Давай попробуем вместе Гайворонская Елена
– Ну, это ты загнул – пятьсот баксов, – шепчет она, приблизившись, дыша мне прямо в лицо – хоть закусывай.
– А ты съезди, проверь. Ну что, меняемся или я в метро погреб?
– Стой! – Она цепко хватает за рукав. – А каких тебе надо?
– А черт его знает, – признаюсь я честно. – Разных.
– Что ж ты, не знаешь, какие цветы твоя мама любит? – укоряет тетка.
– Вот и узнаю.
– Ладно, бог с тобой. – Она машет рукой. – Бери все. Тут уж мало осталось. Давай в газеты оберну.
Я снимаю куртку, остаюсь в свитере.
– Ой! – восклицает она. – Ты ж замерзнешь! На-ко, глотни. – И достает откуда-то из-под многослойных одежд початую «столичку».
Я делаю пару глотков и, поблагодарив, возвращаю. На лице цветочницы читаю уважение.
– Ну, как там, в Чечне-то, скоро закончат? – спрашивает она почему-то громким шепотом. – Когда их, террористов-то, перебьют?
Я усмехаюсь, принимая достаточно объемный газетный сверток.
– Слыхала, что обещают? К Новому году.
– Так не они же воюют. И не их дети и внуки… – Женщина яростно сплевывает на подмерзший асфальт.
28
Окно детской не светится. Значит, Мишка уже лег спать. На моих часах половина десятого. Я легонько стучу в кухонное окно. Раздумывать некогда. Я уже почти превратился в Деда Мороза. Даже принятое за вечер сугрево выветрилось без остатка, хоть за руль – и на гоночную трассу в Монте-Карло.
Свет гаснет. Я вижу бледное лицо Веры за откинутой занавеской. Нас разделяет множество условностей и противоречий, невидимых и осязаемых. Но сейчас между нами лишь зыбкая грань заиндевевшего стекла. Мы оба молчим. Только смотрим: глаза – в стекло – в глаза, и я не могу понять, то ли вижу сумрачный матовый блеск ее зрачков, то ли отражение своих…
Она сдается первой. Фрамуга приоткрывается с тихим скрежетом, точно вопрошая, какого черта я здесь делаю. И пока ее хозяйка не произнесла то же самое, я высыпаю на узкий подоконник содержимое свертка. Помпезные розы, огромные, как блюдца, и алые, как кровь… Голенастые гвоздики, трогательно пушистые хризантемы… И еще какая-то рябая яркая дрянь, сладковато пахнущая крематорием. Цветочные останки устилают подоконник, падают на пол, перебивая запах свежего мороза дурманом пышной кончины, ароматом последнего вздоха. Почему женщинам так нравится умирающая красота?
– Боже мой! – прерывисто шепчет Вера.
– Можно войти?
– Да, конечно. – Тонкие пальцы продолжают сами по себе перебирать, словно четки, хрупкие цветочные тельца, изредка поднося то одно, то другое к растерянному лицу. Такой я вижу ее впервые – изумленной, озадаченной, с широко распахнутыми, прозрачными, как ночные озера, глазами, лицом, словно подсвеченным изнутри мягким лунным сиянием, и губами, распускающимися, как бутон неведомого цветка. Я вдруг понимаю, что хотел именно этого: удивить, потрясти, ошарашить эту женщину. И ради этой секунды можно пожертвовать не только курткой, но и ботинками.
– Что с вами? Почему вы раздеты?! – Моментально позабыв о цветах, она хватает меня за руки, тащит на кухню, усаживает поближе к батарее и, взобравшись на табурет, вытаскивает из подвешенного под потолок шкафчика начатую бутылку всенародно любимой «Гжелки». Наполняет хрупкую рюмку.
– Выпейте сейчас же. – И, поймав удивление в моем взгляде, краснеет, как юная школьница, как говорится, до кончиков волос. Последний раз я видел такой румянец классе в четвертом у своей соседки по парте. Но уже не помню из-за чего.
– Я не пью. – Она низко опускает голову, словно оправдываясь перед высоким начальством. – Только когда гости…
– Или когда бывает хреново… Верно?
– Что случилось? Где ваша куртка?
– Ограбили.
Она поднимает голову и смотрит на меня очень внимательно, сквозь зрачки, словно пытается угадать, что творится у меня внутри…
– Вы… лжете.
– Да.
– Вы… сумасшедший.
– Может быть. Ваш муж не был таким?
Она качает головой, улыбнувшись неизъяснимо печально.
