Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923 Юзефович Леонид
Несколько найденных у Куликовского открыток кочевали потом из статьи в статью, из книги в книгу[32]. Лучшего разоблачения его скрытой порочности трудно было придумать. Комичное старческое сладострастие и подразумеваемая импотенция, вынуждающая взрослого мужчину предпочитать нарисованных японок живым и вполне доступным якуткам, идеально соответствовали образу столь же охочего до власти, как до женщин, и так же не способного ею овладеть «управляющего Якутской областью», но на самом деле вся эта история говорит о другом. Заботливо, чтобы не помялись, вложенные в Псалтирь японские картинки, которые вместе с чертежами «подъемных агрегатов» тайком от всех возил с собой по зимней тайге пожилой больной человек в демисезонном пальто – знак его бесконечного одиночества.
Птица-правда
После второго боя с Курашовым, готовясь к третьему, Пепеляев получил записку Вишневского с сообщением о падении Амги. На другой день, в деревне Усть-Лаба, он собрал военный совет. Произошло это, как ему казалось, 2 марта, а на самом деле – 3-го. Ошибка объясняется тем, что в сумятице тех дней он посчитал 1 марта за отсутствующее в 1923 году 29 февраля.
На совете Пепеляев, говоря его собственными словами, заявил: «Я пришел к заключению, что своими силами нам Якутию не взять. Якуты помогают только транспортом и довольством, сами же в отряд идут неохотно. Якутская интеллигенция ведет двусмысленную политику, а главное – вы слышали от пленных, что в Сибири многое изменилось, поголовного недовольства крестьян больше нет… Конечно, мы можем продолжать борьбу партизанского характера, но это пользы народу не принесет, принесет только вред. Я шел не за тем и не такое движение хотел организовать…»
Рассудительность и спокойствие привнесены в его речь задним числом, в тот момент им владели иные чувства. Как говорил Байкалову кто-то из сдавшихся в плен добровольцев, Пепеляев, узнав о падении Амги, «побледнел и сказал, что его миссия кончена, якутские твари и Куликовский его обманули, надо спасать свои души». Конкретные слова могли быть другими, но настроение передано верно.
Положение было катастрофическое. Разбить Строда не удалось, Курашова – тоже, Байкалов находился в сорока верстах от Усть-Лабы. Амга с ее складами продовольствия и боеприпасов была потеряна, у людей осталось по десять-двадцать патронов на винтовку. В довершение ко всему Сибирская дружина лишилась главного своего символа – бело-зеленого знамени с красной диагональной полосой, крестом и ликом Спаса Нерукотворного. В Элесинской котловине, в ночном бою, знаменосец Березкин, которому месяц назад Пепеляев перед строем торжественно вручил эту святыню, был убит, знамя досталось Курашову.
На военном совете с участием Рейнгардта, Леонова, Сивко и Цевловского решили выводить остатки дружины в Аян, чтобы с началом навигации выбраться в Японию или на Сахалин, а оттуда – в Китай. У Пепеляева осталось около трехсот бойцов, не считая якутских партизан. Никем не преследуемый, 9 марта он пришел в Петропавловское, где к нему присоединились Вишневский с Артемьевым. Андерс и группа бежавших с ним из Амги офицеров, опасаясь, что Байкалов перережет дорогу к Усть-Милю, поспешили уйти по ней самостоятельно.
В Петропавловском дружина простояла двое суток. Крестьяне рассказывали, что пепеляевцы «были все черны, грязны и мрачны». Их интересовали только еда и ночлег, но истосковавшийся по чтению капитан Петр Каменский проинспектировал брошенную батальоном Дмитриева библиотеку, отобрал несколько книг и взял их с собой, заодно прихватив номер рукописной гарнизонной газеты. С его помощью он, очевидно, хотел лучше понять, что представляли собой защитники Сасыл-Сысы и какими идеями они вдохновлялись.
Нужда заставила Пепеляева впервые за семь месяцев «прибегнуть к реквизиции у жителей» – взяли фуражное зерно и пятьсот пудов из той муки, которую месяц назад, уходя из Петропавловского в Амгу, раздал здешним крестьянам Строд. От Петропавловского до ближайшего селения Усть-Аим предстояло пройти триста с лишним верст по Алдану и Мае и опередить красных, хотя те пойдут туда не по снежной целине, а вслед за Андерсом, по зимнику. Другого выбора у Пепеляева не было – единственный путь к Охотскому побережью пролегал через Усть-Аим.
Перед уходом он построил дружину и обратился к ней с речью. В изложении Грачева сказано было следующее: «Братья добровольцы, мы исполнили свой долг до конца… По призыву представителей якутского населения, чтобы помочь народу в борьбе с врагами, мы пошли на этот далекий, холодный и дикий север. Многие сложили свои кости в этой пустыне. Мы, оставшиеся в живых, обречены на худшие испытания. Мы идем навстречу жестокой неизвестности. Неизбежно испытаем голод, холод и тяжелые переходы при слабой надежде на спасение. Удастся ли нам выбраться обратно на территорию Китая при отсутствии всякой помощи, трудно сказать. В таком состоянии, в каком оказалась дружина, требуется отменно строгая дисциплина, и я ее буду проводить в жизнь. Каждого нарушившего дисциплину буду беспощадно карать. Тот, кто не находит в себе сил перенести названные мною тяжелые испытания или поколебался в правоте нашего дела, пусть остается. А кто готов идти со мной – пол-оборота направо, шагом марш!»
Возможностью «уходить куда угодно», как сформулировал свое предложение Пепеляев, воспользовались большая часть якутов и шестьдесят русских добровольцев, среди них пятнадцать офицеров. С остальными он выступил на восток, увозя в обозе тридцать два раненых, которые оставаться не захотели. В тот же день его нагнали байкаловские парламентеры, среди них – сдавшийся в плен в Амге начальник информационнополитического отдела дружины Афанасий Соболев.
Позже Пепеляев написал о нем стихотворение «Начполитотдел». Соболев, он же Афоня или Афанас, предстает здесь фигурой сгущенно-комической и в то же время очень узнаваемой. Вначале рассказывается, как он вел себя во Владивостоке, в Нелькане, во время голода, затем – в пути от Нелькана до Усть-Миля и в Амге:
- За дружиной в стужу зимнюю
- В нартах ехал на Алдан
- И доехал, сохатиною
- Прикрывая тонкий стан.
- По Амге с восторгом носится,
- С поцелуями спешит,
- А на красных так и косится —
- Всех сейчас он победит.
- Но настали испытания,
- И Афоню не узнать.
- На лицо его страдание
- Наложило вмиг печать.
- По Амге уже в волнении,
- С карабином на плечах
- Ходит он в недоумении,
- Нет уж бодрости в речах.
- А когда Амгу оставили,
- Тот бежал, кого Бог спас,
- Путь к Аяну все направили,
- Но остался Афанас.
Наконец – участие Соболева в байкаловской «мирной миссии»:
- Перемена декорации.
- Чтоб спасти свой тонкий стан,
- Он в составе делегации
- Приезжает на Алдан.
- И во славу демократии
- Тонким голосом поет,
- Обещает мир всей братии
- И гарантии дает,
- Но от страха тут же крестится —
- Видит дуло он ружья.
- Никак в сани не уместится:
Нет, назад, назад, друзья!
Автор наверняка читал это стихотворение вслух, для того оно и писалось, но тон его – довольно беззлобный. Каждый теперь выбирал себе судьбу с учетом не столько убеждений, сколько физических сил, и Пепеляев не обвиняет Соболева, он лишь посмеивается над ним, чтобы ободрить людей сравнением с не выдержавшим испытаний товарищем.
На этой терапевтической ноте стихотворение и заканчивается:
- Прошло время для сомнения,
- И в походе всякий раз
- Нам во вражеском пленении
- Представлялся Афанас[33].
Переговоры с прибывшей от Байкалова делегацией окончились безрезультатно, если состоялись вообще. Пепеляев продолжил путь к Усть-Аиму.
В это же время распустивший своих якутов Ракитин, брошенный ими Варгасов и раненный «в стыдное место» Худояров с двумя-тремя десятками русских добровольцев из района Чурапчи двинулись обратно в Охотск. «Переходы их по безлюдным местам в потрепанном виде надо считать подвигом», – признавал даже не склонный к сантиментам Байкалов, подводя итоги «борьбы с пепеляевщиной» в сделанном на сессии ЯЦИК докладе.
В штабе 5-й армии допускали, что поскольку в Аяне, куда идет Пепеляев, «нет морских посуд», он оттуда направится на юг, к порту Чумикан в Удской губе того же Охотского моря. Чтобы вовремя получить нужную информацию, в марте 1923 года в этот район был командирован из Читы сотрудник ГПУ Альберт Липский – как человек, «имеющий большие связи с местным туземным населением и обладающий в среде их известным влиянием». Неизвестно, какого рода «связи» имелись в виду, но ему предписывалось вести «закрытую разведку», а если удастся, организовать тунгусский партизанский отряд для диверсий против «банд Пепеляева». Липский с несколькими спутниками сошел с поезда на станции Ин Амурской железной дороги, нанял проводников и через верховья Амгуни на оленях двинулся на север.
Оставшийся в Аяне поручик Малышев, поэт и бывший адъютант Пепеляева, ничего об этом не знал и не подозревал, что в лице Липского к нему приближается судьба стать многолетним узником Александровского централа в Сибири, а в конце концов – безумцем.
«Даже в марте снег в покоти к Охотскому морю был настолько глубок, – доносил Липский начальству, – что, сидя верхом на олене в конце длинного каравана иногда из 60 животных, седок загребал его коленями. Для оленей этот снег был просто гибельным, несмотря на то, что впереди всегда шел тунгус на лыжах и проминал дорогу. Первые трое оленей без вьюков или же с пустыми вьючными седлами, после каждого перехода сменявшиеся, никогда не могли пройти без отдыха до вечернего привала. Вечером олени должны были отдохнуть, прежде чем приступить к добыче корма. Чтобы добраться до него, они разгребали толстый слой снега и не успевали отдохнуть к началу пути с рассветом. Многие олени пали».
С исключительной глубиной снежного покрова столкнулся и Пепеляев, но лошади были хуже к этому приспособлены, чем олени. «Впереди для проминания дороги пускали лучших лошадей и быков с порожними санями, – вспоминал Грачев, – скоро они выбивались из сил и падали. Для дневной потребности в продовольствии тут же их кололи и обдирали, а остальных оттаскивали в сторону. Больно и тяжело было смотреть, как усеивался путь бедными животными».
