Есенин глазами женщин Антология
Вскоре он вернулся с огромным букетом цветов. Молча положил мне на колени, приподнял шляпу и ушел.
Через несколько дней опять сидели в кафе. Ждали Есенина, но его все не было.
Неожиданно он появился, бледный, глаза тусклые… Долго всех оглядывал. В кафе стало тихо. Все ждали, что будет.
Он чуть улыбнулся, сказал: «А скандалить пойдем к Маяковскому». И ушел.
А. Л. Миклашевская
Я знала, что Есенина все больше и больше тянет к Маяковскому, но что-то еще мешает им сблизиться.
С Маяковским я встречалась раза три, почти мельком. Но у меня осталось чувство, что он умеет внимательно и доброжелательно следить за человеком. В жизни он был другой, чем на эстраде.
Я жила в комнате вдвоем с сыном. Как-то вечером сидела у себя на кровати и что-то шила. В дверь постучали, и вошел Маяковский (он был в гостях у соседей). Попросил разрешения поговорить по телефону.
– Вы – Миклашевская?
– Я.
– Встаньте, я хочу посмотреть на вас.
Он сказал это так просто, серьезно, что я спокойно встала.
– Да… – сказал он.
Поговорил немного о театре и так, не дотронувшись до телефона, ушел. И хотя он ни словом не обмолвился о Есенине, я понимала, что интересовала его только потому, что мое имя было как-то связано с именем Есенина.
Маяковский думал о нем. Его волновала судьба Есенина.
Второй раз, увидев меня в антракте на каком-то спектакле, подошел, поздоровался и сказал:
– Дома вы гораздо интересней. А так я бы мог пройти и не заметить вас.
Режиссер Н. М. Фореггер предложил мне за какой-то соблазнительный паек участвовать в его концертах в Доме печати на Никитском бульваре. Приготовил со мной акробатический танец. Когда я вышла на сцену в розовой пачке, я увидела Маяковского. Он стоял облокотившись на эстраду. У него были грустные глаза. Я танцевала и чувствовала, что ему жалко меня. Кое-как закончив свой злосчастный танец, я сказала Фореггеру: «К черту твой паек! Больше выступать я не буду».
По совету Мариенгофа и Никритиной (я об этом не знала) Есенин хотел меня устроить в театр Мейерхольда. Очень возбужденный пришел к Всеволоду Эмильевичу и заявил: «Если не примешь Миклашевскую, буду бить». И хотя Мейерхольд всегда неплохо говорил обо мне как об актрисе, я не смогла пойти к нему разговаривать о работе. Я очень была огорчена тем, что оказалась вне театра.
Мы встречались с Есениным все реже и реже.
Увидев меня однажды на улице, он соскочил с извозчика, подбежал ко мне.
– Прожил с вами уже всю нашу жизнь. Написал последнее стихотворение:
- Вечер черные брови насопил.
- Чьи-то кони стоят у двора.
- Не вчера ли я молодость пропил?
- Разлюбил ли тебя не вчера?
Как всегда, тихо прочитал все стихотворение и повторил:
- Наша жизнь, что былой не была…
Встречали Новый год у актрисы Лизы Александровой: Мариенгоф, Никритина, Соколов (в то время – актер Камерного театра). Позвонила Дункан. Звала Лизу и Соколова приехать к ней. Лиза ответила, что приехать не могут:
– Мы не одни, а ты не захочешь к нам приехать – у нас Миклашевская.
– Миклашевская? Очень хочу! Сейчас приеду!
Я впервые увидела Дункан близко. Это была очень крупная женщина, хорошо сохранившаяся. Я, сама высокая, смотрела на нее снизу вверх. Своим неестественным, театральным видом она поразила меня. На ней был прозрачный бледно-зеленый хитон с золотыми кружевами, опоясанный золотым шнуром с золотыми кистями, на ногах – золотые сандалии и кружевные чулки. На голове – зеленая чалма с разноцветными камнями. На плечах – не то плащ, не то ротонда, бархатная, зеленая. Не женщина, а какой-то очень театральный король.
Она смотрела на меня и говорила:
– Есенин в больнице, вы должны носить ему фрукты, цветы!.. – И вдруг сорвала с головы чалму. Произвела впечатление на Миклашевскую – теперь можно бросить!.. И чалма полетела в угол.
После этого она стала проще, оживленнее. На нее нельзя было обижаться: так она была обаятельна.
– Вся Европа знайт, что Есенин был мой муш, и вдруг первый раз запел про любоф – вам, нет, это мне! Там есть плохой стихотворень: «Ты такая ж простая, как все…» Это вам!
Болтала она много, пересыпая французские фразы русскими словами, и наоборот. То как Есенин за границей убегал от нее. То как во время ее концертов (напевает Шопена), танцуя, она прислушивалась к его выкрикам, повторяя с акцентом русские ругательства. То как белогвардейские офицеры – официанты в ресторане – пытались упрекать его за то, что он, русский поэт, остался с большевиками. Есенин резко одернул их: «Вы здесь находитесь в качестве официантов! Выполняйте свои обязанности молча».
