Зимняя дорога. Генерал А. Н. Пепеляев и анархист И. Я. Строд в Якутии. 1922–1923 Юзефович Леонид
1. «Веру коммунисты не переносят православную, так постоим до конца за нее, святую, поруганную».
2. «Народ простой против них, ждет нас, надеется, а я верю только в простой народ (крестьянство)».
3. «Наглый вызывающий тон письма, полный насмешки, презрения и уверенности в своей правоте, их хитрость и цинизм».
4. «Душевные настроения: хочется чашу страданий испить до дна».
Четвертый пункт – последний в ряду, но по значению, конечно же, первый. С того дня, как Пепеляев принял предложение Куликовского, он постоянно говорил о страданиях, ожидающих всех участников Якутского похода, и с тем же постоянством во Владивостоке, в Аяне, в Нелькане предлагал всем, кто сомневается в своих силах, остаться на берегу, вернуться на пароходе домой, не идти дальше.
Сам он много раз имел возможность так поступить и не потерять при этом лица: сначала при первом свидании с Куликовским, затем – поддавшись на уговоры Дитерихса никуда не ездить и вместе со всеми добровольцами влиться в Земскую рать, позже – в Аяне, услышав от Коробейникова о разгроме восстания, и в Нелькане, когда Вишневский привез туда известие о падении Приморья. Наконец, он мог сделать это теперь, получив гарантии от Барахова и Байкалова. Сомнительно, чтобы Пепеляев им поверил, иначе не написал бы о «хитрости и цинизме» таких, как они, но в любом случае выбор был сделан задолго до этого письма: в его стихах и речах, которые он предварительно набрасывал в блокноте, Якутскому походу дается недвусмысленное определение – «крестный путь».
«Не сам иду, посылает меня судьба», – говорил он на Второй Речке, перед погрузкой дружины на корабли. А сейчас высказал ту же уверенность, разве что неуместную в якутской тайге интеллигентскую путеводительницу-судьбу заменил на Бога: «Тяжело на душе, кругом враги, холод, громадные пространства, и все-таки светлый луч веры и надежды живет в душе. Вера в чудо, вера, что сам Господь послал нас на эти страдания и отказаться от них мы не можем».
И дальше, на волне владеющего им чувства причастности к высшему замыслу о себе: «Боже, Боже, Тебе вручаю семью свою и себя. Ты знаешь мои мысли, желания, мольбу мою, Ты все можешь сделать для меня – радостную встречу, прощение. Прекрати междоусобие, мир пошли измученному русскому народу. Но я, слуга и раб Твой, говорю – да будет воля Твоя, Господи».
Все это написано в одном из четырех домов деревни Усть-Миль. До Якутска оставалось четыреста верст. Двигаться к нему можно было по двум маршрутам: на северо-запад, через Амгу-слободу, или с уклоном к северу, через село Чурапча. Первый путь был короче, второй пролегал по районам, где проще добыть лошадей, фураж, мясной скот. Красные гарнизоны размещались на обоих направлениях. За последнее время изменений в их дислокации не произошло, и Пепеляев утвердил план, выработанный в Нелькане: главные силы дружины должны овладеть Амгой и наступать на Якутск, а отвлекающие удары будут наноситься по Чурапче и соседней Татте.
Эта схема должна была подчинить себе мир столь неординарный, что трудно поверить в ее действенность. Крошечные армии рассеяны по огромной пустынной территории, кругом дикие горы, реки с ледяными торосами и безбрежная тайга с затерянными в ней жалкими якутскими заимками. Кажется, перед лицом этой реальности всякие диспозиции лишены смысла и сочиняются исключительно для самоуспокоения, но на самом деле зимняя война в этих краях гораздо более упорядочена, чем представляется постороннему взгляду. Здесь очень мало мест, где три-четыре сотни человек могут одновременно получить кров и пищу, и не многим больше дорог, по которым можно перейти из одного такого места в другое. Маршруты движения войск легко предвидеть, вариантов почти нет, при всей своей чудовищной громадности якутский театр военных действий так же обозрим и прозрачен, как используемый на учебных занятиях по тактике «ящик с песком».
26 января авангардный батальон Рейнгардта выступил к Амге. Операция по «овладению г. Якутском» вступила в решающую стадию. Пепеляев, оставшись в Усть-Миле, собирает здесь все вышедшие из Нелькана подразделения, проводит съезд алданских якутов, получает от них мясо, фураж и лошадей для обоза, посылает партизан Артемьева к селу Петропавловское – помешать тамошнему гарнизону красных соединиться с амгинским. Он энергичен и деятелен, но вечерами в его дневнике множатся записи вроде следующей: «Опять чаще и чаще стали повторяться приступы тоски. Такое отчаяние охватывает, что порой кажется – нет, дальше не в силах переносить. Раньше тосковал о прошлом, прошлое виделось в счастливом, отрадном виде. Теперь оно рисуется бесконечно уныло, как зимняя, длинная-длинная дорога».
Пустынная дорога среди снегов сейчас каждый день у него перед глазами.
Сухой якутский мороз грозит обморожением и смертью, но не простудой, и если молодой, физически очень крепкий Пепеляев то и дело простужается, это тоже говорит о его душевном нездоровье. Когда исчезнут сомнения в правильности избранного пути, прекратятся и бронхиты. А пока у него опять высокая температура: «С утра еще встал больным, болела голова, жар. Лошадь попалась тряская, тупая, седло невозможно изломано, одно дерево. Утром съел кусок лепешки. До вечера устал, даже к лучшему, что лошадь встала. Весь разбитый, остановился в лесной избушке. Разболочился совсем, в избушке тепло, семья 15 человек, все голые, голодные, дети кричат. Ночью был кошмар: приходила какая-то старуха – ужас какой-то! – но все же я ее оттащил от себя и с криком проснулся. Был очень рад, что прогнал старуху. Лицо ее – лицо смерти».
Тогда же, 28 января, пик болезни миновал, он почувствовал себя лучше и вспомнил, что «сегодня день Св. Ангела Нины».
Из Амги, поговорив с Байкаловым по телефону, Строд отправил к нему Вычужанина с Нахой и нечаянно плененного пепеляевца в гимнастерке с солдатскими погонами, на которых все то, что обычно присутствует на погонах в виде трафаретов или нашивок, по-ученически было нарисовано и написано химическим карандашом.
Байкалов приказал Строду остаться в Амге и, чтобы усилить ее гарнизон, прислал ему еще сорок его бойцов из бывшего Северного, ныне – имени Каландаришвили, отряда. Переводить сюда красноармейский гарнизон села Петропавловское он боялся, не зная, каким путем Сибирская дружина двинется на Якутск. Лишь к концу января Байкалов утвердился в мысли, что главный удар Пепеляев нанесет через Амгу. После этого Строд получил новый приказ: идти со своими людьми в Петропавловское, на смену тамошнему батальону, которому надлежало переместиться в Амгу.
Это был уплывший из Нелькана батальон Карпеля, но Карпель давно находился в Якутске, передав командование своему заместителю Дмитриеву – «хорошему товарищу», как великодушно характеризовал его Строд, и слабому командиру. У него было двести пятьдесят штыков и дюжина пулеметов с неисчерпаемым запасом патронов, но при «богатстве огневых средств» он дважды потерпел поражение от вооруженных «берданами» якутов из отряда Артемьева. Оба раза высланные в тайгу роты попадали в засады и несли тяжелые потери.
Сам Дмитриев ни в одной из вылазок не участвовал, зато на идеологическом фронте проявил себя как умелый демагог: в сочиненной им прокламации утверждалось, что Пепеляев пришел в Якутию мстить за расстрелянного вместе с Колчаком старшего брата. Этот простейший мотив был понятен и красноармейцам из крестьян, и особенно якутам. Сильное «родовое чувство» заставляло их верить версии Дмитриева, как они верили ходившим тогда слухам о «сыне» Каландаришвили, который вот-вот объявится и покарает убийц отца, так до сих пор и оставшегося неотомщенным.
29 января, когда Рейнгардт с востока приближался к Амге, Строд со своим маленьким отрядом выступил на север. Лошадей для обоза не хватило, запряженные в сани быки замедляли движение. В ночь на 3 февраля, оставив бойцов на биваке в одном переходе от цели пути, нетерпеливый Строд в сопровождении пяти всадников поскакал вперед и под утро въехал в старинное, основанное ссыльными скопцами село Петропавловское.
На околице никто его не задержал, караулов не было. Отыскав штаб по красному флажку на воротах, Строд разбудил Дмитриева, беспечно спавшего раздетым, вручил ему пакет с приказом Байкалова и попенял на расхлябанность. Тот ответил: «Врасплох меня не застанут. Имею хорошую агентуру и через нее своевременно получу сведения о движении белых».
При всем том настроение у него было неважное. Это видно из его записки, отправленной им какому-то приятелю в Амге или в Якутске, но по пути перехваченной артемьевцами. Те сочли ее важным донесением и доставили в штаб Пепеляева.
«Как живешь, как чувствуешь себя? – осведомлялся Дмитриев у адресата, чтобы, исполнив долг вежливости, перейти к самому себе. – Я-то живу хорошо, да чувствую себя под дамокловым мечом, сам знаешь, почему. Из Нелькана отступили, в Петропавловском сидим. Пепеляев тихо двигается, да черт его знает! Все перепутано, запутано так, что ничего не разберешь, такой хаос, что черт знает что такое. Убежать, что ли, куда-нибудь?»[25]
В мудрость и всеведение начальства Дмитриев явно не верил, но бежать было некуда. Получив приказ Байкалова, он начал готовиться к походу. На складах в Петропавловском хранился запас провианта и боеприпасов, еще осенью приготовленный для не состоявшейся аянской экспедиции Карпеля, и чтобы перевезти все это в Амгу, требовалось много лошадей. Дмитриеву пришлось объявить «конскую мобилизацию» в соседних наслегах.