«Путь был очень тяжел, – писал Пепеляев. – Люди изнемогали, делая переходы по 12–13 верст в сутки, а на биваках приходилось рубить деревья, жечь костры, ставить палатки, нести сторожевое охранение, так как за нами шел отряд красных. Его численности я не знал и боя давать не хотел».
Это был сильно поредевший в боях, скудно снаряженный и плохо обмундированный батальон Курашова. Он шел по следам Пепеляева, а дивизион ГПУ под командой Мизина направлялся в Усть-Аим по тракту. Байкалов не сомневался, что Мизин прибудет туда раньше Пепеляева и отрежет ему путь на восток.
С Курашовым отправился военком Кропачев, по молодости лет быстро оправившийся после осады. Он, надо полагать, хотел лично присутствовать при поимке Пепеляева, чтобы потом на правах очевидца описать этот исторический момент, и хотя события развернулись не так, как ожидалось, Кропачеву хватило материала на заметку в «Автономной Якутии».
На десятый день погони, рассказывает он, в устье впадающей в Маю реки Юдомы, где осенью стояли уведенные из Нелькана пароходы «Соболь» и «Республика», Курашов почти настиг арьергард Пепеляева. Под утро, в темноте, разведчики подобрались так близко к его лагерю, что слышали, как генерал поздоровался с выстроенными для похода добровольцами, и те ответили ему по всей форме. Привычные ритуалы были элементом дисциплины, за нарушение которой он, вопреки своим прежним правилам, обещал «карать беспощадно». Теперь только дисциплина могла их спасти.
Атаковать колонну на марше Курашов не рискнул. Он предпочел «не проявлять себя», а когда вечером пепеляевцы встали на ночлег под левым, высоким берегом Маи, «предпринял обход» в расчете незаметно подойти к биваку и с обрыва закидать палатки гранатами. Выступили затемно, однако прибрежные скалы и все тот же снег глубиной по пояс разрушили этот план. Пока красноармейцы пробивались к цели, уже рассвело, отдохнувшие за ночь белые снялись и ушли, а бойцы Курашова выбились из сил. Чтобы не упустить противника, он отобрал лучших обозных лошадей и «сформировал конный отряд» из тридцати всадников. Они поехали по берегу, над рекой, но двигавшиеся по речному льду пепеляевцы при дневном свете заметили их издали, «удвоили энергию и выиграли время». Преследователи, спешившись, открыли по ним огонь. У белых восемь человек было ранено. Семерых они подобрали, оставив лишь одного, тяжело раненного прапорщика, и продолжали идти. «На крик наших “сдавайтесь”, отвечали: “Умрем, но не сдадимся», – пишет Кропачев.
С этого дня Пепеляев начал увеличивать суточные переходы, сжигая или бросая палатки и прочее «имущество» вплоть до саней с запасными винтовками. Его путь был усеян павшими лошадьми, но и у Курашова положение было не лучше. Лошадей кормили тальником, они еле держались на ногах. Хлипкая обувь не вынесла десятидневного пути по скалам и ледяным торосам, красноармейцы «обосели». Пепеляевцы тоже обматывали ноги шкурами, а идти по Мае становилось все труднее, под весенним солнцем на реке появились наледи и провалы. У Курашова много было отставших, и все-таки он не прекращал погони в расчете, что Мизин вот-вот займет Усть-Аим, тогда Пепеляев, оказавшись меж двух огней, должен будет сложить оружие.
При таких гонках красные неизменно проигрывали своему более стойкому и спаянному духом товарищества противнику. В этих зимних маршах пепеляевцы не имели себе равных. Когда Сибирская дружина достигла Усть-Аима, Мизин там еще не появился, а Курашов отстал на два дня пути.
Тунгусы, помня доброе к себе отношение, встретили добровольцев «с полным радушием», дали оленей, упряжных и на мясо. Переночевав, Пепеляев выступил дальше, а вечером в Усть-Аим пришел Курашов. Его бойцы вконец обессилели, продолжать преследование было невозможно. Через день он двинулся назад и по дороге узнал, что Мизин с дивизионом ГПУ, не пройдя и полпути до Усть-Аима, вернулся в Якутск. «Единственная для белых дверь на Нелькан осталась открытой», – замечает Строд, обвиняя в этом Мизина, но, разумеется, умалчивая о том, какой именно частью тот командовал.
21 марта Строд со своими бойцами триумфально вступил в Якутск. На площади Марата собрали митинг, а еще через четыре дня, когда пепеляевцы вошли в состоявший из двух юрт Усть-Аим, который для них был вожделенным оазисом среди ледяной пустыни, в Народном театре, бывшем Клубе приказчиков, открылось торжественное заседание в честь победы над Пепеляевым. Первым слово предоставили встреченному бурной овацией Строду.
Он рассказал об уходе из Петропавловского, о бое с Вишневским и последующих перипетиях осады, особенно подробно – о намерении «взорвать себя на воздух». Датой своего освобождения Строд назвал не 3 марта, как настаивал Байкалов, а 5-е, и освободителем – не туманные «наши части», а конкретно Курашова. Это противоречило официальной версии, но Строд не считал нужным ее поддерживать.
Его выступление продлилось не менее часа и было не просто докладом, но умело срежиссированным действом со статистами и звуковыми эффектами; в труппе Нартеатра должны были найтись люди, умевшие ставить такие агитспектакли. Оркестр за кулисами начинал играть бравурные марши, если Строд говорил о героизме красных бойцов, и переходил на «похоронную музыку», если речь шла о «понесенных жертвах». Когда рассказ дошел до штурма Сасыл-Сысы всеми силами Сибирской дружины, и Строд сказал, что «испорченный пулемет был исправлен товарищем Петровым под пулями противника», сидевший в зале Петров встал, приветствуемый аплодисментами и очередным маршем. Так повторялось несколько раз.
«Народ умеет умирать за свободу, – в заключение провозгласил Строд, – его можно разбить в одном бою, но в конечном счете он победит».
Байкалов из президиума объявил, что все участники обороны Сасыл-Сысы награждаются новым комплектом обмундирования, особо отличившиеся – именными часами, а Строд – шашкой с серебряной рукоятью и надписью «Герою Якутии». Соответствующим инстанциям предложено было выделить ему отрез сукна на костюм и кожу на пару сапог. Не исключено, что неравнодушный к таким радостям Строд сам же и выпросил себе эту награду.
Торжество не могло не завершиться выпивкой и закуской в узком кругу высших республиканских руководителей. В их общество Строд был допущен впервые, но вряд ли робел регулярно наполнять свою рюмку. Он прекрасно понимал, что отныне ему позволено все.
Отправляясь в Якутию, Пепеляев мечтал «влиться в народ», чтобы помочь ему «выдвинуть из глубины своей те силы, которые создадут действительно народную власть», и первая часть программы была успешно выполнена. «Благодаря перенесенным лишениям нам удалось вплотную подойти к народу», – констатировал он со своей неистребимой наивностью, но стихийные силы не «выдвинулись из глубин». Постепенно пришло понимание: «Народ только пользовался нами во избежание разверсток, налогов и прочая, а вопрос о власти его мало интересовал».
Этот вывод Пепеляев сделал в Амге. Здесь он имел дело не только с якутами, как раньше, но и с русскими крестьянами, тем тяжелее было разочарование. Вообще Амга – одна из двух точек на карте, ставших переломными в его судьбе и по странной, но символичной случайности связанных с жизнью Владимира Короленко. Весной 1919 года, наступая на Москву, Пепеляев дошел до уездного Глазова, где Короленко при Александре II отбывал первую ссылку, а четыре года спустя оказался на месте его последней ссылки, в Амге. Продвинуться на запад дальше этих роковых для него населенных пунктов он не сумел.
Как Пепеляев, Короленко посвятил молодость поискам скрытого в толще народа таинственного знания об идеальном устройстве жизни и так же отчаялся его найти. «Где она, эта народная мудрость? Куда привела она меня? – вспоминал он свои одинокие размышления на высоком берегу реки Амги, притока Алдана. – Вот я на Яммалахском утесе. Внизу подо мною песчаный остров, какие-то длинноногие птицы ходят по песку, перекликаются непонятными голосами – почти столь же непонятными, как народная мудрость».
Через сорок лет тот же невнятный призрачный голос заманил в Амгу и «мужицкого генерала».
«Как за сказочной птицей, гонялся я за правдой, верил, что там, в глубинах народных, знают ее», – написал он в исповедальном рассказе о себе.
А затем кратко сформулировал итог своих исканий: «У народа идеи нет».
И закончил, имея в виду будущее, каким оно представлялось ему во время отступления на восток: «Впереди было темно».
В Усть-Аиме Пепеляев нашел роту подполковника Захарова, отступившего сюда из Усть-Миля. Тот сказал, что Андерс и группа офицеров амгинского гарнизона уже прибыли в Нелькан.
Пепеляев был зол на Андерса. Имея не многим меньше сил, чем у Байкалова, тот не сумел удержать неприступную Амгу в течение хотя бы суток, до прихода подкреплений, и преступно бежал из нее в разгар боя. Пепеляеву, наверное, хотелось бы лично с ним разобраться, чтобы иметь право переложить на Андерса часть ответственности за неудачу всего похода, тем самым облегчив собственную ношу, но он не знал, что уже оторвался от погони, что Курашов дальше Усть-Аима не пойдет, а Мизин с полпути возвращается в Якутск. Пепеляев побоялся передать командование кому-то другому и с дружиной пошел в Нелькан пешком, а Вишневского на оленях выслал вперед с поручением, которое он никому другому доверить не мог: «Провести дознание о действиях полковника Андерса в связи с оставлением Амги».
Судя по формулировке, намерения у Пепеляева были самые серьезные, для Андерса и ближайших к нему офицеров дело могло кончиться военно-полевым судом и разжалованием. Возможно, здесь берут начало дошедшие до Якутска слухи о заговоре против Пепеляева и расстреле троих офицеров-заговорщиков. Чего они добивались, никто не знал, но Байкалов, осенью 1921 года воевавший в Монголии, слышал, конечно, об офицерском заговоре против Унгерна и мог смоделировать предполагаемые события в Сибирской дружине по образцу тех, что произошли в Азиатской дивизии. С той лишь разницей, что там офицеры договорились убить барона, не желая идти в Тибет, куда он собирался их вести, а здесь – покончить с Пепеляевым, который якобы насильно уводил их в Аян, и сдаться в плен, чтобы не умереть в тайге от голода. Байкалову очень хотелось поверить в такой заговор, но в дальнейшем сведения о нем не подтвердились.
