Зак и Мия Беттс А.
У меня нет сил с ним общаться. Вообще ни на что нет сил. Я могу только влезть в длинный халат Бекки и одолеть маршрут от спальни до ванной, потом обратно. Никогда за всю жизнь я не чувствовала такой усталости.
Откуда у Зака энергия вставать, кормить животных, шутить, вести себя, словно все в порядке? Впрочем, у него-то правда все в порядке. Пересадка костного мозга – то еще удовольствие, зато он стоит на двух ногах…
Черт. Снова накрывает. Сколько времени прошло, все не привыкну. Приходится снова опуститься под воду с головой. Сколько требуется времени мозгу, чтобы догнать реальность? Каждое утро начинается с тошнотворного диссонанса.
Главное – не смотреть вниз. Пристегнуть эту дрянь, как-нибудь одеться, чтобы временный протез было не видно. Он до крови натирает мне шрам, и рану щиплет, но снимать нельзя. Только на ночь или в ванной, чтобы полежать в воде. В теплой воде шрам почти не болит.
Какое красивое слово: шрам.
Какое уродливое: культя.
Каждое утро я просыпаюсь и вижу перед собой культю. Врачи поздравляли друг друга: удалось спасти колено и часть голени! Потрясающе! Мия, тебе так повезло!
Уж повезло так повезло.
Пока мои друзья отрывались на фесте, мне кололи морфий внутривенно, мое сознание плавало между явью и сном, ко мне ходили мозгодеры, что-то щебетали про новые возможности, которые открываются за любым серьезным изменением, что-то о человеческом духе, выносливости тела, и снова – о моей везучести.
Потом начался новый курс химии. Я не могла есть, не хотела ни с кем говорить; я отворачивалась, когда снимали бинты и вынимали скобы. Мне казалось, что правда не будет правдой, пока на нее не посмотришь, и не смотрела. Предпочитала правде яркие сны, пока меня не сняли с морфия и не оставили лицом к лицу с тем, что есть.
Я не хочу выныривать наружу, но нужно дышать. Поднявшись, я откидываю голову на бортик ванны и разглядываю балки под потолком. Шестнадцать штук. Можно смотреть на балки и представлять, что мое тело по-прежнему совершенно. Что оно именно такое, каким я его помню.
С такими мыслями я часами не выхожу из ванной. Слушаю звуки жизни снаружи, слушаю, как скрипят половицы, когда Бекки идет по дому. Здесь все из дерева. Податливый и мягкий материал. Он словно подыгрывает тем, кто им окружен. Это так странно – чтобы дом подыгрывал живущим в нем. Еще очень странно, когда люди добры. Бекки вчера спросила моего мнения насчет краски для детской. В итоге остановилась на нежно-оливковой. «Новый цвет для новой жизни», – сказала она.
Теперь она красит там стены и мурлычет себе под нос. Иногда заходит ко мне с сэндвичами или нарезанными грушами. И ничего не просит взамен. Лишь бы братец был спокоен.
Она зря волнуется: я не причиню Заку вреда. Я даже денег больше просить не буду. До Аделаиды доберусь, и ладно. Мне хватит, чтобы уехать отсюда.
Нужно начать все сначала или все закончить.
Зак
Бум, топ, пауза. Бум, топ, пауза.
Когда Мия передвигается на костылях, получаются примерно такие звуки. Но она же еще в ванной?
Я обхожу дом Бекки, минуя распахнутые окна детской, которая проветривается после покраски. Останавливаюсь у гостевой и прислушиваюсь под окном.
Бум, топ, пауза. Бум, топ, пауза.
Окно чуть приоткрыто, и мне удается чуть отодвинуть занавеску. Я вижу кончик коричневого хвоста, который хлопает по полу и тут же скрывается из вида.
– А ну брысь оттуда! – шепчу я, открывая окно пошире. Затем перевешиваюсь через подоконник и пытаюсь подманить кенгуренка. – Иди ко мне, дурочка!
Она не идет, приходится залезть в комнату. Там я сажусь на корточки и щелкаю пальцами, пытаясь привлечь внимание кенгуру. Она увлеченно обнюхивает вещи, рассыпанные из рюкзака Мии: смятая одежда, гель для душа, телефон.