Уже давно пора было идти домой, но Дункан не хотела уходить. Стало светать. Потушили электричество. Серый, тусклый свет все изменил. Айседора сидела согнувшаяся, постаревшая и очень жалкая.
– Я не хочу уходить, мне некуда уходить… У меня никого нет… Я одна…
Есенин уехал в Баку. Я выезжала со спектаклями и концертами в разные подмосковные города. Сезон 1924/25 года работала в Московском театре сатиры.
Есенин прислал с поэтом Приблудным «Москву кабацкую» с автографом: «Милой Августе Леонидовне со всеми нежными чувствами, выраженными здесь». В сборнике было напечатано семь стихотворений, собранных в цикл «Любовь хулигана», с посвящением мне.
Приблудный надолго задержал книгу. Галя Бениславская заставила его принести ее и потом приходила проверить. Приблудный извинялся, что присланное мне письмо он передал Толстой. Так я и не получила письма.
Третьего октября 1924 года меня разбудили в восемь часов утра. Пришел Есенин. Мы уже встречались очень редко, но тревога за него была еще сильней. Он стоял бледный, похудевший.
– Сегодня день моего рождения. Вспомнил этот день прошлого года и пришел к вам… поздравить… Меня посылают в Италию. Поедемте со мной. Я поеду, если вы поедете.
Вид у него был измученный, больной. Голос – хриплый.
Мы шли по улице, и у нас был нелепый вид. У него на затылке цилиндр (очевидно, опять надел ради дня рождения), на одной руке – лайковая перчатка, и я – с непокрытой головой, в накинутом на халат пальто, в туфлях на босу ногу. Но он перехитрил меня. Довел до цветочного магазина, купил огромную корзину хризантем и отвез домой.
– Извините за шум. – И ушел неизвестно куда.
Уезжая в 1922 году за границу, Есенин просил Мариенгофа позаботиться о сестре Кате: выдавать ей деньги – пай Есенина в кафе поэтов и в книжной лавке на Никитской. Мариенгоф не выполнил обещания. Когда Есенин узнал об этом, они поссорились. И все-таки, когда Мариенгоф с Никритиной были за границей и долго не возвращались, Есенин пришел ко мне и попросил: «Пошлите этим дуракам деньги, а то им не на что вернуться. Деньги я дам, только чтобы они не знали, что это мои деньги».
Подолгу пропадал и опять появлялся. Неожиданно, окруженный какими-то людьми, приходил за кулисы на репетиции. Смирно сидел. Чаще – все бросали репетировать и просили его читать стихи.
Опять приехал ко мне на Никитскую и повез меня куда-то, за кем-то мы заезжали и ехали дальше, куда-то на окраину Москвы. Сидели в комнате с низким потолком, с небольшими окнами. Как сейчас вижу: стол посреди комнаты, самовар. Мы сидели вокруг стола. На окне сидела какая-то женщина, кажется, ее звали Анна. Есенин стоял у стола и читал свою последнюю поэму – «Черный человек».
Он всегда хорошо читал свои стихи, но в этот раз было даже страшно. Он читал так, будто нас никого не было и как будто «черный человек» находился здесь, в комнате.
Я видела, как ему трудно, плохо, как он одинок. Понимала, что виноваты и я, и многие ценившие и любившие его. Никто из нас не помог ему по-настоящему.
В последний раз я видела Есенина в ноябре 1925 года, перед тем как он лег в больницу.
Был болен мой сын. Я сидела возле его кроватки. Поставила ему градусник и читала вслух.
Вошел Есенин и, когда увидел меня возле моего сына, прошел тихонько и зашептал:
– Я не буду мешать…
Сел в кресло и долго молча сидел, потом встал, подошел к нам.
– Вот все, что мне нужно, – сказал шепотом и пошел.
В дверях остановился:
– Я ложусь в больницу, приходите ко мне.
Я ни разу не пришла. Думала, там будет Толстая…
О смерти Есенина мне позвонили по телефону.
Всю ночь мне казалось, что он тихо сидит у меня в кресле, как в последний раз сидел.
Помню, как из вагона выносили узкий желтый гроб, как мы шли за гробом.
И вдруг за своей спиной я услышала голос Клычкова:
– Ты видел его после больницы?
– Я встретил его на вокзале, когда он ехал в Питер. Ох и здорово мы выпили!
Мне хотелось ударить его.
Когда я шла за закрытым гробом, казалось, одно желание было у меня – увидеть его волосы, погладить их. И когда потом я увидела вместо его красивых, пышных, золотых волос прямые, гладко причесанные, потемневшие от глицерина волосы (смазали, снимая маску), мне стало его безгранично жалко.
Есенин был похож на измученного, больного ребенка. Все время, пока гроб стоял в Доме печати на Никитском бульваре, шли гражданские панихиды. Качалов читал стихи. Зинаида Райх обнимала своих детей и кричала: «Ушло наше солнце». Мейерхольд бережно обнимал ее и детей и тихо говорил: «Ты обещала, ты обещала…»
Мать Есенина стояла спокойно, с каким-то удивлением оглядывая всех. В день похорон нашли момент, когда не было чужих, закрыли двери, чтобы мать могла проститься как ей захочется.
После похорон начались концерты, посвященные Есенину. В Художественном театре пел Собинов, читал стихи Качалов.
