняет. В отсутствие сулемы и йода раны промывали снеговой водой, были случаи смерти от заражения крови.

В книге Строда раненые пепеляевцы умирают с проклятиями тем, кто их сюда заманил, а красноармейцы – с клятвами верности «делу Ленина» и трудовому народу, но ужас реальности пробивается сквозь нормативные речи: «Цокнула в стену хотона и упала где-то у порога одинокая пуля. Фельдшер лег наземь, но больше не стреляют. Раненый просит его: “Повязка свалилась, здорово болит. Перевяжи”. Фельдшер подошел и при скудном освещении самодельной лампы, “действующего вулкана”, как мы ее называли, начал разматывать повязку. Санитар держал ногу красноармейца. Наконец повязку сняли, стали промывать рану. В это время пепеляевцы дали залп по хотону. Отвратительно щелкая, зашлепали о противоположную стену пули. Санитара убило. Уронил ногу и сам упал на нее, придавил. Раненый дико кричит, а белые стреляют по хотону… С большим трудом и риском для жизни стащил фельдшер убитого санитара, освободил ногу раненого. Тот приподнялся на руках, сел. “Ложись, укокошат!” – кричат ему. “Не лягу! Пусть убьют. Лучше конец сразу…” Фельдшер уложил его насильно и, не обращая внимания на ругань и просьбы, держал, пока не прекратилась стрельба. Раненый плакал».

В другой раз пуля попала Строду в ногу. Пробив стену и толстый катанок, она потеряла силу, но ступня распухла и долго болела при движении.

Страшнее всего были «миллионы вшей»: «Там, где запеклись кровь или гной, вши ползали целыми полчищами, копошились сплошной живой масой… Смерти никто не боялся. Боялись получить ранение и целыми днями лежать в темном хотоне».

В юрте тоже всегда было темно. Еще при начале осады из окон вынули прозрачные льдины, к весне ставшие тонкими, проницаемыми для пуль, потому что в течение зимы с них ежедневно соскребали ножом намерзающий изнутри и мешающий солнечному свету куржак, оконные проемы заложили балбахами.

Иногда с пепеляевских позиций доносилось: «Эй-е-е-й! Слу-у-ушай!.. Кра-а-сные… Бра-а-тья, а бра-а-тья! Дава-айте поговориим!»

Отвечать можно было без согласования с начальством, но чтобы самим вызвать противника на разговор, требовалось разрешение Строда. Он обычно не возражал: «Валяйте! Небось и вам скучно».

Такие беседы быстро скатывались в перебранку и заканчивались перестрелками, но ими дело и ограничивалось. Идти на третий штурм Пепеляев не хотел, страшась больших жертв. Вишневский пытался действовать другими, более безопасными для его людей методами. Кто-то подал ему идею атаковать Строда под защитой «сооружений из бревен» – небольших срубов, которые должны были двигать укрывшиеся внутри люди. С помощью этих «якутских танков», как окрестили их красноармейцы, предполагалось подойти к вражеским «окопам», закидать противника гранатами и ворваться в усадьбу, но срубы получились чересчур тяжелыми, чтобы двигаться с ними по глубокому снегу. Попробовали заменить их поставленными на полозья платформами с несколькими рядами балбах – результат был тот же. Вес такой передвижной крепости достигал ста пудов, восемь – десять человек еле способны были сдвинуть ее с места, а прикрыть собой большее число дружинников она не могла из-за своих размеров. Использовать в качестве тягловой силы лошадей не имело смысла, их бы сразу перестреляли.

Неудачной оказалась и предпринятая Вишневским «гранатная атака». Шомпола с привинченными к ним японскими «шомпольными» гранатами особым образом вставлялись в стволы «берданов», при выстреле их выталкивало пороховыми газами, и они могли пролететь метров двадцать пять-тридцать, не намного дальше, чем при броске вручную, зато не требовалось вставать под огнем и даже подниматься на коленях. Однако на нужную дистанцию стрелки подползти не смогли и выпустили гранаты издалека. Большинство их разорвалось или упало в снег, не долетев до цели.

За Стродом стояла вся мощь красной Москвы, за Пепеляевым не было никого, но мы всегда больше сочувствуем осажденным, чем осаждающим. Как бы все ни обстояло в большом мире, в этой точке пространства они в меньшинстве, они страдают, они уже потерпели поражение, раз им пришлось уйти под защиту крепостных стен, а нам свойственно верить, что правда – на стороне слабейших. Все грехи прощаются им за то, что они замкнуты в кольце укреплений, как душа в теле, как узник в темнице, как Хома Брут – в восставшем из круговой черты на полу незримом столпе, о который бессильно бьются силы тьмы. Кажется, осажденные противостоят не столько другим людям, сколько хаосу и смерти, и мы не потому желаем им выстоять, что они во всем правы, а потому что они всего лишены. Чем труднее им оставаться людьми, тем сильнее наша вера в их человечность. Нам хочется думать, что внутри этого магического круга все равны, объединены братской любовью и, как сироты, жмутся друг к другу в поисках последнего оставшегося для них в мире тепла.

2

Первую неделю осады Пепеляев метался между Сасыл-Сысы и Амгой, где вел переговоры с представителями Нарревдота и готовился к наступлению на Якутск. Его замещал Вишневский, поделивший подступы к усадьбе Карманова на два «боевых участка». За один отвечал он сам, за второй – Рейнгардт.

«Всем начальникам помнить, – обращался к ним Пепеляев, – и внушить подчиненным, что отряд Строда должен быть разбит во что бы то ни стало и в короткое время. Снять осаду равносильно поражению… Всеми способами действовать на психику красных с целью убить в них всякую надежду на помощь извне».

Отдельным пунктом этого приказа предписывалось постоянно держать под наблюдением «выход из хотона Строда» – для того, надо думать, чтобы снайпер мог его подстрелить.

«Помнить всем, – под конец опять призывал Пепеляев, – что мы должны разбить отряд Строда. В этом заключается исход нашего движения, наша жизнь».

После неудачи с платформами на санных полозьях он тоже решил построить укрепления из балбах и постепенно переносить их все ближе к позициям красных, пока дистанция между ними не сократится до тридцати-сорока метров. Затем планировалось действовать так же, как если бы удалось подобраться на это расстояние под защитой «якутских танков».

Одновременно сосредоточенным огнем всех захваченных в Амге тяжелых пулеметов начали разрушать «окопы» Строда. Били прежде всего по пулеметным гнездам, заодно разбивая соседние участки. В стене из балбах образовались разрывы. К вечеру третьего дня Жолнин доложил Строду, что если завтра белые продолжат такой же огонь, ширина брешей сделает дальнейшую оборону невозможной.

«Нужно было как-то восстанавливать укрытия, – пишет Строд. – Но чем? Никакого материала у нас нет. Спрашиваю у Жолнина: “Сколько во дворе убитых?” – “Наших человек пятьдесят. А с белыми больше ста будет”. Выручили мертвые… Всю ночь исправляли красноармейцы разрушенные окопы. Подтаскивали замерзшие обледенелые трупы, примеряли, переворачивали, укладывали рядами, заменяли один труп другим: “Этот длинный, не подходит. Тащи покороче. Вон того бери – кажется, Федоров”. Небольшие дыры в стенах окопов затыкали конскими головами. К утру новые окопы были готовы. Напрасно белые открывали сильный пулеметный огонь – мертвые тела тверды как камень, их можно разбить только из орудий».

Неизвестно, как отреагировали пепеляевцы на появление этих инфернальных стен, но и Вишневский, и Грачев предпочли забыть, что дружинники день за днем расстреливали своих же мертвецов. Безумие войны миновало, а оставшимся в Харбине вдовам лучше было не знать, что сталось с их мужьями.

Рана Строда начала заживать. Однажды он вместе с другим раненым, начальником пулеметной команды Зореем Хаснутдиновым, впервые выполз из хотона во двор и «ослеп от яркого солнечного дня, опьянел от свежего воздуха». Закружилась голова, но, полежав немного с закрытыми глазами, Строд почувствовал себя лучше.

Вдали пейзаж был прекрасен: «Лучи солнца серебрили вершины гор. Тайга, одетая в зимний наряд, сверкала бесчисленными голубыми огоньками».

Вблизи – другое: «Снег во дворе вытоптан и залит кровью. Кровь животных смешалась с человеческой, ее не отличишь, она одинакова. Засыпать эту красную площадку нечем, да и к чему? Все, видно, к этой картине привыкли, а снег дороже золота. Маленькая площадь двора завалена грязными тряпками, гнойными бинтами, обглоданными конскими костями, затвердевшими испражнениями, ржавыми обоймами, неразорвавшимися шомпольными гранатами. Отдельными кучами лежат сломанные и целые винтовки, валяются помятые диски от “Шоша”, порванные пулеметные ленты».