Через Усть-Аим проходила старая дорога к побережью. В нартах Вишневский за три дня прошел по ней двести верст до Нелькана, но Андерса там не застал. Тот с несколькими спутниками ушел дальше на восток, явно не желая встречаться с Пепеляевым.
Неизвестно, провел ли Вишневский доверенное ему дознание, опрашивая оставшихся в Нелькане офицеров Андерса, но у него было еще одно поручение, более важное. Он его исполнил и за два дня до Пасхи выехал обратно в направлении Усть-Аима. Дружине предстояло встретить праздник в пути, и Вишневский вез с собой «полусдобные» из-за нехватки драгоценного сахара куличи заодно с «прочим, что можно было достать в этом полуголодном районе». Несмотря на все старания ни сырной пасхи, ни яиц раздобыть не удалось.
8 апреля он записал в дневнике: «Святая Пасха. В 12 часов ночи дружина поставлена покоем в глухой тайге в 60 верстах от Нелькана – и спели “Христос воскрес”».
План Вишневского
9 апреля Пепеляев привел остатки дружины в Нелькан. За месяц прошли без малого шестьсот верст, больше половины – без дорог, по речным руслам, в мороз и при сильных ветрах, но самое удивительное, что в этом беспримерном походе было потеряно всего два человека: оставленный после перестрелки на Мае неизвестный тяжело раненный прапорщик, о котором упомянул Кропачев, и тоже безымянный молодой солдат, с голодухи съевший слишком много недоваренного зерна.
В Нелькане задержались до начала мая. Здесь наконец нашлось время посчитать потери всей кампании. Вишневский привел эти цифры по Сибирской дружине, без учета якутских отрядов: девяносто восемь бойцов погибли, двадцать четыре пропали без вести, сто пятнадцать – в плену (большинство взято ранеными или обмороженными), сто два добровольно остались в Петропавловском и в других местах. О судьбе Ракитина, Варгасова, Худоярова и их людей никто ничего не знал.
Из семисот тридцати двух человек, осенью высадившихся в Якутии, Пепеляев сохранил около четырехсот, включая раненых и тех офицеров, кто в походе не участвовал и с осени жил в Охотске, как Михайловский, или в Аяне, как Малышев и Кронье де Поль. Кроме дружинников, в Нелькане находились якуты из отрядов Рязанского и Артемьева. Эти двое на амнистию не рассчитывали. Кто-то рассказал Артемьеву, что бойцы Строда, придя из Сасыл-Сысы в Амгу, «усиленно разыскивали его среди пленных», и у него не было сомнений, как бы с ним поступили, если бы нашли.
Опасность отступила, напряжение последних недель сменилось апатией. «Пала вера в свою идею, в свою правду, во имя которой мы делали едва доступные человеку переходы», – вспоминал Пепеляев о тех днях, когда на Пасхальной неделе дружина вновь очутилась в Нелькане, но на этот раз даже без тех скромных надежд, с какими покидала его три месяца назад, после Рождества.
«Мы шли впроголодь, – продолжал Пепеляев, отвергая упреки в меркантильности и насилиях, – мы не имели никакого жалованья. Как пришли, так и ушли мы нищими. Нами не было произведено ни одного грабежа, ни одного расстрела. Даже шпионов мы отпускали. За какие деньги можно нанять людей переносить эти бесконечные голодовки, морозы, переходы по колено то в снегу, то в воде? Только глубокая вера в правоту нашего дела…»
Эта вера рухнула, а впереди был тяжелейший поход до Аяна и, может быть, еще дальше. Чтобы выжить и выстоять, людям нужно было чувствовать себя героями, а не жертвами. Напрасный подвиг все равно оставался подвигом, поражение не умаляло их доблести. Они заслужили право уйти из Якутии с высоко поднятой головой, и во время нельканской передышки Пепеляев написал лучшее из трех найденных у него после ареста, скопированных в ГПУ и подшитых к его следственному делу стихотворений. Оно посвящено участникам Якутской экспедиции, живым и мертвым.
«Только долг спасти моих бойцов руководил мною», – в плену говорил Пепеляев о своих тогдашних чувствах, и если искать источник вдохновения, которым рождены эти стихи, то он – здесь же, в чувстве долга.
Его более ранние поэтические опыты не сохранились. Тяга к сочинительству была у него всегда, но не вылилась во что-то большее, чем дневник, охватывающий всего полгода его жизни, стихи по случаю, газетные интервью, взятые у самого себя, воззвания, написанные с избыточным для этого жанра лиризмом, и план сочинить «нечто вроде крестьянской утопии», о чем он говорил друзьям в Харбине, но, кажется, так и не взялся за этот труд. При заурядности стиля подспудный ритм присутствует во всем, что вышло из-под его пера. За этим угадывается постоянная эмоциональная напряженность, не могущая разрядиться в словах, потому что всякий раз не находится слов, по силе соразмерных породившему ее чувству. Единственное исключение – стихотворение «Братьям-добровольцам Сибирской дружины».
В начальных строфах, как в стихах памяти Куликовского, много риторики, рифмуются «стоны народные» и разбуженные ими «сердца свободные», но затем возникает ясный, просящийся на музыку размер, внутренняя рифма, живые детали:
- Не на радость, на подвиг тяжелый мы шли,
- От людей мы не ждали награды.
- На пути разрушая преграды,
- Крестный путь мы свершили одни.
- По болотам, лесам, по оленьим тропам,
- Высоко поднимаяся в горы,
- Чрез овраги, ущелья, зажоры[34]
- Смело шли мы навстречу врагам.
- И осенней порой чрез хребет Становой,
- Далеко растянувшись по скалам,
- По лесистым крутым перевалам
- Перешли мы Джугджур снеговой.
- Летний зной нас палил, дождь осенний мочил
- И морозила зимняя вьюга.
- По дремучей тайге, завывая в пурге,
- Отрывая ряды друг от друга,
- Шел дружинный отряд, не страшася преград,
- С твердой верою в правду и в Бога,
- Нес идею свою и в суровом краю
- Проложил он к народу дорогу.
- Но народ не восстал, слишком долго он ждал,
- И потухли восстанья пожары…
Фальшь ощущается лишь в заключительных строках:
- Пулеметом, штыком и нагайкой, кнутом
- Запугали его комиссары[35].
Финал стихотворения, претендующего стать гимном Сибирской дружины, не допускал никакой двусмысленности в вопросе о том, почему «народ не восстал», хотя причина была не только в жестокости одних и страхе других. Пепеляев как политик все понимал, но как поэт закрывал на это глаза.
В Нелькане к нему вернулось настроение осенних месяцев, когда дружина страдала от голода, а сам он – от сомнений в правильности избранного пути и сожалений о своей неудавшейся и, как ему казалось, кончающейся жизни. Сейчас было все то же самое, но с поправкой на окончательное крушение иллюзий. Душевную смуту, на фоне которой писались звонкие стихи о «братьях-добровольцах», передает дневниковая запись от 25 апреля, первая после почти трехмесячного перерыва: «Сколько тягостных и грустных переживаний. Часто думаю о былом. Вся жизнь вспоминается: молодость, мечты какие-то светлые, надежды… Все разбито… Боже, как изменился я! Личная жизнь (не частная, а внутренняя. – Л. Ю.) пуста, не манит блеском огоньков, ярко ласкающих, как раньше бывало. В германскую войну, в гражданскую все мысли мои о личной жизни сводились к вопросу: любить ли жизнь, людей? Так идеализировал свое отношение к жизни. Теперь все не то – горечь несбывшейся мечты, глубокая жалость. Ни злобы, ни вражды. Чувство бесконечной жалости… Что-то впереди ждет меня? Да и вырвемся ли мы отсюда?»
Надежда была, но слабая. Пепеляев думал так же, как Рейнгардт, говоривший ему: «Красные имеют намерение загнать нас в тайгу, где мы должны сдохнуть от голода».
При уходе из Петропавловского у Пепеляева было две сотни лошадей и быков, до Нелькана дошло не более десятка. Вновь замаячил призрак пережитого здесь голода, и Пепеляев опять, как осенью, собрал в приходской школе влиятельных тунгусов, пышно объявив это собрание Вторым Тунгусским съездом. В своей речи он честно признался, что покидает Якутию и нуждается в оленях, но не может за них заплатить – нет ни муки, ни спирта, ни охотничьих припасов. В ответ «делегаты» вынесли неожиданную резолюцию: они провозгласили территорию, где кочуют тунгусы, «самостоятельной республикой» и просили Пепеляева с его людьми остаться для ее защиты, обещая за это исправно снабжать их мясом.
«Бедные, славные дикари, – умилялся Грачев, словно это были украшенные перьями голые островитяне, трогательно взывающие к вооруженным громами и молниями бледнолицым пришельцам, – они видели в дружине своих спасителей».
Вежливо отклонив лестное предложение, Пепеляев посоветовал тунгусам подчиниться советской власти, а себе и своим добровольцам просил помочь «только как людям». Свою просьбу он никогда не высказал бы в столь доверительной форме, если бы его с тунгусами отношения не были по-настоящему сердечными.
Осенью, возвращаясь в Нелькан из своих таежных убежищ, где они отсиживались и при Коробейникове, и при Карпеле, тунгусы, чтобы их не подстрелили по ошибке, издали начинали кричать: «Мирны овеки! Мирны овеки!» Второе слово могло означать и «человеки», и «эвенки». Пепеляев не обижал этих детей тайги, и они не отказали ему в трудное для него время. «Лишь благодаря тунгусам, – писал он, – мы не умерли от голода в походе до Аяна».
Ничем, кроме оленей и оленины, «славные дикари» помочь ему не могли, а среди иностранных моряков бескорыстных гуманистов не было. В конце июня коммерческие суда приходили за пушниной в Аян и в Охотск, но обычно это были небольшие паровые шхуны, ни один капитан не согласился бы принять на борт четыре сотни похожих на бродяг вооруженных пассажиров, тем более не сделал бы это безвозмездно. Шансы на то, что удастся найти несколько судов, готовых по частям доставить дружину в Тяньцзинь или какой-то другой порт на севере Китая, были не велики, но даже при почти невероятной удаче оплатить фрахт было нечем. Подержанные берданы и винчестеры – вот все, что Пепеляев мог предложить японским или американским коммерсантам. Вряд ли такой товар мог их соблазнить.