Месяц назад, если доверять репортажу в «Автономной Якутии», у бойцов его батальона не было иных неприятностей, кроме отсутствия париков и грима для новогоднего спектакля, но после двух поражений от партизан Артемьева настроение в батальоне было подавленное. «Дело в том, – объяснял Строд еще одну причину царившего здесь уныния, – что красноармейцы, убитые на реке Ноторе и за Алданом, больше тридцати человек, были свезены в Петропавловское и сложены в пустом амбаре. Дверь амбара не запиралась. Бойцы, имея много свободного времени, навещали мертвых товарищей и целыми часами толпились у амбара. Когда из Амги приходила почта, некоторые брали письма убитых и шли к амбару. Отыскав адресата, они вскрывали письмо и читали его вслух при гробовом молчании присутствующих. Слышны были только редкие вздохи да возгласы: “Э-эх, Митя! Как ждал, миляга, письма из дому! Вот письмо пришло, а его не стало в живых”. Если присутствовали участники тех боев, они подробно рассказывали, при каких обстоятельствах погиб тот или иной товарищ».
Строд указал Дмитриеву на «ненормальность такого положения». Тот объяснил, что послал рапорт Байкалову с просьбой об отправке тел в Якутск, откуда были родом погибшие, но Строд хотел как можно скорее их закопать, поскольку соседство с ними «глубоко отражалось на психике красноармейцев». Дмитриев не внял его аргументам, тогда он приказал заколотить двери амбара и выставил возле них часового.
«Развели большой костер, – пишет Строд. – Когда земля оттаяла, начали рыть братскую могилу. К обеду следующего дня она была готова. Накануне всех убитых перенесли в два-три дома, обмыли, надели чистое белье».
О гробах он умолчал, значит, их не было, зато упомянул о более важных, по тогдашним понятиям, вещах: «На могиле водрузили большую пятиконечную звезду, сделанную по собственному почину местным жителем. Дрогнул морозный воздух от трех винтовочных залпов, а над сомкнутыми рядами бойцов неслось: “Вы жертвою пали в борьбе роковой…”».
Затем, как обычно, на передний план выходит неравнодушная к человеческим страстям природа: «Где-то в ущельях скалистых берегов Алдана завывал ветер. Тайга глухо шумела, прощаясь с нашими погибшими товарищами».
Штабеля мерзлых мертвых тел – характерная примета этой войны, но еще не самая страшная. Мороз легко позволял составить из трупов «живые картины» со смыслом. Прежде чем тело застынет до твердости камня, ему можно придать любую позу, и оно сохранит ее до весны – можно, например, расстрелять человека, а затем усадить его с протянутой для рукопожатья ладонью у ворот амбара, где заперты еще живые арестанты, и заставлять их здороваться за руку с мертвецом. Тот как бы приветствовал товарищей у других, незримых врат, за которыми он теперь находится и куда они скоро попадут вслед за ним. До этого в Татте додумались повстанцы из армии Коробейникова, но что-нибудь в том же духе могли сделать и их противники.
Сон о Лаврике
Амга-слобода, ближайшее к Якутску крупное село, лежит на равнине, окаймленной горными кряжами. Когда в декабре 1881 года к ней подъезжал молодой Владимир Короленко, сосланный сюда за отказ принести Александру III присягу на верноподданство, первое, что он увидел, было множество высоких, как бывает в мороз, столбов белого дыма, выглядевших так, словно там стоял «дымный лес». В темноте улица Амги показалась ему необычайно оживленной, хотя на ней не было ни души. Иллюзия бурной уличной жизни создавалась горящими в юртах камельками, отсветами их пламени, переливающимися в толще вставленных в рамы вместо стекол обточенных льдин (зимой стекла от намерзающего куржака плохо пропускают дневной свет), и «клубами дыма, который вырывался из юрт, боролся с морозом и, треща, подымался высоко к небу».
Здесь Короленко прожил три года и написал принесший ему славу рассказ «Сон Макара». Амга выведена в нем как «слободка Чалган», а главный герой – типичный амгинский крестьянин, ругавший аборигенов «погаными якутами», хотя почти ничем от них не отличался: «По-русски он говорил мало и довольно плохо, одевался в звериные шкуры, носил на ногах торбаса, питался в обычное время одною лепешкой с настоем кирпичного чая, а в праздники и в других экстренных случаях съедал топленого масла именно столько, сколько стояло перед ним на столе. Он ездил очень искусно верхом на быках, а в случае болезни призывал шамана, который, беснуясь, со скрежетом кидался на него, стараясь испугать и выгнать из Макара засевшую хворь».
Однако даже эти «объякутившиеся» русские крестьяне, в которых областники хотели видеть представителей зарождающейся сибирской нации, для многих якутов были опасными чужаками. В отличие от более дипломатичных интеллигентов, простые повстанцы прямо заявляли, что нужно выселить из Якутии всех русских. Не удивительно, что земляки короленковского Макара видели в красных своих защитников.
Пагынай, как они сами себя называли (искаженное «пашенные»), были лояльны советской власти, но Байкалов, разговаривая по прямому проводу с Иркутском, сказал Чайковскому, что если Пепеляев поведет наступление через Амгу и отстоять ее не удастся, со слободой, чтобы она не стала базой для белых, необходимо сделать то, что Карпель не сделал с Нельканом, – сжечь.
Байкалов сравнивал Пепеляева с Ганнибалом, а в беседе с одним из заместителей многозначительно упомянул консула Квинта Фабия по прозвищу Кунктатор, то есть «медлительный»: подразумевалось, что для борьбы с белыми он избрал ту же тактику, которую римский полководец с успехом использовал против карфагенян. Сейчас, говоря о сожжении воспетой Короленко слободы, Байкалов сослался на «опыт начала 17-го столетия». Что тут подразумевалось, не понятно – то ли Смутное время, то ли якутские восстания XVII века, то ли телеграфист на слух перепутал цифры, и начитанный в военной истории Байкалов имел в виду начало XVIII века, когда русские, отступая перед армией Карла XII в Белоруссии, применяли скифскую тактику выжженной земли. У Строда подобных идей никогда не возникало.
Двести верст от Усть-Миля до Амги ударная группа Рейнгардта ускоренным маршем прошла за пять дней, делая по сорок верст в сутки при сорокапятиградусном морозе.
«Мороз застучал в штаны, – рассказывает участник перехода, проделанного примерно там же и тогда же, но красными, – пришлось разрезать одно одеяло. Куски меха засовывали в ширинки». Наверняка этот прием был в ходу и у пепеляевцев. Обморожение половых органов – одна из самых распространенных у обеих сторон травм.
У Рейнгардта был один батальон, батарея Катаева без орудий, конный дивизион Цевловского без лошадей и отряд якутов – всего около четырехсот человек. Гарнизон Амги насчитывал полтораста красноармейцев, зато с шестью тяжелыми и тремя легкими пулеметами, не считая автоматов Шоша. У защитников слободы имелось и еще одно важное преимущество: Амга лежала на возвышенности, подступы к ней были открыты и хорошо простреливались.
Единственная ее улица растянулась на две версты, и незадолго до того, как Строд ушел отсюда в Петропавловское, они с начальником гарнизона Суторихиным решили, что удержать село целиком не удастся, нужно сосредоточить все силы в той его части, где находились больница, продовольственные склады, церковь и кладбище. Предполагалось создать здесь узел обороны с укреплениями из каменных надгробных плит, но без Строда этот план так и не был выполнен.
Вечером 1 февраля Рейнгардт остановился в лесу, не доходя пару верст до Амги, дал людям отдых и начал атаку в три часа ночи, чтобы захватить противника врасплох. Приказано было взять слободу «без выстрела». Сам он остался на месте с адъютантами, двумя вестовыми и Грачевым, который после победы должен был организовать местное самоуправление. Главный политработник Соболев задержался в Усть-Миле. Он имел «тонкий стан», как в посвященном ему стихотворении писал Пепеляев, и непоколебимое сознание собственной значимости, поэтому передвигался исключительно в санях или в нартах.
Грачев в атаке не участвовал, но понимал, что чувствовали его товарищи: «Вокруг Амги глубокий снег. Местность открытая, мороз 50°, светит луна. Добровольцы рассыпаны цепью, медленно движутся по снегу. Мороз душит, обледенели глаза. Амга все ближе. От винтовки руки мерзнут».
Красноармейцы были расквартированы по всей слободе и, как в Петропавловском, спали раздетыми. Суторихин бежал первым, за ним – большая часть гарнизона. Лишь одиночки пытались отстреливаться. О том, чтобы поджечь Амгу, как планировал «кунктатор» Байкалов, никто не думал.
«Вдруг, – вспоминал Грачев эти минуты напряженного ожидания, – выстрел, другой, третий, и снова тишина. Через десять минут затрещали пулеметы. Заметили? Пропало все, люди погибли!»
Мороз усиливает звуки, окружает их эхом. На самом деле из всех имевшихся у Суторихина «тринадцати пулеметов» (неизбалованные пепеляевцы причисляли к ним и автоматы Шоша) стрелял только один: пулеметчик Ренкус выкатил на улицу свой «максим» и вел огонь, пока не кончились ленты. Набивать новые было некому.
«Через полчаса стрельба начала стихать, – продолжает Грачев, – а донесений нет. Беспокойство растет, но вот показался всадник-вестовой: “Ура! Наши взяли”. Прискакал весь обмороженный, пришлось растирать его снегом».
Грачев, на месте узнавший цифры потерь, пишет, что у красных было убито два человека, но в официальном рапорте Байкалова они превратились в двадцать, чтобы создать у начальства иллюзию упорного сопротивления. Добровольцы после боя недосчитались двадцати двух товарищей. Все они погибли от пулеметного огня, много было раненых, но для Ренкуса это не имело никаких последствий, кроме пары ударов прикладом в момент пленения.
По Грачеву, пленным предложили выбор из двух вариантов: уйти в Якутск с трехдневным запасом продовольствия или вступить в Сибирскую дружину. Все предпочли второе. Строд объясняет это тем, что иначе их грозились отпустить без теплой одежды, но едва ли угроза была бы приведена в исполнение. Красноармейцев просто запугивали, а они еще не понимали разницы между пепеляевцами и повстанцами, вполне способными так поступить.
В приказе Пепеляева, изданном перед началом наступления на Якутск, говорилось, что в освобожденных населенных пунктах должны «созываться народные съезды, которые будут устанавливать власть на местах». По этой директиве Грачев собрал жителей Амги и предложил избрать «самоуправление». В ответ на осторожный вопрос, кого можно выбирать, он разъяснил, что кого пожелают, «хотя бы выбранные лица были и коммунисты: раз его избрали жители, значит, заслужил доверие населения, а против воли населения дружина не борется».