Но потом пошла спекуляция на смерти Есенина. Очень уговаривали и меня выступать на этих концертах. Читать стихи, посвященные мне. Я, конечно, отказалась. Но устроители все-таки как-то поместили мою фамилию на афише.
В день концерта Галя Бениславская привела ко мне младшую сестру Есенина – Шуру, почти девочку. Ей тогда, наверно, не было и пятнадцати лет. Галя сказала, что Шура хочет идти на концерт послушать, как я буду читать.
– Я не хочу, чтобы Шура ходила на эти концерты. Вот я и привела ее к вам, чтобы вы почитали ей здесь.
– Галя, я не буду читать на концерте. Я не поеду.
Как просияла Галя, как вся засветилась!
…Вскоре после смерти Есенина я уехала работать в Брянский театр.
<1939>
Ш. Н. Тальян
Воспоминания
Как-то в декабре 1924 года я вышла из школы и направилась домой. На углу я заметила молодого человека выше среднего pocтa, стройного, русоволосого, в мягкой шляпе и в заграничном макинтоше поверх серого костюма. Бросилась в глаза его необычная внешность, и я подумала, что он приезжий из столицы.
…В Батуме я снимала одну комнату вместе с сестрой Катей, 23-летней девушкой, тоже учительницей. Нашей непосредственной соседкой была массажистка Елизавета Васильевна Иоффе, которая дружила с нами, особенно с Катей. Она знакома была с Повицким, журналистом.
В тот же день вечером Иоффе ворвалась к нам в комнату со словами: «Катра, Катра, известный русский поэт хочет познакомиться с нашей Шаганэ». Есенин с Повицким были в это время у нее. Мы пошли. От нас и гостей в крохотной комнатке Иоффе стало невозможно тесно. После того как мы познакомились, я предложила всем идти гулять в парк. Больше подробностей этой первой встречи я не могу вспомнить.
На следующий день Есенин с Повицким опять зашли и предложили нам принять участие в литературном вечере, где мы могли бы встретить и других их знакомых. Вечер должен был состояться на квартире Повицкого, в которой жил и Есенин. Мы решили прийти.
…На следующий день, уходя из школы, я опять увидела его на том же углу. Было пасмурно, на море начинался шторм. Мы поздоровались, и Есенин предложил пройтись по бульвару, заявив, что не любит такой погоды и лучше почитает мне стихи. Он прочитал «Шаганэ ты моя, Шаганэ…» и тут же подарил мне два листка клетчатой тетрадочной бумаги, на которых стихотворение было записано. Под ним подпись: «С. Есенин».
Есенин прочитал еще два стихотворения, которые, как он пояснил, были написаны им в Тифлисе («Улеглась моя былая рана…», «Я спросил сегодня у менялы…»). Конечно, я задала ему тут же вопрос: кто же такая Лала? Он ответил, что это имя вымышленное. Тогда я не поверила, но много лет спустя поняла, что это было правдой.
В одну из последующих наших встреч, которые теперь происходили почти ежедневно, он прочитал новое стихотворение «Ты сказала, что Саади…».
…Когда Есенин встречал меня в обществе других мужчин, например моих коллег-преподавателей, то подходил сам, знакомился с ними, но уходил обязательно со мной.
Всегда приходил с цветами, иногда с розами, но чаще с фиалками. Цветы сам очень любил.
4 января он принес книжку своих стихов «Москва кабацкая» (Ленинград, 1924 г.), с автографом, написанным карандашом: «Дорогая моя Шаганэ, Вы приятны и милы мне. С. Есенин. 4.I.25 г., Батум».
Вместе с книжкой он принес фотографию, на которой на берегу моря запечатлены он, Повицкий и еще двое незнакомых мне мужчин, с написанным на обороте стихотворением «Ты сказала, что Саади…». Над стихотворением была надпись: «Милой Шаганэ», а под стихотворением подпись: «С. Есенин». Текст стихотворения состоял из четырех строф, как в первой публикации его.
…Есенин интересовался нашей национальной поэзией. Соседи имели «Антологию армянской поэзии» в переводах Брюсова, и Сергей Александрович, бывая у нас, нередко просил принести эту книгу и читал ее. Особенно живой интерес проявил он к Чаренцу и, узнав, что последний будет в Батуме, нетерпеливо ждал его и часто спрашивал: «Ну что, не приехал ваш Чаренц?» Но Чаренц прибыл в Батум после отъезда Есенина в Москву.
Шаганэ Тальян
Есенин был добрым, чутким человеком. Тогда нередко встречались беспризорные, и, бывало, ни одного из них не оставлял без внимания: остановится, станет расспрашивать, откуда, как живет, даст ребенку денег, приласкает. В такие минуты он вспоминал свое детство, говорил, что вот он тоже был когда-то ребенком, беспечно резвился и бегал. Однажды, увидев беспризорных ребятишек, Есенин сказал мне приблизительно так: «Вот, Шаганэ, там и Пушкин, и Лермонтов, и я».