В центре небольшой земляной площадки, буро-красной среди окружающих усадьбу снегов, чернели продырявленные пулями юрта и хотон с девятью десятками раненых, а вокруг этого кишащего вшами ада громоздились чудовищные, как в апокалиптическом видении, стены из человеческих и конских трупов: «В одном месте на баррикадах два мертвеца, красный пулеметчик и пепеляевский дружинник, почти прикасались головами друг к другу, протягивали один другому руки, словно решили примириться и заключить союз. Дальше лежит командир взвода Москаленко. Глаза у него широко раскрыты, на губах замерзла кровавая пена. Левая рука протянута вдоль туловища, а правая полусогнута, он держит ее на уровне лба, как бы защищая глаза от солнца. В двух-трех шагах от Москаленко вижу Иннокентия Адамского. Глубокие морщины прорезали его лоб, голубые глаза прищурены, потеряли прежний стальной оттенок и остроту. Лицо серьезное, озабоченное, на нем застыл отпечаток железной воли и решимости. Даже пуля, пронзившая сердце старого партизана, не сняла это выражение мужества и отваги… У “шошиста” Карачарова затылок вырван разрывной пулей, пустой череп зияет страшной, черной, сплошной дырой. Руки скрещены, прижаты к груди. Волосы слиплись и замерзли кровавым комом, а лицо свело в гримасу, точно от сильной зубной боли. Унтер-офицер, получив смертельную рану в висок, упал лицом в снег, отчего оно расплылось, стало большим и неестественно широким, а нос сплюснулся и вдавился вовнутрь, и только небольшой продольный бугорок напоминал о нем. Убитого унтера притащили вчера ночью бойцы, таскавшие снег, и положили на окопы.

У пулемета Кольта лежит огромное неуклюжее тело пепеляевского фельдфебеля. Руки вытянуты вперед, ветер шевелит, перебирает длинные, спутанные космы его волос. Издали кажется, фельдфебель спит, но вот сейчас проснется и пошлет проклятия тому, кто оторвал его от семьи, заставил бежать в Маньчжурию, а потом привел из Харбина в Сасыл-Сысы и сделал щитом для красных и мишенью для своих. Больше ста человеческих трупов и до десятка лошадиных туш вперемешку с балбахами ужасным кровавым кругом замыкали хотон и юрту».

Начался обстрел: «Звякали пули о мерзлые тела, отрывали пальцы, куски мяса, попадали в голову. От удара пули голова раскалывалась, и внутри был виден серый окостеневший мозг. Труп вздрагивал, некоторые падали наземь. Их клали обратно. Казалось, мертвые не выдержат сыпавшихся на них ударов и закричат: “Ой, больно нам, больно!”».

Строд уполз в юрту, а Хаснутдинов остался и был смертельно ранен пулей, проскочившей сквозь отверстие в баррикаде.

3

В это время Байкалов, как повествует он сам, необычной для большого русского «тойона» простотой поведения пробуждал симпатии якутской бедноты к себе и, следовательно, к олицетворяемой им власти: «В одной юрте ребятишки показывали нам “бодание быков”. Когда же и я, встав на четвереньки, начал подражать реву старого сердитого быка, скосившего голову и вызывающе копытящего землю, ребятишки и даже взрослые пришли в замешательство. Потом, поощряемые нашими якутами и своими родителями, карапузы перешли в наступление на меня, и “большой бык” вынужден был, конечно, пятиться назад, пока не был оттеснен и приперт к стенке. Это вызвало неистовый восторг ребятишек и хохот до слез у взрослых. Ясно, что победителям в виде премии выдали конфеты, пряники».

Дело происходило на одной из ночевок по дороге к Амге. Байкалов со всеми своими силами выступил туда 23 февраля. На четвертые сутки марша, на полпути между Якутском и Амгой, ему принесли письмо от Курашова: тот сообщал, что выступил из Чурапчи, но вопреки приказу идет не на соединение с Байкаловым, а к Сасыл-Сысы, на выручку осажденным.

Вскоре после этого разведчики, которых Байкалов называет «зондировщиками», поздно вечером доставили к нему в палатку схваченных в лесу двоих подозрительных «типов» на лыжах. Оказалось, что это посланные за подмогой гонцы Строда. Они целую неделю бродили по тайге, скрываясь от гнавшихся за ними тунгусов из отряда Артемьева, а последние два дня ни минуты не спали и ничего, кроме снега, не ели.

«Я спичкой осветил им лица, – пишет Байкалов, – и невольно содрогнулся. Слезы текли по лицам, не известно когда мытым. Их одежда была оборвана и висела клочьями».

Он дал им подкрепиться из личной «фляги с кофейной спиртной настойкой» и начал расспрашивать. Гонцы, рассказывая об «отчаянном, кошмарном положении осажденных», предъявили «заделанные» у них в камусах записки с одинаковым текстом. Обе не имели адресата, так как неизвестно было, к кому они попадут. Указывалось местонахождение отряда, кратко сообщалось о боях, о большом числе раненых. В конце Строд писал: «Можем держаться еще дней 15, после чего кончится продовольствие, и мы все взорвем на воздух».

Байкалов уверяет, что лишь тогда, 26 февраля, то есть почти через две недели после начала осады, он и узнал о происходящем в Сасыл-Сысы. Поверить в это совершенно невозможно.

«Якуты сохранили таежный обычай, кэпсе, – писал Строд. – Всякое важное событие или интересное известие первым узнавший о нем житель спешит передать соседу, хотя бы тот жил от него за пятьдесят, даже за сто верст. Время года, суток, состояние погоды – ничто не может служить препятствием… Благодаря кэпсе обо всем, что происходит в тайге и представляет тот или иной интерес, очень быстро становится известно даже Якутску. Здесь новости поступают прежде всего на базар, а уже оттуда становятся достоянием городского населения и жителей других районов. Понятно, что в Гражданскую войну новостей было особенно много. Иногда они имели военный характер и через базарную площадь проникали в наш штаб (я тогда служил в Якутске), доходили до командующего. “Утка, базарное радио”, – пренебрежительно говорили мы, а потом диву давались. Получали срочное донесение, читали и видели, что добрая половина уже передана по базарному радио».

Карманов и его соседи рассказали в окрестных деревнях, почему им пришлось покинуть свои юрты. Весть тут же в разных направлениях распространилась дальше. Скорость, с какой здесь разносились новости, была прямо пропорциональна плотности населения, а в Якутии эти места – самые густонаселенные.

Один из офицеров Пепеляева писал ему из района Чурапчи, то есть за двести верст от места событий: «Везде и повсюду якуты только и говорили о событиях в Сасыл-Сысы».

До Якутска оттуда было не дальше, чем до Чурапчи, и Строд был уверен, что о нем «известно всей республике», в штабе командующего могут не знать разве что подробности. Михайлов и другие командиры стоявшего в полусотне верст Нарревдота с самого начала осады находились в курсе происходящего, обсуждали это на военном совете и должны были доложить обо всем в Якутск, а при наличии осведомителей ГПУ в каждом улусе Байкалов никак не мог пребывать в неведении так долго, как изображает дело он сам.

Воспоминания писались им в 1948 году, но и тогда, и прежде ему тяжело было смириться с тем, что спасителем Якутска, главным героем борьбы с Пепеляевым признан не он, а Строд. Байкалов всю жизнь продолжал считать, что честь победы по праву принадлежит ему как командующему. Вину за неудачный первый период кампании он целиком возлагал на вышестоящих начальников, которых называл «доходящими до опасного зазнайства вельможами», а то, что Сибирской дружине беспрепятственно удалось дойти до центральных районов Якутии, объяснял необходимостью повиноваться поступающим из штаба округа и от командования 5-й армии ошибочным и едва ли не преступным приказам. При этом Байкалову нужно было как-то оправдаться, что в течение двух недель он не попытался ни выручить осажденных, ни хотя бы отвлечь от них часть сил Пепеляева, отсюда его подозрительно настойчивые ссылки на неосведомленность.

Однако и после того, как он якобы впервые услышал об осаде Сасыл-Сысы, Байкалов не бросился на помощь Строду не только по тактическим соображениям, как это выглядит в его интерпретации. Ему важно было доказать собственную состоятельность, иначе под вопросом оказалось бы его будущее.

За полгода он прошел путь от рядового партизанского вожака до крупного военного администратора. Для того времени в таком взлете нет ничего необычного, но Байкалов, в отличие от множества ему подобных, сделал карьеру поздно. Командующим вооруженными силами Якутии он стал в тридцать шесть лет, а в этом возрасте человек больше ценит неожиданно обретенный ранг и сильнее боится его потерять, сознавая, что второго шанса не будет.

Байкалов нуждался в своей личной победе над Пепеляевым, и обстоятельства складывались таким образом, что можно было на нее рассчитывать. По его словам, на штабном совещании «горячие головы» предлагали срочно идти выручать Строда, причем эта «самонадеянная молодежь» успела обсудить между собой план действий по его спасению, изучила дорогу до Сасыл-Сысы, знала расстояние, «потребное время». Байкалов отверг эту идею и, одобрив мнение каких-то «вдумчивых командиров», приказал наступать на Амгу.