Надо полагать, амгинских «пагынай» сильно озадачила подобная принципиальность. Она выглядела не то ловушкой для простаков, не то признаком слабости нового порядка, с которым в любом случае лучше пока дел не иметь.
Первые полчаса боя за Амгу там работала телефонная связь с Чурапчой, потом пепеляевцы ее оборвали, но кто-то из командиров или красноармейцев успел сообщить туда, что слобода пала. Из Чурапчи телефонировали в Якутск. Рано утром того же дня Байкалова поднял с постели прибежавший к нему на квартиру работник оперативного отдела: «Товарищ командующий, маленькая неприятность… Налет на Амгу. Наших пощипали».
Свои воспоминания Байкалов писал в 1948 году, после лагеря и незадолго до смерти. Возможно, ему казалось, что их скорее удастся издать, если они будут похожи на художественную прозу, и оживлял текст диалогами – вымышленными, часто чересчур литературными, но иногда удачно имитирующими устную речь.
Выслушав прибежавшего к нему штабиста, Байкалов «начал раздражаться»: «Кто пощипал, как пощипал? Нельзя ли без метафор?»
«Пепеляев сегодня до рассвета ворвался в Амгу…»
«И?» – «диким визгом вырвалось» у Байкалова.
«Занял деревню и…»
«И? Вы долго заставите меня через соломинку касторку сосать?»
«Это тоже метафора, товарищ командующий… Чурапча сейчас передает подробности, поедем, узнаем все».
О том, что сам Пепеляев остался в Усть-Миле, никто не знал, и Байкалов, выяснив, какие трофеи могли ему достаться в Амге, сказал своему начальнику штаба: «Значит, генерал сегодня шаньги лопает и ходит именинником?» Тот ответил: «Сегодня он, завтра – мы. Военная судьба изменчива».
Пепеляев еще ничего не знал и с нетерпением ждал известий от Рейнгардта. В ночь после взятия Амги он увидел сон: «Шли Нина и я с Лавриком куда-то далеко, пришли к речке, сели на берегу и о чем-то дружно так разговаривали. Было лето, хорошо кругом, радостно, тепло, ясно. Вот подходит к нам старичок какой-то и просит: дайте ребеночка подержать. А мы уже дальше идти хотели, и Нина передала его мне, чтобы я его нес. Я не отдавал старичку Лаврика, но он так ласково приставал, так восхищался ребеночком, так просил его подержать, что я отдал. Он закутал Лаврика и понес. Сначала дорога шла речкой, лугами, вошли в город, вот и наш дом – какой-то высокий, каменный. Лестницы высокие, крутые. Нина легко взбежала и скрылась наверху. Старичок же еле поднимается, трудно ему, а ступеньки все реже, приходится руками захватывать. Уронит он ребеночка, подумал я, и стал придерживать его сбоку одной рукой, но и идти трудно, душно. У меня мысль мелькнула: или ребенок задохнется, или выронит он его. Тут, не обращая внимания на старика, вырвал я Лаврика и стал прыгать вниз, в несколько прыжков достиг земли, развернул пеленки, и ужас овладел мною – Лаврик весь синий и не дышит. Вначале я хотел себя убить – вновь забраться по лестнице и броситься вниз головой, но Господь вразумил меня. Раскрыл я Лаврику рот, вложил туда палец и в то же время ручонками его стал шевелить, поднимать вверх и вниз. И вот Лаврик глубоко-глубоко вздохнул, потом открыл глазки и начал дышать, хотя очень слабо. Я продолжал делать искусственное дыхание, повернул его головенку, потом отдал кому-то из окружающих и сказал: несите Нине. А сам пошел куда-то, долго бродил и все думал о Лаврике – жив ли. И так решил: если жив, и я останусь жить, если же умер, убью себя. Вечером пришел домой, поднимаюсь наверх, отворяю дверь, навстречу идет Нина и говорит: слава Богу, Лаврик жив и весел».
Кажется, сон не то чтобы целиком выдуман, но записан не вполне простодушно. Слишком уж легко он поддается истолкованию: Лаврик – «родная Сибирь», старик – коммунисты, Пепеляев готовится покончить с собой, если она останется под их властью и погибнет, но в последний момент успевает освободить ее, почти бездыханную, а затем вернуть ей жизнь.
Вестовой от Рейнгардта прискакал в Усть-Миль 4 февраля. В тот же день, повторяя, видимо, щегольские формулировки полученной от него победной реляции, Пепеляев записал: «Позавчера штыковой атакой взята слобода Амга, жители в восторге от добровольцев. В прошлом году повстанцы три месяца не могли взять Амгу, добровольцы взяли после часового боя. Шли по глубокому снегу под пули, точно на парад. Теперь я спокоен за дружину и начальников».
Радость омрачали потери: «Как хочется поменьше крови! Мечта моя – помирить русских людей, я веду борьбу исключительно потому, что убежден: при хозяйничанье коммунистов народу погибает больше, чем в организованной борьбе».
И последняя фраза – нарочито нейтральная, чтобы не сглазить удачу: «Открываются перспективы на дальнейшее».
Победа важна была «в психологическом смысле», но гораздо ценнее было то, что Амга могла служить базой для наступления на Якутск. Пепеляев примчался сюда 7 февраля, а на следующий день, на торжественном построении с выносом знамени, произнес речь, накануне набросав ее в дневнике.
Начинается она предупреждением: «Братья добровольцы, теперь настало тяжелое время, как никогда!»
Это столько же констатация нелегкого положения Сибирской дружины, сколько аллюзия на популярное в годы Гражданской войны ветхозаветное пророчество Даниила об избавлении праведных от сил зла и ужасных бедствиях на пороге приближающейся новой эры: «И наступит время тяжкое, какого не бывало с тех пор, как существуют люди, до сего времени»[26].
Затем центром речи становится бело-зеленое знамя. Сейчас оно у Пепеляева, его рука сжимает древко. Он предлагает сделать это знамя «символом братского единения», говорит об изображенных на нем лике Спаса Нерукотворного и кресте, который напоминает об их «крестном пути», о том, что они не отказались «нести крест страданий за благо народное».
Накал речи достигает апогея: «Кто знает, что нас ждет впереди? Может, этим летом мы уедем из Якутской области и станем мирными гражданами, тогда наше знамя будет сохранено у меня и будет ждать того времени, когда вновь разовьется на просторах Сибири и вновь соберет нас всех под сень свою. Может, нам вновь суждено пережить бои, тогда оно будет развеваться там, где бойцы будут усталы, где будет трудно».
И обращение к знаменосцу: «Брат доброволец Березкин! Вручаю тебе знамя Сибирской добровольческой дружины, нашу общую святыню. Храни его и никогда не отдавай врагу».
Пепеляев считал Амгу «стратегическим ключом к Якутску», и мало кто сомневался, что замок скоро будет открыт. Кадровых частей в городе не было, лишь отряды ЧОНа, а они не могли противостоять прошедшим две войны пепеляевским ветеранам. Выступление назначено было на 15 февраля.
Все предвкушали скорое возвращение к цивилизации. До Якутска оставалось менее двухсот верст. Город лежал на западном берегу Лены, но замерзшая река не являлась препятствием для штурма. Мысль о том, что хорошо бы оборудовать окопы вдоль Набережной улицы, одно время владела умами гарнизонного начальства и угасла, не осуществившись. По данным пепеляевской разведки, оборонительные сооружения на окраинах не возводились, укрепления имелись лишь на пивоваренном и пороховом заводах, и то не земляные, а проволочные.
Лисья поляна
Пока Дмитриев собирал лошадей для обоза, Строд загорелся идеей наказать находившихся где-то поблизости партизан Артемьева. Похоже, ему не терпелось посчитаться с ним не только за убитых бойцов Дмитриева, но и за собственное бегство от Усть-Миля.
Накануне операции в штабе собрались командиры рот, которые должны были в ней участвовать. Обстановку этого совещания Строд описывает в духе советских романов конца 1920-х с их избытком бытовых подробностей, призванных заполнить зияющие пустоты послереволюционного бытия и создать иллюзию прочности того мира, где никто не чувствовал себя уверенно: «Махорочный дым сизыми волнами плавал по комнате, закрывал потолок, лез в глаза и медленно уходил в кухню. На стенах висели дулами вниз до десятка винтовок рядом с наполненными до отказа патронташами. На подоконнике валялись мильсовские гранаты. В углу у печки притулился “максим”, окруженный облезлыми, потерявшими свой защитный цвет коробками. Одна коробка открыта, конец ленты, тускло поблескивающий медью патронных гильз, продернут в приемник. Тут же, на усеянном окурками грязном полу, расположились пулеметчики. Мирно посапывает хозяйская собака Полкан».
Уже хотели расходиться, когда часовой привел троих незнакомых красноармейцев – оборванных, страшно изможденных, с распухшими кистями рук и черными обмороженными лицами. От них стало известно о падении Амги. Оказалось, что из всех избежавших плена командиров и бойцов амгинского гарнизона лишь пятеро догадались идти не в Якутск, как остальные, а в Петропавловское – предупредить своих. Двое замерзли в пути, трое дошли.
Про операцию против Артемьева забыли, стали думать, как быть дальше. Можно было укрепить село и остаться на месте, можно – идти в Якутск кружным путем, минуя Амгу, но в этом случае предстояло пройти шестьсот верст с риском оказаться у цели после того, как город будет взят белыми. Строд предложил третий вариант, который и был принят: двигаться к Амге, чтобы, если Пепеляев уже выступил к Якутску, угрожать ему с тыла, а если он еще там – задержать его, дав Байкалову время организовать оборону.
Строд готов был подчиниться Дмитриеву и включить своих людей в состав его батальона, однако наутро, на стихийном собрании, рядовые красноармейцы, понимая, что теперь от начальника будет зависеть не только их паек, но и жизнь, взроптали и потребовали назначить другого командира. Претензии к Дмитриеву были следующие: «Не использовал перевес в живой силе и огневых средствах, дробил батальон по частям, сам не принял участия ни в одном из боев с артемьевцами». Ораторы предлагали заменить его Стродом, и в сложившихся обстоятельствах тот счел возможным принять командование без санкции свыше, что вообще-то грозило ему трибуналом.