Однажды в конце декабря шел сильный снег – явление очень редкое в Батуме. На второй день Есенин приехал к нам на санях, оживленный, веселый, и мы отправились кататься по Махинджаурской дороге. Мы впервые ехали на санях, и, наверное, Есенин хотел показать нам, мне и сестре, всю прелесть этой езды. На полдороге он, извинившись, попросил разрешения сесть на козлы: гнал коня, смеялся, веселясь как ребенок. Потом говорил, что ему нравятся лошади, запах навоза.
Животных он действительно любил. Увидит бездомную собаку, купит для нее булку, колбасу, накормит и приласкает. Глаза его в это время становились особенно ласковыми и добрыми. У Повицкого была собака, которую Есенин часто ласкал.
…Сергей Александрович любил приходить по вечерам, пить чай с мандариновым вареньем, очень понравившимся ему. Когда я отсылала его писать стихи, он говорил, что уже достаточно поработал, а теперь отдыхает. Если он не встречался со мною на улице, то непременно приходил к нам домой.
Как-то я заболела, а сестра уходила на службу. Все три дня, пока я болела, Сергей Александрович с утра являлся ко мне, готовил чай, беседовал со мной, читал стихи из «Антологии армянской поэзии». Содержание этих разговоров мне не запомнилось, но можно отметить, что они были простыми, спокойными.
Есенин взял себе на память мою фотографию, причем он сам ее выбрал из числа других.
Это снимок 1919 года. Я снята в гимназической форме. На обороте карточки я своей рукой сделала надпись.
В другой раз он сказал мне, что напечатает «Персидские мотивы» и поместит мою фотографию. Я попросила этого не делать, указав, что его стихи и так прекрасны и моя карточка к ним ничего не прибавит.
…Незадолго до отъезда он все чаще и чаще предавался кутежам и стал бывать у нас реже.
Вечером, накануне отъезда, Сергей Александрович пришел к нам и объявил, что уезжает. Он сказал, что никогда меня не забудет, нежно простился со мною, но не пожелал, чтобы я и сестра его провожали. Писем от него я также не получала.
С. А. Есенин есть и до конца дней будет светлым воспоминанием моей жизни.
А. А. Берзина (Берзинь)
Воспоминания
Приходилось ли вам терять своих близких, а потом, спустя много лет, вдруг отчетливо услышать голос ушедшего, и так ясно, со всеми привычными интонациями, с упреком, усмешкой, лаской… О, как этот голос живо напомнит вам все, что вы утратили. И вот встанет перед вами и сам человек, и все, что он делал, и вспомнишь свое отношение к этому человеку, вспомнишь ту, давно ушедшую, минуту.
Ты вновь увидишь воочию свою молодость, обретешь свои силы, радость, уверенность, и опять, как прежде, почувствуешь себя дерзновенным… Тогда хочется продлить эти отошедшие в прошлое минуты, и тогда хочется вспоминать, плакать и смеяться, чтобы, насладившись всем, опять забыть на какое-то время…
Сейчас трудно рассказать о том, когда и как поняла, что на пути встал замечательный поэт. Всегда казалось, что не очень люблю поэзию и плохо в ней разбираюсь, однако стихи Сергея Александровича запоминались сразу, без видимых усилий.
Было уже не смешно, что Сергей Есенин носит цилиндр, что он любит выфрантиться, он уже потерял нелепость в своем пустопорожнем, почти маскарадном костюме. Не замечаешь смешные, претенциозные стороны, не раздражают его причуды. Ему хочется, и пусть. Ему доставляет удовольствие такой маскарад – пусть рядится, он доволен, и это – главное…
Улыбка у Есенина была светлая, притягательная, а смех – детский, заразительный. Когда Сергей Александрович смеялся, окружающим хотелось мягко и нежно улыбаться, будто глядишь на проказы милого и счастливого ребенка.
Он сам больше всех радовался разным выходкам и незатейливым анекдотам, которыми он широко делился с каждым, но был ненадоедлив, а просто весел, и в своей веселости – щедрым.
Надо точно припомнить, как началась влюбленность в него, как постепенно, утрачивая нежность, радость, она переходила в другое, более сильное чувство…
В мою жизнь прочно вошла вся прозаическая и тяжелая изнаночная сторона жизни Сергея Александровича. О ней надо подробно и просто рассказать, так, чтобы стало ясно, как из женщины, увлеченной молодым поэтом, быстро минуя влюбленность, я стала товарищем и опекуном, на долю которого досталось много нерадостных минут, особенно в последние годы жизни Сергея Александровича. Это очень трудно, и большая ответственность ложится на мои, не очень теперь сильные, плечи. Но будем надеяться, что во все время работы, хоть изредка, пусть на мгновение прозвучит голос, смех… и это видение воскресит ушедшее.
На Тверской, между Большим и Малым Гнездниковскими переулками, открылось кафе «Стойло Пегаса». Организаторами и владельцами являлась группа поэтов-имажинистов, во главе которой стоял Сергей Есенин.