В частных разговорах наверняка обсуждалась возможность захвата какого-нибудь стоящего на рейде судна – с тем, чтобы заставить капитана плыть по нужному маршруту. Технически это казалось осуществимым, но грозило полицейским преследованием в Китае, к тому же для Пепеляева было неприемлемо по моральным соображениям. От безысходности он скрепя сердце вернулся к тому разговору, который Вишневский завел с ним полгода назад – об изъятии крупной партии пушнины с охотских складов купца Никифорова. Тогда Пепеляев отверг эту затею, а сейчас раскаивался в своей излишней принципиальности.
В дневнике Вишневский не без понятного злорадства отметил: «Моего совета не послушались и только теперь, с отходом дружины в Аян, где дружину ожидает голод, а для эвакуации не имеется средств, командующий убедился, насколько мое указание относительно Охотска было своевременным и ценным, и настойчиво просил меня спасти дружину и поехать в Охотск. Решение несколько запоздалое, но все же я взялся несмотря на трудность предстоящего похода».
Заручившись его согласием, Пепеляев написал письмо членам находившегося в Охотске Временного Якутского областного народного управления (ВЯОНУ): им предлагалось выдать Вишневскому «250 тысяч рублей валютой или пушнины на эту сумму для образования фонда Сибирской дружины».
Из-за ветров и течений охотская гавань освобождается от льдов на две-три недели раньше, чем аянская. Получив пушнину или, на что никто всерьез не рассчитывал, доллары и иены, Вишневский должен был зафрахтовать первое подходящее судно, забрать охотский гарнизон и приплыть в Аян, куда к тому времени прибудет Пепеляев с дружиной. Была надежда, что это произойдет раньше, чем из Владивостока придут советские пароходы.
В письме, которое вез с собой Вишневский, Пепеляев писал, что «дружина поставлена в условия постоянной голодовки, люди исхудали и оборваны», напоминал окопавшимся при никифоровских складах членам ВЯОНУ, что добровольцы – «в большинстве идейные борцы за народ, бросившие семьи, мирную жизнь и мирный труд», что многие «погибли смертью героев», и долг якутских политиков – «прийти на помощь тем, кто… отдал все».
Он умолчал, что деньги нужны для эвакуации дружины и для того, чтобы после всего пережитого люди могли уйти из Якутии не с пустыми руками. Особенно важно это было для каппелевцев. Под его знамя они встали во Владивостоке и, в отличие от харбинцев, имевших за спиной какой-то тыл, очутились бы на чужбине без средств к существованию. Впрочем, каждый мог рассчитывать на очень скромную сумму – меньшую даже, чем в свое время получил Коробейников.
Ради этого Пепеляев позволил себе откровенную ложь. Зная, что все кончено, что у него одна цель – спасти тех, кто ему поверил и пошел за ним «на дикий север», он с пафосом извещал охотских адресатов: «Дружина не опустила знамя борьбы и, единогласно поддержанная на съезде представителями тунгусов, вновь готовится к борьбе, которую и будет продолжать до последней возможности».
Компромисс с совестью дался Пепеляеву непросто. Не случайно после того, как Вишневский с его письмом отбыл в Охотск, он записал в дневнике: «Пошлость жизни везде, во всем, она забралась в святая святых души моей».
Вся история с попыткой вытребовать деньги у ВЯОНУ якобы на продолжение «борьбы», а в действительности – на бегство, была ему неприятна и разрушала им же самим созданный образ мучеников и подвижников, безоглядно пришедших на помощь страдающему народу. Как многим в его положении, Пепеляеву хотелось оправдать свой поступок безнравственностью тех, у кого он решил получить валюту или пушнину. Под этим углом надо рассматривать его рассказ о поведении местных деятелей в Амге во время штурма ее Байкаловым, о чем ему мог рассказать Андерс или кто-то из спасшихся офицеров: «Якутские представители бегали и кричали: “Сколько нам это стоит!” (Иными словами, в их глазах поражение имело прежде всего экономический аспект. – Л. Ю.) Вот это “сколько стоит” открыло нам глаза, что нашим движением пользуется не народ, совершенно темный, а спекулянты. Потом мы убедились, что все областное правление состояло из таких же точно спекулянтов, которые спокойно занимались под нашей защитой спекуляцией пушниной и прочим».
Пятерых спутников Вишневский выбрал себе сам, но никого не неволил. Среди тех, чье желание совпало с его выбором, был Грачев, знакомый ему по Харбину и состоявший при нем во время осады Сасыл-Сысы. Кроме того, с ним пошел Артемьев и один из его партизан-якутов, но они собирались проделать с Вишневским только часть пути до Охотска. Этот район Артемьев знал плохо, проводниками взяли двоих тунгусов – единственных из окрестных жителей, кто обещал вывести экспедицию к морю. Прочие уверяли, что это невозможно, реки скоро вскроются, и придется сидеть в тайге до зимы.
20 апреля 1923 года маленький отряд на лыжах, с десятью, по Вишневскому, или с одиннадцатью, по Грачеву, оленьими упряжками выступил из Нелькана вверх по Мае. В нартах везли палатки, печки, запас продовольствия и чемодан Вишневского с личными вещами. Со свойственной ему домовитостью и аккуратностью он сберег его во всех перипетиях похода от Нелькана до Сасыл-Сысы и обратно. Помимо прочего, в чемодане лежали любимая фарфоровая чашка хозяина и тетрадь с дневником. Раньше записи в нем появлялись эпизодически, теперь – чуть ли не ежедневно.
22 апреля переправились через текущую с Джугджура бурную и быструю реку Уй. Оленей провели вброд, сами прыгали с льдины на льдину. Потом шли по узкому береговому припаю под обрывом, иногда по наледи, по колено в воде, а в следующие дни – по занесенным снегом протокам, «увязая по пояс, прокладывая дорогу заводными оленями и облегченными нартами».
Излучистый Уй переходили еще дважды. Один раз пришлось из еловых лесин и наброшенного сверху тальника соорудить мост через широкую промоину в ледяном панцире. Над четырехсаженной глубиной нарты протаскивали на лямках, оленей проводили поодиночке. Зато на биваках устраивались уютно: «Лежим на звериных шкурах в натопленной палатке, пьем чай и мирно беседуем о трудности пути или толкуем о том, что заложить в суп – крупу, лапшу или клецки».
«Настроение у всех бодрое», – отметил Вишневский на исходе первой недели пути, но день спустя оно резко ухудшилось. Двигаться по мокрому льду и талому снегу делалось все тяжелее, нередко скорость движения доходила до версты в час. К трем часам пополудни люди и олени выбивались из сил.
По карте до Охотска оставалось приблизительно семьсот верст. В Нелькане они с Пепеляевым прикинули, что на дорогу понадобится дней двадцать или немного больше, но, как теперь выяснилось, в апреле-мае, переправляясь через вскрывающиеся реки, одолеть такое расстояние за оставшиеся до конца намеченного срока две недели – задача абсолютно невыполнимая. Это означало, что иностранные пароходы могут прийти в Охотск и уйти из него раньше, чем Вишневский с Грачевым сумеют туда добраться.
Тем временем Сибирская дружина покинула Нелькан. На первом ночлеге Пепеляев сделал вторую после трехмесячного перерыва дневниковую запись: «Снова поход, палатка, снег, тяжелые переходы, боль от усталости в ногах. Идем в Аян. Проснулся в пять часов. Утренник. Через час снимут палатки, и снова будем шагать по бесконечной зимней якутской тайге».
Таласса!
Таласса – по-гречески «море». Этим восторженным воплем, как рассказывает Ксенофонт в «Анабасисе», десять тысяч греческих наемников, служивших в армии персидского царя Кира Младшего и после его гибели вынужденных с боями выходить из глубин Азии к морскому побережью, приветствовали появившийся перед ними на горизонте Понт Эвксинский. Синяя полоска на горизонте обещала им возвращение на родину.
Днем 17 мая авангард Сибирской дружины вышел к Охотскому морю. Оно открылось с вершин окружающих Аян сопок, еще скованное льдом, но для участников Якутской экспедиции эта безжизненная белая пустыня означала то же, что черноморская голубизна для гоплитов Ксенофонта – жизнь и свободу.
До начала навигации оставалось около месяца. Была надежда, что оставленную в Аяне радиостанцию сумели починить, по ней можно будет связаться с командующим Тихоокеанской флотилией адмиралом Старком и просить его о присылке пароходов для эвакуации дружины. Из перехваченных полгода назад радиосообщений знали, что флотилия из Владивостока перебазировалась в Шанхай, оттуда корабли за месяц могли бы дойти до Аяна, но чуда не произошло – на месте стало известно, что радиостанция по-прежнему работает только на прием.
Полковник Сейфулин, яростный противник упразднения погон, тоже, между прочим, писавший стихи[36], убедил Пепеляева послать нескольких добровольцев на юг с целью добраться до первой китайской телеграфной станции на Амуре или японской – на Сахалине и передать в штаб флотилии просьбу о помощи. Такая группа была выслана, но погибла в тайге. Через месяц, в районе Удской губы, сотрудник ГПУ Липский, еще в марте направленный туда из Читы, чтобы набрать отряд из тунгусов и помешать возможному движению белых из Аяна в Чумикан, захватил единственного оставшегося в живых офицера из этой группы. На нем нашли адресованное Старку письмо Пепеляева.
Пепеляев и Сейфулин не знали, что корабли Тихоокеанской флотилии, в том числе «Защитник», доставивший дружину в Аян, давно ушли из Шанхая на Филиппины и стоят в порту Манилы. Часть судов там же и бросили, некоторые удалось продать, вырученные деньги Старк поровну разделил между офицерами и матросами.
24 мая 1923 года, через неделю после того, как пепеляевцы с высоты прибрежных сопок увидели ледяную гладь Аянской бухты, в манильской гавани, под тропическим солнцем, на палубах крейсеров, миноносцев, канонерских лодок прошло последнее построение, спустили андреевский флаг, и американский военный транспорт «Меррит» принял на борт тех моряков, кто пожелал обосноваться в США. Флаг они взяли с собой в Сан-Франциско.
27 мая Пепеляев записал: «Вчера, на праздник Троицы, был у Всенощной в аянской церкви. Церковь маленькая, но внутри просторная, хотя старая (около 70 лет), с хорами, богато убранная. Священник служит хорошо, имеет хороший мягкий голос и говорит с чувством. Хор наш, дружинный, хоть и потерявший в боях около 10 чел. (теперь всего 18), поет отлично… Вряд ли здесь пел когда-нибудь такой хор. Есть очень хорошие голоса, но из всех выделяется наш 1-й тенор, корнет Седов. Это чудный, высокий, такой чистый голос, украшение хора. Вчера же утром была панихида по убитым добровольцам. Прошла с большим настроением. Горячо молились добровольцы – это придавало им грустный, мрачный, но и торжественный вид. Лица худые, изнуренные, бледные, со строгими блестящими глазами. Все в оборванной одежде, в испорченной обуви. Стоят смирно, не шевелятся, лишь иногда медленно крестятся. Грустно, грустно, и в то же время чувство какого-то восторга, отрешения от всего мелкого охватывает душу».