Я замираю. Меня поражает не жуткий бардак, не пустые упаковки из-под обезболивающих. Меня поражает полноги в углу комнаты. Узкая чаша телесного цвета, по форме вроде огромного бокала для шампанского, снизу переходит в палку с шурупами и креплениями, а еще дальше – в полосатый носок, втиснутый в синий кроссовок с безупречно завязанным белоснежным шнурком.
Меня это потрясает. Господи, Мия. Пустая чаша. Грубая застежка. Цинично аккуратный бантик.
Чья-то рука ложится мне на спину, и я вздрагиваю. Поворачиваюсь и вижу Бекки, которая второй рукой приобнимает свой живот. Такой наивный жест. Словно надеясь защитить малыша от неизбежной жестокости мира.
Я всхлипываю. Бекки крепко обнимает меня обеими руками, прижимает к себе и говорит:
– Да, милый, да. Я знаю.
Мы выпускаем кенгуренка, который радостно ускакивает прочь. Беззаботно мемекают козы. Небо отчаянно синее. Как ни в чем не бывало.
– Слушай, – произносит Бекки, – мне кажется, нужно позвонить ее маме. Она ей нужна.
Я сижу в прохладе сарая, пользуясь случаем побыть одному. Вокруг разложены деревянные рейки и схема сборки колыбели. Спешить мне некуда, малыш не появится на свет еще недель шесть.
Стамеской я вгрызаюсь в плоть деревяшки для изголовья. Тонкие стружки отслаиваются и опадают. Мои зарубки свиваются в лозы, сплетаясь по всей длине детали. Я вырезаю крошечные листочки. В каждом листочке – прожилки. Я фиксируюсь на каждой мелочи, хоть все это и впустую. Что бы я ни делал, мне не помочь ей. Что бы я ни сказал, ничего не исправить. Эта стамеска, этот молоток, эти гвозди – они бесполезны. У Мии не хватает сил для этого. Для такого. Эта уродливая нога. Все это время у меня были какие-то подозрения, но я же не знал. «Разрыв сухожилия, доигралась в нетбол», – говорит она. Ей так легко верить.
– Что-то Бекки в последнее время не видно.
Мама стоит у входа. Когда успело стемнеть?
– Вы общаетесь? – спрашивает она.
– Да. Она жалуется, что ноги отекли.
– Давай тогда я помогу убрать какашки.
– Чего?
– Сегодня пятница, Зак.
Я выпускаю из рук стамеску, и она катится под скамейку.
– Не надо. Пойду, вытащу Бекки.
Ее входная дверь закрыта, как и следовало ожидать, но я не стучу. Я больше не хочу рушить чары этого дома. Я выжидаю несколько секунд и разворачиваюсь, собираясь уходить.
– Нет! – кричат в доме.
Я останавливаюсь. Это Бекки? Она мне кричит?
– Не надо!
Это точно Бекки, и голос у нее испуганный. Я никогда в жизни не видел, чтобы сестра чего-нибудь боялась. Между тем, дом сотрясают матюги.
Что там происходит? Черт, Мия! Так и знал, что рано или поздно что-то пойдет не так.
Я бегу вокруг дома и распахиваю окно ванной, но оно слишком маленькое, не пролезть. Бекки кричит:
– А ну, не смей!
Я мчусь к спальне Бекки, открываю ее окно и с нарастающей паникой вваливаюсь в комнату, потом несусь в кухню, которая мне кажется эпицентром шума – «Сука! Черт! Сука! Черт!» – и крики только усиливаются, когда вбегаю я, с клюшкой для гольфа. Я хватаюсь за раковину, чтобы притормозить. И не отпускаю, пытаясь оценить происходящее.
Я ожидал увидеть двух женщин, сцепившихся в рукопашной, а никак не это: Бекки лежит на кухонном столе животом вверх, как выброшенный на берег кит в банном полотенце. Мия согнулась пополам и прячет лицо в ладонях.
– Зак! – задыхается в истерике Бекки. – Боже мой, Зак!
Что вообще происходит?
– Бек, ты рожаешь?!
– Если бы!
– Тогда что за крики?
– Рви уже, и дело с концом. Быстро!
– Что? – ору я.
Мия отнимает руки от лица и рывком отдирает восковую полоску с ее ноги. Бекки изгибается, как будто ее прошибло зарядом в 3000 вольт от электрической ограды, и сыплет всеми ругательствами, какие я от нее узнал, а также неожиданными новыми.