В результате голосования, прошедшего прямо на улице, перед штабом с красным флажком на воротах, командиром Сводного отряда единогласно, о чем не забыл упомянуть Строд, выбрали его самого, Дмитриев переместился на должность начальника штаба, а военкомом (комиссаром) остался двадцатидвухлетний Михаил Кропачев, в прошлом – типографский рабочий из Петрограда, автор стихов о пролетарии с «буйного, зоркого запада», который «железом и кровью взорвет» нависшие над Якутией тучи.
В августе 1922 года Кропачев оказался в Таттинском улусе. В газете «Автономная Якутия» он, помимо стихов, печатал корреспонденции на разные темы, а в Ытык-Кюёле близ Татты жил известный «исследователь якутской старины», художник Иван Попов. Любознательный Кропачев захотел с ним познакомиться, а попутно добыть материал для очередной заметки.
Попову было в то время пятьдесят лет. Одаренный рисовальщик, портретист, реконструктор, фотограф, он был женат на якутке и большую часть жизни провел среди якутов. Русский по происхождению, Попов стал певцом якутской жизни, чутким к ее скрытой от постороннего взгляда поэзии. Он родился в Татте, в семье сельского священника, окончил духовную семинарию, был иконописцем, учился живописи в Петербурге. Вернувшись на родину, по чьему-то заказу подрабатывал тем, что собирал этнографические коллекции для музеев в Гамбурге и в Мюнхене, и соединил интерес к местным древностям со столичным предреволюционным мистицизмом. По словам его родственника, Попов «любил рассказы о покойниках и привидениях и сам приводил сотни таинственных случаев из личной жизни». Он «любил уединяться в мрачных местах в осенние лунные ночи, любил вращаться около трупов, любил наблюдать моменты наступления смерти и умирающих людей, любил посещать психических больных». Под стать этим увлечениям была и тематика его работ: Попов «писал старинные якутские кладбища, шаманские жертвенные деревья, черепа людей и животных, куски сырого мяса, живых рыб на рожне, зарисовывал покойников, украшал гробы». При всем том какие-то советские деятели, ведавшие в Якутске культурой, с хлестаковской легкостью поручили ему «выработать общий стиль якутского искусства» и официальным документом удостоверили его статус «свободного художника». Вероятно, именно за это повстанцы собирались его расстрелять, но почему-то пощадили. Родному брату Попова повезло меньше, он был убит вместе с женой-учительницей за отказ сотрудничать с повстанческим штабом в Татте.
Попов пригласил Кропачева в дом и начал показывать ему свои рисунки, поясняя: «Вот якутская орнаментика и различная резьба… Вот могила знаменитой дюпсинской злой шаманки, умершей триста лет назад и положенной вниз лицом, чтобы не встала».
Туземные суеверия не волновали юного комиссара, но с одним из элементов якутского геометрического орнамента он позже столкнулся при невеселых обстоятельствах. Эту деталь традиционной резьбы по дереву и металлу Кропачев видел не на седле и не на кубке для кумыса, а на руке мертвого красноармейца, убитого в стычке с артемьевцами, а потом лежавшего в амбаре, пока Строд не распорядился похоронить его вместе с другими.
Экспедиций против Артемьева было две, Кропачев участвовал во второй. Тогда и нашли трупы тех, кто погиб в первой. На руке одного из них, между кистью и локтем, ножом вырезан был большой ромб.
В газете Кропачев упомянул об этом как о чем-то не требующем специальных пояснений. Очевидно, случай был заурядный. Ромб – знак женской вульвы, о чем, надо полагать, Кропачеву было известно, хотя вряд ли он знал, что это еще и древний символ плодородия. Судя по интонации, с какой он повествует о страшной находке, ему доводилось слышать, что такие ромбы попадаются иногда на убитых повстанцами красноармейцах, но для чего именно их вырезали, неясно. Толковать смысл этой посмертной меты можно по-разному – от вульгарной демонстрации презрения к уподобляемому женщине врагу до стремления магическим способом избежать мести покойного. Мир, в котором возможны подобные вещи, Попову, конечно, был ближе и понятнее, чем его гостю.
Кропачев, больше интересовавшийся текущим политическим моментом, чем якутской этнографией, выразил пожелание, чтобы Попов «в художественных образах дал картину бандитского движения».
Тот горячо одобрил эту идею: «Материал, безусловно, богатый. Обязательно напишу, – тут же родился у него сюжет будущего полотна, – как зимой, по морозу, голого человека со скрученными руками ведут на казнь».
Тем не менее что-то в его поведении Кропачеву не понравилось. Под конец рассказа он не удержался от осторожной колкости в адрес «свободного художника»: «Садясь на коня, я видел, как он прошмыгнул с градусником по двору и скрылся в огороде. Я подумал: табак побежал укрывать».
Голый человек на морозе не случайно оказался рядом с могущим пострадать от заморозков табаком[27].
Пять месяцев спустя Кропачев стал военкомом Сводного отряда. С этого дня в течение трех с лишним недель, которые окажутся самыми важными в его долгой жизни, он будет одним из помощников Строда, а в старости станет хранителем памяти о нем, автором предисловия к его книге. Как бывает с юными типографщиками, он, похоже, мечтал стать писателем или журналистом. Некоторые места в его юношеских очерках говорят о наблюдательности и словесном даре – например, описание лошади, убитой в бою с партизанами Артемьева: «Кровь громадным комом застыла у нее на животе, и кажется, что живот ей распороли и выпустили внутренности».
Или портрет впервые увиденного им Байкалова, беглый, но точный: «Серо-зеленая суконная гимнастерка сидит на нем по-простецки и по-простецки же кобур с наганом висит на ремне, без всяких ремней крест-накрест. Годы его немолодые, но голос жесток, и сам он верток, гибок, разворотист».
Кропачев, наверное, забыл обещание, данное ему Поповым, но тот его сдержал. Правда, не скоро. То ли так сложилась конъюнктура, то ли настали времена, когда любителю шаманов и покойников пришлось доказывать свою благонадежность, но в 1940 году, почти через двадцать лет после начала Якутского восстания, Попов все-таки написал картину «Зверства белобандитов», правда не на тот сюжет, о котором он говорил Кропачеву. Голые люди на ней были, но их, привязанных к конским хвостам, тащили за собой по снегу бешеные лошади.
У Строда имелось двести восемьдесят два бойца, в том числе двадцать шесть конных для разведки. С ними 8 февраля 1923 года он выступил из Петропавловского к Амге, предварительно утопив в проруби на Алдане десять тысяч патронов, которые не мог увезти с собой, и раздав крестьянам тысячу пудов муки, двести – масла, сто – соли и сорок «мест кирпичного чая» с гарнизонных складов. Саней с лошадьми и упряжными быками хватило только на десятидневный запас продовольствия.
«Небо заволокло тучами, падал небольшой снежок, – вспоминал Строд. – Скоро весь отряд втянулся в лес. Некоторое время из деревни доносился лай потревоженных собак, но и он постепенно замер. Отряд остался одиноким, как затерянное в водных просторах океана судно».
Конкретного плана действий Строд не имел. Мысль схватиться со всей Сибирской дружиной, которая вместе с якутами-повстанцами втрое превосходила их силы, была настолько безумной, что строить планы не имело смысла. Оставалось полагаться на удачу и на судьбу.
На другой день разведка донесла, что ближайшее по пути к Амге селение Соордах занято неизвестными вооруженными людьми. Строд начал окружать эти три юрты, но «враг проскочил», оставив в одной из них двоих пленных красноармейцев, сказавших, что здесь заночевали партизаны-артемьевцы – сотня верховых якутов с тремя пепеляевскими офицерами в роли военспецов. Артемьев шел к Петропавловскому с задачей запереть там красных, а сейчас отступил в сторону Амги, чтобы засадами измотать Строда, отяготить его ранеными, задержать и тем самым обезопасить тылы Сибирской дружины.
Решено было двигаться к Амге по заброшенной старой дороге, но требовалось скрыть маневр от Артемьева, иначе тот легко перебросил бы туда своих всадников. Следовало внушить жителям Соордаха, будто бы красные, осознав невозможность борьбы с конными артемьевцами, возвращаются в Петропавловское для сбора лошадей, но не сообщать об этом напрямую, не то Артемьев заподозрил бы что-то неладное. Хозяева юрт сами должны были извлечь нужную информацию из якобы случайных разговоров бойцов между собой.
Чтобы выйти на старую дорогу, нужно было вернуться на семь верст назад, и когда утром красноармейцы покинули деревню, у соордахцев не возникло сомнений в том, что они уходят обратно в Петропавловское. Их путь можно было бы прочесть по следам, но Строду повезло – весь день и всю ночь валил густой снег.
Артемьев сутки напрасно просидел в засаде, затем отправил в Соордах разведчиков. Узнав от них, что красные повернули назад, он двинулся тем же маршрутом и только через день, в Петропавловском, понял, что Строд его обманул. Расстояние между ними составляло уже больше сотни верст, а на усталых лошадях, без фуража и провианта, сразу пуститься в погоню Артемьев не мог. Он послал Пепеляеву в Амгу гонца с донесением и этим ограничился.
Ночь на 13 февраля, как и предыдущие ночи, Сводный отряд провел в лесу, у костров. Дул сильный ветер, от разлетающихся искр у многих бойцов появились громадные дыры в обгорелых шинелях. На морозе это грозило им скорой гибелью.
Утром двинулись дальше. В тайге стали попадаться поляны, по-якутски – аласы. Завидев стоявшие на них стога сена, голодные лошади и быки норовили свернуть с дороги, опрокидывали сани и доставляли немало хлопот повозочным.
Наконец вышли на равнину. Строд увидел: «Вдали, на горизонте, высились в сизой дымке громады гор, похожие на причудливой формы облака. Покрытые выбеленной метелями чащей, они манили к себе человека. Хотелось легкой птицей улететь туда, взвиться на вершину самой высокой горы и взглядом охватить от края до края безбрежную тайгу, увидеть все скрытое от наших глаз».