Он пишет, что боялся «попасть между молотом и наковальней», так как Пепеляев мог прийти на помощь амгинскому гарнизону Андерса. Чтобы задержать его, если это случится, Байкалов поручил Нарревдоту устроить засады на пути от Сасыл-Сысы к Амге, но непонятно, почему те же нарревдотовцы в тех же засадах не могли действовать против Андерса, если бы тот пошел из Амги к Сасыл-Сысы. Аргументы, приводимые Байкаловом в пользу разумности принятого им решения, занимают целую страницу, в них есть логика, и все-таки уже в силу объема они похожи на оправдание. Трудно отделаться от мысли об их искусственности. Кажется, Байкалов, сам себе в этом не признаваясь, допускал, что к моменту его торжества Строд или сложит оружие, или будет мертв и не придется делить с ним славу триумфатора.

Пороховой погреб

1

К концу второй недели осады Строд окреп, к нему вернулся аппетит. Он все время испытывал голод. Часть лошадиных туш положили на баррикады, выдачу мяса сократили вдвое и могли бы сокращать дальше, но «ненасытная смерть костлявой рукой гасила все новые жизни». Это позволяло поддерживать порцию на одном уровне.

Погибшие и умершие от ран поступали в распоряжение Жолнина, который подыскивал им подходящее место в кладке из оледеневших людей, лошадей и навозных плит.

Внутри нее ничего не менялось: «Люди ползают на четвереньках, держатся не далее двух-трех шагов от баррикад, иначе грозит смерть. особенно большая опасность угрожает с восточной стороны, где пепеляевцы занимают гору и стреляют сверху вниз. Непоражаемой здесь была лишь узенькая дорожка. От постоянного ползания одежда на локтях и коленях протерлась, болели припухшие суставы рук и ног. Никто не раздевался.

День и ночь были при патронташах, отчего тупо ныли натертые плечи и грудь… От костров, от порохового дыма и грязи лица и руки потемнели и походили на копченый окорок».

С наступлением темноты стрельба стихала, лишь иногда шум ночной тайги провоцировал недолгие перестрелки: «Налетит, выскочит откуда-то ветерок, пробежит по тайге, зашумит иглами сосен, пихт. Насторожатся часовые, стукнет несколько винтовочных выстрелов, татакнет пулемет… Десятками гулких огоньков засверкает опушка леса, взвизгнут над головой пули, и снова тишина. Через каждые два часа осторожный шорох заполняет двор: загремит нечаянно оброненная на мерзлую землю винтовка, тихо выругается красноармеец. Происходит смена цепи в окопах. И за окопами, в стороне противника, через равные промежутки времени слышен скрип снега: у белых тоже сменяется находившееся на позиции подразделение».

В одну из ночей оттуда раздались голоса – вызывали на разговор, хотя по ночам это не практиковалось, а в последнее время перекличек не было. Доказывать свою правоту всем надоело, доводы исчерпались. У осажденных дискутировать никто не хотел, однако пепеляевцы не унимались. Строд велел спросить, что им нужно. В ответ услышали: генерал Ракитин взял Чурапчу, Курашов бежал в Якутск, гарнизон сдался.

«Поздравляем вас с Чурапчой! – кричал глашатай. – К нам оттуда выслано орудие… Сдавайтесь, пока целы».

У Курашова было две американских пушки системы Маклена калибром полтора дюйма (37 мм), скорострельных, но маломощных. Тем не менее ясно было, что даже одной из них хватит на то, чтобы баррикада и юрты были «разнесены в два счета».

Тут же, как и в тот раз, когда от Пепеляева принесли письмо с требованием сдаться, Строд созвал общее собрание. Оно проходило при горящем камельке и зажженных светильниках, чтобы видеть лица товарищей. Дверь в хотон оставили открытой, раненые все слышали и тоже могли подать голос. Дежурная смена прислала своих представителей.

Все понимали, что если под угрозой артиллерийского обстрела они сложат оружие, перед своими отвечать не придется, а в плену им точно будет не хуже, чем сейчас, но штаб в лице Строда и послушных ему Кропачева с Жолниным легко нашел причину, почему сдаваться нельзя: тогда взятое у них вооружение будет использовано для похода на Якутск.

Пепеляева мало интересовали оставшиеся у осажденных четыре увечных пулемета. Боеприпасы были важнее, но и без них можно было пока обойтись. Главное – он уверовал сам и сумел убедить других, что для успешного наступления на Якутск надо вынудить Строда к сдаче, хотя обескровленный, лишенный обоза, обремененный почти сотней раненых Сводный отряд был не в состоянии угрожать тылам Сибирской дружины. К концу февраля в осаде Сасыл-Сысы ясно проступает иррациональное начало. Крепость из балбах становится фетишем, обладание ею – целью, а не средством. У Пепеляева была возможность оставить ее и двигаться на Якутск, чтобы не дать Байкалову перехватить инициативу, но то, чего не удается избежать, кажется потом неизбежным – так проще оправдать собственные ошибки.

Пепеляев любой ценой хотел сломить Строда, тот – не уступить, выстоять, и оба маскировали это стратегическими резонами. Осада превратилась в поединок между ними, при этом за все ее время они друг друга ни разу не видели вблизи и никакой враждебности друг к другу не испытывали, равно как их подчиненные.

Через год, на судебном процессе в Чите, адвокат Пепеляева найдет выразительные слова, чтобы передать нерасторжимое, мучительное единство тех и других: «Над ними было одно небо, которое ставило их всех перед лицом вечности, и глубокий снег, как саваном, окутывал их замерзающие члены».

Кажется, белые и красные, подобно троянцам и грекам, сошлись на этом пятачке, подвластные высшим, надмирным силам, которые через них разрешают спор об устройстве мира людей. Покорность общей судьбе не предполагает взаимной ненависти, и когда Пепеляев и Строд встретятся в зале суда, каждый выразит уважение другому.

Под пером Строда осада Сасыл-Сысы обернулась ярчайшим воплощением первого из перечисленных Борхесом четырех вечных сюжетов мировой литературы – истории крепости, которую штурмуют и обороняют герои, но при холодном взгляде заметен окутывающий это проклятое место морок азарта и бессмысленного соперничества. Строд, как можно понять из его книги, возражений не терпел и все важнейшие решения принимал сам, создавая лишь видимость их обсуждения, а у Пепеляева авторитет был так высок, что никому, включая Вишневского, не приходило в голову сомневаться в логике его действий, тем более – просить у него каких-либо разъяснений.

Пепеляев не был откровенен даже с близкими людьми и поверял душу только дневнику. Это помогало ему разобраться в собственных чувствах, но после приезда из Усть-Миля в Амгу серенький блокнотик был надолго заброшен. Следующая запись появится в нем почти через три месяца, в конце апреля.

План, выработанный штабом, огласил Строд: «Все запасные патроны и гранаты сложить в погреб в юрте, на них насыпать около трех пудов имевшегося у нас охотничьего пороха, сверху набросать сухого сена и щепок. В критическую минуту, когда раздастся первый орудийный выстрел, выкинуть белый флаг, а как только пепеляевцы подойдут к нашим окопам, два выбранных нами решительных товарища зажгут костер. Взрыв будет колоссальный, и белые вместе с нами взлетят на воздух». Военная история знает немало схожих случаев, но это, кажется, единственный, когда идея взорвать себя вместе с победителями не была результатом спонтанного порыва самоотвержения или хранимой до времени в секрете командирской воли, а заранее выносилась на голосование. Пока Строд излагал проект коллективного самоубийства, «все притихли, прекратились даже стоны раненых». Проголосовали, как он уверяет, единогласно, «против не было ни одного». Это похоже на правду, в таких ситуациях «против» никто не голосует. Единение перед лицом смерти – мощный наркотик, а те, на кого он не подействовал, не решились поставить крамольный вопрос о том, зачем нужна их гибель, если можно уничтожить боеприпасы и пулеметы, а самим сдаться в плен. Они прекрасно понимали, что после такого предложения Строд станет их врагом, тогда, в случае если до взрыва дело не дойдет, в условиях осады резко понижаются их шансы остаться в живых.

Для Строда и его пассионарных помощников вроде Кропачева готовность умереть была сродни дозе морфия, поддерживавшей в них тонус жизни, но и малочисленная тайная оппозиция, и апатичное от недоедания и усталости лояльное большинство наверняка надеялись, что смерть их минует. В конце концов, каждый имел шанс уцелеть, если при взрыве окажется на достаточном удалении от юрты, да и с орудием по дороге из Чурапчи могло случиться всякое.

До рассвета оставалось часа четыре. За это время, пользуясь темнотой, затащили в юрту и спустили в погреб примерно семьдесят ящиков с патронами и гранатами, предварительно сорвав с них крышки. Ящики завалили сеном, на него насыпали порох, сверху опять положили сено. Из санных оглобель соорудили составной шест, к концу привязали сохраненное Стродом старое знамя Северного отряда. Когда-то его подарили Каландаришвили амурские партизаны.

Рано утром с пепеляевских позиций раздались крики: «Ну что? Сдаетесь? К вечеру придет орудие».

Все здоровые бойцы были уже возле бойниц. Принесли гармошку, которую с начала осады никто не трогал, Жолнин взял ее, привалился спиной к балбахам и начал играть «Интернационал». Остальные хором подхватили припев. Одновременно над крышей юрты подняли шест со знаменем.