Я роняю клюшки на пол и ошарашенно наблюдаю, как Бекки сотрясается попеременно от хохота и стонов, а по ее лицу текут слезы.
– Ты представляешь? Она сказала, что будет не больно!
– Чем вы тут заняты?
Она поворачивается ко мне, перестает ржать и говорит:
– Я, понимаешь, хотела впечатлить Антона. Ну и вот. Это мы даже не дошли до зоны бикини.
Тут я понимаю, что Мия согнулась пополам от смеха. Кажется, я в жизни не видел ничего прекраснее.
Бекки говорит:
– Как можно проделывать это с собой добровольно? Надеюсь, рожать проще!
– Соберись, тряпка, – говорю я. На самом деле я хочу сказать ей спасибо. Бекки ржет, Мия ржет вместе с нею.
– По-моему, вы тут краски надышались.
– Мия говорит, что впереди еще целая банка воска. Ты привел ко мне жестокую женщину!
– Что за смех? – интересуется мама, возникнув на пороге. – Точнее, объясните: в чем прикол? А то я, кажется, что-то упустила.
– Нельзя ее просто так взять и оставить здесь.
– Знаю.
– Она не щенок.
– Бекки сказала то же самое.
– А почему ни ты, ни Бекки не сказали мне?
Мы с сестрой переглядываемся.
– Ей, между прочим, нужно ходить на медосмотр, сдавать анализы, следить за здоровьем. Вы же не этим занимались?
– Нет, – вздыхает Бекки. – Зато она круто делает макияж и выщипала мне брови. Но вот восковая эпиляция – пожалуй, все-таки не мое.
Мама тоже вздыхает.
– Шутки шутками, а нужно позвонить ее маме.
Мия
Поглоти меня, темнота. С самого начала было ясно, что этим кончится. Ах, кто-то должен о ней заботиться, ах, давайте рассуждать как взрослые люди.
Я чувствую боль в ноге, которой нет. Жестокая насмешка подсознания. А говорят еще, что рак делает людей сильнее. Да ни хрена! Он заставляет твой мозг бредить. Постоянно мерещится зуд, которого не может быть. И сердце совершенно здоровое, но бесконечно болит.
Нужно сваливать. Только куда? К подругам, которые шушукаются за спиной? К матери, которая меня предала? К врачам, этим лживым маньякам с циркуляркой?
Надо было придерживаться плана D, который уже несколько недель как безвозвратно просрочен. Но я вцепилась в план Z. Потому что Z – это Зак. Последняя буква английского алфавита, последняя надежда.
Зак был моей последней надеждой.
Мы даже не виделись в больнице, а все равно я знала, что это единственный по-настоящему живой человек. Странный бледный мальчик, постучавший мне в стену, оказался единственным, кто знал, что сказать.
– Ты видела, как куры дерутся, когда выясняют, кто главнее?
Зак стоит рядом, оперевшись об забор.
– Не видела.
– Мама и Бекки сейчас ведут себя точно так же.
– Извини. Я завтра уеду.
– Домой?
Я качаю головой. Мама превратила мою жизнь в кошмар. Ко мне ластится козочка. Я зачерпываю пригоршню корма из банки и протягиваю ей. У нее сухой и жесткий язык.
– Тогда куда ты поедешь?
Я пожимаю плечами.
– Мне все кажется, что если сесть на автобус и просто ехать далеко-далеко, рано или поздно свалишься с края земли.
– Не хочу тебя расстраивать, но… – Зак чертит в воздухе круг.
– Не надо спойлеров. Я просто хочу исчезнуть.
– Ты не для того пережила химию, чтобы исчезнуть.
– Помнишь, как я бесилась, что у меня волосы выпадают? Прикинь, я думала, что это настоящая трагедия. Вот дура. Волосы-то отрастут…
– Ну, тебе было страшно, и ты сопротивлялась.
Можно подумать, это повод для гордости.
– Я просто хотела быть нормальной.
– Ты совершенно нормальная.
Бедняжка Зак, тоже путается во временах. После операции все «нормальное» для меня осталось в прошедшем. В глубоком прошлом.
– Если я нормальна, зачем мне все время подсовывают брошюры о жизни ампутантов и проспекты инвалидных команд? Причем баскетбольных. Мне и раньше-то баскетбол не нравился, а уж теперь, когда я калека…
– Ты не калека.
