Жасминовые ночи Грегсон Джулия
Браслет был прекрасен. Должно быть, Доминик выгреб все до последнего пенни. В коробочке также лежала карточка с адресом александрийского ювелира.
Среди оберточной бумаги, на мятом клочке Саба обнаружила остатки письма. Придвинув к себе лампу, она прочла написанное и поняла, что это не совсем письмо, скорее его набросок – какие-то слова были вычеркнуты, в двух местах с такой силой, что перо прорвало бумагу. Видно, что эти строки писались в накале эмоций и Дом никогда бы их не отправил.
Слова бессмысленно плавали у нее перед глазами, словно пепел. Она расправила бумагу, сложила разорванные клочки, но так и не могла прочесть. Но потом сложилось одно предложение: «Может, в конце концов, жизнь тебе менее важна, чем песни».
Ее руки дрожали, когда она соединила два кусочка бумаги с цифрами: 2 августа 1942 г.
Она тихонько застонала. Да, теперь ей никуда от этого не деться – он, полный надежд и восторга, купил ей браслет, его первый настоящий подарок. И вот он погиб, разочарованный и, может, даже полный ненависти к ней. Она никогда не простит себе этого.
Глава 42
Выйдя из госпиталя, Саба поселилась у Арлетты, которая сняла жилье на улице Шария Антихана. Пятиугольные комнаты с круглыми окнами создавали очаровательную иллюзию, что ты находишься на верхней палубе океанского лайнера. При этом квартира была недорогая.
Арлетта настояла на том, что будет платить за аренду одна, без участия Сабы, и даже готовила для них на газовой плите еду в своем эксцентричном духе: блюдо номер один – рис, бобы и мясо, тушенные на слабом огне; блюдо номер два – рис, бобы, рыба и любые свежие овощи. Иногда салат с добавленной в заправку капелькой джина. Арлетта также непременно приносила каждый день какие-нибудь лакомства и подарки – булочки и пирожные с кремом от «Гроппи», как-то раз купила на рынке сногсшибательную светло-зеленую ночнушку с бахромой, а в нее положила кулек с фисташковой халвой.
Но, что лучше всего, большую часть дня Арлетта была ужасно занята репетициями, визитами к парикмахеру, свиданиями, вечеринками (в тот месяц Каир был набит молодыми офицерами, которые возвращались из пустыни и жаждали потратить накопленное денежное довольствие), и Саба могла побыть в одиночестве, так как понимала, что лишь испортит любую компанию. Иногда она целыми днями чувствовала себя так ужасно, что даже не вылезала из ночной рубашки. Горе казалось ей похожим на грипп души – оно делало непреодолимо трудными даже самые простые вещи – еду и прогулки. Иногда эмоции душили ее, а душа горела, словно кто-то облил ее бензином и поджег.
К тому же горе сделало ее слабой, безвольной и неспособной принимать решения. Иногда мысль уехать из Каира, так и не узнав, что же случилось с Домом, казалась ей возмутительным предательством. Иногда она считала, что оставаться тут бессмысленно, и стремилась домой.
За день до выписки из госпиталя она пережила еще один удар. Сиделка Энид вошла в палату со своей профессиональной улыбкой и положила ей на постель авиаписьмо, сказав, что оно обязательно подбодрит ее. В каком-то роде в этом был невольный комизм. Письмо было от отца, он ничего не знал о ее травме. Вот что он писал:
«Дорогая Саба,
с огромной болью и после долгих страданий я пишу тебе это письмо, так как твоя мать говорит, что мне нельзя и дальше оставлять без ответа твои письма. Ты создала огромную трещину в нашей семье и навлекла позор на нас всех, потому что ослушалась меня и уехала. Ты оскорбила мою честь, и я не могу найти в моем сердце прощения. Отныне будет лучше и для твоей матери, и для меня, если ты останешься при своем выборе и не вернешься домой. Ты приняла свое решение, я принял свое. Для меня ты больше не дочь. Сейчас я в море, плыву из … в …, и пока еще не говорил твоей матери о своем решении, но скажу ей, как только вернусь домой. Для всех нас будет лучше, если ты не будешь видеться с матерью и бабушкой.
Мне жаль, что все так получилось».
Ниже стояла его аккуратная подпись: «Ремзи Таркан».
Ее первой реакцией на это письмо была клокочущая злость. «Лицемер, лжец, самодур. Почему ты выбрал для себя вечное плавание вдали от семьи? Почему ты отказываешься меня понимать?» Ведь она тоже воевала. Теперь-то она знала разницу, которую война приносила в человеческую мораль, – это уже не бутафория, это правда. И как он смел написать ей так тривиально, так неправильно? Когда улегся ее гнев, ей захотелось прижаться лицом к коленям матери и сказать: «Прости меня». Она знала, что мама после этого письма будет в смятении – ей захочется написать Сабе, но она побоится это делать, чтобы не вступить в конфликт с мужем и даже в драку, потому что в гневе он способен пустить в дело кулаки.