«Эффект был поразительный, – гордился Строд. – Пепеляевцы растерялись и даже не сразу открыли огонь. Зато, когда пришли в себя, буквально засыпали нас пулями. А Жолнин перевел дух и заиграл “Варшавянку”».

Грачев свидетельствует, что именно так все и происходило: «После двухнедельной осады, в тисках смерти и голода, в лагере осажденных заиграла гармошка, а голоса подхватили припев, взвился красный флаг. Это вызвало у наших бойцов одобрение Строду: “Молодец Строд, хочет умереть под своим знаменем”».

Для Вишневского все случившееся было тем неожиданнее, что незадолго до того кто-то сообщил ему о якобы начавшемся у красных людоедстве. Их положение казалось невыносимым. По ночам и днем, в часы затишья, из усадьбы Карманова долетали стоны раненых.

Вишневский доложил Пепеляеву: «Осажденные знают о взятии Чурапчи, знают, что сюда выслано орудие. В ответ выбросили красный флаг и играют на гармошке».

«Как видно, – ответил Пепеляев, – к красным кто-нибудь прорвался и доставил важные сведения».

Он решил, что какой-то смельчак ночью пробрался к Строду и открыл ему, что Ракитин с Худояровым не сумели взять Чурапчу, следовательно, орудие оттуда не придет. Пепеляев отвергал саму мысль о том, что красные, ничего не зная о положении на фронте, способны выказать такое презрение к смерти. Допустить это было для него равносильно признанию собственной неправоты.

2

В появление пушки верилось все слабее («На черепахах везут», – шутили красноармейцы), но люди были на пределе сил, начались нервные срывы. Один боец, крикнув, что не желает больше ползать на карачках, среди бела дня с песней стал плясать на дворе и был ранен тремя пулями. Другой, увидев во сне атакующих пепеляевцев, дикими воплями увлек за собой спящую смену.

Помощь не приходила, конина была на исходе. Все вроде бы проголосовали за то, что, когда она закончится, надо «взорвать себя на воздух», но даже Строду и его рупорам вроде не чуждого литературе Кропачева, заворожившим измученную красноармейскую массу образом мгновенной смерти без мучений, трудно было смириться с ней как с неизбежностью. Все равно оставалась вера в чудо, и как ее вариант возникло подозрение, что раз выручки до сих пор нет, значит и Байкалов, и Курашов, и Михайлов с Нарревдотом обороняют Якутск от Пепеляева, а под Сасыл-Сысы находится лишь небольшая часть добровольцев, имитирующих присутствие на позициях всей дружины. Громче зазвучали голоса тех, кто предлагал проверить эту гипотезу и устроить вылазку. Им возражали, указывая, что если пепеляевцы никуда не ушли, они отобьют атаку и на плечах бегущих ворвутся в усадьбу, но Строд, поддержав первых, предложил оставить в юрте «динамитную команду», то есть подрывников Пожидаева и Волкова. При неудаче им предстояло привести в исполнение прежний план. Ящики с патронами и гранатами по-прежнему лежали в подполе.

Опять провели собрание. Маловеры оказались в меньшинстве, большинство стояло за вылазку. Главный аргумент был тот, что лучше смерть, чем такая жизнь. Это вообще многое объясняет в истории осады Сасыл-Сысы.

Каждый участник вылазки должен был взять с собой кусок мяса, чтобы, если удастся вырваться из окружения, не умереть с голоду по дороге в Якутск. Раненых решили оставить под присмотром фельдшера и лекпомов. По отношению к ним это не было предательством, скорее – благодеянием. Никто не сомневался, что белые сохранят им жизнь и даже окажут медицинскую помощь, которой они сейчас лишены из-за отсутствия лекарств и бинтов.

Вылазку назначили на утро, но погода внезапно переменилась. Потеплело, повалил снег. Под усиливающимся ветром «тайга затянула свою однообразную нудную песню». К вечеру разыгралась пурга. Она не стихала всю ночь и весь следующий день, а при плохой видимости была опасность, что цепь наступающих не сможет упорядоченно подойти к вражеским «окопам». Вылазку отложили. Ночью все здоровые бойцы дежурили во дворе, ожидая атаки. Казалось, пепеляевцы пойдут на штурм под прикрытием снеговой завесы, но те использовали ее иначе – за ночь перенесли свои укрепления из балбах на несколько десятков шагов ближе к усадьбе Карманова. Когда метель улеглась, выяснилось, что противники могут видеть лица друг друга.

Отчетливее стали слышны и голоса. Кто-то узнал долетавший со стороны леса высокий звонкий голос Артемьева. Скоро осажденные почувствовали, что отныне нужно соблюдать предельную осторожность. Стоило высунуть голову из-за укрытия, и «меткая пуля настигала бойца». Многие артемьевцы были профессиональными охотниками, привыкшими терпеливо подстерегать добычу.

Строд понятия не имел, что почти год назад сам же и толкнул их предводителя в лагерь повстанцев.

Артемьев происходил из бедной якутской семьи. Без всякого покровительства, только благодаря своим способностям он получил должность наслежного писаря, затем окончил учительскую семинарию, служил народным учителем в Амге. Во время Гражданской войны стоял за красных, был даже председателем амгинского ревкома, и хотя со временем разочаровался в новой власти, при начале восстания 1921 года участия в нем не принимал. С приближением Коробейникова к Амге он уехал в Якутск, работал в Наробразе, но, по его словам, «на почве личных счетов был преследуем некоторыми подпавшими под влияние рокового исторического момента представителями соввласти», и во время осады Якутска «жил в очень сжатой атмосфере, чувствовал себя затравленным». Присутствуя на погребении погибших вместе с Каландаришвили бойцов и командиров Северного отряда, Артемьев слышал, как в прощальном слове «один из ответственных работников в резкой форме» обвинил национальную интеллигенцию в предательстве и «поставил на вид, что это не забудется».

Именно Строд, по его собственному признанию, на похоронах в городском саду «резко и отчасти несправедливо выразился по адресу якутской интеллигенции». Потом он выступил с покаянной статьей «За вспышкой настало раздумье», но ее появления Артемьев не дождался. Речь Строда окончательно убедила его, что провозглашенная ревкомом «новая гуманная политика» – фикция. Он бежал к повстанцам, после разгрома Коробейникова скрывался в тайге, с прибытием Пепеляева примкнул к нему и сейчас очутился под Сасыл-Сысы. Его снайперы пришли на смену батальонам Вишневского и Рейнгардта. Прицельной стрельбой они должны были компенсировать отсутствие большей части Сибирской дружины.

Осажденные верно предположили, что основных сил Пепеляева здесь нет, но догадка на два-три дня опередила события. За это время порыв угас, о вылазке больше речи не заходило.

Слепцов, появившись в Амге, порадовал Пепеляева не только рассказом о готовности якутской интеллигенции перейти на его сторону. В тех же радужных тонах нарисовал он картину «широкого народного движения» к югу от Якутска и просил «послать туда оружие не менее чем на 700 человек». Пепеляев, с легкостью приняв это на веру, отправил с ним партию винтовок и полковника Варгасова, чтобы тот создал на северном фронте еще одну боевую единицу в дополнение к отрядам Ракитина и Худоярова. Все они должны были «маневрировать» около Чурапчи, чтобы не выпустить из нее отряд Курашова.

Когда Пепеляев назначил на 15 февраля наступление на Якутск, из-за Строда отмененное, он приказал Ракитину двигаться туда же. По дороге тот вздумал захватить совершенно ему не нужное селение Тюнгюлю, но не сумел поднять своих якутов в атаку. Началось дезертирство, и Ракитин счел за лучшее распустить оставшихся.

Столь же плачевно закончились попытки Худоярова помешать Курашову уйти из Чурапчи, а Варгасова – остановить его в пути. Якуты, которых вместо обещанных семисот человек оказалось всего несколько десятков, бросили Варгасова одного в лесу и разбежались.

Тем временем Пепеляева известили о продвижении Байкалова к Амге. Одновременно из полученных от Ракитина и Варгасова донесений стало ясно, что сюда же идет Курашов, и путь перед ним – чист. В ночь на 26 февраля Пепеляев, взяв почти всех бойцов, устремился ему навстречу, чтобы не дать красным объединить силы. Вишневский с тридцатью дружинниками и Артемьев со своими якутскими и тунгусскими стрелками остались в Сасыл-Сысы караулить Строда.

«После 37-верстного марша с двух часов ночи до шести вечера я встретился с конницей Курашова в местности Элесин», – рассказывал Пепеляев. Он планировал позволить красным втянуться в лежащую среди сопок Элесинскую котловину и атаковать их с трех сторон. По оценке Вишневского, «позиция была выбрана идеальная», но, замечает он, вспомнив перебежчиков, предупредивших Карпеля в Нелькане, и свою неудачу с ночным нападением на спящего Строда, «положительно, нас преследовал какой-то злой рок».

На этот раз полковник Суров без приказа напал на конных разведчиков Курашова, приняв их за всю неприятельскую колонну, находившуюся на марше в паре верст сзади. Кого-то взяли в плен, прочие ускакали и предупредили своих.