Если бы его желание исполнилось, с высоты птичьего полета он мог увидеть, как из Амги навстречу ему движется пешая колонна в двести тридцать штыков под командой Вишневского.
Для последней перед Амгой ночевки проводник предложил одно из двух небольших селений – Абагу или Сасыл-Сысы. Под вечер Строд склонился ко второму варианту. Люди устали, а до Абаги было на шесть верст дальше.
Уже в темноте подошли к Сасыл-Сысы, что по-якутски значит «лисья поляна». В деревне было пять юрт, из труб «роем золотых пчел летели веселые искры». Разрешения у хозяев не спрашивали, в шуме и ругани каждый спешил поскорее попасть в тепло. Дмитриев с батальоном и обозом разместился в четырех находившихся рядом юртах, а Строд и пришедшие с ним из Амги восемьдесят два бойца – в пятой. Она стояла особняком, шагах в трехстах от остальных.
Ее хозяин, якут Алексей Карманов, хорошо понимал, чем грозит ему недостаточное радушие. «Он, – пишет Строд, – сварил целый котел мяса и отдал нам весь свой запас лепешек.
Когда выяснилось, что лепешек все же не хватило, хозяйка со старухой-матерью и двенадцатилетней дочерью быстро замесили пресное тесто из ячменной муки и напекли свежих лепешек. На столе сменилось несколько ведерных самоваров, опустел котел мяса пуда в полтора… Отяжелели желудки, отяжелели головы, захотелось спать. И немудрено – два часа ночи. Расположились на полу, вповалку, зажав в руках винтовки, поставив у дверей пулеметы. Я примостился в углу на лавке. Семья гостеприимного якута заночевала в хотоне – пристройке для скота».
Вишневский в это время стоял в лесу неподалеку от Сасыл-Сысы. Он слышал ржание лошадей, рев рвущихся к сену быков, ругань красноармейцев («Красные не могут без ругани», – отмечено у него в дневнике), но напасть решил не сейчас, а перед рассветом, в часы самого крепкого сна.
Евгений Кондратьевич Вишневский – кадровый офицер, уроженец Брест-Литовска. «Барин, но решительный», – уважительно отзывался о нем перебежчик Наха. Весной 1918 года он подполковником приехал с фронта на родину жены, в Томск, вступил в подпольную организацию, которой руководил Пепеляев, и осенью, уже в чине генерал-майора, командовал дивизией в Средне-Сибирском корпусе. Вишневский был на пятнадцать лет старше Пепеляева, но всегда или находился у него в подчинении, или признавал его первенство. Это, впрочем, не мешало их дружбе.
Вечером 12 февраля в Амгу прискакал гонец от Артемьева, а утром Вишневский с одним батальоном и офицерской ротой выступил навстречу Строду. Он собирался устроить ему засаду, но передумал, узнав, что красные будут ночевать в Сасыл-Сысы.
Под утро офицерская рота скрытно выдвинулась к деревне. Через какое-то время ее командир прислал Вишневскому записку: «Снял три поста парных часовых. Красные расположились в четырех юртах. Из труб идет слабый дым – по-видимому, спят. Весь обоз находится тут же, у юрт, в загонах. Лошади и быки выпряжены».
Здесь важно, что речь идет о «четырех юртах». Пятая, стоявшая на отшибе и занятая людьми Строда, в темноте осталась незамеченной.
Вишневский двинулся к Сасыл-Сысы и подошел к деревне с той стороны, где стояла эта юрта. Лес не доходил до нее шагов сто. За ней начинался алас, рассеченный небольшим озерцом. Все вокруг было покрыто глубоким снегом. На открытом месте он лежал более толстым слоем, чем под деревьями.
В дневнике Вишневского все последующее уложилось в две общих фразы: «В 6 час. утра 14 февраля я атаковал противника, но удалось ворваться в деревню только с юго-западной стороны. В 8 час. утра, видя бесполезность дальнейших действий, я отдал приказ об отступлении»[28].
Эти два часа вместили в себя многое.
Вишневский еще находился в лесу, когда его авангард вступил в деревню с другой стороны. Часть добровольцев задержалась у обозных саней, интересуясь их содержимым, остальные группами вошли в юрты, вначале подбросили дров в гаснущие камельки и только потом начали будить спящих. Настроены они были благодушно: «Ничего плохого мы вам не сделаем. Хорошо, что все кончилось без кровопролития».
На исходе Гражданской войны, в мире, где самый грозный враг – не противник, а мороз, красные и белые уже не питали ненависти друг к другу и постоянно предлагали друг другу сдаться. Никому не хотелось убивать таких же русских людей, как они сами. Населенная непонятным народом чужая холодная земля, за власть над которой они сражались, объединяла их равной враждебностью тем и другим.
«Давайте-ка закурим, – предлагали пепеляевцы красноармейцам, спросонья не понимавшим, что происходит. – У нас табачок харбинский, первосортный».
Входя в юрту, они прошли мимо Дмитриева, спавшего у самых дверей. От шума он проснулся, вышел на улицу и увидел у обоза каких-то людей. Как раз в это время послышались выстрелы – поднял тревогу единственный не уснувший под утро караульный пост. «А ну в цепь, мать вашу растак!» – услышав пальбу, скомандовал Дмитриев слонявшимся по двору темным фигурам, приняв их за своих.
Те бросились исполнять приказ, но один, всмотревшись, крикнул: «Вы кто такой?.. Руки вверх!»
Дмитриев мгновенно все понял, нырнул в морозный туман и вынырнул из него, когда бой почти закончился.
Разбуженные выстрелами бойцы Строда заняли оборону возле юрты. Вишневский начал атаку, но под пулеметным огнем наступающие залегли. От юрт, занятых батальоном Дмитриева, не доносилось ни звука. Туман мешал разглядеть, что там происходит. Строд послал туда двоих человек.
«Минут через пять, – пишет он, – посланные вернулись: “В юртах белые”. Я остолбенел – не верю. “Вы там не были, струсили! Застрелю!” – наставил карабин в грудь одного».
Семь лет спустя он уже не мог восстановить последовательность событий, из хаоса боя выступают лишь несколько запавших ему в память сцен.
«За нашей цепью валяются убитые быки и кони. Одна лошадь, волоча перебитую заднюю ногу, дрожа всем телом, храпит, сверкает белками полных страха глаз, ковыляет, путается между опрокинутыми санями и трупами животных. Остальные, оборвав поводья, несутся бешеным галопом. Некоторые, настигнутые шальной певучей пулей, черным бугром падают на ледяную грудь озера».
«Нас забросали японскими гранатами, но те не разрывались. Одному нашему бойцу такая граната угодила в голову. Он отделался громадной шишкой, покрутил головой, от души выругался. Потом даже улыбнулся: “Японцы держат нейтралитет”».
«Я бросился к цепи, скомандовал: “Встать! За мной, в атаку…” Закончить команду не смог. Пуля угодила мне в грудь. Я все видел и понимал, но сразу лишился голоса и точно прирос к земле – ноги мне больше не повиновались… В цепи рядом со мной стоял Кайгородцев. Он взглянул на меня: “Ты что бледный?” – “Ранен. Не говори остальным. Передавай мою команду…”».
Строд держался на ногах, пока Вишневский не начал отходить, и лишь затем, расслабившись, потерял сознание.
В крепости
Строд очнулся на лавке, где спал ночью. Ему сделали перевязку. Пуля застряла в правом легком, он харкал кровью. Другой фельдшер перевязал двух пепеляевских офицеров. Одного подобрали и принесли в юрту красноармейцы, другой приполз сам, чтобы умереть в тепле. Строд запомнил, как рядом застонал его раненый боец, но когда хозяйка юрты поднесла к его губам кружку с водой, замотал головой, чем «сконфузил» молодую женщину. По-якутски вода – «уу», она приняла стон за просьбу дать напиться.
Туман рассеялся и лишь вдали, над тайгой, плавал «разорванными клочьями». Когда взошло солнце, глазам победителей предстали ужасные итоги отгремевшего боя: испятнанный кровью снег, десятки трупов людей и животных. Встреча началась предложением покурить вместе и завершилась побоищем. На аласе осталось лежать до полусотни солдат и офицеров Вишневского, а в Сводном отряде каждый седьмой был убит, каждый десятый – ранен, в том числе все командиры рот. Строд не мог встать на ноги, но передать командование было некому. Дмитриев объявился на исходе боя, поэтому «не пользовался необходимым в такой момент авторитетом».
Вишневский отступил в деревню Табалах в пяти верстах к югу. Понятно было, что он уже послал нарочного к Пепеляеву, вечером или завтра утром генерал с главными силами будет здесь, но отряд не в состоянии был тронуться с места, или пришлось бы бросить раненых. «Перебил почти весь обоз», – без преувеличений донес Вишневский в Амгу. Не сумев разбить Строда, он приковал его к Сасыл-Сысы. На ночь лошадей и быков выпрягли из саней, и те, что не погибли, разбежались. Уцелели единицы.
Лежа на лавке, Строд распорядился покинуть остальные четыре юрты и всему отряду перейти в ту, где находился он сам. На оборону деревни сил не хватало, решено было укрепиться в отдельно стоящей усадьбе Карманова. Из других дворов притащили дрова, сено для подстилок и, главное, бруски замороженного конского и коровьего навоза – балбахи (балбах по-якутски «навоз»). Якуты копят их в течение года, а весной используют как удобрение, но повстанцы догадались применить балбахи для строительства оборонительных сооружений. Укрепления из мерзлого навоза Строд впервые увидел год назад, при штурме Табаги, и знал достоинства этого материала. Балбаха представляет собой плиту длиной приблизительно 70 см, шириной и толщиной – 15–20. Пепеляев говорил, что пуля не пробивает две положенные рядом балбахи; по наблюдениям Строда, как раз два таких бруска пуля и пробивает, третий раскалывает, четвертый остается неуязвимым. Разбить четыре слоя балбах можно лишь сосредоточенным пулеметным огнем.
Сразу после боя под руководством друга Строда, Иннокентия Адамского, начали строить стену из навозных плит. Их ставили по четыре-пять штук в ряд, проделывая бойницы для пулеметов. Стену присыпали снегом и полили водой, а мороз зацементировал эти «окопы», позволявшие передвигаться за ними в лучшем случае на четвереньках, и то лишь в непосредственной близости от них. Все остальное пространство усадьбы простреливалось с окружавших алас невысоких пологих холмов. Ближайшие находились на расстоянии полутора-двух сотен метров.