Москва времен нэпа ни в какой мере не была похожа на старую, дореволюционную Москву и не была похожа на Москву, которую мы оставляли в 1918 году, уезжая на Восточный фронт. Надо сказать, что Москва никогда чистотой не отличалась, а в те годы она была засыпана подсолнечной шелухой, какими-то бумажками, просто мусором, в котором преобладала чешуя и шкурки от сухой воблы. Дома выглядели неряшливо, многие подъезды были забиты досками и фанерой. По центральным улицам стадами бродили разряженные в пух и прах люди, в которых никто и никогда не признал бы москвичей. Именно разряженные, потому что чувствовалось, что весь туалет выставляется напоказ, чтобы все видели, скажем, манто меховое и мех дорогой, туфли новые и тоже дорогие, даже серьги, большие и блестящие, казались вынутыми из чужих ушей и вдеты в мочку, чтобы не украшать, а блестеть и лезть в глаза. Тогда в первый раз увидели такие серьги на улице. Прежде их надевали в театр, на вечер, к соответствующему платью, прическе, к тому или иному стильному туалету. Кажется, мелочь, но она била в глаза, раздражала, удивляла безвкусием, будто человек надел на себя все, что имел, и части его костюма кричали разноголосо, не попадая в тон. Все носило случайный характер. Не стоит останавливаться на мелочах, на негармоничной пестроте толпы и отдельных, почти гротесковых фигурах. Позже мы видели очень удачное их изображение в театре В. Э. Мейерхольда.
По вечерам эта толпа развлекалась. Были открыты рестораны, всякие кафе: почти на каждой улице были свои «Чашки чая». В этих кафе подвизались незадачливые и постаревшие актрисы, просто «актрисочки», девушки непременно из «бывших хороших семейств», будто хорошее перестает быть хорошим после революции. (Мне до сих пор не удалось постичь слово «бывшие» применительно к понятиям «хороший» и «большой». До сих пор мы слышим: «бывший большой человек» или «бывшая хорошая семья» – разве от того или иного события настоящий большой человек перестает им быть или настоящая хорошая семья становится плохой?)
Самое страшное, что было в этой толпе, отчего просто хотелось плакать, – это их речь, разговор. Они первые начали коверкать наш милый московский говор. Эти дикари, играющие в культурных людей, будто только овладевали языком нашей страны, вводя хлесткие, но какие-то наглые голые слова: шамать, бузить, на большой, чинарики… (Отсюда, я думаю, выросли и ублюдки слова – ничего и все выражающие – современные излюбленные слова нашей «модной» молодежи: мощь, фирменно, чувак и т. д.)…
Жили мы тогда в Б. Гнездниковском переулке, в большом, самом высоком доме, на шестом этаже. В подвале этого дома помещался театр Балиева «Летучая мышь», а позже на основе этого театра зародился Советский театр сатиры. Мы были частыми посетителями этого театра и дружили с некоторыми актерами, в частности с Иваном Зениным. Непринужденность и милая внешность, простота Ивана Ивановича Зенина делали его приятным гостем и товарищем, а молодость позволяла называть его просто Ванечка.
В один из вечеров, после спектакля, Иван Иванович предложил пойти в кафе «Стойло Пегаса». Перед глазами тотчас встали два поэта: Есенин и Мариенгоф. Оба они, по не известной никому причине, ходили по Тверской и прилегавшим к ней переулкам в цилиндрах, Есенин даже в вечерней накидке, в лакированных туфлях. Белые шарфы подчеркивали их нелепо бальный вид. Эти два молодых человека будто не понимали, как неестественно выглядят они на плохо освещенных, замусоренных улицах, такие одинокие в своем франтовстве, смешные в своих претензиях на светскую жизнь, явно подражая каким-то литературным героям из французских романов. Есенин ходил слегка опустив голову, цилиндр не шел к его кудрявым волосам, к мелким, женственным чертам его лица.
Представив себе эту пару, почему-то идти в «Стойло Пегаса» не хотелось, но Зенин так уговаривал, читал незнакомые стихи, – пришлось согласиться, и, благо кафе помещалось за углом, через пять минут сидели за одним из столиков. Народу было много. В левом углу, наискось от входной двери, находилась «ложа имажинистов», просто-напросто угловой диван и перед ним стол больших размеров, кажется круглый, а напротив двери возвышалась небольшая эстрада.
В ложе сидели Мариенгоф, Есенин, Шершеневич и пышноволосая молодая женщина.
Столы обходил официант с листом бумаги, на котором все присутствующие расписывались.
Официант положил листок перед Зениным, и Иван Иванович что-то написал и передал листок официанту. Тот, взяв листок, направился к другому столику, но Есенин, поднявшись с дивана, остановил официанта и, взяв у него листок, просмотрел его, потом, отдав листок, подошел к нашему столику.
– Что же вы, Ванечка, не познакомили меня с вашей женой? – обратился он к Зенину.
Зенин смутился, так как он, шутки ли ради или не желая назвать мою фамилию, зная мое отрицательное отношение к организаторам этого кафе, написал на листке: «супруги Зенины». Все это выяснилось позже, а тут, естественно, я вспылила и очень резко ответила:
– Во-первых, не супруги, во-вторых, меня удивляет ваша бесцеремонность, вы подходите к столу, куда вас вовсе не приглашали.
Есенин удивленно посмотрел на меня, отступая к ложе, несколько раз проговорил:
– Простите, простите, пожалуйста!