Узнав о засаде, Курашов ускорил движение в расчете вырваться из котловины, прежде чем Пепеляев займет высоты над ней. Это ему не удалось, но он успел приготовиться к обороне. Обозных быков и лошадей выпрягли, из саней соорудили укрепления. Пушки зарядили картечью.

Пепеляевцы не спали предыдущую ночь и были измотаны шестнадцатичасовым переходом. Им пришлось вступить в бой без отдыха, тем не менее при невыгодном для них лунном свете, хорошо видные на снегу, под убийственным пулеметным огнем и картечью из бивших прямой наводкой пушек, они несколько раз приближались к залегшим за санями красным, однажды не дошли до них двадцать шагов и едва не захватили одну из «макленок», после чего участь Строда была бы решена, но и эта атака захлебнулась. Элесинский бой – самый кровавый за всю Якутскую кампанию, к рассвету ни у кого не осталось сил его продолжать. Какое-то время противники стояли на виду друг у друга, затем Курашов начал отходить в одну сторону, Пепеляев – в другую.

Через день, 28 февраля, они снова столкнулись во встречном бою и снова разошлись. По словам Пепеляева, и на этот раз «результат был неопределенный». В двух сражениях на открытой местности потери у обоих оказались так велики, что Курашов, сочиняя донесение Байкалову, побоялся назвать точную цифру, ограничившись уклончивой формулой «значительные».

Третьего боя он бы не выдержал, но его не случилось. 2 марта Пепеляев получил записку от Вишневского: тот сообщал, что сегодня утром Байкалов взял Амгу.

Штурм Амги

1

28 февраля, когда Пепеляев вел второй бой с Курашовым, со стороны позиций Вишневского под Сасыл-Сысы послышались крики – пепеляевцы опять вызывали на переговоры. Условились, что завтра, в девять утра, на поле между «окопами», на равном расстоянии от тех и других, встретятся делегаты от обеих сторон.

Строд не знал, что Пепеляева здесь нет. Вечером он от имени всех бойцов отряда написал ему третье письмо: «Генерал Пепеляев, вы думали в феврале взять Якутск, в марте – всю автономную республику, в апреле – Бодайбо и Киренск, весной наступать на Иркутск, а затем форсированным победоносным маршем пройти Сибирь и в 1924 году быть в Москве. Но суровое лицо жизни – железная действительность, а не роман, не сказка из “Тысячи и одной ночи”. Не приходится говорить о Москве, Иркутске, даже Якутске, если вы всеми своими силами не можете взять небольшой отряд… Мы вспоминаем кавказскую басню про барана, который разжирел и стал просить бога, чтобы тот послал ему встречу с волком. Не будьте же глухи и слепы, не проливайте напрасно крови. Вторично предлагаем вам сложить оружие…»

Наутро Жолнин с белой повязкой на рукаве и письмом Строда в кармане медленно двинулся к вражеским позициям. Ровно на середине пути его встретил какой-то пепеляевский унтер-офицер. Обменялись рукопожатием. В тишине, на морозе, далеко разносящем каждый звук, весь их разговор был прекрасно слышен. Продолжался он недолго. Унтер указал Жолнину, как у осажденных все плохо – едят одну конину, хлеба нет, медикаментов нет, пора сдаваться. Жолнин отвечал, что у них все хорошо, хлеба нет, зато мяса много, никто не жалуется. Он отдал унтеру пакет, они еще немного поспорили и расстались.

С полчаса, пока белые читали и обсуждали письмо, было тихо, потом началась перестрелка, правда довольно вялая. Последнее время стало заметно, что пепеляевцы экономят патроны.

Зато на следующий день, 2 марта, они с рассветом открыли сильнейший пулеметный и ружейный огонь, причем впервые стреляли разрывными пулями. Раньше их использовали только для разрушения укреплений, и тогда огонь велся залпами, а сейчас они беспорядочно летели и от озера, и со стороны леса: «Рвется тысячами осколков стальной дождь, падает на баррикады из человеческих тел, будто щелкают сотни бичей».

Казалось, это что-то вроде артиллерийской подготовки перед атакой, но ее не последовало. Стрельба прекратилась так же внезапно, как началась. Лишь потом, узнав о взятии Амги, осажденные догадались, что таким способом Вишневский старался заглушить доносившиеся оттуда пушечные выстрелы.

На морозе их звук сумел одолеть восемнадцать верст до Сасыл-Сысы, но слабые орудийные раскаты потонули в грохоте разрывающихся пуль.

2

У Байкалова имелось две пушки-«макленки». Колеса их лафетов прикрепили к самодельным лыжам, которые тащили за собой быки, но чересчур широко расставленные лыжи постоянно застревали на узкой дороге в березняке. То и дело приходилось расчищать заросли пилами и топорами. Эта «борьба с природной контрреволюцией», как с типичной для него ненатуральной иронией выражается Байкалов, замедляла движение всей колонны. Он злился и в своем духе ругал проводника «бандитским Сусаниным».

«Вот уже светает, черт подери! Вся органическая природа и люди с радостью встречают это явление, а меня оно приводит к какому-то пароксизму и отчаянию, – пытался Байкалов передать свои тогдашние чувства, перемежая книжными проклятиями витиевато-мутный язык культпросветовских брошюр. – Это же верная смерть лишних десятков товарищей, которой можно было избежать, успей мы до этого проклятого рассвета!»

К Амге вышли не затемно, как должны были, а когда уже совсем рассвело. Только поэтому, если верить Байкалову, он и не сумел застать белых врасплох, но Строд называет причину менее простительную, чем вредительство «берез и коряг».

«Неожиданно ударил первый выстрел из орудия, – рассказывает он со слов кого-то из участников штурма. – В воздухе просвистел снаряд, разорвался где-то в селе. Это нарушило мирный сон обитателей слободы и предупредило пепеляевцев об опасности. В Амге завыли собаки, замычал скот, заметались дремавшие в загородках кони. Караулы открыли ружейный огонь в направлении стрелявшей пушки».

Байкалов об этом умалчивает. Он пишет, что первый выстрел дали по колокольне, где будто бы заметили вражеских наблюдателей, потом перенесли огонь на окопы, но десяток снарядов не причинил им никакого вреда, так «искусно они были замаскированы». Поскольку окопов никто не видел, палили, значит, наугад, снаряды ложились в чистом поле, но Байкалов и тут нашел удобное объяснение: обстрелу мешала больница, а он распорядился по ней не стрелять, потому что вместе с пепеляевцами там лежали раненые красноармейцы. Якобы исключительно по этой причине был отдан приказ о прекращении орудийного огня. На самом деле от него просто не было толку, и при атаке неопытные артиллеристы могли попасть по своим.

По тревоге дружинники Андерса и партизаны-якуты заняли окопы и укрепления из камней, мерзлой земли и балбах, сооруженные на гребне окружавших слободу пологих, но покрытых нетронутым снегом склонов. Байкалову не оставалось ничего иного, как наступать прямо в лоб по открытой, хорошо простреливаемой местности.

Ракитин и Варгасов слишком поздно обнаружили непригодность якутов к таким операциям; Байкалов не питал иллюзий на их счет, зато имел основания опасаться, что если военное счастье ему изменит, недавние повстанцы перебегут к противнику. Лучше было держать их подальше от поля боя, и Нарревдот, свое любимое детище, наглядно демонстрирующее правильность проводимой им политической линии, он отправил устраивать засады между Сасыл-Сысы и Амгой – на случай, если Пепеляев двинется на помощь Андерсу. После этого у Байкалова осталось немногим более трехсот бойцов: ЧОН под командой Карпеля, дивизион ГПУ и мелкие подразделения вроде конной разведки во главе с его братом Иваном Жарных.

Все мемуаристы упоминают, что в ту зиму снежный покров был необычайно глубок даже для Якутии. Когда наступающие развернулись в цепь, идти пришлось очень медленно. Дивизиону ГПУ, чтобы удружить руководству этой организации, с которой лучше было не ссориться, Байкалов поставил задачу обойти противника с фланга, а на самый опасный участок бросил бойцов ЧОНа. Их было около полутора сотен – мобилизованные партийцы и комсомольцы, а также добровольно пошедшие на эту войну служащие советских учреждений, рабочие немногочисленных заводов и мастерских.

В рапорте, позднее отосланном в штаб 5-й армии, Байкалов подчеркивал, что направление для атаки выбрал тактически грамотно: «Окопы противника протяжением около 70 саженей подверглись косому перекрестному огню нашей наступающей цепи протяжением около 150 саженей, с загнутыми вперед флангами».

На деле все выглядело не так идеально. Многие чоновцы были людьми в возрасте, скоро они начали отставать от более молодых. Цепь пошла волнами, распалась и залегла, едва пепеляевцы открыли огонь. Поднять ее не удавалось. Карпель помчался к Байкалову на командный пункт просить подкреплений из резерва, ничего не получил и вернулся назад. Продвинулись еще немного и под пулеметным огнем снова зарылись в снег. Карпель опять побежал к Байкалову с той же просьбой. Он впервые участвовал в настоящем бою, был напуган, не мог спокойно оценить обстановку и на вопрос, сколько у него бойцов убито и ранено, ответил: «Все поле покрыто ими».