Когда-то в этом храме Казанской Божьей матери служил добрый знакомый Кропоткина, святитель Иннокентий Камчатский, крестивший камчадалов и отучивший чукчей от обычая детоубийства в голодные зимние месяцы. Церковь стояла на северной стороне бухты, а большая часть дружины разместилась на ее южном берегу. Здесь в нескольких домах обитало немногочисленное население порта, постоянное и временное, включая перезимовавших у моря Малышева и Кронье де Поля.
Пепеляев со штабом занял дом члена ВЯОНУ Борисова. Кое-кто из офицеров поселился в соседних домах, а неподалеку, в палатках и землянках разместились комендантская команда и две роты, в которые превратились прежние батальоны. Одной командовал Рейнгардт, другой – Андерс, дождавшийся Пепеляева в Аяне и прощенный за сдачу Амги. Третья рота под командой Сивко, артиллеристы Катаева, не сумевшие добыть ни одной пушки, и «ангелы Цевловского», так и оставшиеся без лошадей, квартировали в деревне Уйка на одноименной речке, в восьми верстах от Аяна – частью в избах, частью в полуразрушенных складских помещениях. Остатки артемьевцев и якуты из отряда Рязанского жили в тайге, промышляя охотой. По сравнению с прочими они находились в лучшем положении. Русские офицеры и солдаты порой не видели мяса по нескольку дней, хлебная порция к началу июня дошла до трех четвертей фунта в день на человека. Отсюда впечатлившие Пепеляева бледные лица с «блестящими» глазами. Из четырехсот бойцов почти сто были больны или не оправились от ран, а большинство тех, кого считали здоровыми, не слишком отличались от больных.
От Вишневского с апреля никаких известий не было. Это значило, что он или погиб, или, как предупреждали тунгусы, из-за разлившихся рек застрял в тайге. Проходивший вдоль моря путь из Охотска на юг был довольно прост, и если бы Вишневскому удалось туда добраться, он бы нашел способ сообщить об этом в Аян. На офицеров, отправленных с посланием к Старку, особых надежд не возлагали.
Рассчитывать приходилось на самих себя, и в конце мая решили строить кунгасы – так назывались распространенные на Дальнем Востоке крупные грузовые или рыбацкие беспалубные лодки, обычно гребные, но иногда и с парусом. Пепеляев планировал доплыть на них до порта Чумикан в Удской губе, а оттуда выйти в Амур или переправиться на Сахалин. В Чумикане можно было раздобыть кунгасы вместительнее и надежнее тех, которые удалось бы построить самим, но совершить этот переход пешком предполагалось в самом крайнем случае. Не на чем было везти раненых, да и провианта на такой путь не хватило бы. Кроме того, почти никто не имел целой обуви.
Место для «верфи» выбрали близ устья Уйки. Перед каждым подразделением Пепеляев поставил задачу исходя из его численности и близости к годному для строительства лесу: Сивко с ротой должен был построить четыре кунгаса, Цевловский – тоже четыре, Рейнгардт и Андерс – по три, «батарея» Катаева и штаб с комендантской командой – по два. Итого восемнадцать: один кунгас на двадцать – двадцать пять человек. Кронье де Поль заведовал кузницей, а Малышев – лодочными моторами. Осенью Вишневский привез их на «Томске», но из-за приближающейся зимы оставил в порту. Сколько было моторов и какой мощности, имелось ли для них горючее, неизвестно. Скорее всего, идти все равно пришлось бы на веслах.
Полгода назад в одном из написанных им воззваний Пепеляев призвал красноармейцев переходить к нему для совместной борьбы с «коммунистической диктатурой» и получил ответ в фольклорном духе: «Подождем, братишка, к тебе переходить, покуда не станешь верховным правителем всех вод Охотского моря». Иными словами – быть тебе, генерал, утопленником.
Эта перспектива стала вполне реальной, но вообще-то, судя по дневнику, мысли о смерти мучили Пепеляева не так сильно, как прежде.
Смерть подступила к нему гораздо ближе, чем осенью, ближе, чем в Сасыл-Сысы и Элесинской котловине – так близко, что думать о ней не имело смысла.
В те дни Пепеляев был постоянно занят, но все-таки жил на одном месте, под крышей, и в конце мая – начале июня в его блокноте появилось больше записей, чем за предыдущие четыре месяца.
3 июня.
Через три-четыре недели можно ждать парохода. У меня теперь одна мысль: кто придет раньше – большевистское судно с десантом, или японское военное судно, или какое-либо иностранное? В последних двух случаях есть надежда на эвакуацию если не всех, то хотя бы раненых и больных, которых у нас около 90 чел., не способных к походу.
Строим лодки, кунгасы морского типа. В случае прихода красных пойдем на Чумикан. Все мобилизованы для работ по постройке лодок. С раннего утра стучат топоры на месте построек, молоты в кузнице, скрипят стальные подпилки, дымятся трубы в смолокуренных котлах. Около 70 чел. работает специалистов и ежедневно до 200 чел. на вспомогательных работах – подносят доски, рубят лес, заготовляют угли, дрова, смолу и пр.
Все же мало у меня надежды на быстрое устройство лодок. Нет нужных инструментов, сырой лес, мало времени. Полагаю, что к 1 июля будет готово не более пяти кунгасов. Это для 100 чел., а 300 должны будут идти пешком.
Я не верю в приход иностранных пароходов, безусловно – раньше придут красные. Поэтому принимаю все меры для подготовки летнего похода. Путь предстоит большой – больше того, что мы сделали, и пойдем по территории, занятой врагом, но все же надеюсь, что с Божьей помощью как-нибудь дойдем. Беспокоит продовольственный вопрос.
Муки осталось до 20 июня по % фунта в день, мяса еще меньше, а там наступит голод.
Заботят мысли о семье. Удалось бы послать кого-то с весточкой о себе!.. Хоть бы не бедствовали. Но имеется еще огонек веры в добро жизни, мерцает, не тонет во тьме. Порой совсем темно, а иногда разгорается.
7 июня. Наконец-то у нас настали чисто весенние дни. Яркое солнце, зеленеющая трава. Только огромные льды на море напоминают об отошедшей зиме.
Весь день (8–9—10 ч.) идут работы по постройке морских лодок – единственной нашей надежды на уход от красных. Работают все, начиная с меня и кончая последним солдатом, дело идет быстро, и все же чувствуешь себя как приговоренный к казни, которая неуклонно приближается.
8 июня. Сегодня ночью вышел на улицу. На горах, в лесу, пеночка поет. Все дышит весной и пробуждением к жизни… Где ты, моя весна? Ты так прошла быстро и так мало дала мне счастья. Все больше страшных гроз и бурь.
А душа хочет нежности… Боже!
Часть раненых Пепеляев увез с собой, но некоторые остались в Петропавловском, веря, что в плену их будут лечить. Строд, готовясь к прорыву из усадьбы Карманова и собираясь оставить раненых в хотоне, тоже не сомневался, что белые не только не причинят им вреда, но и накормят, и перевяжут.
«Ни злобы, ни вражды», – писал Пепеляев о своем отношении к противнику. Так же относились к пленным красные командиры, правда победителям проще подавить в себе эти чувства.
Из Петропавловского раненых пепеляевцев увезли в Якутск, в госпиталь, где лежали привезенные из Амги и Сасыл-Сысы чоновцы и красноармейцы. В качестве сестер милосердия были мобилизованы курсантки медицинской школы. Автор письма в редакцию «Автономной Якутии» упрекал этих девушек в стремлении ухаживать за офицерами, «такими славными, интеллигентными, корректными», и желании уклониться от дежурства в палатах у красноармейцев, «ведь они так грубы, грязны, невоспитанны». Даже после разгрома Пепеляева его пятая колонна не отказалась от планов закрутить роман с каким-нибудь подходящим по возрасту врагом советской власти, но, радовала газета своих читателей, «приехавший из Москвы “Крокодил” (т. е. корреспондент столичного сатирического журнала. – Л. Ю.) точит зубы на этих курсанток».
Через два года Строд найдет среди них жену, но сейчас ему не до поисков подруги, его несет волной обрушившейся на него славы. Он награжден вторым орденом Красного Знамени, а от властей автономии получил очень похожий по форме почетный нагрудный знак ЦИК ЯАССР с таким же красно-эмалевым флагом. Привинченный рядом с двумя орденами, на фотографиях он кажется третьим.
За эти месяцы Строд сфотографировался множество раз. Иногда он запечатлен вдвоем с Курашовым, тоже теперь «краснознаменцем», чаще – с военным и партийным начальством, якутскими интеллигентами, амнистированными повстанцами, красноармейцами, курсантами или участниками какого-нибудь собрания, съезда, пленума, удостоенными чести сняться вместе с героем Сасыл-Сысы. На групповых снимках Строд неизменно находится в первом ряду и, за редкими исключениями, в середине. Персоны, стоявшие несравненно выше его на иерархической лестнице, оттеснены на фланги. При этом в центре кадра оказываются новенькие, блестящие, с модными узкими голенищами, высокие и, чувствуется, мягкие сапоги, пошитые, надо думать, из того куска кожи, который Байкалов пообещал Строду на заседании в Народном театре. Наградная шашка с серебряной рукоятью тоже присутствует на многих его фотографиях.
Байкалов, зная вкус подлинной власти, охотно предоставлял ему забавляться этими игрушками, но отношения между ними быстро стали ухудшаться. Строд не без оснований считал, что Байкалов его предал, не сделав даже попытки помочь осажденным, но не хотел высказывать эту обиду публично, дабы не сводить дело к личным счетам. Он начал критиковать Байкалова сначала за ошибки при штурме Амги, потом – за всю едва не проигранную кампанию, а попутно – за преувеличение им собственной роли в борьбе с колчаковщиной в Сибири и принижение Каландаришвили.