Зенина задела моя резкость, и он доказывал, что во всем виноват он, что его глупая шутка послужила поводом к такому неприятному инциденту, и предложил уйти из кафе. Но уж тут заартачилась я:
– Разве это все, что показывают в этом кафе?
На соседних столиках никто не обратил на все происшедшее никакого внимания, разговаривали мы тихо, а в кафе стоял уже гул, так как все столики были уже заняты, а в дверях толпились опоздавшие.
Зенин насупился, разговор у нас с Иваном Ивановичем не клеился. Мне оставалось только рассматривать публику, очень разношерстную и довольно крикливую во всех отношениях.
Наконец, на эстраду поднялся Шершеневич и объявил, что у Есенина болит горло, а потому его стихи будет читать артист Камерного театра по фамилии (кажется) Юдин. На подмостки легко поднялся худощавый, темноволосый человек и стал читать стихи Есенина «Исповедь хулигана». С первых же слов стихи понравились, мне было странно, что их писал этот бледнолицый, синеглазый человек, который покусывал довольно красивые, несколько тонкие губы, искоса посматривая, чуть прищурившись, в нашу сторону.
Когда Юдин кончил читать, я прямо посмотрела в глаза Есенина, спрашивая взглядом:
«Неужели это написали вы?»
Он улыбнулся и вдруг кивнул головой. Он понял вопрос. Меня это удивило и почему-то расстроило, было жалко, что обидела этого большого ребенка, который пишет душевные и чистые стихи.
Конца вечера мы ждать не стали и вышли из кафе. Зенин молчал всю дорогу, и хоть была она очень коротка, все же молчание его было непривычно.
На другой день с утра, потом на работе, а позже, возвращаясь из Госиздата, проходя мимо кафе, я очень остро ощущала недовольство и жалела о поспешных резких словах.
К вечеру решила, что непременно вместе с Иваном Ивановичем пойду в кафе и постараюсь загладить свой поступок. Но, к удивлению, Ванечка наотрез отказался идти в кафе – куда угодно, только не туда!
И вот вечером, сидя у себя дома, я все же решила пойти в кафе, а так как одной идти было неудобно, вызвала по телефону знакомую молодую женщину, которая готова была в любую минуту пойти со мной куда угодно. Я ей не объясняла, почему я хочу пойти и именно туда.
В кафе мы пришли раньше, чтобы занять удобный столик в углу, откуда хорошо была видна ложа, но сами мы были не на виду. Публики подходило все больше, и вот уже заняты все столики, а Есенин все еще не появлялся. Но вот и он, в компании с неизменным Мариенгофом, Шершеневичем и неизвестными молодыми людьми. Они все расположились в ложе.
Кто и что читали в этот вечер, я совершенно не помню. Знаю, что Есенин не выступал. К концу вечера я попросила Ольгу, свою спутницу, подойти к Сергею Александровичу и сказать, что его просят к столику в углу. Ольга, несколько растерявшись от неожиданного поручения, все же храбро выполнила его и, в сопровождении Есенина, направилась в мою сторону. Есенин же, поняв, куда ведет его Ольга, вдруг остановился, нахмурился и быстро проговорил что-то, повернулся и пошел назад к ложе.
Ольга с пылающими щеками села за столик и сказала:
– Он велел передать, что никогда, ни за что с вами знакомиться не будет!
Мы вышли из кафе. Накрапывал дождь. Ольга, усмехаясь, сказала:
– Так вам и надо. Очень уж вы самоуверенны. Так вот все по первому вашему зову с готовностью побегут знакомиться с вами!.. Молодец Есенин, право слово, молодец!
У меня и без того было скверно на душе, а тут она со своими высказываниями.
– Вы ничего не знаете, Ольга, и молчите.
– Пусть не знаю, а все равно он – молодчина.
– Хорошо! Идите, Ольга, ко мне домой. Вот вам ключи, и готовьте кофе. Я сейчас приду с Есениным.
Почему я в этом была уверена, до сих пор не знаю, но я повернулась от Ольги и решительно пошла в кафе. Зайти туда еще раз я не хотела, ждать кого-то было не в моем характере, я обошла дом кругом и, завернув в переулок, вошла в темный, совсем незнакомый двор. Придерживаясь правой стороны, старательно выбирая дорогу, пошла почти ощупью по двору. Задняя дверь кафе светилась тусклой лампочкой, но шум, доносившийся из открытой двери, показывал, что я у цели. Войдя в тесный коридор, я прошла несколько шагов и столкнулась с уставшим официантом, который фанеркой обмахивал разгоряченное лицо.
– Попросите сюда Сергея Александровича, – настоятельно проговорила я.
Официант, видимо привыкший, что поклонницы вызывают поэтов таким именно образом, пошел выполнять поручение.
Сергей Александрович, вялый, щуря глаза, вошел в полутемный коридорчик и спросил:
– Кто меня спрашивает?