Так казалось не ему одному.

До ближайших домов нужно было пройти версты полторы. Шли, проваливаясь в снег, иногда бежали, ложились, вставали. Становилось жарко, чоновцы скидывали дохи, пальто, полушубки, бросали их и двигались дальше. «Я уже не мог разобрать, – вспоминал Байкалов, наблюдавший за боем издали, – сколько там лежит убитых и раненых, и сколько – верхней одежды, брошенной вспотевшими людьми».

Пепеляевцев это зрелище тоже сильно впечатлило, но произвело другой эффект. После боя один из пленных рассказывал Карпелю: «Бьем вас, валятся люди, а цепи не уменьшаются, идут вперед. Жуть нас забирала…»

Когда Карпель в третий раз явился к Байкалову и уже не попросил, а «дерзко потребовал» подкреплений, тот сместил его, тут же заменив братом. Лихой Жарных под обстрелом поехал в цепь верхом, «держа в руке и жуя большой кусок колбасы».

Байкалов это запомнил потому, может быть, что никогда больше не увидел брата живым. Такие минуты часто западают в память совсем не теми деталями, с которыми хотелось бы связать последние часы жизни родного человека, но со временем подобные мелочи начинают казаться символичными и необыкновенно значительными.

Снег на поле был вытоптан наступающими. В седле добравшись до залегшей цепи, Жарных спешился и поднял ее в атаку. Отставший от него Карпель, искупая вину, вскочил на оставленную им лошадь и вслед за своими бойцами поскакал к неприятельским окопам. По пути к нему присоединились подоспевшие конные разведчики из команды Жарных. Как рассказывает Строд, почти все они погибли, лошадь под Карпелем ранило, сам он был «обожжен» тремя пулями, но уцелел и одним из первых ворвался в Амгу.

Ее гарнизон состоял, главным образом, из офицеров. Многие отстреливались до конца и лишь в безнадежном положении поднимали винтовку прикладом вверх. Это означало готовность сдаться. Попытки расправиться с ними пресекались, зато прямо на месте прикончили тех красноармейцев, кто попал в плен, вступил в Сибирскую дружину и не успел вовремя сорвать с шапки бело-зеленую ленточку. Ожесточение боя выместили на несчастных «предателях». Других обнаруженных в Амге красноармейцев, включая лежавших в больнице, сотрудники ГПУ арестовали для разбирательства. Трудно представить, чтобы Пепеляев поступил так со своими освобожденными из плена бойцами.

Почти всех сдавшихся якутов распустили по домам, а захваченных офицеров тоже передали в распоряжение ГПУ. Байкалов, находя это естественным, объясняет причины: они «были сознательные враги, потребовавшие от нас больших жертв», и «предательски стреляли в спину и из-за угла», хотя в уличном бою трудно было ожидать от них чего-то иного.

Зато «начполитотдел» дружины Соболев сумел добиться особого к себе отношения. Недавно, по примеру Троцкого, он предлагал создать «заградительные отряды» и пулеметами гнать в атаку не проявляющих должной отваги якутов, а сейчас вызвался отправиться парламентером к Пепеляеву, чтобы склонить его к капитуляции. После этого Соболев перешел на привилегированное положение, которое считал для себя естественным.

Грачев, его помощник, находился с Вишневским в Сасыл-Сысы, а Куликовский, как сообщили местные жители, последнее время жил в Амге. Ближайший сподвижник Пепеляева, собиравшийся возглавить гражданскую власть в Якутии, в качестве трофея мог бы достойно увенчать собой амгинский триумф; начались поиски. Явились к нему на квартиру, но ни там, ни среди пленных его не нашли. Уполномоченный ГПУ Мизин был этим страшно раздосадован. Разговаривая с Байкаловым, он в сердцах называл Куликовского «слепой сукой», поскольку тот страдал сильной близорукостью, и терялся в догадках, куда он мог деться.

Андерс со штабом в конце боя бежал на подводах. С ним было человек десять – пятнадцать, еще две группы пепеляевцев скрылись в лесу, а вечером вышли на дорогу к Сасыл-Сысы. Последним очагом сопротивления стала больница с более чем сотней раненых. Те, что могли ходить, вместе с отступившими из окопов и укрывшимися там офицерами забаррикадировали двери и стреляли из окон, пока не подоспел Жарных.

Он и чоновец по фамилии Гоголь, слесарь электростанции в Якутске, встали под окном с поднятыми гранатами, угрожая забросить их внутрь, если стрельба не прекратится и засевшие в больнице не выйдут с поднятыми руками на улицу. В ответ офицеры Игнатенко и Жданов через окно, почти в упор, выстрелили в них из револьверов. Жарных и Гоголь были убиты наповал.

Когда Байкалов нашел брата, тот уже закоченел, при поцелуе губы ощутили «закованный морозом лоб». Рядом валялась «граната Мильса» с невыдернутым кольцом. Наган и поясной ремень кто-то успел украсть.

Привели доктора. Вдвоем расстегнули на мертвом шинель и фуфайку, задрали рубашку. Входное отверстие от пули находилось на левой стороне груди, на высоте соска.

«Аорта, долго мучаться не пришлось», – сказал доктор.

«Я целую маленькую окровавленную дырочку, – с неподдельным чувством пишет Байкалов. – Что-то спирает в груди, к горлу подступают спазмы».

И тут же в своем обычном духе: «Но ничего. Братьев у меня – миллионы!»

В тот же день он договорился с уполномоченным ГПУ, что месть за брата и погибшего с ним Гоголя возьмет на себя. Имена убийц были установлены. Пока их допрашивали, Байкалов, чтобы снять напряжение, выпил полстакана своей фирменной «кофейной спиртной настойки», которой угощал гонцов Строда, немного поспал после двух бессонных ночей, а вечером вывел Игнатенко и Жданова в поле и застрелил из маузера.

Об этом кратко упоминается в его не опубликованных при жизни воспоминаниях, но не в самом тексте, а в подстраничной сноске. Похоже, информация казалась ему необязательной, а ее пригодность для печати – небесспорной.

В мемуарах Байкалов приписывает Пепеляеву совершенно фантастический замысел: будто бы после взятия Якутска, зная, что путь к нему с юга возможен только по Лене, Пепеляев собирался отделить Якутию от красной Сибири, для чего планировалось воздвигнуть на ленских островах форты с артиллерией и пустить по реке канонерские лодки, чтобы топить идущие из Иркутска пароходы с красноармейцами. Якобы эти канонерки должны были поставить Пепеляеву японцы, хотя не понятно, каким образом через тайгу, болота и хребты Джугджура удалось бы перетащить их из Охотского моря в бассейн Лены. Эта фантасмагория, рожденная воображением старого и больного, но не забывшего былые обиды Байкалова, преследовала единственную цель – показать, насколько судьбоносной для Якутии стала его победа под Амгой.

Освобождение. Смерть Куликовского

1

Прошли сутки после взятия Амги, но в отряде Строда об этом не знали. Утром 3 марта велась не слишком интенсивная перестрелка, ближе к вечеру пепеляевцы выпустили очередь из пулемета, бросили несколько шомпольных гранат, затем все стихло. Подождав, осажденные сами открыли огонь. В ответ – тишина. Пока обсуждали, что бы это могло значить, из леса вышли два человека. «Не стреляйте! – кричали они. – Мы перебежчики».

Выяснилось, что эти двое – семипалатинские казаки, хорунжие Михайлов и Ровнягин из «ангелов Цевловского», то есть офицеры его безлошадного «конного дивизиона». Они рассказали о боях с Курашовым, о взятии Амги, о том, что ни Пепеляева, ни Вишневского с Артемьевым здесь нет, осада закончена, все ушли.

Им не поверили, заподозрив ловушку, но с наступлением темноты все-таки выслали разведчиков. Вернувшись, те доложили, что «окопы» белых пусты, в лесу и в остальных юртах – никого.

«Все же не верится… Чересчур большая радость, – описывает Строд свою реакцию. – Она распирает грудь, захватывает дыхание. От нее трясутся руки, дрожит голос».

Слова – самые расхожие, но когда сильные чувства пережиты вместе с множеством других людей, лишь банальности могут выразить их сколько-нибудь верно.

Осажденные еле держались на ногах, и один из перебежчиков, Михайлов, вызвался сейчас же отправиться в Амгу с письмом от Строда. Тот сразу его написал, в качестве адресата указав «первого встречного красного командира». Содержание – новости о Курашове и Пепеляеве, просьба прислать лекарства, хлеб и табак. В скобках, как запомнилось Байкалову, было добавлено: «Лучше табак, чем хлеб!»

Имелась и еще одна просьба. В своей книге Строд целомудренно ее опустил, а Байкалов, не без оснований обвинявший его в пристрастии к алкоголю, не преминул процитировать: «По случаю радости и счастья хоть немного спирта!»