– Славик всегда был прагматиком. До мозга костей. – Она произносит это спокойно, без злобы, без сожаления. Просто констатирует факт.
– Он правда в Америке?
– Думаю, да.
– Давно?
– Три года.
– И что он там делает?
– Работает. Он программист. Талантливый, честолюбивый. Он всегда хотел уехать. Считал, что здесь его недооценивают…
– Где же вы откопали этого непризнанного Билла Гейтса?
Она рассмеялась, на тугих щечках заиграли ямочки, совсем как у Мишки, такие занятные, что я с трудом удержался, чтобы не дотронуться до них кончиком пальца.
– В институте. Мы вместе учились. Это из-за Мишки я бросила учебу и пошла работать в сад. А потом поняла, что с детьми мне гораздо интереснее, чем с компьютерами…
– Почему он не взял вас с собой?
– Контракт был каким-то сомнительным, потребовалась куча денег. Но Славик не останавливался никогда и ни перед чем…
Она наполнила рюмку и вглядывалась в нее, как на рождественском гадании, словно пыталась увидеть что-то за прозрачной рябью стекла.
– Как вас угораздило выйти за него? – неожиданно срывается у меня с языка.
Она удивленно вскидывает глаза, невесело улыбается:
– Кто не был глуп в восемнадцать? Но я ни о чем не жалею. Разве иногда. Когда бывает ужасно хреново. Но у меня есть сын, и нужно жить дальше.
– Сын у вас замечательный. – Я говорю совершенно искренне.
– Я тоже так думаю. – Ее лицо озаряется мягким светом. Как окно в ночи. – Давайте выпьем. – Она задумчиво улыбается. – За вас.
– Почему за меня?
– Потому что в вас не умерла душа.
– Никакой души нет. – Я ощутил, как не то желчь, не то горечь захлестывает изнутри.
– Неправда. И вы это знаете.
Мое сердце вдруг дрогнуло, кольнув диафрагму. И внезапно выговорилось то, что давно злокачественной опухолью зрело во мне, пожирая изнутри.
– Значит, моя душа погибла. И осталась там, блуждать меж трупами тех, кого я убил и кого потерял.
– Это не так. – Ее чуть шершавые пальцы касаются моего запястья, и я ощущаю исходящее от них живое тепло, жидким пламенем разливающееся по сосудам и капиллярам. Должно быть, я все-таки опьянел…
– Вам понравились цветы?
– Они прекрасны. – Вера с тихой улыбкой качает головой. – Но не стоят того, чтобы замерзнуть.
– Они – нет. Потому что они уже мертвы. Но они смогли немного согреть вас. Совсем немного… – Я накрываю ее запястье ладонью. – Красота не может спасти мир. Она лишь облачает его в розовый туман. Но потом он рассеивается. Нужно что-то другое. Я пока не знаю, что именно. Вы и ваш сын… В вас столько тепла и света… И у вас чудесное имя…
Оно вселяет надежду. Но покоя нет… Помните стихи:
- И вечный бой! Покой нам только снится…
Черт, как там дальше…
- Закат в крови! Из сердца кровь струится!
- Плачь, сердце, плачь…
- Покоя нет…
Запнувшись, я умолкаю, угадав в ее расширенных зрачках смесь удивления и опасения.
– Простите. Вы были правы. Мне лучше уйти. – Я поднимаюсь, качнувшись, и вместе со мной покачиваются потолок и стены.
Она встает следом. Медленно подходит к окну, вглядывается в темноту и вдруг повторяет тихим полушепотом:
– Покоя нет…
– Это любил читать мой друг там… Он журналист…
Она оборачивается. В потемневших, почти черных глазах отражается лунная полночь.
– Он погиб?
– Нет. Он жив. Замечательный парень. Он хочет написать книгу. Думаю, у него должно хорошо получиться…
– Покоя нет… – повторяет она еще тише. – Я знаю: вы прошли через ад. И теперь хотите понять: зачем и что с вами будет дальше. Наверное, вам страшно? Мне было бы страшно. Ничто не стоит так дорого и не дается так тяжело, как поиск истины. Вот почему я стараюсь не думать о том, что будет завтра.
Я подхожу к ней вплотную, и огненный шар прокатывается по груди, животу, предательски ударяя ниже пояса. Она пытается ускользнуть, теплой струйкой просочиться меж моих пальцев, но я удерживаю ее:
– Вера… У вас потрясающее имя…
Ее ладони предостерегающе упираются в мою грудь.