Я шагнула к нему. Он попятился:
– Я же сказал, что никогда с вами знакомиться не буду…
Уж не помню, какими словами выражала я свое возмущение, мне казалось, что он меня смертельно обидел. Одно я точно помню, что, захлебываясь словами, сказала, какое отвратительное впечатление он на меня тогда произвел, сказала, что Зенин пошутил, а я обиделась и на Зенина, и на него, Есенина, и, наконец, сказала, что мне понравились его стихи и захотелось исправить свое грубое и нетактичное поведение – и вдруг наталкиваюсь на встречную грубость и непонимание. Ну что же, пусть, значит, действительно никогда больше мы не познакомимся и не подружимся.
Я резко повернулась и вышла на темный двор, под усилившийся за это время дождь. У меня горели уши, такая злость и обида охватила меня, что я ничего не видела и ничего не слышала. Мне кажется, что я просто бежала по Тверской. Недоуменные взгляды встречных прохожих заставили меня идти медленнее, и тут только я услышала голос Есенина:
– Постойте, куда же вы?
Он торопливо шел за мной, без пальто и шляпы, прямо по лужам, не разбирая дороги. Он поравнялся со мной и пошел рядом, что-то говорил, но я не разбирала слов, а потому ничего ему не отвечала.
Но вот и наш дом. Я вошла в вестибюль, Есенин шел за мной. Дежурившая в подъезде женщина удивленно проводила нас взглядом. Было уже поздно, лифт не работал, и мы молча поднимались на шестой этаж.
Ольга, услышав звонок, открыла дверь, посмотрела на Есенина и разочарованно проговорила:
– Все-таки пришли?
Не помню точно, как завязался разговор, как пили кофе, помню только, мы с Ольгой сидели в одном большом кресле и слушали Сергея Александровича. Он еле слышно, легкими шагами ходил по комнате, останавливался перед нами и читал, до утра читал свои стихи, и серый рассвет, лениво входивший в огромное окно, увидел двух молодых, присмиревших, зачарованных стихами женщин и побледневшего, вдохновенного поэта, которого не смущала маленькая аудитория, широко распахнувшая сердца искренним, полным тепла, мягким строкам стихов Есенина. Вот так я познакомилась с Сергеем Александровичем Есениным.
В молодости люди обычно начинают дружить с первого слова, с первого взгляда, с первого знакомства, но я не могу сказать этого о наших дальнейших отношениях с Сергеем Александровичем. Много было таких моментов, которые мешали нам подружиться. Встречалась я в то время, главным образом, с военной публикой, хоть фронт и перестал существовать, но спайка осталась. И все, почти все, за редким исключением, фронтовые товарищи, признавая Сергея Александровича хорошим поэтом, резко отрицательно относились к кафе «Стойло Пегаса». Дома у нас Сергей Александрович держал себя неуверенно. Его отпугивала, видимо, внешняя суровость и подтянутость некоторых товарищей из нашей среды.
В те месяцы мы виделись только в те дни, когда заходила я вечером в «Стойло Пегаса». Тогда Сергей Александрович непременно шел меня провожать, независимо от того, что приходила я в кафе не одна. Мы некоторое время гуляли по переулкам, если была хорошая погода, и всякий раз у подъезда дома он непременно говорил:
– Мы очень редко видимся. Приходите почаще!
Но все это резко изменилось, когда мои родители и мои дети, которые еще по старой привычке жили у дедушки с бабушкой, из совхоза переехали в Москву на постоянное жительство. Мы перебрались на самый верхний этаж, где была большая квартира, и вот уже в эту квартиру зачастил Сергей Александрович. Он сразу стал проще, милее и интереснее. У моей матери, большой любительницы старинных русских песен, и у Сергея Александровича нашлось общее – они могли петь часами, причем Сергей Александрович пел самозабвенно, прикрыв глаза.
В это время я из ВСНХ перешла работать редактором в Гослитиздат. Очень часто возвращаясь с работы, слышала еще у лифта, что в нашей квартире поют. Это значит, что Сергей Александрович у нас. Он обычно сидел на полу, на маленьком коврике, прислонившись спиной к шкафу, а мать сидела в кресле. Мое появление смущало их очень мало. Правда, иногда Сергей Александрович, словно очнувшись, говорил, что уже он и так засиделся, и торопился куда-то уйти.
Не помню ни одного его визита к нам в нетрезвом виде. Мне даже казалось тогда, что о его выпивках и скандалах ходят легенды. Несколько раз приходилось ссориться с товарищами, которые очень решительно и, как мне тогда казалось, понаслышке придавая досужим сплетникам больше веры, чем мне, утверждали, что Сергей Александрович пьяница и дебошир. Сергей Александрович в это время кончал «Пугачева» и наконец сдал в печать. Его рассердило, когда я заметила, что «Записки Пугачевского бунта» А. С. Пушкина послужили ему основанием и, пожалуй, единственным материалом к написанию этой поэмы. Сергей Александрович встал из-за стола и ушел, холодно простившись со мной. Тем не менее на другой день днем он пришел в Госиздат и усиленно настаивал на том, что хочет познакомить меня со всей своей компанией из «Стойла Пегаса». Зная его обидчивость, я сказала, что непременно вечером приду в их кафе, но твердо решив туда не заходить. И вдруг Сергей Александрович пропал. Я не видела его неделю. Потом вторую. Не помню, кто-то сказал мне в Госиздате, что Есенин много пьет в компании с Айседорой Дункан. Я отмахнулась от этих слухов, не придавая им значения. Но вот вышел «Пугачев» отдельным изданием, и, проходя по Никитской, мимо магазина, в котором продавалась эта книжка (она вышла в «Товариществе поэтов», был такой дутый кооператив), я зашла, чтобы ее купить. Около прилавка стоял Есенин, перед ним лежало несколько экземпляров «Пугачева». Он взял книжку и, с очень теплой надписью, передал мне. Мы вышли из магазина вместе, он был рассеян, несобран, словно что-то забыл. Таким я его видела только тогда, один-единственный раз. Уже у нашего дома он неожиданно сказал:
– Я, кажется, уезжаю!