Этой ночью в Сасыл-Сысы никто не спал. Сварили и съели все оставшееся мясо, из последних дров сложили костры на дворе. Строд долго разговаривал с Ровнягиным. Отвечая на вопрос, что побудило его отправиться в Якутию с Пепеляевым, тот сказал, что «выступает против всех крайних партий, крайней правой и крайней левой», и не хочет, чтобы в России «властвовала какая-нибудь одна партия». Строд, фактически стоявший на близкой идейной платформе, изложил его программу без сарказма и без каких бы то ни было комментариев, что можно счесть за максимально допустимое выражение сочувствия.

Товарищ Ровнягина, Михайлов, тем временем заблудился в ночном лесу и лишь утром вышел на дорогу к Амге.

Как уверяет Байкалов, письмо Строда он получил на второй день после штурма, то есть 3 марта, но сам Строд пишет, что отослал его в ночь на 4 марта. Разница в один день чрезвычайна важна. «Ледовая осада», как по аналогии с «Ледовым походом» остатков армии Колчака из-под Красноярска в Забайкалье стали называть оборону Сасыл-Сысы, превратилась в главное событие Гражданской войны в Якутии, и чтобы сократить необъяснимый разрыв между взятием Амги и освобождением Строда, последнее в рапортах Байкалова датировалось двумя сутками раньше, чем это произошло на самом деле. В его докладе командованию 5-й армии говорится: «Тотчас (после взятия Амги. – Л. Ю.) из населения были сформированы отряды для обороны Амги, и наши части пошли на помощь Строду, которого 3 марта и выручили». В своих воспоминаниях Байкалов излагает другую версию. Сразу после штурма, рассказывает он, измученные бойцы завалились спать, но на следующий день, 3 марта, еще не зная, что осада Сасыл-Сысы снята, он направил туда дивизион ГПУ во главе с уполномоченным Мизиным. Байкалов умалчивает, что портить с ним отношения ему не хотелось, настаивать на немедленном исполнении приказа он остерегся, поэтому дивизион выступил из Амги только утром 4 марта.

На полпути Мизин встретил перебежчика Михайлова с письмом Строда, прочел его и повернул назад, рассудив, что если осажденным ничто не угрожает, идти в Сасыл-Сысы ему не обязательно. Ни он, ни Байкалов не думали, что это место скоро станет священным, а Строд, на которого оба привыкли смотреть свысока, будет объявлен победителем вышедшего из моря дракона, спасителем обреченной ему в жертву девы-Якутии. Байкалов с Мизиным упустили шанс встать обок с главным персонажем будущего мифа, хотя им всего-то и нужно было вовремя явиться к израненному герою с глотком вина и словом благодарности. В итоге Строд разделил славу не с ними, а с Курашовым, с самого начала прорывавшимся именно к нему.

В первой половине дня 5 марта в Сасыл-Сысы увидели, как на опушку леса за озером выехали четверо конных. Они что-то кричали, размахивая руками и винтовками, затем карьером понеслись к усадьбе. В одном из них Строд узнал Курашова.

Дальше – сцена всеобщего счастья: «Всадники вихрем врываются во двор. Бурная радость охватывает нас. Беспрерывно гремит “ура”. Заключаем друг друга в объятья, целуемся… Многие не выдерживают и плачут».

Курашов был потрясен увиденным. Он волнения ему захотелось курить, он начал искать свою трубку и никак не мог найти, хотя держал ее в руке. По этому поводу Строд вложил ему в уста чеканную фразу: «От такой картины не то что трубку, голову потеряешь».

К вечеру прибыл обоз из Амги: привезли продукты, медикаменты, заячьи одеяла, оленьи и собачьи дохи. Байкалов прислал «немного спирта», взяв его у военкома, в чьи обязанности входило распределять этот сверхценный продукт в качестве поощрения. Строд, разумеется, об этом не написал.

Сани разгрузили, накормили раненых. Фельдшеры приступили к перевязкам. Красноармейцы поели, затем начали снимать с баррикад смерзшиеся трупы, отделяя их друг от друга, что было не так-то просто. На другой день с помощью бойцов Курашова все тела зарыли где-то неподалеку. Сколько было выкопано братских могил, одна или две – для своих и для чужих, Строд не сообщает. Три недели назад он привел сюда двести восемьдесят два красноармейца, из них шестьдесят три погибли, девяносто шесть раненых на санях отправили в Амгу. Осталось сто двадцать три человека. Перед тем, как покинуть усадьбу Карманова, Строд построил их во дворе и увидел, как они изменились: «Люди помрачнели, фигуры стали мешковато-сутулыми, заросшие бородатые лица сосредоточенны. Мы прощались с погибшими товарищами, прощались с хотоном и юртой… Двести винтовок и четыре пулемета разрядились залпами прощального салюта. Сухим раскатистым эхом отозвалась тайга, глухим рокотом ответили ей угрюмые великаны горы. Таежный скиталец ветер колыхнул знамя…»

Строд энергично повествует, как «уцелевшие бойцы переходили озеро, втягивались в опушку леса, готовые, если потребуется, пойти в новый бой с врагами Советов», но вряд ли колонна выглядела так уж бодро. В лечении нуждались не только раненые, все были истощены и «завшивлены до невероятности». В Амге, куда они добрались к вечеру, собрали все бритвы, все ножницы и мобилизовали всех, кто сколько-нибудь годился в парикмахеры. Героев Сасыл-Сысы «стригли как овец, а потом уж пускали в ход бритвы».

Вскоре Алексей Карманов с женой и детьми вернулся в свое разоренное изгаженное жилище. Со временем жизнь наладилась, и уже через пару лет или ему сумели внушить, что оборонявшиеся здесь русские защитили его семью от пепеляевских бандитов, или он думал, что само имя их предводителя заключает в себе магическую силу, раз он сумел совершить невозможное, но родившийся у хозяина юрты сын был назван Стродом.

Может быть, у маленького Строда Карманова появились тезки и в других якутских семьях. Это имя, гремевшее по всей Якутии, могли давать мальчикам и с прагматическими целями, в расчете на будущие милости к ним со стороны начальства. Если так, Строд сделался для них чем-то вроде тотемного животного или небесного покровителя, обеспечивающего подопечным удачу в делах, здоровье и долгую жизнь, хотя сам никакой карьеры не сделал, после пяти тяжелых ранений постоянно болел и был расстрелян в возрасте сорока трех лет.

Сасыл-Сысы он посетил еще дважды. Сначала приехал через год и подарил Карманову коня, потом – в 1932 году, когда жил в Москве и был приглашен на торжества в честь десятилетнего юбилея ЯАССР. В Сасыл-Сысы его привезли на автомобиле, чтобы показать установленный здесь «памятник» – столб с красным знаменем на верхушке, которое ежегодно меняли, чтобы не успевало полинять и выцвести от дождей и морозов. После прогулки почетного гостя привели в юрту Карманова, усадили за стол, напоили чаем с «душистой земляникой». На чаепитие собрались все обитатели деревни, и, как описывал эту встречу сам Строд, «лица присутствующих сияли счастьем и гордостью за свою новую колхозную жизнь».

Однако в других населенных пунктах, где он в тот раз побывал, ему как большому человеку подавали жалобы на эту счастливую новую жизнь. Строд обещал отвезти их в Якутск или даже в Москву и, наверное, честно исполнил обещанное, но в таких делах его заступничество мало что значило.

2

В Усть-Миле, в ответ на письмо члена ревтрибунала Редникова, который призывал Куликовского признать советскую власть, бывший властитель дум якутских гимназистов и семинаристов написал самое яркое из своих сочинений – «К молодежи».

«Всем ли этим милым юношам суждено превратить утреннюю зарю в сияющий разумом день? – риторически вопрошал он, вспоминая о своих духовных чадах, актерах в поставленных им любительских спектаклях. – Я знаю, у одних заря юности померкнет от самомнения, у других – от слепого увлечения каким-нибудь декоративным учением, у третьих – от житейской прозы будней. Но прочь сомнения! Я вижу юношей. Их жизнь прекрасна, стремления чисты. Они не пойдут на грязное дело. Я люблю молодежь, уважаю ее светлые стремления… На знамени молодежи должно гореть яркими красками: Родина, наука, искусство превыше всего!»

А под конец – о себе: «И мы, лишенные молодости и силы, согретые вашим энтузиазмом, сможем еще раз побороться за великие идеи великих людей».

К марту 1923 года сил у него оставалось немного.

Он приехал в Амгу за неделю до взятия ее Байкаловым, в пути простыл, почти всю эту неделю провалялся с температурой, к моменту штурма не полностью оправился от болезни и никакой деятельности здесь не вел. Победители издевались над найденными у него в вещах губернаторскими печатями и визитными карточками на двух языках, русском и французском, но трудно судить, действительно ли он ожидал падения Якутска, чтобы вступить в должность управляющего областью, или давно махнул на это рукой.

Наряду с атрибутами будущей власти у Куликовского нашли разного рода материалы, касающиеся прокладки колесного тракта между Аяном и Нельканом. Полтора года назад он начал эту работу, но прервал ее из-за появления Коробейникова и начавшегося восстания. Среди бумаг обнаружили схемы придуманных им самим «подъемных агрегатов», с помощью которых можно поднимать грузы на Джугджур. Кажется, после всех разочарований проект этой дороги стал для Куликовского главным делом жизни, на нем он строил мечты о том времени, когда «Якутский край, освободившись от потрясений междоусобной распри и установив у себя режим свободного развития созидательных сил, быстро разовьется и станет второй Америкой».