– Вам пора… Постойте, я дам вам пальто Славика.
– Ни за что. Лучше обморозить конечности. Тогда, может быть, вы придете навестить меня в больнице.
– С цветами? Какие вам нравятся? – На ее губах появляется улыбка с примесью легкой грусти. И я не пойму, шутит она или говорит правду.
– Живые.
– Кактус в горшке подойдет?
Она уже смеется в открытую. Мне нравится ее смех. Мне нравится…
– До свидания, – шепчу я хрипло, внезапно обнаружив, что перекинуть ногу через порог не легче, чем, бывало, высунуть нос из простреливаемого окопа…
Выйдя из подъезда, я обнаружил, что валит снег. Именно такой, как я ненавижу, – огромные пушистые белые хлопья, липнущие к чему попало, закутывая все вокруг в холодный мертвый саван. Снег оседает на моих бровях, ресницах, волосах, и мне приходится сдувать его, чтобы самому не превратиться в мертвеца…
«После отчаянного сражения мы собрали наших «двухсотых», положили рядом. Шеренга была длинной. И снег, один на всех. Нечастые в этих краях белые мухи вдруг лениво закружились над мертвыми телами, как последняя издевка сумрачных гор. Снег садился на раскрытые, глаза, лишая их последнего цвета. Окутывал рваные раны, закрашивал черные пятна остановившейся крови. Природа одевала мертвецов в прощальный наряд…»
А может, так, безмолвно и смиренно, она просила у них прощения за всех нас, больших и неразумных, которые могли, но не пожелали сделать чуточку лучше, добрее, понятнее дарованный нам мир?
Я достаю сигареты, закуриваю, пораженный этим внезапным откровением. Снег не виноват. Как и дождь, и солнце… Пускай себе идет…
Я смотрю на Ее окно. Единственное незарешеченное. Наполняющее ночную мглу мягким оранжевым светом. И отчего-то медлю уходить…
Ночное солнце гаснет, и окно растворяется в зыбкой тьме, став лишь еще одним черным квадратом на фоне темно-серой стены. Подъездная дверь издает тихий скрип. На пороге появляется Вера. Снег падает и искрится на ее волосах, бровях, ресницах… Я осторожно смахиваю его кончиками пальцев, нечаянно касаясь пульсирующего тонкого виска, нежной округлости мягкой щеки… Жидкий огонь, разлившийся во мне, превращается в клокочущую лаву, и если что и может его потушить, то только не этот ленивый мокрый снег.
– Почему вы не уходите? Вы совсем замерзли… – Она говорит чуть слышно, я едва догадываюсь о произносимых словах по слабому шевелению губ, исполненных живительного теплого сока…
«Больно же…»
Я отпрянул. Эта выплывшая из недр сознания фраза ядовитой змеей жалит мои пальцы, мой мозг, все мое существо… В последний и единственный раз после я сделал больно… Ирке. Вдруг наваждение повторится? Я не хочу, не могу причинить Ей боль… Мои руки высохшим плющом безвольно опадают книзу. Липкий страх, тщательно и тщетно загоняемый мною в самую глубь сознания, выплескивается холодным ноябрьским ливнем, гася огонь неутоленного желания…
– Что с тобой? – прервавшимся голосом спрашивает Вера. – Ты… не хочешь?
– Нет, не это… – Я отчаянно мотаю головой. – Просто…
Я прокусил губу и ощущаю теперь тошнотворный привкус…
– У тебя проблемы…
Меня снова окатило удушливой волной. Она сочтет меня импотентом. Только не это. Уж лучше чокнутым. Нужно набраться сил, повернуться и уйти. Пока не поздно. Поскольку вряд ли я сумею объяснить, что меня так долго учили ненавидеть, что я позабыл, что значит любить…
– Мне страшно… – шепчет кто-то помимо меня изнутри. – Пожалуйста, помоги мне…
Я вижу ее глаза. Блестящие, как дождь, огромные, как Вселенная. Она долго смотрит на меня, а потом лепестки ее губ шелестят едва уловимо:
– Иди сюда…
Все остальное происходит в иной реальности. Самой иллюзорной из всех. Она и я. Вместе. Жар ее тела. Гибкого, горячего, податливого…
И я обнял ее, страстным туманом обволакивая ее всю, изнутри и снаружи, растворяясь в ней и растворяя ее в себе… И падали яростное солнце с нежною луною в оранжевые волны, омывавшие взметнувшийся к небесному своду гордый шпиль песчаного замка… И был танец, древний, как жизнь и смерть, на позолоченном горячем и влажном берегу…
29
Мы лежим рядом, боясь пошевелиться, чтобы ненароком не порвать невидимую лунную нить, опоясавшую наши обнаженные тела. И между нами лежит недосказанность, острая, как меч, и будоражащая, словно изощренная то ли ласка, то ли пытка… Я боюсь сказать или сделать что-нибудь, что может разрушить хрупкую гармонию удивительной ночи, вернуть в сокрушающий одинокий рассвет.