Я выбрасываю остаток корма.
– Я – экспонат для кунсткамеры, Зак.
– Мия, ты не понимаешь…
– Это ты не понимаешь!
– Нет. Ты не понимаешь, какая ты красивая.
Слово сбивает меня с мысли. Красивая? Я закрываю глаза. Мне кажется, что земля из-под меня уплывает.
– Правда. Ты и раньше была красивая. И сейчас красивая. И всегда будешь.
– Хватит, – я держусь за забор, чтобы не упасть. Зачем он портит вечер наглой ложью?
– Знаешь, если б мы учились в одной школе, я б подойти к тебе боялся. Это ж какая смелость нужна – заговорить с такой. Ты даже в этом парике мне сносишь башню. Девять из десяти.
– Это что, ты поставил мне оценку?
– Ну, по всемирной шкале сногшибательности, ты – твердая девятка. А я так, на шесть с половиной.
– Дурак ты, – я открываю глаза и застаю его улыбку.
– Ладно, ладно, я скорее шестерка, а шестерки не разговаривают с девятками. Такой закон.
– Ты не шестерка, Зак. И я уж точно не девятка.
– Знаешь, меня только одно удерживает, чтобы не поставить тебе десятку.
– Боюсь спросить…
– Ты злюка.
Я в шутку шлепаю его по плечу, он подыгрывает и отшатывается.
– Вот видишь? Злюка! Синяк останется!
– Ты выдумал шкалу, Зак. Но если бы она была, ты был бы на дальнем от меня конце. Потому что ты, в отличие от меня, нормальный.
– Да неужели.
– Слушай, чем тут меряться? Я лузер на костылях, а у тебя две ноги!
– Две ноги это зашибись, но есть другие обстоятельства. Мои друзья закончили школу, я остался на второй год. Я жру одиннадцать таблеток в день и раз в неделю сдаю анализ крови, посчитать тромбоциты. Все интересное мне нельзя, даже собирать оливки. У меня тут не нормальная жизнь, а лимб.
– Ну, ты хотя бы выглядишь нормальным. Люди не пялятся.
– Мия, мой шанс – пятьдесят пять.
Интересно, это по какой шкале? Он почему-то вцепился в забор так крепко, что костяшки побелели. Я вижу, как мышцы на его руках напряглись.
– Пятьдесят пять – это что?
Он подтягивается и садится на забор. Меня почему-то пробирает дрожь. Я вижу мурашки на его руках: он тоже дрожит.
– Зак, что это?
– Пятьдесят пять процентов. Вероятность прожить пять лет без рецидива.
Я никогда не дружила с цифрами, но про статистику понимаю главное: с ней не поспоришь. И я понимаю, почему он дрожит. Пятьдесят пять процентов, что «нормальная» жизнь продлится пять лет. Он молчит и смотрит на звезды, как смотрят на старых друзей.
– Зак… ну, все-таки статистика оперирует обобщениями, вдруг ты исключение…
– А ты погугли исключения из статистики.
Я думала, что после выписки он перестанет маньячить на тему вероятностей. Но нет – цифры преследуют его и дома. Может, они для него такой же кошмар, как для меня нога. Может, мы оба теперь мыслим себя ущербной частью целого.
Вообще-то пятьдесят пять – проходной балл. Набрать пятьдесят пять по математике или литературе – совсем неплохо. Меня бы устроило. Сказать ему, что меня бы это устроило?
– Мия, у тебя – уже девяносто восемь.
Между прочим, я бы променяла свои девяносто восемь с одной ногой на пятьдесят пять с двумя. Я даже открываю рот, чтобы это сказать вслух, но поднимается ветер, перебив меня шорохом листьев, и уже через секунду я рада, что промолчала. А он смотрит вверх, на точечки света, пронзающие темный купол мрака. Вселенная состоит из вероятностей и неопределенностей. Как можно цепляться за одну-единственную цифру?
– Можешь злиться на судьбу целую жизнь, если хочешь, – говорит Зак. – Но она у тебя есть, эта целая жизнь впереди. А у меня – я не знаю, что у меня есть.
– Ой! Ты видел? – я тыкаю пальцем в небо, надеясь вернуть его в чувство. – Звезда упала.
– Это метеорит.
– То есть, желание на нем не загадать?
Он пожимает плечами.