Вот так и получилось, что все ее недавнее счастье – что она пела, что у нее был Доминик, были интересные поездки, и даже ее мысли о родном доме на улице Помрой, да и просто восторг, что она жива, – теперь казалось ей если не ошибочным, то крайне наивным и заслуживающим наказания. Как могла она не видеть жестокость и неразборчивость войны, не понимать, что люди почти всегда оказываются не такими, какими ты их считала? Жестокая правда была в том, что она разрушила свою семью, приехав сюда.
За долгие дни безделья, одинокая и отрезанная от работы, она начинала ненавидеть свой талант, благодаря которому она попала сюда. Ее поглотило это глупое бурление самодовольства, и теперь пузыри лопнули, и она получила по заслугам за все.
После нескольких дней отдыха она зашла к Фернесу в офис ЭНСА на улице Каср-эль-Нил, чтобы узнать у него о возможности улететь в Англию. Она уже почти решила, что после войны вернется в Уэльс и найдет приличную работу в офисе или, может, устроится нянькой в какой-нибудь семье. Встретились они в своеобразной атмосфере – Фернес казенно улыбнулся и выразил свое сожаление в связи с ее травмой. Во время их беседы он раздраженно перекладывал с места на место папки на своем столе, словно не мог дождаться, когда она уйдет. В завершение их разговора он со вздохом сказал, что сделает все возможное, но сейчас в Египте застряло множество артистов ЭНСА, у которых нет выездных виз, плюс к этому в ближайшее время ожидается официальный визит этого чертова короля, так что проблем хватает.
Потом объявился Клив, прежде так строго следивший, чтобы их встречи проходили в незаметных местах. Это была их первая встреча, после того как он вытащил ее из разбитого всмятку автомобиля на стамбульской дороге.
Он вошел в ее квартиру, респектабельный мужчина в приличном плаще и мягкой фетровой шляпе. В это время она пыталась разжечь сырые дрова, и в квартире было полно дыма.
– Господи, Саба, – ворчал он, разгоняя дым рукой. – Что ты затеяла? Обряд самосожжения?
– Ты о чем? – Она удивленно смотрела на него. Вероятно, она опять забыла запереть дверь, и он неожиданно появился перед ней в гостиной.
– Ну, знаешь, индийские вдовы бросаются в погребальный костер, на котором сжигают тело их мужа.
Он тут же поправился с удрученным видом:
– Боже, какой я бестактный! Я с сожалением услышал о твоем парне. Не самый удачный старт. Жаль, жаль.
– Как ты узнал об этом? – удивилась она.
– Ну, понимаешь, все это – часть моей работы. Слушай, давай пойдем куда-нибудь и выпьем по чашке чая или чего-нибудь другого? В принципе, я не должен был появляться здесь.
В кафе он дважды пересаживался, прежде чем выбрал для них подходящее место.
– Саба, – сказал он, нервно крутя в пальцах ложечку, – прости, что я так долго не навещал тебя. Я был ужасно расстроен из-за случившегося в Турции, но не мог сюда приехать – это было небезопасно.
В его глазах появилось новое выражение – обиды и, возможно, сильной озабоченности. Вероятно, он не знал, кому теперь можно доверять.
– Где ты обнаружил меня? – спросила она. – Ну, тогда, в Турции.
– Под деревом, во рву. Рядом с тобой горела машина, так что тебе чертовски повезло.
У него задрожала нижняя губа, и он прикусил ее зубами. Саба отвела глаза.
– Саба, это было жутко. Я сознаю свою вину. Не знаю, что было бы там минут через десять. Даже думать об этом не хочется.
– Не надо. – Ей не хотелось видеть его эмоции или говорить о Фелипе – пока что она не могла это выдержать.
– Что там с Йенке? – поинтересовалась она. – Мне интересно. Он взял документы. Ему удалось уйти?
– Да.
Она ждала подробности.
– И все? Ты сказал «да» и ничего больше? – Она повысила голос.
– Нет.
– Но его информация была полезной?
– Думаю, что да.
Клив закурил и вздохнул.
– Думаю, что там все в порядке, – негромко заверил он. Потом потянулся через стол, взял ее за руку и заглянул ей в глаза. Ей было не по себе.
– Саба, – сказал он, – у тебя правда все в порядке? Я ужасно волновался за тебя.
Он сжал ее руку; ей захотелось, чтобы он поскорее ее отпустил.