Где-то играет музыка. Мелодия тихая и плавная, знакомая и незнакомая одновременно…
Пальцы женщины слабо поглаживают мое плечо. Я беру ее руку, подношу к губам, касаясь кончика каждого трепетного пальца, стараясь вобрать в себя и запомнить как можно дольше запах теплого снега…
– Я люблю тебя, – говорит моя душа. Теперь я знаю, что она не умерла.
Вера слабо качает головой. Ее все еще пылающие губы складываются в печальную улыбку.
– Секс – это еще не любовь…
– Я знаю.
– Тебе просто нужна точка опоры.
– Да. Она мне нужна.
– Слава… – выдыхает она чуть слышно, пряча блестящий взгляд под вуалью русых волос. Я провожу по ним ладонью. Они мягкие, как речной песок…
– Да…
– Я не хочу, чтобы ты думал, будто я вот так принимаю разных мужчин. Знаю, возможно, ты все равно будешь думать так… – С ее губ срывается отрывистый деланый смешок. – Но даже если ты так думаешь, пожалуйста, не говори. Пусть эта ночь останется для меня чистой, удивительной, волшебной. Хоть мне уже и много лет, но иногда чертовски хочется капельку сказки…
Я беру ее лицо в ладони, пристально гляжу в глаза и отчетливо вижу в их незамутненной глубине затаенную боль.
– Я никогда, слышишь, никогда не подумаю о тебе плохо. И никому не позволю. Ты самая лучшая из женщин, каких я встречал. Мне было хорошо, как ни с кем прежде.
– Правда? – Лохматые ресницы вздрагивают, словно трава на ветру. Она кажется совсем юной девчонкой, неопытной, неискушенной… Так невозможно сыграть. Это или есть, или нет.
– Клянусь чем хочешь. Своей жизнью.
– Нет, – шепчет она, порывисто прижавшись ко мне. – Это ни к чему. И обещаний не надо. Сегодня нам хорошо, и это главное. У тебя есть девушка?
– Нет.
– Это неправильно. У тебя должна быть девушка. Добрая, умная, веселая, красивая…
– Мне не нужна никакая девушка. Мне нужна ты. Ты и твой сын. Вы оба нужны мне, а я нужен вам. Иначе меня бы здесь не было.
– Для тебя все чересчур просто. Ты еще слишком молод, – вздыхает она, устремив в потолок внезапно потухший взгляд, отозвавшийся во мне остреньким уколом меж ребер.
– Я старше тебя на целую жизнь.
– Возможно, ты прав…
– Думаешь о муже? Скучаешь по нему?
Она покачала головой:
– Нет. Уже нет. Наш брак никогда не был идеальным. А теперь… Честно говоря, иногда я боюсь, что однажды он вернется и в моем доме поселится чужой человек, которого мой сын будет называть папой, и… – Она встряхнула головой, словно отгоняла назойливых мух. Русые волосы разметались по разрумянившимся щекам. – Прости. Что-то я разболталась. Тебе пора. Я не хочу, чтобы Мишка видел…
– Хорошо. Я ухожу. Но… я не хочу, чтобы все закончилось.
– Но это закончится. Когда ты вновь обретешь себя. Тогда ты уйдешь навсегда…
– Нет, – я отчаянно мотаю головой, – нет.
Она медленно перебирает мои отросшие волосы, и я вдруг начинаю говорить… Обо всем, что накопилось во мне за эти бесконечно долгие, бессмысленные дни… Я рассказываю про Гарика, про мальчика-чеченца, про мое чудесное спасение от смерти. И про то, что не смог рассказать этого своим фронтовым друзьям… И она слушает, слушает, не перебивая, не произнося ни слова. Словно все это так же важно для нее, как и для меня…
– Я солгал им. Испугался, вдруг они сочтут меня предателем. Я просто струсил, понимаешь? Такой унизительный страх. Хуже, чем на «передке». Потому что там боишься за свою жизнь, и это естественно. А здесь… Я испугался, что мои друзья обвинят меня в связи. с противником. Я не знаю, что со мной случилось. Господи, я ведь только поболтал с мальчишкой… А потом он пошел убивать. И стал врагом. Это ужасно. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Я по-прежнему веду войну с собой… За то, чтобы остаться человеком. И это оказывается сложнее, чем просто выжить. Что творится с этим миром?