Семья Карманова, пережив один бой, спешила уехать до начала нового: «Хозяйка в первую очередь ухватилась за ребятишек. Она укутала их в грязные, с порванной покрышкой, заячьи одеяла, посадила каждого малыша в большую кожаную суму, которую ловко зашнуровала мягким тонким ремешком из лосиной кожи. Из сумы выглядывала только детская головка». Отец семейства запряг быков и стал собирать «свой немудреный скарб»: «Все полетело в общую кучу: подушки, торбаса, горшки, рыболовная сеть, берестяные туеса, разные шкуры. Пыль и пух густо висели в воздухе. Хозяин до того запарился, что на просьбу жены увязать последнего ребенка схватил стоявший рядом с люлькой самовар и стал засовывать в предназначенную для ребенка суму. Грустно и тяжело было видеть, как торопились люди покинуть насиженный угол и бросали на произвол судьбы свое маленькое, но с огромным трудом сколоченное хозяйство».
Кармановы считались людьми среднего достатка, бревна в стенах их юрты были уложены горизонтально, как в русских избах (сказывалась близость Амги), а не приставлены наклонно к бревенчатому каркасу, как в юртах победнее. Внутри, надо полагать, царили обычные в якутских жилищах опрятность и порядок – аккуратный камелек в центре, нары у стен, по левой от входа стене – полки для кухонной посуды, здесь же шкафчик для мелочи и чашек из грубого фарфора, но белых и чистых. Стол вымыт щеткой и вытерт, сияют начищенный самовар и медный чайник. По утрам все члены семьи мылись из тазика и полоскали зубы теплой водой. В тот день хозяевам было не до гигиены, но оставшийся после их отъезда беспорядок стал лишь слабым подобием будущего разгрома. Осада – это скученные на небольшом пространстве людские тела, вши, вонь, грязь и хаос.
Посылать кого-то в Якутск днем не рискнули, но когда стемнело, боец Константинов, здешний якут, знавший местность, на чуть ли не единственной оставшейся в живых тощей лошаденке повез Байкалову донесение с отчетом об уходе из Петропавловского, о бое с Вишневским, координатами («Стоим в шести верстах северо-восточнее Абаги, в Дженкунском наслеге») и просьбой о «срочной выручке».
На словах Константинову велели передать: «Лучшие наши командиры ранены. Строд ранен в правую половину груди, ранение слепое. Дышит тяжело».
На всякий случай донесение зашифровали (использовался шифр «Америка»). На пакете имелась помета «аллюр», но лошадь под гонцом явно «не могла развить требуемой скорости». Строд опасался, что она вообще падет, Константинову придется идти пешком, а если он не сделает в первую ночь семьдесят-восемьдесят верст, его нагонят.
К вечеру того же дня Пепеляев, оставив в Амге сотню человек под командой Андерса, со всеми остальными поспешил к Вишневскому в Табалах. Утром 15 февраля оба они уже были в Сасыл-Сысы, и двое из недавно плененных красноармейцев принесли Строду пакет с письмом от генерала. «Вы, – говорилось в нем, – окружены с трех сторон Сибирской добровольческой дружиной и повстанческими отрядами. Сопротивление бесполезно. Во избежание напрасного кровопролития, исключительно ради сохранения жизни красноармейцев, предлагаю сдаться. Гарантирую жизнь всем красноармейцам, командирам и коммунистам…».
Времени на размышление было немного. Письмо доставили в 11.15, а ответ следовало дать до 12.00.
Предложение Пепеляева зачитали вслух в присутствии всех бойцов. Чтение, как пишет Строд, часто прерывалось «возмущенными возгласами», и ответ был якобы единодушным – нет, но наверняка дело обстояло не так просто. Сам Строд, кажется, не был уверен, есть ли смысл принимать неравный бой. На него накинули оленью доху и под руки вывели во двор – осмотреть укрепления из балбах, которых он еще не видел. Нужно было возвести их по всему периметру усадьбы, имевшей около ста метров в длину и тридцать-сорок в ширину, но оказалось, что «окопы» прикрывают ее только с фронта, фланги и тыл не защищены.
Чтобы исправить положение, требовалось много больше времени, чем оставалось до указанного в ультиматуме срока, и в ответном письме Строд попросил об отсрочке до 16.00 – под предлогом, что не может в одиночку решить вопрос такой «громадной важности», нужно созвать общее собрание.
Двум бойцам вручили это письмо и палку с привязанным к ней носовым платком. Шагах в трехстах за линией караулов их остановили, обоим завязали глаза и, держа за руки, привели в одну из тех четырех юрт, где батальон Дмитриева провел предыдущую ночь. Повязки сняли уже внутри.
За столом сидели пятеро в одежде без погон. На вопрос, кто из них Пепеляев, отозвался шестой, которого парламентеры поначалу не заметили. Высокий, с черной бородой, он стоял у горящего камелька и подкладывал в него дрова. На нем были оленьи камусы (меховые чулки) и «вязаная красная фуфайка» явно домашнего происхождения. Вероятно, перед отъездом в Якутию ему связала ее жена или мать, Клавдия Георгиевна.
Прочитав письмо Строда, Пепеляев посовещался с Вишневским и сказал, что согласен на отсрочку. «Если почему-либо ваши командиры не согласятся на сдачу, и я поведу наступление, стреляйте в воздух, – на прощание посоветовал он парламентерам. – Помните, что я никого не расстреливаю».
Тем временем в усадьбе Карманова кипела работа. Укрепления перестроили, и в 15.30, на полчаса раньше срока, Строд продиктовал новое письмо Пепеляеву: сдаться он отказывался и сам предлагал генералу сложить оружие.
Это его письмо существует в двух вариантах, мало похожих друг на друга. Первый из них семь лет спустя Строд привел в своей книге «В якутской тайге»: «Вы бросили вызов всей советской Сибири и России, – клеймил он только что обманутого им генерала и одновременно, как положено человеку, испившему от мудрости масс, давал понять, что его самого обмануть невозможно. – Вас пригласили сюда купцы-спекулянты и предатель-эсер Куликовский. Народ не звал вас. С оружием в руках он встал на защиту Советской власти…»
Скорее всего, этот вариант – плод коллективного труда автора и издательских работников разного уровня. Подлинное письмо Строда вдвое длиннее придуманного задним числом, написано просто и с большой эмоциональной силой.
Вначале Строд указывал Пепеляеву, что тот имел «частичный успех благодаря разбросанности гарнизонов», но теперь «силы стянуты», белые уже не могут рассчитывать на победу. Затем объяснялось, почему капитуляция, пусть на самых выгодных условиях, для него неприемлема: «Наша сдача может лишь углубить Гражданскую войну, разорить еще более и без того разоренный край. Разве с нашей стороны это не будет громаднейшим нравственным преступлением?»
Были, разумеется, и другие побуждения, менее идеалистические, но честолюбие, гордость, мужской азарт, боязнь порицания точно так же действовали на противную сторону, разнились именно рациональные мотивы. Пепеляев считал, что если не свергнуть «коммунистическую власть», в будущем число ее жертв многократно превысит понесенные в борьбе с ней потери, а Строд видел всю бессмысленность этой войны, ведущей только к новым жертвам, и считал долгом прекратить ее как можно скорее.
Об отсутствии у Пепеляева перспектив мог бы написать любой современник, о капитуляции как «нравственном преступлении» – далеко не всякий из начальников Строда, а последнюю фразу письма – только он. Она вызывает доверие к искренности автора, способного в таких обстоятельствах обратиться к противнику с таким призывом: «Ключ к прекращению Гражданской войны в ваших руках, не бросайте же его в море крови, а откройте им дверь мира»[29].
Были опасения, что Пепеляев, получив отказ, поймет, для чего понадобилась отсрочка, и может арестовать парламентеров, поэтому послали не двоих, как утром, а одного. Скоро он вернулся с лаконичным ответом: «Переговоры считаю законченными. Открываю военные действия».
Их, однако, не последовало ни в этот день, ни на следующий, ни еще в течение двух суток.
Наутро осажденные почувствовали, а потом убедились, что и в остальных юртах Сасыл-Сысы, и в соседнем березняке, и у озера нет ни души. Ночью все шестьсот пепеляевцев исчезли, и не у кого было спросить, куда они подевались: в страхе перед войной жители покинули свои дома, как и семья Карманова. Разведчики обшарили местность в радиусе шести-семи верст, но никого не нашли,
«Это нас и обрадовало и озадачило, – вспоминал Строд. – Кое-кто высказывал предположение, что, наверное, к Амге подходят наши из Якутска, и Пепеляев бросился им навстречу, оставив нас в покое, но, поразмыслив, мы решили, что это военная хитрость. Пепеляев открыл ловушку, пытаясь выманить нас из укреплений, чтобы напасть в удобном для него месте и разбить».
Вишневский, однако, ни словом не обмолвился о том, что они с Пепеляевым уводили дружину из-под Сасыл-Сысы. В позднейшем комментарии к дневниковой записи того времени он приводит иную причину трехдневного промедления с атакой на усадьбу Карманова: «Из захваченного донесения Строда в красный штаб, в котором он сообщал о своих потерях, своем ранении, упадке духа среди красноармейцев, просил о срочной присылке отряда к нему на выручку, у генерала Пепеляева появилось убеждение, что Строд вынужден будет сдаться без боя, а потому до 18-го (февраля. – Л. Ю.) включительно он вел с ним переговоры о сдаче».
Строд тревожился не зря: обессилевшая от голода лошадь пала под Константиновым в первую же ночь, его схватили и доставили в Амгу. Код «Америка» не затруднил дружинных шифровальщиков, а на допросе гонец выдал все, что ему велели передать устно. Пепеляеву стало ясно, что положение осажденных еще хуже, чем он думал, отсюда – надежды на капитуляцию Строда, тем не менее никаких переговоров с ним больше не велось. Недаром Вишневский написал о них не в самом дневнике, а в позднейших примечаниях.