– Я не уверен, что нам надо было посылать тебя туда.
– Ты ни в чем не виноват, – сказала она. – Тут моя вина. Я любила путешествовать, петь – у всех есть своя ахиллесова пята, вот и у меня тоже.
– У тебя до сих пор не прошли синяки. – С виноватым видом он показал на ее лоб. Она сжала под столом кулаки – его сочувствие было невыносимым.
– Слушай, – сказала она. – Я хочу улететь домой. Помоги мне. На той неделе я просила об этом капитана Фернеса, но он даже не захотел говорить со мной на эту тему. Ничего не спросил и про несчастный случай, да и вообще, ему явно не терпелось от меня отделаться. – В ее голосе звучала злость. – Не кажется ли тебе странным, что…
– Нет, Саба, не кажется, – перебил он ее, – потому что это может загубить его карьеру: структура ЭНСА невероятно хрупкая. Медным шлемам не нравится, что там тратятся деньги на транспорт и прочие вещи, а на актеров они смотрят как на непослушных детей. Поэтому в случае ухудшения ситуации они постараются прикрыть лавочку.
– Дермот… – Все это время она собиралась с духом, чтобы произнести эти слова. – Мне очень нужно попросить тебя об одной вещи. Мой друг… пилот… он пропал и, вероятно, погиб. Есть ли какой-нибудь шанс…
– Нет. – Клив отодвинулся от нее. – Вообще никакого… прости, но абсолютно никакого. – Его глаза остановились на выгоревшем постере, на нем женщина плыла по Нилу и пила овалтин[146]. – Не кажется ли тебе, что лучше всегда говорить правду?
– Но ведь наверняка кто-нибудь может мне помочь – Йенке или…
– Нет, извини, Саба… давай говорить откровенно. В нашем деле не действуют правила «услуга за услугу». Я вообще не должен быть здесь. – Он теребил пояс своего плаща.
– Что ж, передай от меня привет Йенке, когда его увидишь, – сказала она, вставая.
– Не думаю, что увижу его когда-либо, – ответил он. – Вот так тут заведено – корабли проходят ночью.
На следующий день к ней заглянул Макс Бэгли. По его словам, он был рад, что вернулся в Каир, просто до слез рад. Они были под этой чертовой Исмаилией, и гастроли получились такими, что впору повеситься. Из-за страшной жары у половины танцоров на ногах появился грибок, у одного из комиков началась эпилепсия.
Он пригласил ее к «Гроппи», заказал миндальное печенье и мороженое, а после обмена незначительными фразами и пары комплиментов направил на нее свой умный, расчетливый взгляд.
– Я вот тут говорил про шоу. У нас впереди несколько абсолютных хитов. Нет шансов, что ты вернешься к нам?
Его улыбка была милой и невинной, как мороженое, испачкавшее его губы. Но у Сабы в последнее время появилась подозрительность.
– Нет, Макс, боюсь, что никаких шансов. Я жду оказии, чтобы поехать домой.
– Да, я слышал. – Он подвинул к ней печенье. – Вот, попробуй, оно божественное.
– Нет, благодарю. Я только что позавтракала. – Это была ложь, но она не хотела выслушивать его очередную лекцию.
– Тогда позволь мне пощекотать твою фантазию, Супер-Саба, – сказал он с набитым ртом. – Дело в том, что я написал мюзикл… – Пауза и пронзительный взгляд. – Вполне возможно, это лучшее, что я когда-либо делал. После Рождества я начинаю кастинг. Может, ты изменишь свое решение?
– Спасибо, Макс, – спокойно ответила она, – но я не стану ничего менять. Спасибо, что ты вспомнил обо мне.
– Саба, можно я скажу тебе одну вещь? – Он оперся подбородком на руки и заглянул ей в глаза. – Я знаю, что был резковат с тобой во время репетиций. Иногда меня заносит, потому что я хочу все довести до совершенства. Но я позволяю себе резкость только с людьми, которых высоко ценю. И хочу тебе сказать, что ты была… нет, не была, что ты есть, – поправился он, – талантливая, очень талантливая певица. Думаю, что впереди у тебя большое будущее. Вот с такой апологией я выступил. Если хочешь, могу поклониться тебе.
В шутливом «салам» он коснулся своего лба, уст и груди.
Она не ощутила радости и торжества, когда он это сказал. Ей уже было все равно.
– Прости, Макс, – ответила она. – Я не хочу стать примадонной.
Он обтер губы салфеткой и посмотрел на нее.
– Саб, у творческих людей как у спортсменов – ты не должна позволить мышцам сделаться дряблыми. Талант нуждается в тренировке.
– Я знаю.