Что-то поразило меня в этой обычной фразе, то ли тон, то ли его вид.
– Надолго?
– Не знаю. Я ничего еще не знаю.
Он как-то торопливо простился и пошел совсем будто малознакомый человек. Я смотрела ему вслед. Он оглянулся, остановился, вдруг заулыбался и приветливо помахал рукой.
И опять как в воду канул. Я решила, что непременно пойду в кафе поэтов.
Никто из товарищей не хотел пойти со мной, одной пойти было неудобно, но тут зашел по делу к мужу брат Бориса Бреслава, и я позвала его пойти со мной вместе. Он охотно согласился.
В кафе было, как всегда, полно, но нам удалось найти два свободных стула, и мы подсели к столику одних знакомых.
Имажинисты запаздывали, публика шумела, многие начинали хлопать, что-то кричали. Но вот от двери мимо нашего столика прошли: впереди – Мариенгоф, Шершеневич, потом какая-то дама в меховом манто и шапке с вуалеткой на лице, а за этой дамой следом шел в меховой, помнится, чуть ли не в бобровой, шапке С. Есенин. Он шел, не глядя по сторонам, ничего не замечая, ни с кем не раскланиваясь. Особенно обидно показалось, что он прошел мимо меня, как мимо стены.
А. А. Берзина
Все они уселись в углу, в своей ложе. Забегали официанты, и тут, видимо, кто-то сказал Сергею Александровичу, что я в кафе. Он растерянно оглядел столики и, взглянув на меня, улыбнулся и сейчас же подошел к нам. Первые слова, которые он произнес, были:
– Она здесь! Вы видели?
– Кто? – удивилась я.
– Айседора!
Я поглядела в его сияющие глаза, в улыбающееся лицо и вдруг поняла, что он переполнен счастьем, переполнен любовью.
– Это хорошо! – машинально сказала я.
– Идемте, я познакомлю вас с ней! Она – удивительная женщина. Я все понимаю, что она говорит. Идемте.
– Нет, Сергей Александрович, мне пора домой, в другой раз.
– Хорошо, тогда скажу, что провожу вас и быстро вернусь!
– Сергей Александрович, я же не одна, и меня совсем не надо провожать.
– Хорошо, – явно обрадовался Сергей Александрович.
Он сказал:
– Очень жаль, что я не увижу вашу маму, вы передайте ей мой привет. – Глядя на мое недоуменное лицо, он добавил: – Я уезжаю с Айседорой за границу. Она моя жена!
Может быть, все, что я пишу о Сергее Александровиче, сухо и скучновато, но мне хочется возможно правдивее описать все, что сохранила память. Я нарочно не проставляю дату его отъезда, потому что не помню, а справочных материалов под рукой нет. Скажем, в предыдущих заметках забыла рассказать о таком существенном факте, как начало болезни Сергея Александровича Есенина. Сегодня остановлюсь именно на этом.
Первого февраля, в день моего рождения, 1923 года, среди приглашенных должен был присутствовать и Сергей Александрович.
Все уже были в сборе, а Сергея Александровича все еще не было. Откуда-то он позвонил и сказал, что скоро будет. Мы не садились за стол, но время шло, а его все не было. Мы перестали его ждать, и вечер пошел своим чередом. Довольно поздно меня вызвал по телефону чей-то взволнованный женский голос и сказал, что Сергей Александрович лежит в больнице Склифосовского, что он упал и поранил очень сильно руку, что меня просят срочно поехать к нему и я все на месте увижу. Пообещав приехать на другой день, мне все же было как-то странно, что звонила незнакомая женщина и что она была явно чем-то встревожена. Я рассказала обо всем Илико Вардину, и он обещал на другой день поехать со мной вместе. Так и сделали. Вардин зашел за мной на работу, и мы поехали на Сухаревскую площадь.
Есенин лежал в палате не один. Очень встревоженный, напуганный. Мы старались его уговорить, что опасности никакой нет, что поправится он быстро, тогда он зашептал:
– Вы видели в коридоре милиционера, около двери?
– Нет, не видели.
– Он там стоит и ждет, чтобы арестовать меня!
– За что?
Он начал рассказывать что-то бессвязное о том, что он упал и рукой нечаянно разбил окно, что вот порезался, явился милиционер и хотел арестовать, и опять о том, что разбил окно. Мы, как могли, успокоили его, пообещав, что его никто не тронет. Он с неестественным, холодным блеском в глазах, настороженно и недоверчиво слушал нас. Мне казалось, что у него какое-то потрясение, а Вардин решил, что он с перепоя.