То, что оба были латышами, их не сблизило, напротив – усилило ревность и соперничество. Байкалов, говоривший по-русски с акцентом, но нисколько этого не стеснявшийся, не скрывал своего происхождения, тогда как Строд старался о нем не вспоминать. Перебежчик Бернгард Наха, на пару с Вычужаниным предупредивший Карпеля о приближении Пепеляева к Нелькану, тоже был латышом, и Байкалов добился от него полной откровенности, заговорив с ним на родном языке. Он сам пишет об этом, хвастаясь своей хитростью, а Строд, подробно рассказывая о Нахе в своей книге, умолчал о его национальности – потому, вероятно, что иначе пришлось бы сказать это и о себе. Объявить войну Байкалову для него было тем проще, что он выступал против соплеменника. Тем самым, как ему могло казаться, лишний раз подтверждалась объективность его критики.
Похоже, кто-то из врагов Байкалова настоятельно советовал Строду вступить в РКП (б), дабы его инвективы против командующего обрели больший вес. Кропоткин, «хлебовольцы» – все это осталось далеко в прошлом, Строд согласился и в полной уверенности, что отказа быть не может, написал заявление с просьбой о приеме. Вот тут-то Байкалов и нанес ответный удар.
Как непосредственный начальник кандидата он обязан был его аттестовать и написал служебную характеристику не то чтобы совсем несправедливую, но такую, каких в подобных случаях не пишут, если желают человеку добра. В ней Байкалов умело перемешал достоинства и недостатки Строда, чтобы обличения не выглядели тенденциозными, а комплименты меркли в их тени. С одной стороны, Строд – «человек порыва», «идеалист-романтик», у него «богатый природный ум», ему присущи «решительность, сила воли и безумная храбрость», с другой – он «партизан до мозга костей» и, что еще хуже, «анархист». Дальше – больше: «Не может ужиться с вышестоящими начальниками благодаря болезненному самолюбию и самомнению. Пристрастен к спирту, скоро пьянеет, склонен к буйству и дебошам». Здесь, правда, милостиво добавлено: «Не алкоголик».
А в конце – безжалостный вывод: «Занимаемой должности не соответствует».
Впоследствии Байкалов будет отзываться о Строде как о «бунтаре с анархией, путаницей и сумасбродством в голове» и отдельно отметит в нем еще один недостаток, для члена партии особенно предосудительный: «Я никогда не видел, чтобы он читал передовицы газет».
Впрочем, и того, что было написано сейчас, оказалось более чем достаточно.
Характеристика датирована 2 июня 1923 года. Осада Сасыл-Сысы снята три месяца назад. За это время Строд превратился в мифического персонажа и, как во всех историях о победителях чудовищ, был обречен на гонения после триумфа. Ревность правителя, который сам побоялся выйти на битву с драконом, зависть друзей, неблагодарность спасенных – вот участь героя.
В партию его не приняли, а заодно отстранили от командования Сводным отрядом. Ликвидация остатков Сибирской дружины должна была пройти без участия войск Байкалова, и Строду ясно дали понять, что в Якутии ему больше нечего делать. В июне он чуть не с первым пароходом, идущим вверх по Лене, уезжает в Иркутск.
13 мая отряд Вишневского без отделившегося днем раньше Артемьева подошел к Джугджуру. Все вокруг было занесено глубоким снегом. Чтобы проложить путь через хребет, нагрузили самые тяжелые и прочные нарты срубленными деревьями, и дюжина «полудиких оленей» поволокла эту «трамбовку» на вершину. Вслед за ними поднялись на перевал и спустились к реке Улье, впадающей в море на сто верст южнее Охотска. До устья оставалось примерно столько же, но под весенним солнцем снег начинал таять, идти можно было только рано утром, когда начинало светать, а ночной морозец еще держался, иначе приходилось часами брести в ледяной воде. Утренники делались все короче, сокращались и суточные переходы – двенадцать верст, десять, семь. Накануне Троицына дня Вишневский сорвал на берегу первый подснежник и вложил его в дневник.
Записи в нем становятся все обстоятельнее по двум причинам: во-первых, у Вишневского много свободного времени, потому что после полудня двигаться нельзя, все тает, и до следующего утра, пока сушится одежда, делать нечего; во-вторых, наступила весна. Мороз притуплял впечатления, зато сейчас они обострились и вместе с воспоминаниями просились на бумагу. О чем-то подобном повествовал Марко Поло, если аллегорически толковать его рассказ о чудесах северных стран – там, пишет он, слово, зимой с облачком пара выходящее изо рта, замерзает на лету, а весной оттаивает и звучит в воздухе.
Когда дошли до впадающей в Улью реки Давыхты, увидели, что по ней вверх корнями плывут подмытые паводком и уносимые бешеным течением деревья, огромные льдины. Ниже ее устья Улья вскрылась, проще было сплавиться к морю на плоту, чем тащиться с нартами через горы. Вишневский отпустил проводников с оленями, оставив одного оленя на мясо, остальные члены экспедиции за три дня построили плот, погрузили на него имущество и утром 1 июня, оттолкнувшись от берега, «понеслись со скоростью 7–8 верст в час».
Поначалу плавание шло спокойно, приключения начались после обеда: «Наш корабль быстрым течением кинуло на большую ледяную глыбу. Один конец плота поднялся на лед, другой стал опускаться в воду. Мы очутились в воде, но быстро перебрались на лед, куда начали перетаскивать свои вещи. С каждой минутой прибывали все новые и новые льдины и загромождали плот. Часть вещей уплыла сразу, как, например, мешок с мясом (последний запас), чья-то постель… В это время под сильным напором воды льдина, на которой мы находились, дала трещину, кусок льдины оторвался, плот стал поворачиваться по течению и выравниваться. Мы едва вскочили на него и поплыли дальше… Не прошло и пяти минут, как повторилась та же картина: мы опять на глыбе льда, а плот наш загромождается льдом. Дело к вечеру, мы промокли и продрогли. С моря дует холодный, со снегом, ветер. Кругом бушует река, несутся глыбы льда. Помощи ждать неоткуда. В довершение всего мимо нас проносятся наши вещи. Вот плывет мой сверток – постель, доха и шинель, завернутые в дождевой брезентовый плащ. Все узнают свои вещи и ранцы. Плывет наша кастрюля, величаво качаясь в волнах, свечи плывут врассыпную… Через часа удалось оттолкнуть плот от льдины – нам помогла большая волна, очистившая его от нагоможденных глыб, мы понеслись дальше и наконец причалили к берегу».
Это оказался остров. По счастью, ночью к нему прибило чемодан Вишневского. Среди прочего в нем лежала кожаная сумка с документами и дневником, причем бумага не была даже подмочена. Уцелели также чайник, пила, два топора и винтовка Вишневского, которую он «закинул на плечи во время первого кораблекрушения». Все остальное, в том числе палатка и печка, утонуло.
2 июня, когда Байкалов писал характеристику Строду, Вишневский и его спутники, доплыв до устья Ульи, заночевали в стоявшей на берегу тунгусской урасе[37]. Ее хозяин по фамилии Громов, самой у тунгусов распространенной, видел их впервые, знал, что перед ним «форменные нищие», тем не менее накормил незваных гостей жареной утятиной и сладкой рисовой кашей, а вдобавок снабдил припасами на дорогу до Охотска. «Как это непохоже на некоторых наших русских буржуев», – отметил Вишневский после рассказа о его благодеяниях.
Наутро, после почти полуторамесячных скитаний, вышли к морю. Момент был волнующий, но радость подтачивал вид прибрежных вод, еще «затертых льдом». Рухнули надежды доплыть до Охотска на каком-нибудь рыбацком кунгасе. Опять двинулись пешком, правда уже по траве или по береговой гальке, кое-где припорошенной снегом.
Это была здешняя столбовая дорога. На ней скоро встретили нескольких якутов, отправленных членами ВЯОНУ из Охотска в Аян, к Пепеляеву. Вишневский потребовал у них пакет и прочел лежавшие в нем письма. О содержании он ничего не сообщает, но Грачев, тоже их прочитавший, пишет: «Из бумаг мы увидели весь хаос, интриганство и произвол, чинимый представителями дружины в Охотске. Капитан Михайловский (осенью Пепеляев назначил его комендантом порта. – Л. Ю.) возомнил себя наместником-диктатором Охотского района, ликвидировал возможность работы местного самоуправления (то есть ВЯОНУ. – Л. Ю.), отнял у них в свое ведение доходные статьи, с членами самоуправления обращался как с рабами, за ослушание садил в каталажку, сам жил на широкую ногу, имел выезд, устраивал вечера… В то время, как дружина переносила нечеловеческие страдания, борясь за освобождение края, ее представитель Михайловский оттолкнул от себя необходимую дружине противокоммунистическую общественность. Якутск лучше был связан с Охотском, и взаимная информация у них была лучше, чем с Аяном, отсюда недоброжелательное отношение якутской интеллигенции к дружине».
Спустя десять лет, публикуя дневник и не желая плохо говорить о затерявшемся в советских тюрьмах Михайловском, Вишневский, может быть, просто вычеркнул из своих записей все то, о чем написал его менее чувствительный к таким вещам спутник.
Национальная интеллигенция перешла на сторону красных не из-за Михайловского, и ситуация в Охотске была сложнее, чем изображает ее Грачев, но в одном он прав: Михайловский, при Колчаке назначенный управляющим Томской губернией, на редкость органично вошел в образ колониального администратора, традиционно практикующего поборы с купцов, экзотическое самодурство и светские рауты с участием знающей свое место туземной аристократии. Вся жизнь здесь вращалась вокруг никифоровских складов, и на их сокровища претендовали несколько партий: Михайловскому противостояли не только якутские деятели, но и тот самый капитан Яныгин, который на телеграфной станции Алах-Юнь развешивал по стенам кишки охотских ревкомовцев. К Яныгину примкнул вернувшийся из-под Чурапчи полковник Худояров, а генерал Ракитин в качестве третьей силы выступал против них обоих, в то же время враждуя и с Михайловским. Второстепенные действующие лица перебегали из одной партии в другую.
Сцена была миниатюрной, с востока ее окружало море, с запада – тайга, смерть грозила с обеих сторон, но на шатких подмостках кипели шекспировские страсти. Сюжет пьесы сводился к архетипической борьбе между стражами оставшегося без хозяина сокровища, которое они не могут поделить, ибо каждый стремится завладеть им полностью. А поскольку использовать его можно было лишь в будущем, у проигравших всегда имелось время вновь попытать счастья.
Во всей этой истории для Вишневского важно было прежде всего то, что Михайловский и Ракитин, на чью помощь они с Пепеляевым надеялись, не ладят друг с другом, ни один не контролирует ситуацию целиком, и, значит, получить пушнину будет непросто.