– Иногда я тоже думаю об этом, – шепчет Вера, – и мне страшно. Когда-нибудь и Мишку могут так же отправить, как тебя… Сколько тебе лет?
– Двадцать один.
– Двадцать один… – эхом отзывается она. – Боже мой… Всего двадцать один. И ты уже видел столько зла… Так не должно быть. Добро и зло – его должно быть поровну в жизни. Так и в Библии сказано… Значит, все лучшее у тебя впереди…
– Мне уже говорили это. Сотни раз. И нашим ребятам тоже… Но их больше нет. Я не верю в Бога. Я ни во что не верю.
– Тебе только кажется. Мы все верим во что-нибудь. Доброе, светлое, чистое. Иначе зачем жить?
– Я не знаю. Подскажи мне.
Она зарывается в подушки. Ее посеребренные лунной пылью плечи тихо вздрагивают.
– Что с тобой? – Я осторожно заглядываю ей в лицо и вижу капельки талого снега на ресницах и щеках. – Не плачь, – шепчу я, целуя ее солоноватые губы, впервые за последние месяцы ощутив себя большим и сильным рядом с ней, такой теплой, мягкой, доверчивой и нежной. – Не плачь, не надо, пожалуйста… Я не могу видеть, как ты плачешь… У меня внутри все будто разрывается…
Отчего-то она начинает плакать еще сильнее, прячась в мои ладони, орошая их мелким дождем поцелуев. В груди у меня что-то медленно вскипает, расплескивая ноющую боль. И я не могу понять, что со мной происходит. Может, так болит душа?
30
Я отпираю дверь своим ключом. Крадусь как можно тише. В нос ударяет слабый приторнова-тый запах. Что это?
Щелк! Вспыхнувший искусственный свет неприятно режет глаза, и я закрываюсь ладонью. Передо мной стоит мама.
– Наконец-то, – шепчет она, подраненной птицей падая мне на грудь. – Господи…
Я чувствую, как жар стыда заливает мои щеки. Теперь я вспоминаю, что вот так, сладковатой мятой, пахнут сердечные капли.
– Прости…
Облегчение и бессонная усталость на ее лице постепенно сменяются возмущенной обидой и гневом.
– Где ты был? Где твоя куртка? Ты снова пьян? Ты мог хотя бы позвонить?! – В ее сдавленном полушепоте кипят слезы.
– Прости… – Единственное, что я могу сказать своей рано поседевшей матери. Извечное, банальное оправдание…
Мама бредет на кухню. Я слышу, как в стакан льется вода, после – громкие прерывистые глотки. Часы за соседской стеной бьют четыре раза.
– Отец недавно лег, – говорит мама. – В последнее время у него часто сердце пошаливает…
– Я не знал. Почему мне никто ничего не говорил?
– Ты не слушал. И не спрашивал. Ты вообще не замечаешь, что мы есть.
– Неправда, – отчаянно возражаю я, – неправда…
– Не кричи. Разбудишь папу.
– Я был у женщины.
– Что?! – Мама, полуобернувшись, замерла, точно приклеилась ладонью к деревянному кружку. Как в детской сказке.
– Я был у женщины.
– У какой женщины?
Отчего-то меня ставит в тупик этот растерянный вопрос. Как описать Веру? Невысокая полненькая блондинка лет двадцати шести… Будто на стенде «Их разыскивает милиция». Добрая, милая, ранимая… Это точнее, но все же… Рассказать в двух словах о женщине, которая час назад была взвешенной частицей тебя самого… Это так же трудно, как описать свою воскресшую душу.
– Кто она? – Мама осыпает меня картечью вопросов. – Откуда? Как ее зовут?
– Ее зовут Вера. Правда, удивительное имя?
– Сколько ей лет?
– Какая разница?
– Как это «какая разница?!» – Голос мамы резко взмывает ввысь. Она отклеивается от ручки и подходит ко мне вплотную. – Она что, намного старше тебя?
– Ненамного. А что тебя так волнует?
– Может, – она вновь переходит на полушепот, но с трагическим оттенком, – может, у нее еще и ребенок?