Свой дневник он готовил к изданию в 1932 году, к десятилетию Якутской экспедиции. На юбилейной волне в Харбине ожили все старые эмигрантские претензии к Пепеляеву, но Вишневский не позволил себе никакой критики в его адрес. Ему не хотелось упрекать друга, и неудачу похода он объяснял стечением роковых случайностей, а не ошибками командующего. Возможно, запись о его наивных расчетах и нелепых надеждах была вычеркнута при публикации, но сам факт, что после обмена письмами Сибирская дружина ушла из-под Сасыл-Сысы, сомнению не подлежит. Об этом Строд потом говорил на судебном заседании, в присутствии самого Пепеляева, и не стал бы лгать ему в лицо. У него не было причин для такого обмана, а у Вишневского для умолчания – были.
Пепеляев не столько, может быть, хотел выманить Строда из его убежища и завлечь в капкан, сколько надеялся, что если предоставить красных самим себе, начнется дезертирство, отряд развалится, тогда удастся обойтись без жертв с обеих сторон. Впрочем, был тут и другой смысл. Уходя, он посылал Строду сигнал с предложением, которое, будучи передано словами, никогда не было бы принято. Суть его – в следующем: я не хочу вас убивать, не хочу брать на душу вашу кровь и кровь тех, кого убьете вы, а так как я обещал отпустить всех, кто сложит оружие и не пожелает вступить в Сибирскую дружину, вы вольны, не унизив себя капитуляцией, идти куда угодно, только не оставайтесь там, где вы сейчас – иначе мне придется начать штурм, чтобы, когда я уйду из Амги в Якутск, вы не могли ее захватить и угрожать мне с тыла.
Не исключено, что Строд сумел прочесть адресованное ему бессловесное послание, но уйти было не в его силах. Обоз перестал существовать, не на чем было везти не только пулеметы и боеприпасы, но и раненых, и лошадиные туши, ставшие для отряда единственным продуктом питания. Трагизм ситуации заключался в том, что Строд, даже если бы захотел, был не в состоянии покинуть Сасыл-Сысы, а Пепеляев не мог оставить его на месте без риска получить удар в спину. На три недели они оказались прикованы друг к другу, но при всей брутальности этого противостояния оба повели себя так, что едва ли не впервые за пять лет Гражданской войны в России она утратила характер войны религиозной с обычной для таких конфликтов бесчеловечностью, ибо их цель – не победить врага, а уничтожить его или обратить в свою веру. Прозвучавший из уст Пепеляева призыв к милосердию был услышан и поддержан Стродом, в чем сам он ни за что бы не признался.
«Море крови», о котором он писал, убеждая Пепеляева не бросать туда «ключ» от дверей еще возможного примирения, для нормальных, в сущности, людей, не маньяков и не профессиональных убийц, сделалось метафорой мира, где они устали жить. Осада Сасыл-Сысы обернулась кошмаром для обеих сторон, при всем том и красные, и белые сумели обойтись без зверств, без идеи священной мести, даже без ненависти и едва ли не с жалостью к противнику, обманутому своими начальниками, которых в свою очередь тоже кто-то обманул.
Пользуясь моментом, Строд вслед за Константиновым отправил в Якутск еще двоих лыжников, для легкости вооруженных лишь наганами и парой гранат на человека. У обоих в чулках-камусах спрятаны были записки одинакового содержания.
Пока пепеляевцы отсутствовали, красноармейцы разобрали на дрова амбар, срубили в лесу десятка три деревьев и разложили их за «окопами», верхушками в сторону противника. Получилось «нечто вроде засеки, правда довольно жалкой». На озере накололи и притащили во двор глыбы льда вместо воды. Запасти воду не могли, зимой озера в Якутии промерзают до дна.
О том, чтобы лишить противника «базы» и сжечь остальные четыре юрты, Строд не думал. Для него, в отличие от Байкалова, планировавшего спалить Амгу и ругавшего Карпеля за то, что не сжег Нелькан, это было не имеющей особого смысла жестокостью по отношению к якутам, которые рано или поздно вернутся в свои дома.
Тем временем Пепеляев, узнав, что его расчеты не оправдались, вечером 18 февраля возвратился в Сасыл-Сысы. Ночью завязалась перестрелка между караулами, а в семь утра начался штурм[30].
«Ночь приближалась к концу, – пишет Строд. – В сгустившуюся темь большими белыми заплатами вкрапливался туман… Сквозь его белую пелену не дальше как в двадцатитридцати шагах от караула смутно виднелись силуэты людей… Предутреннюю тишину разорвала предостерегающая дробь наших пулеметов. Навстречу белым окоп громыхнул вспышкой залпа. Посыпалась дробная разноголосица выстрелов. Падали идущие впереди люди, а на смену им шли другие. Лесная опушка выбрасывала на Лисью поляну все новые цепи».
Со стороны леса атаку возглавил сам Пепеляев, со стороны озера – Вишневский. Дважды атакующие подходили на пару десятков шагов к стене из балбах, но оба раза, не дойдя до засеки, под пулеметным огнем залегали, а после отступали к лесу или к юртам. Когда в час дня атаки прекратились, многие красноармейцы поморозили ноги. На складах в Петропавловском не было зимнего обмундирования, бойцы батальона Дмитриева носили шинели и ботинки. Строд был в «катанках», но и ему нелегко дался шестичасовой бой при сорокаградусной стуже: «Самому жарко, с лица льет пот, а ноги без движения стынут».
На морозе «организм терял много энергии и требовал пищи». Под обстрелом подтащили к укреплениям лошадиные туши, отрубали куски мороженого мяса и глодали сырым. Воду заменял грязный снег. С этого дня и до конца осады всех мучал кашель.
Около трех часов пополудни Пепеляев возобновил наступление. Снег на аласе был вытоптан во время предыдущих атак, идти было легче. В эти минуты у осажденных пуля разбила затвор «льюиса», а у «кольта» были ранены все номера расчета. Единственный раз за все время осады пепеляевцы прорвались за линию «окопов». Их выбили, но в схватке погиб Адамский, ближайший друг Строда со времен боев с Семеновым и Унгерном в Забайкалье.
Назначив «начальником обороны» комвзвода Дмитрия Жолнина, ослабевший Строд уполз в юрту. У тех, кто в ней оказывался, поначалу возникало чувство безопасности, хотя она не могла служить защитой: «Пули пронизывали стены насквозь, летели низко над полом. Чтобы не попасть под них, нельзя было не только стоять, но даже сидеть. Все в юрте плотно прижимались к земле, чтобы избежать смерти».
Вечером атак не было, но перестрелка ослабевала медленно и прекратилась лишь после полуночи.
С рассветом подсчитали потери. При наилучших намерениях и беззлобном отношении друг к другу они оказались огромны: у Пепеляева – свыше сотни убитых и раненых, у Строда – около шестидесяти.
Весь следующий день и первая половина ночи прошли спокойно, а около трех часов осажденные почувствовали, что готовится атака, на этот раз – ночная. Кто-то вспомнил, что среди отрядного имущества есть пять ракет, четыре осветительных и одна сигнальная. «Когда шум в лесу усилился и стал приближаться, – рассказывает Строд, – взвилась ракета и, разорвав черное покрывало ночи, осветила поляну, окопы и опушку леса. Следом взметнулась вторая. На короткое время сделалось светло как днем. Затем обе ракеты падающими звездами полетели вниз, мягко стукнулись о землю и с тихим шипением, испуская трепетный матовый свет, погасли. Густой мрак снова окутал поляну, юрту, лес. Началась перестрелка, которая продолжалась до утра, но атака белых не состоялась».
Утром Вишневский, сильно сгустив краски, донес Пепеляеву, накануне уехавшему из Сасыл-Сысы в Амгу: «Красные имеют большой запас ракет и беспрерывно освещаются. Это отрицательно действует на дружинников».
После вчерашнего восемнадцатичасового боя никто не рвался опять идти под пулеметы. Вишневский воспользовался этими ракетами как предлогом не начинать новый штурм, но назавтра в Сасыл-Сысы прибыло несколько саней, груженных зеркалами «самых разнообразных форм и размеров». Зная Пепеляева, можно с уверенностью сказать, что их не конфисковали у жителей Амги, а с выгодой для хозяев выменяли на мануфактуру или на охотничьи припасы. Очевидно, для сохранности при перевозке зеркала завернули во что-нибудь мягкое или переложили сеном, но на месте у них было немного шансов уцелеть – им предстояло пасть в борьбе с осветительными ракетами противника. Предполагалось расставить их вокруг позиций Строда, чтобы свет запущенной оттуда ракеты, отражаясь от множества зеркальных поверхностей, освещал и ослеплял самих осажденных, но насколько технически удачна сама идея, выяснить не удалось.
«Во-первых, – иронизирует Строд, – у нас не было ракет, против которых зеркала предназначались, а во-вторых, наступили лунные ночи».
Тридцать пять кирпичей чая
В сентябре 1922 года, сразу по прибытии в Аян, Пепеляев на «Защитнике» послал в Охотск генерал-майора Василия Ракитина с группой офицеров, чтобы набрать отряд из укрывшихся там повстанцев Коробейникова и наступать на Якутск севернее направления главного удара. Четыре года назад Ракитин носил капитанские погоны, генералом стал после Ледяного похода из Красноярска в Забайкалье, когда все его участники получили повышение сразу на два чина. Во Владивостоке он числился при штабе Вержбицкого на сомнительной должности «генерала для поручений», пока вовсе не был уволен из армии. По классификации Соболева, Ракитин принадлежал к четвертой категории добровольцев – тем, «кому деваться было некуда и есть нечего». Пепеляев считал его «плохим воякой», поэтому приставил к нему энергичного и храброго полковника Худоярова.
В Охотске им удалось навербовать до двухсот якутских беженцев. С этим отрядом они выступили на запад, но точно так же, как Пепеляев в Нелькане, из-за отсутствия оленей и осенней распутицы на два месяца застряли в тайге, на бездействующей телеграфной станции Арка в двух сотнях верст от побережья. Отсюда относительно недалеко было до станции Алах-Юнь, где год назад страшной смертью погибли несчастные людоеды из охотского ревкома, а теперь сидели полуживые от голода бойцы батальона, в конце лета отправленного Байкаловым в Охотск, но так и не сумевшего пройти дальше на восток. Когда туда добрался наконец обоз с продовольствием, красноармеец, первым получивший буханку хлеба, обнял ее обеими руками, как ребенка, прижал к груди и заплакал. К тому времени были съедены все лошади, варили конскую кожу, уздечки и подпруги, правда на этот раз до каннибальства не дошло. В ноябре батальон вывели из Алах-Юня в село Чурапча, отстоявшее от Якутска примерно на такое же расстояние к востоку, как Амга – к юго-востоку. Ракитин и Худояров, голода не испытавшие, проделали этот путь месяцем позже, в декабре.