На разговор и чтение писем ушло два часа. Затем их возвратили нарочным, и те продолжили путь на юг, в Аян, а Вишневский с Грачевым – на север, в Охотск.
Десант
В мае 1923 года Строд находился далеко от охотского побережья. Он вообще ни разу в жизни там не бывал и приморскую весну описал со слов ротмистра Нудатова, в том году наблюдавшего ее приход: «Реки Охота и Кухтуй наполнялись мутной водой и готовились стряхнуть с себя ледяной покров. В одну из ночей реки загрохотали – лед тронулся. От берегов моря оторвалось ледяное поле и медленно отошло вдаль. С приливом лед возвратился, но уже весь поломанный, нагроможденный причудливыми ледяными горами».
В Аянской бухте между льдинами появились белухи. Это было спасением для дружины, сидевшей на фунтовом хлебном пайке, без рыбы и оленины, с редким супом из подстреленных чаек. У людей не хватало сил валить лес, пилить его на плахи, жечь уголь, гнать смолу, но в начале июня, как рассказывал Пепеляев, «пошли дельфины, мы стали их бить и питаться дельфиньим мясом и салом: один фунт мяса и 25 золотников сала на человека».
Парой недель раньше радисты перехватили переговоры двух крейсирующих где-то в Охотском море судов и по шифрам установили, что одно из них – товаро-пассажирский пароход Добровольного флота «Ставрополь»[38], другое – ходившая между Владивостоком и Камчаткой малотоннажная паровая шхуна «Адмирал Завойко». Эти два судна не могли принять на борт большой десант, имелись, следовательно, шансы на успешное сопротивление.
На вершине прибрежной горы Ландор, откуда, как считалось, в хорошую погоду море просматривается на сорок миль, наблюдательный пост выставили по прибытии в Аян, теперь наблюдатели появились и на других окружающих бухту сопках. Оборудовали гнезда для пулеметов. По боевому расписанию ротам Андерса и Рейнгардта следовало занять позицию от складов фирмы «Олаф Свенсон» до так называемой Свиной пади, Сивко, Катаеву и Цевловскому с их людьми – не допустить высадки красных в устье Уйки, а самому Пепеляеву со штабом, комендантской командой и резервом – выдвинуться на береговой обрыв между портом и речкой Аянкой.
В сентябре Вишневский, слабо представляя себе будущий театр военных действий, привез на «Томске» телефонные аппараты и триста верст кабеля. Тащить все это в Якутию было бессмысленно, до весны то и другое без пользы провалялось в Аяне, но сейчас Пепеляев приказал провести связь по линии обороны. Правда, к середине июня работы не были закончены.
Рейнгардт сомневался в возможности сбросить в море десант, который будет поддержан артиллерийским огнем с пароходов, и считал, что в этом случае лучше скрыться в тайге. «У нас нет патронов, – убеждал он Пепеляева. – Единственным способом, по-моему, остается засада и нападение на красных в лесу, в походе, где они не успеют использовать преимущества своего огня».
Разделяя его пессимизм, Пепеляев не чувствовал себя вправе уводить людей в тайгу, на верную смерть от голода. «Мною принимались меры к обороне Аяна, но, – признавался он, – в душе я полагал в случае появления красных сложить оружие».
Тем временем «Ставрополь» и «Адмирал Завойко» перестали обмениваться радиограммами. Из этого заключили, что оба судна вышли из зоны приема радиосигнала и не приближаются к Аяну, а удаляются от него. О них начали забывать.
В начале июня Аянская бухта и прилегающая акватория все еще были покрыты плавающими льдами. Местные жители уверяли, что море очистится к концу месяца, тогда и надо ждать прибытия советских или иностранных судов, но ветер внезапно переменился, льды унесло на юг, к Шантарским островам, и уже 12 июня вход в гавань был свободен. В этот же день, как узнали из очередного «перехваченного радио», какой-то пароход (какой именно, радисты определить не сумели) отправился из Владивостока в направлении Охотска. Предположили, естественно, что на нем и находится красный десант.
«В Охотске его можно ожидать числа 20-го, – записал в дневнике Пепеляев, – а у нас – 22-25-го. Успеем ли уехать? Что-то нас ожидает в скором будущем? Неужели смерть? Так возможно… Или полный голод в тайге?»
На следующий день радио более чем с недельным опозданием принесло другую новость, обнадеживающую: 4 июня из порта Хакодате на острове Хоккайдо в Охотск отплыло за пушниной судно «Кобэмару». Все в Аяне, кому доступна была эта информация, не могли не думать, что теперь их судьба зависит от исхода заочной гонки между японским и советским пароходами. Если бы японец ее выиграл, то при условии, что Вишневский дошел до Охотска и имеет средства зафрахтовать «Кобэмару», можно эвакуировать хотя бы больных и раненых, тогда проще будет спастись остальным.
В эти несколько дней Пепеляева бросает от отчаяния к надежде. То он чувствует себя «приговоренным к казни», то в нем опять ненадолго разгорается «огонек веры в добро жизни». Душевная смута усугублялась тем, что июнь здесь – время белых ночей с их потусторонним покоем и безотчетным томлением. «Волшебным бледно-дрожащим светом они преображают природу и необыкновенно волнуют человека», – писал Строд, по себе знавший, как действуют эти летние северные ночи на растревоженную молодую душу, особенно рядом с большой водой, будь то Охотское море или разлившаяся Лена, по которой как раз в те дни он плыл на юг. Ему с апреля шел тридцатый год, Пепеляеву через месяц должно было исполниться тридцать два.
Вечером 16 июня, после десятичасовой работы на строительстве кунгасов, не избавившей его от невеселых мыслей, Пепеляев пишет о том же, что и всегда: «Тяжело, грустно. Часто приходят думы о далеком прошлом. Иногда кажется, что все уже прожито, и не хочется ничего, а иногда еще хочется жизни, счастья… Оно маячило передо мной мимолетно, и было это давным-давно».
Эта запись – одна из последних в дневнике и последняя, которую он сделал на свободе.
Радисты ошиблись: шифр «ЗД» действительно принадлежал «Ставрополю», но вторым судном был не «Адмирал Завойко», а гораздо более солидный пароход «Индигирка» с тремя сотнями пассажирских мест только в третьем классе, не считая первых двух. Переговоры между ними были перехвачены в мае, с тех пор новых сигналов от них в эфире не появлялось, но не потому, что они двигались в противоположную от Аяна сторону, а потому что на «Индигирке» сломалась радиостанция. После этого «Ставрополь» тоже замолчал – говорить ему стало не с кем.
Отрядом из двух пароходов командовал военный моряк Азарьев, но он подчинялся командующему экспедиционным отрядом Степану Сергеевичу Вострецову. Под его началом находилось свыше семисот красноармейцев, командиров и политработников. Перед экспедицией стояла задача «в кратчайший срок ликвидировать белогвардейскую банду Пепеляева в Охотско-Аянском районе».
Вострецову было почти сорок лет. Он родился в Приуралье, в семье сельского писаря, подростком ушел на заработки в Уфу, выучился на кузнеца, под влиянием ссыльных студентов увлекся марксизмом, вступил в РСДРП, но стал не большевиком, а меньшевиком, как многие квалифицированные рабочие. В 1914 году был мобилизован, служил в кузнице при штабе дивизии, где однажды предостерегающе помахал раскаленными щипцами перед матерно оравшим на него офицером. Вострецова отправили на передовую, и ко времени выхода России из войны он имел три ранения, три Георгиевских креста и чин прапорщика. Февральскую революцию встретил с восторгом, но с большевиками не поладил, вернулся в родное село и организовал коммуну. Колчаковцы ее разогнали, а главного коммунара засадили под арест. При первой возможности он убежал к красным, воевал с Колчаком, с поляками, в должности помощника начдива участвовал в разгроме Земской рати Дитерихса под Волочаевкой и Спасском, затем служил при штабе 5-й армии. Когда встал вопрос о том, кому доверить руководство северной экспедицией, командарм Уборевич остановил выбор на знакомом ему Вострецове.
Пепеляеву повезло, что его последним противником оказался этот немолодой краском из рабочих, деловитый храбрец с вечной трубкой в зубах, в котором нетрудно было угадать крупного военачальника, кем он станет в конце жизни, но невозможно – будущего самоубийцу. Самоучка и правдоискатель, Вострецов найдет в Пепеляеве важного для себя собеседника, будет отзываться о нем с неизменным уважением и не станет скрывать, что темой их разговоров служила, в частности, религия. Они, разумеется, спорили, но это явно не был подневольный диспут пленного христианина с торжествующим безбожником.
«Индигирка» и «Ставрополь» покинули Владивосток 26 апреля 1923 года. Через трое суток вошли в пролив Лаперуза. Двигались ночью, на малой скорости и с погашенными огнями, чтобы ни с Сахалина, ни с Хоккайдо их не заметили и не послали в Аян и в Охотск радиограмму с предупреждением об идущих на север пароходах. В советских газетах о Пепеляеве писали как о «наймите Токио», и как бы ни относился к этому Вострецов, следовало принять меры предосторожности на тот случай, если японцы захотят помочь своему ставленнику. В темноте миновали чуть видный в тумане маяк на мысе Соя, наутро перед шедшим впереди «Ставрополем», на котором плыл Вострецов, открылось Охотское море. 1 мая пароходы по радио поздравили друг друга с Международным праздником трудящихся, но уже на следующий день повалил снег, стали попадаться льдины.
Азарьев с самого начала рекомендовал отложить поход, однако Вострецов бессилен был изменить назначенную самим Уборевичем дату отплытия. В первом пункте изданного командармом приказа Вострецову предписывалось не только покончить с «бандой Пепеляева», но еще и «отобрать захваченные ею золото и пушнину». Это вторая главная цель экспедиции. Мифическое пепеляевское золото – продукт пропаганды, жертвами которой стали сам Уборевич и его советники, зато пушнина с никифоровских складов была реальностью, вот почему приказывалось занять сначала Охотск и лишь потом – Аян, хотя именно туда отступили основные силы Сибирской дружины. С открытием навигации пушнину могли вывезти японцы или американцы, Вострецову предстояло их опередить. Срок упреждения Уборевич определил с большевистским размахом, не принимая в расчет, что чем раньше корабли войдут в Охотское море, тем больше вероятность, что до цели они вообще не доберутся.
Льдины становились крупнее, шли гуще, то и дело пробивая изношенную обшивку старых судов. «Индигирку» построили в 1895 году, «Ставрополь» был ненамного младше. Ежедневно то на одном, то на другом судне заделывали течи в трюмах. Вострецов как бывший кузнец собственноручно ставил заклепки.