Ее нынешние правители, говорилось в одном из написанных им воззваний, «бросили клич о земном рае и сулили счастье, счастье без конца и в полной мере», но принесли разруху и нищету. Чтобы явиться к отданным под его управление людям не с пустыми руками, Куликовский во Владивостоке, перед отплытием в Аян, сумел получить со складов Приамурского правительства кое-какие вещи для страдающего от бестоварья населения. Правда, их ассортимент больше говорит о нем самом, чем о реальных нуждах жителей Якутии. В списке предметов первой необходимости фигурируют две тысячи электрических лампочек, которые и советская власть сделает символом новой жизни, два пуда выключателей, восемьсот девяносто четыре косы для крестьян и пять пудов ценимых якутами перламутровых пуговиц, но все это богатство, призванное осчастливить и горожан, и сельских хозяев, и туземных модниц, застряло в Аяне. Олени требовались для перевозки боеприпасов и продовольствия, а выключатели с пуговицами могли подождать. Куликовский привез в Амгу только личные письма и бумаги, связанные со строительством дороги Аян – Нелькан. То и другое уместилось в одной папке. В день штурма ее нашли у него на квартире, но сам он исчез.

«Очевидцы рассказали, – с удовольствием передает Байкалов слухи о его трусости, – что Куликовский в страхе и полной растерянности метался из одного дома в другой, ползал на брюхе и, не находя места, где спрятаться, наводил лишь панику на обороняющихся. После захвата Амги никто не мог указать, куда он девался, а все поиски оказались тщетными».

Как выяснилось позже, во время боя Куликовский убежал из слободы и то ли потерял товарищей, то ли они его бросили, потому что он за ними не поспевал, то ли спутников у него не было. Не в силах идти дальше, он спрятался в стоге соломы неподалеку от Амги, в темноте перебрался в стог сена, зная, что в сене теплее, и просидел здесь двое суток. Наконец 5 марта, полуживой от холода, с обмороженными руками и ногами, поскольку был не в дохе и даже не в полушубке, а «в осеннем пальто», рискнул окликнуть появившегося хозяина стога, крестьянина Егора Алексеева. Обещая хорошо ему заплатить, Куликовский попросил отвезти себя в Усть-Миль, а пока принести какой-нибудь еды и теплую одежду. Алексеев притворно согласился и вернулся с красноармейцами. Те доставили пленника в штаб.

«Он вошел, – описывает Байкалов свою с ним встречу, – жалкий, дрожащий, шатающийся, даже не поздоровался, а на приглашение сесть молчал, дико озираясь, и продолжал стоять».

Состоявшийся между ними разговор Байкалов передает прямой речью, словно четверть века спустя помнил его слово в слово.

БАЙКАЛОВ: «Вы царский политкаторжанин?» Куликовский: «Да».

БАЙКАЛОВ: «Я тоже политкаторжанин (это неправда. – Л. Ю.). Каким образом мы очутились по разные стороны баррикад?»

На это Куликовский «не нашел что ответить».

БАЙКАЛОВ (зная, видимо, от крестьян или пленных пепеляевцев, чем был вооружен собеседник): «Где ваш кольт?»

КУЛИКОВСКИЙ: «Я его потерял. Был такой ужас, такой ужас! Я ничего не помню».

БАЙКАЛОВ: «Вы впервые слышали орудийный кашель и музыку боя?»

КУЛИКОВСКИЙ: «Да».

БАЙКАЛОВ: «Садитесь же! Вы шатаетесь, вы бледны. Вам нездоровится?»

Куликовский (продолжая стоять): «Я ночевал в зароде и страшно озяб, не спал совсем».

БАЙКАЛОВ: «Участь Пепеляева знаете? Он разбит и бежит в Петропавловское».

КУЛИКОВСКИЙ: «Я очень устал, я плохо отдаю себе отчет в происходящем. Я просил бы…»

БАЙКАЛОВ: «Добре, идите отдыхайте. Потом поговорим».

Диалог явно вымышленный, но когда Байкалов пишет, что велел коменданту приготовить для Куликовского «теплую комнату, постель и завтрак», это больше похоже на правду, чем строки из посвященного ему стихотворения Пепеляева:

  • Враг в злобе коварной придумывал муки,
  • Мольбе о пощаде заранее рад…

Теплая комната нашлась в доме священника. Пленника отвели туда под конвоем, причем красноармейцы и жители Амги «свистали и тюкали» ему вслед. При досмотре на нем нашли какой-то «флакончик», но он сказал, что там лекарство, и флакончик ему оставили. Отказавшись от завтрака, Куликовский сразу лег, а вечером Байкалову доложили, что он «как-то неестественно храпит, и изо рта у него идет слюна».

Срочно вызвали доктора. Тот констатировал: «Зрачки резко сужены и слабо реагируют на свет. Пульс нитевидный, около 70 ударов в минуту. Дыхание ритмически неравномерное, лицо и кисти рук отмечены похолоданием».

Имелись «признаки отравления», и Байкалов, чтобы отвести от себя подозрение в причастности к убийству и «не дать козырь в руки контрреволюции», создал комиссию для расследования обстоятельств случившегося. На квартире у Куликовского нашли шприцы для инъекций и морфий, отсюда вывели, что оставленный ему флакончик содержал то же вещество, и он «отравился большой дозой морфия».

6 марта Куликовский умер.

Двумя днями позже краткое сообщение о его самоубийстве появилось в «Автономной Якутии». Оно состояло из двух строк, зато было увенчано крупным, не соответствующим объему текста заголовком: «Одним негодяем меньше».

Байкалов отзывался о Куликовском как о никчемном человеке и «законченном морфинисте», однако текст доклада «Транзитная линия Аян – Нелькан, р. Мая», который он когда-то сделал в Продовольственном комитете, не утратил значения и был опубликован в журнале «Хозяйство Якутии» (1926, № 4).

Его автора похоронили в одной могиле с несколькими десятками пепеляевских солдат и офицеров, убитых под Сасыл-Сысы и в других местах. Их промерзшие тела, как год назад – тела командиров и бойцов Каландаришвили, штабелями лежали в одном из слободских амбаров, ожидая весны и достойного, с воинскими почестями, погребения, но, в отличие от погибших в засаде на Техтюрской протоке Лены, так его и не дождались.

Через полтора месяца Пепеляев написал стихотворение «Памяти П. А. Куликовского»:

  • Всю жизнь ты боролся за счастье народное
  • И сил не берег ты в неравной борьбе,
  • Томилося сердце твое благородное
  • То в ссылке далекой, то в мрачной тюрьме.
  • Но волю сберег ты среди испытаний,
  • Ее не сломили тюрьма и острог,
  • В годину тяжелых народных страданий
  • Ты праздным остаться не мог.
  • …………………………………………………….
  • Ты умер, и сердце твое уж не бьется,
  • Но память о жизни твоей не умрет,
  • И время придет, и Россия проснется,
  • Про жизнь твою громко расскажет народ[31].

Сочиняя эти прекраснодушные народнические стихи в духе Некрасова и Михайлова, Пепеляев не знал, что среди оставшегося от Куликовского имущества были две вещи, странные для багажа старого социалиста-народника – Псалтирь и «порнографические карточки японского происхождения».

Выступая с докладом на объединенном заседании партийных и советских организаций Якутии, Байкалов упомянул об этих карточках «дурного сорта» и добавил, что они были вложены в Псалтирь. Эту выразительную деталь он привел и в своей речи на судебном процессе Пепеляева, правда заменил Псалтирь «молитвенником». Скабрезные карточки, заложенные между страницами такой книги, делали Куликовского не просто банальным лицемером, как если бы то и другое хранилось у него по отдельности, но человеком, для которого нет ничего святого.

«Карточки» – это не фотографии обнаженного женского тела, а открытки (от post carde) с репродукциями рисунков или гравюр в стиле сюнга («весенние картинки»). Относя их к продукции «дурного сорта», Байкалов имел в виду низкое качество не художественного, о чем он судить не мог, а типографского исполнения. При слове «порнография» у его слушателей включалось воображение, хотя традиционная японская эротика при всей ее физиологической откровенности возбуждает слабее, чем аналогичные западные изделия. Экзотичность нарядов, причесок и, главное, полная бесстрастность лиц обоих партнеров, не свойственная предающимся тому же занятию европейцам, мешает соотнести себя с персонажами этой живописи.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Настоящее учебное пособие подготовлено для студентов юридических вузов в соответствии с программой к...
Исследование посвящено состоянию и характерным чертам конституционно-правового регулирования институ...
И.В. Киреевский (1806–1856) – видный русский мыслитель первой половины и середины XIX в., один из ос...
Автор рассматривает намерение как присущую универсальному разуму Вселенной силу, которая позволяет с...
Вы никак не можете избавиться от лишних килограммов? После сытного обеда вас клонит в сон и вы ощуща...
Глобальные проблемы, стоящие сегодня перед человечеством, способны привести к полному уничтожению на...