– Да, – я пожимаю плечами, – ну и что? Он замечательный…
– О господи! – с надрывом восклицает мама, хватаясь за сердце, словно я принес ей весть о собственной кончине. Она идет на кухню. Я машинально за ней. Она капает в стакан валокордин.
– Да в чем дело-то? – шепчу я, ощущая, наряду с искренним непониманием, неожиданный прилив нарастающего бешенства.
– Только с тобой это могло случиться! Сначала спутался с этой… Вылетел из института, угодил в Чечню, а теперь еще собираешься растить чужих детей!
– По-твоему, это одно и то же? Война и шестилетний мальчик?
– Ему уже шесть?! А где его настоящий отец?! Может, и не было никогда…
– Даже если и так, это касается только меня!
В глазах мамы читаются удивление и испуг.
Я вдруг понимаю, что ору.
– Извини, – говорю я опять. – Но я уже вырос. Это нужно было сделать гораздо раньше, еще до… К сожалению, мое детство затянулось…
– Я иду спать, – растерянно шепчет мама. – Поговорим утром.
– Не о чем говорить.
Недовольно пожевав губами, мама поднимается, распрямив плечи, выходит из кухни. Я слышу, как она плотно затворяет дверь в их с отцом комнату. Я остаюсь наедине с собой, мятным запахом, приближающимся рассветом и странным, невыносимо тягучим чувством, будто я ошибся домом. Мне хочется уйти обратно…
31
Рабочий день начинается с известия, что хозяин уволил грузчиков за пьянку. И пока не взял новых, предлагает подзаработать на разгрузке. Сан Саныч ноет, жалуется на радикулит, а для меня это отличная возможность бросить в карман лишнюю пару баксов.
– Конечно, – кряхтит он, таща здоровую коробку со стиральной машиной «Дженерал электрик», – вам, молодым, деньги нужны… Девок по барам водить. А мне много не надо…
– Да ладно, Сан Саныч, – отзываюсь я по другую сторону импортной махины, – внучкам что-нибудь купишь к Новому году…
– Э-хе-хе… Дожить еще надо…
– Куда ты денешься?
К праздникам товара прибыло много, и разгрузка продолжается всю ночь. Заброшенный на верхнюю полку шкафа «Макаров» поблескивает единственным мертвенно-черным глазом, как бы напоминая: «Погоди, настанет и мой черед. Я тебе пригожусь». Я стараюсь не глядеть в его сторону.
К утру мы с Сан Санычем валимся с копыт. Приехавший на новенькой «десятке» выспавшийся и свежий, как майский ландыш, менеджер вручает нам по двести рублей. Признаться, я ожидал большего. Сан Саныч, напротив, доволен и, сменившись, немедленно отправляется в сторону родногб универсама. По пути советуется:
– Как думаешь, что подарить на Новый год моей старухе?
Я пожимаю плечами. Откуда мне знать?
– Я тут кое-что скопил, – вслух размышляет Сан Саныч, – а если купить ей одну из тех стиральных машинок, что мы тягали всю ночь? Не «Дженерал электрик», конечно, на кой нам на двоих такая дура? Маленькую, на три с полтиной кило белья. Босс своим отдает без торговой накрутки.
Признаться, я не верю своим ушам. А Сан Саныч продолжает беседовать сам с собой:
– Уж не девочка, над ванной гнуться в три погибели. Сердце у нее прихватывает. Сын вон давно невестке купил. А я что, не заработал?
– Конечно, – соглашаюсь я, испытав неловкость, Сан Санычем, впрочем, не замеченную: моя мама тоже стирает в допотопных тазиках. Прежде была «Малютка», метко прозванная «толчком с мотором», но и та давно «приказала»… И, вспомнив об этом, я, в некотором сомнении, невольно замедляю шаг: не мешало бы и мне в свои двадцать два немного подумать о матери…
– Мы уж почти тридцать пять лет вместе… – продолжает о своем Сан Саныч. – В марте юбилей.
– Круто. Столько не живут.
Дорога дает развилку, и мы тепло прощаемся. Сан Саныч продолжает свой путь к вожделенному универсаму, а я попадаю в жаркий плен подземки. Ранним воскресным утром вагон полупустой, и я, привалившись на сиденье, смыкаю веки. В полудреме кружатся передо мной в хороводе снежинок белые квадратные фигуры хлопающих иллюминаторами-окошками стиральных машин и разноцветные, жужжащие ульями пчел радиоуправляемые космические станции «Л его»…
Конечно, я снова проехал свою станцию.