Наконец оба парохода были намертво стиснуты льдами, пришлось застопорить машины.
Азарьев отмечал в судовом журнале:
«12 мая. Стоим во льду.
13 мая. В 9 час. 05 мин. по настоянию начальника экспедиции т. Вострецова (это подчеркивается, дабы снять ответственность с себя и капитана. – Л. Ю.) дали ход. В 10 час. ввиду невозможности двигаться дальше застопорили машины. Снег, пурга.
14 мая. Прошли около трех миль.
15 мая. В 8 час. обнаружили на «Ставрополе» течь. Откачали воду.
16 мая. Стоим во льду.
17 мая. В 10 час. по приказанию Вострецова дали малый ход, пытаемся пробиться среди крупных полос льда. В 11 час. 30 мин. обнаружена на «Ставрополе» течь в трюме. В 14 час. исправили повреждение».
Через день встали окончательно. Чтобы чем-то занять изнывающих от безделья красноармейцев, политработники организовали лыжные соревнования. Работали кружки по ликвидации неграмотности. Всем желающим разрешили охотиться на нерпу.
Только в последних числах мая выбрались на чистую воду и двинулись вдоль берега. В одну из бухт вблизи Охотска вошли 4 июня, после почти полуторамесячного плавания, хотя для судов такого класса этот путь занимал чуть дольше недели. Впоследствии поход «Индигирки» и «Ставрополя» сделался образцом героизма красных моряков, бойцов и командиров, неустрашимо идущих сквозь льды во имя установления власти Советов на далеком севере, двадцать девять его участников, среди них Вострецов, были награждены орденом Красного Знамени, а о том, что нужно было отплыть на месяц позже, и о пушнине как причине спешки умалчивалось.
Якорь бросили в двадцати верстах от Охотска. Высадили десант, на рассвете авангард во главе с Вострецовым вступил в спящий город. Пепеляевцы были застигнуты врасплох. Михайловский сдался сразу, остальные полсотни человек засели в казарме, но сложили оружие после недолгой перестрелки. Яныгин, сделавший своей базой один из пригородных поселков, и присоединившийся к нему Худояров бежали в тайгу и позже погибли в бою с красноармейцами. Ракитина в этот день не было в городе. Рано утром, еще до появления десанта, он ушел на охоту, а на обратном пути, услышав от кого-то из беглецов о появлении красных, застрелился из ружья. Незадолго перед тем он в ярости убил механика Бозова, испортившего единственный в Охотске моторный катер, и знал, что его не пощадят. После того как тело привезли в город и Вострецов убедился, что генерал мертв, охотчанин, у которого Ракитин стоял на квартире, увез его к себе, и хотя тот покончил с собой, похоронил на церковном кладбище. Ракитин – едва ли не единственный из погибших участников Якутской экспедиции, кто был погребен не в общей могиле, а обрел свое личное посмертное пристанище.
Удалось ли Вострецову захватить пушнину, и если да, то в каком количестве, не известно. Сам он об этом не писал, но, похоже, какая-то добыча ему досталась, и «Кобэмару» пришлось ни с чем возвращаться в Хакодате. Иначе не понятно, почему вдруг от Вострецова по радио потребовали, чтобы «Ставрополь», не заходя в Аян, из Охотска срочно шел прямо во Владивосток. Возможно, там беспокоились за сохранность принятого на борт ценного груза.
Для Вострецова это было неприятной неожиданностью. Отряд не мог полностью разместиться на «Индигирке», часть красноармейцев перевели на «Ставрополь», на него же погрузили больных, раненых и пленных, за исключением полковника Варгасова – тот вызвался пойти парламентером к Пепеляеву и уговорить его сдаться. После взятия Амги Соболев обещал Байкалову то же самое, однако Варгасов с большим основанием мог рассчитывать на успех.
11 июня пароходы один за другим вышли из гавани, обменялись прощальными гудками и разошлись: «Ставрополь» взял курс в открытое море, «Индигирка» – вдоль побережья на юг.
На следующий день ее с берега заметили Вишневский, Грачев и их спутники.
Неделей раньше они совсем немного не дошли до Охотска, когда навстречу начали попадаться группы бежавших оттуда якутов и тунгусов из числа бывших повстанцев, осенью ушедших на восток после разгрома Коробейникова. Встречались и местные русские. Беженцы сообщили о вчерашнем бое, но кто с кем дрался, точно сказать не могли. Последние годы власть в Охотске менялась так часто, что люди твердо знали одно: в такие моменты лучше податься в тайгу и пересидеть там смутное время становления нового режима.
Вишневский, так и не разобравшись, что, собственно, произошло в Охотске, решил туда не идти, но у него оставалась слабая надежда, что это был бой не с приплывшими из Приморья красными, а назревавшее с конца апреля вооруженное столкновение между сторонниками Ракитина и Яныгина.
Лишь 12 июня ему все стало предельно ясно.
«В 4 часа мимо нас из Охотска в направлении на порт Аян прошел пароход Добровольного флота, – записал он в дневнике. – Сомнений больше нет. Охотск занят красными, теперь они пошли ликвидировать голодный гарнизон Аяна, Сибирскую добровольческую дружину».
Далее – редкое у него многоточие, означающее, что здесь автор испытал некие сильные чувства, в данном случае – скорбные. В отличие от своего младшего друга, Вишневский не умел или не любил изливать их на бумаге.
Публикуя дневник, он давно знал об участи Пепеляева и других добровольцев, но когда мимо него в тумане («день пасмурный, ночью был дождь, в море туман») прошла «Индигирка», они с Грачевым при всем сочувствии товарищам не могли не порадоваться своему везению. То, каким причудливым путем удалось им пройти меж двух огней, было похоже на чудо.
Агнцы и беглецы
За вычетом назначенного в Охотск гарнизона и красноармейцев, которые перешли на «Ставрополь», у Вострецова осталось четыреста шестьдесят восемь бойцов. У Пепеляева было немногим меньше, но разбросанных на большом пространстве и не готовых к нападению с суши. Он предполагал, что советские пароходы войдут в Аянскую бухту, здесь же будет высажен десант, а «Индигирка», подождав, пока рассеется упомянутый Вишневским туман, встала на якорь в шестидесяти верстах севернее, в Алдомской губе. Взяв проводников из живших на берегу тунгусов и временно арестовав остальных, чтобы не известили Пепеляева о его появлении, Вострецов выступил к Аяну.
По дороге навстречу попался аянский священник, на десяти оленях объезжавший свой необъятный приход. В отличие от тунгусов, которые не сумели ничего рассказать ни о численности, ни о расположении отдельных частей Сибирской дружины, священник сразу сообщил все, что от него требовалось. Вострецов получил полное представление о том, где именно и с каким противником ему предстоит встретиться.
Шли без троп, местами по болотам или по такому глубокому снегу, что лошадей приходилось тянуть на веревках, а вьюки нести на себе. Вечерами людям выдавали по сто граммов водки «ввиду сильного утомления и мокроты ног». На третий день вышли к речке Няча, по-русски – Нечаю. Здесь расположились лагерем якуты из отряда Рязанского. Некоторые сдались, но большинство, в том числе сам Рязанский, успели бежать в тайгу. Вострецов оставил против них заслоны – с той же целью, с какой были арестованы алдомские тунгусы, и двинулся дальше. Он уповал на внезапность нападения. От двоих захваченных по дороге офицеров узнали, что оборонительный план Пепеляева рассчитан на борьбу с морским десантом, с других направлений он опасности не ждет и не подозревает, что «Индигирка» четвертые сутки стоит в Алдомской губе. Вострецов решил атаковать сначала Аян, а после – те части, которые находились в деревне Уйка.
Вечером 17 июня отряд остановился в двух верстах от порта, в лесу. Разведки не высылали, чтобы случайно не выдать себя. Ночами темнело лишь на пару часов, в это время Вострецов и хотел подойти к Аяну, чтобы внезапно атаковать на рассвете, но вскоре сопки покрыло пришедшим с моря туманом. Под его прикрытием движение начали в половине первого ночи, когда было еще светло. Через час оказались в центре поселка. Вострецов приказал своему заместителю захватить палатки, а сам стал окружать землянки и дома. Пленные указали на дом Борисова как на резиденцию генерала.
«Я, – позже рапортовал Вострецов, – лично окружил штаб, где находился Пепеляев, стал требовать, чтобы мне открыли, и приказал взятому с собой полковнику Варгасову передать через дверь, чтобы они сдавались, так как дома окружены, нас много, и я даю им гарантию сохранения жизни до народного суда. Через 10 минут открыли двери, я забежал и увидел около 10 человек. Часть была в одном белье, генерал же одет. На вопрос мой, кто Пепеляев, он ответил: «Я». Я подал ему руку и предложил сейчас же приказать гарнизону сложить оружие, на что он с колебанием дал согласие».
Через пять лет Вострецов рассказал корреспонденту «Огонька» почти то же самое, но прибавил ряд выразительных подробностей:
«Стучусь. Дверь приоткрыл полковник. Увидел меня и торопливо захлопнул, придавив мне руку.
Кто там? – слышу голос за дверью.
Отвечаю: “С вами говорит командир красной дивизии. Я высадил десант в полторы тысячи штыков (на самом деле втрое меньше. – Л. Ю.). Отпирайте немедленно! Рядом со мной – взятый в Охотске Варгасов… Говорите!” – приказываю ему.
“Я полковник Варгасов, – говорит он пепеляевцам. – Вы меня знаете. Охотск взят красными. Обращение с пленными хорошее. Командир – честный человек, советую сдаться.
Минута проходит в молчании. Очевидно, совещаются там, за дверью. Наконец дверь открывается.
Я вхожу в комнату: “Где генерал Пепеляев?”
Большая комната, много кроватей, человек десять офицеров. У печки стоит генерал.
“Я Пепеляев…”
“Генерал, пошлите предписание вашим частям немедленно сдаться!”
Он выполняет мое требование и тут же пишет приказ о сдаче».
Однако из рапорта Вострецова следует, что все прошло не так гладко. Пока он говорил с Пепеляевым, уверяя его, что над пленными «не будет совершено никаких насилий», снаружи послышалась стрельба – дружинники, заметив красноармейцев, стали выпрыгивать из окон домов, выскакивать из палаток и землянок. Одни сразу же бросали винтовки, другие, отстреливаясь, разбегались, пропадали в тумане, в наступившей наконец недолгой спасительной темноте. Кто-то бежал в тайгу, но многие сбивались в группы, готовясь к бою.