Первым с двадцатью якутами выступил Худояров. В поселке Крест-Ходжай он встретил пришедший из Оймяконского округа отряд повстанца Оросина и присоединил его к своему. Во главе объединенных сил общей численностью человек в восемьдесят Худояров занял село Татта, «для форсу» поругался по телефону с красными в Чурапче и Амге, тогда еще не взятой Рейнгардтом, после чего снял телефонный аппарат и закрепился в деревне Олба. Оттуда, по местным масштабам, до Якутска было рукой подать, и встревоженный Байкалов послал в Таттинский улус тамошнего уроженца, поэта и драматурга Софронова-Алампу, поручив ему донести до земляков обещание амнистии всем повстанцам-якутам, вставшим под знамена Пепеляева. Гарантами выступали сопровождавшие его брат и сын командующего – Жарных-Некундэ и восемнадцатилетний Матвей.
На лесной дороге возле Олбы они встретили якутов Худоярова. «Отряд, заметив делегацию, рассыпался цепью по обеим сторонам дороги и, подпустив, окружил их, – рассказывает Никифоров-Кюлюмнюр. – Тут солдаты узнали Софронова, многие бросились к нему целоваться с радостными возгласами, забыв о дисциплине».
Народного любимца Худояров благоразумно не тронул, а Жарных и Байкалова-младшего сгоряча арестовал, но скоро отпустил в Якутск, вернув им даже маузеры. Держать их под арестом до «суда Народной власти», как приказывал Пепеляев, он не мог, ни один якут не пошел бы к ним в тюремщики из страха, что Байкалов отомстит за нанесенные его «родовичам» обиды.
Худояров, «тип настоящего разбойника», как отзывался о нем Никифоров-Кюлюмнюр, должен был «отказаться от всяких насилий» и вести себя «скромно». В этой роли, навязанной ему обстоятельствами и Пепеляевым, лихой полковник порой выглядел комично. Когда при налете на Татту ему достались бумаги уполномоченного ГПУ, в том числе список «агентов из населения», он охарактеризовал этих людей как «потерявших общественную совесть» и в своем приказе повелел им «в однодневный срок» выехать в Якутск.
Строд назвал этот приказ «взмахом картонного меча», хотя вернее было бы сравнить его с попыткой устрашить врага тенью меча настоящего. Худояров грозил ослушникам военно-полевым судом, но и здешний резидент ГПУ, родной брат председателя ЯЦИК Ойунского, и его улусная «агентура» даже не подумали куда-то уезжать и спокойно дожили до прихода красных.
Задержавшийся в пути Ракитин появился здесь уже после того, как Рейнгардт взял Амгу. Дожидаясь, пока красные в Сасыл-Сысы сложат оружие, Пепеляев приказал ему и Худоярову «маневрировать» возле Чурапчи, чтобы выведенный туда из Алах-Юня батальон, командование которым принял краском Ефим Курашов, не мог ни помочь Строду, ни соединиться с Байкаловым.
К середине февраля план кампании, выработанный Пепеляевым еще осенью, в Нелькане, почти полностью претворился в жизнь. Все стрелы, начерченные им на штабной карте, через горы, тайгу и снежные пустыни прилетели туда, куда он их направил пять месяцев назад, и готовы были вонзиться каждая в свою цель. Порядок нарушал лишь засевший в навозной цитадели Строд.
В другое время Пепеляев не стал бы медлить с новой атакой на Строда, но после взятия Амги он впервые с начала похода был полон оптимизма. Казалось, в войне наступил перелом, промедление в два-три дня ничего не изменит. Отступает чувство обреченности, заставлявшее всегда ожидать худшего. Когда в Амгу потянулись недавние сторонники советской власти, Пепеляев уверовал в ее близкий конец.
Первым приехал видный некогда общественный деятель, тойон Дмитрий Слепцов, представлявший Якутскую область на празднествах в честь трехсотлетия дома Романовых в Петербурге. Он рассказал, что на собрании национальной интеллигенции в Якутске принята резолюция о сотрудничестве с правительством ЯАССР, но это сделано только из тактических соображений – «во избежание уничтожения интеллигенции». Как говорил Пепеляев, «Слепцов заверил нас, что с подходом нашим к Якутску все будут с нами».
Еще сильнее обнадеживало появление в Амге представителей Нарревдота, то есть Народно-революционного добровольческого отряда, сформированного из примирившихся с советской властью якутских интеллигентов и амнистированных повстанцев. В нем насчитывалось двести с лишним человек во главе с бывшим повстанческим командиром Михайловым; начальником штаба стал Карпель, свободно говоривший по-якутски. Штаб и политотдел остались в Якутске, а «экспедиционная» часть Нарревдота стояла на реке Амге, в пятидесяти верстах выше Амги-слободы. Никифоров-Кюлюмнюр уверяет, будто Пепеляев хотел от Усть-Миля идти прямиком на Якутск, минуя слободу, но, обнаружив, что этот путь занят Михайловым, изменил маршрут, так как «узнал твердую готовность Нарревдота дать ему отпор и понял, что столкновение с ним вооружит против него все якутское население, чего он больше всего боялся».
Плана выйти к Якутску в обход Амги у Пепеляева никогда не было, а Нарревдот готовился не к «отпору», а к тому, чтобы всеми способами уклоняться от участия в боевых действиях. Зная, что Рейнгардт идет к Амге, Михайлов не сделал даже попытки помочь ее гарнизону, но как только слобода пала, послал туда парламентеров. «После долгих переговоров, – рассказывал Пепеляев, – они согласились перевести отряд к нам, но не сейчас, а ближе к Якутску». На деле это означало, что окончательное решение Михайлов примет не раньше, чем определится победитель, а до тех пор каждая из сторон должна числить его в своем стане. Пепеляев мог быть уверен, что Нарревдот не придет на помощь Строду, но в целом якутская интеллигенция не оправдала его ожиданий. Он обвинял ее в двуличии, предательстве, своекорыстии, не понимая, на какой тонкой грани между природой и цивилизацией балансируют якуты, как быстро настигнет их разорение, а то и вымирание, если в момент исторического выбора интеллигенция, ведя за собой «простой народ», поставит не на того игрока.
При штабе Сибирской дружины не состояли шаманы, Пепеляев не обращался к ним за предсказаниями, как Унгерн – к монгольским ламам. Он едва знал десяток якутских слов, не пытался ввести в военную форму или нанести на знамена элементы национальной символики, не имел ни малейшего представления о якутской мифологии и не апеллировал к ней в своих манифестах. Ему претила любая идеологическая эксцентрика, и все же он слишком мало интересовался жизнью народа, ради освобождения которого из-под ига «красных тиранов» приплыл сюда из Владивостока. Как народник он сочувствовал мирным незлобивым якутам, не очень-то вникая в их отличия от тунгусов, но умозрительная жалость – не лучший способ понять чужую душу.
Пепеляев недооценивал проницательность своих союзников, их умение сразу видеть суть человека, необходимое при жизни небольшими изолированными сообществами, когда каждый незнакомец представляет собой потенциальную угрозу.
«Вследствие мирного образа жизни якуты не могут быть названы храбрецами, но они сразу понимают ум, убеждения и характер людей, с которыми вступают в разговор, без труда постигают смысл высокой речи, угадывают обстоятельства, о которых будет идти речь. Найдутся немногие лукавые русские, которые смогут обмануть простого якута», – отмечал чиновник Афанасий Уваровский, живший в Якутии в первой половине XIX века.
Его мнение подтверждал сосланный в Якутию народоволец Владимир Иохельсон: «Едва ли найдется на земном шаре какой-нибудь первобытный народ без школы и письменности, который состоял бы из таких искусных дипломатов, как якуты. Невольно поражаешься, когда видишь, как невзрачный якут в глуши улуса обнаруживает тонкое знание людей, способность льстить, умение приводить в движение тайные пружины тщеславия и притворяться наивным. Политика будто сделалась врожденной чертой его характера».
Пепеляев оказался бессилен против этого древнего туземного оружия, отточенного в стенах реальных училищ, духовных и учительских семинарий.
«После того, как белобандиты украли у нас Амгу-слободу, на их сторону стали склоняться колеблющиеся, – задним числом признавал Байкалов. – Наши мещанские барышни в городе уже слышали звон шпор белой офицерщины».
Осенью этим барышням крепко досталось как пепеляевской «пятой колонне», а сейчас они опять стали мишенью фельетонистов:
- Ждали беленьких недели,
- Ночью блюдечки вертели,
- Днями карты раскладали —
- Все гадали и гадали.
- Карты с блюдцем говорили,
- Что Байкалова разбили,
- И спаситель-генерал
- Строда в плен уже забрал.
К трехлетней годовщине казни Колчака не преминули вспомнить о расстрелянном вместе с ним Викторе Пепеляеве: «Он выказал себя презренным трусом, ползал на коленях, умоляя сохранить ему жизнь». Рожденная в офицерской среде легенда о неспособном взглянуть в лицо смерти штатском либерале, кадете, говорившем, что «левые слишком мало любят Родину, а правые – свободу», оттеняла мужество адмирала, но бросала тень на Пепеляева-младшего.
Разоблачить его в глазах интеллигенции, в том числе якутской, поручили перебежчику Вычужанину. Он выполнил заказ талантливо, по всем правилам информационной войны.
«В последнее время в городе распространяются разговоры о генерале Пепеляеве, – смело начинал Вычужанин свою заметку, самой констатацией этого факта вызывая доверие к себе. – Говорят о его якобы “революционном” прошлом, о его “правдивых письмах”, которые он послал властям республики… Я хочу сказать несколько беспристрастных слов по поводу его письма, подобранного экспедицией, в которой я принимал участие…»