– Ну, если хочешь загадывать желание на летящем метеорите – попробуй.
Я стукаю его по ноге.
– Так. Ты все портишь. Лучше помоги мне залезть.
Зак подхватывает меня. Я ставлю здоровую ногу на перекладину, подтягиваюсь, закидываю вторую ногу на ограду и оказываюсь верхом на заборе. Лицом к нему. Боюсь не удержаться с той же легкостью, и кровь приливает к шраму, и голова кружится. Но я хочу смотреть ему в глаза. Они такие серые.
– Вообще-то расстановка сил была такая: я ною, а ты меня утешаешь.
– Что, серьезно?
– Серьезно. Нам нельзя обоим быть несчастными одновременно! – я щелкаю пальцами. – Так что але, не отвлекайся.
– Попробую. На чем мы остановились?
– Ну, ты желал мне приятной поездки, а я обещала прислать тебе открытку… – я сперва в шутку стукаю его кулаком в грудь, а потом вдруг всерьез вцепляюсь в его футболку. – Слушай, поехали со мной!
– Что?..
– Что слышал! Ты, я, автобус-грейхаунд… – идея распускается в моем воображении безумным цветком с чудесным запахом свободы.
– И куда мы поедем?
– Да к черту детали, просто поехали, и все!
– Ты шутишь?
Я не шучу! Но он смеется и отводит взгляд.
– Блин, Мия, я не могу просто так взять и…
– Можешь!
– У меня школа. И мама. И остальные. Ты знаешь, что им пришлось пережить?
– Они тебя поймут.
– Я нужен им здесь, на ферме. Пока я… Ну, в общем, я им нужен.
Но ты и мне нужен, – думаю я, но молчу.
Зак накрывает мою руку своей. Наши пальцы сплетаются. У него такая теплая кожа. Я не представляла, что так ждала этой руки. Она источает спокойствие. Снимает боль. Выравнивает звезды.
Он произносит:
– Ты мне сейчас не поверишь, но тебе действительно жутко повезло. Я бы поменялся с тобой местами, если бы только мог.
Я вздрагиваю. Не может быть.
– Да ладно.
– Если было бы можно гарантировать родителям девяносто восемь процентов, я бы не думал дважды.
– Я бы тоже с тобой поменялась, – начинаю я, но он сжимает мою руку, и я замолкаю.
Его мама зовет нас в дом, но мы не двигаемся с места. Балансируя на заборе, вцепившись руками в руки друг друга, это все, что мы можем делать, чтобы не развалиться.
Позже, когда ночной холод пробирает нас до костей, мы отпускаем друг друга. На сей раз я иду за ним в дом. Я тихо иду рядом с ним на костылях. Альпака кряхтит, когда мы проходим мимо.
Зак помогает мне пролезть через окно и задергивает за нами шторы, отрезая от нас вселенную.
Когда я забираюсь в кровать Зака, я не снимаю протез, не снимаю джинсы. Он тоже. От нас несет грязью и кормом, и запах вскоре впитывается в простыни. Я сворачиваюсь калачиком, и он за мной, джинса к джинсе.
Этой ночью я хочу забыть себя. Я хочу быть в объятиях, которые защитят от кошмаров. Спать, а не видеть сны. Я хочу быть больше, чем дробью.
В темноте наши руки и ноги переплетаются, образовывая целое.
Зак
Я просыпаюсь, чувствуя Мию всей длиной своего тела. Ее грудь поднимается и опускается, парик распластался по подушке.
Три утра. Я знаю, что в мире за ближайший час у 1484 человек будет диагностирован рак. Почти у 25 за эту минуту.
Но какова была вероятность вот этого? Одно дыхание на двоих, такая нежная кожа и привкус надежды. Что жизнь, возможно, еще будет хороша.
Солнце пятнами ложится на контуры наших тел. Я окутан тяжелым одеялом и теплым воздухом.
– Неловко такое говорить, но сегодня ты съехала по шкале до восьми.
– Это как?
– Ты храпишь.
– Вот черт. Ну ладно, зато ты поднялся до семи.
– Неужели?
– Приятно обнимаешься, – говорит она.
Мы дрейфуем где-то между сном и явью, пока не раздается стук в дверь. Мия замирает.
За дверью голос Бекки.
– Зак? Ее нет в комнате! Правда, все вещи на месте…
– Значит, вернется!