– Тут не явится волшебница и не взмахнет своей палочкой.
– Да что ты говоришь? Неужели? – Она сгребла пальцами крошки в горку и посмотрела на него.
– Я что, взял неверный тон?
– Совсем чуточку, Макс. Но спасибо за внимание.
Когда он залпом допил кофе, она почувствовала, как одним щелчком выключился его шарм. Теперь она знала, как работали у Макса мозги. Там уже крутились колесики – кого взять взамен нее; потом, возможно, найдется какая-нибудь более-менее подходящая сучонка, и он скажет, что Саба Таркан была не так хороша, какой себя воображала, и что он сразу заметил ее огромные изъяны. Ведь внутри Макса Бэгли пылал огонь его Эго, в который требовалось постоянно подбрасывать хворост.
– Как там Янина? – поинтересовалась Саба, пока Бэгли искал свою шляпу.
– Она поехала в Индию, а оттуда ее вроде отправили домой. – Он угрюмо посмотрел на нее. – Она вообще ничего не умела. – Они помолчали. – Ведь Янина была жуткая размазня, верно? – добавил он. – В чем-то симпатичная, но без всякого чувства юмора.
– Когда я думала о ней, – сказала Саба, – ну, после своего отъезда, мне было ее жалко. Как-то она рассказала, что с трех лет занималась балетом, что семья тратила на нее все деньги. У нее не было детства, а теперь не сложилась и карьера – когда перед ней стали открываться двери театров, началась война. Она уверена, что ее лучшие годы проходят впустую, ведь балерины в этом отношении несчастные люди.
– Да, война искорежила много жизней, – равнодушно подтвердил Макс. – Что тут говорить? Надо жить дальше.
Он все-таки настоял, что проводит ее до дома. Посыпался мелкий дождь, небо заволокло темными тучами.
– Забавно работать в труппе, верно? – заметил он, когда они шли по разбитой мостовой, обходя ямы. – В какой-то момент тебе становится необычайно уютно, ты в курсе всех любовных дел, знаешь слабости своих артистов и что они любят есть на завтрак, знаешь про состояние их кишечника, знаешь их возможности на сцене, их предел – а потом бац! – и все разбежались. Когда ты работаешь в шоу, для тебя это самая важная вещь на свете. – Его голос устало оборвался.
– Макс, что ты будешь делать, когда закончится война?
– Не знаю. Может, найду другую работу, – мрачно буркнул он. – Опять буду ездить с гастролями.
Саба ужаснулась безнадежности, с какой он это проговорил.
– Почему ты не хочешь поехать домой и немного отдохнуть? – Он рассказывал о своей квартире в Лондоне.
– В мою-то конуру в Масуэлл-Хилле? – ответил он тем же безразличным тоном. – Если она еще цела. Что за радость?!
Следующим гостем был Богуслав, навестивший ее перед тем, как отправиться в Индию. Его привычный леотард[147] сменился на блестящий, чуть великоватый костюм, сшитый, как сообщил Бога с гордостью, портным на базаре. Он стоял в середине комнаты, незаметно напрягая и сгибая разные мышцы, и сбивчиво произносил речь, очевидно, приготовленную заранее. Он сказал Сабе, что она очень приятная и красивая и что после войны им надо поехать в Бразилию и выступать там вместе. А если ей очень хочется, то они могут пожениться.
В ответ она произнесла собственную речь – замечательное предложение, мило с его стороны, но она поедет домой и т. д. Она необычайно обрадовалась, когда внезапно вернулась Арлетта. После двухчасовой репетиции у подруги хватило энергии восхититься его костюмом, сшитым явно для этого случая, и ущипнуть его за щеку. Потом она пригласила Богу отведать с ними вместе блюдо номер один. Саба смотрела на нее с благоговением.
Когда Бога ушел, Арлетта рухнула на диван словно тряпичная кукла и пробормотала:
– Господи, я чувствую себя жутко. Уверена, что я простудилась либо у меня грипп или еще какая-нибудь гадость. Поэтому у меня к тебе огромная, огромнейшая просьба.
Она сползла на пол, сложила молитвенно руки и попросила Сабу помочь ей завтра вечером в небольшом концерте, который состоится на авиабазе под Суэцем.
– Встань, глупая женщина! – У Сабы не было настроения ни шутить, ни уж тем более выступать. – Что ты задумала?
Она знала, что не готова петь. Но Арлетта настаивала. Только парочку дуэтов, умоляла она. Получится забавно. Старый добрый доктор Огни-Рампы вылечит ее.
Но испытанное актерское средство не помогло. Саба согласилась спеть ради Арлетты, а та, с красным носом и совсем охрипшая, была счастлива, что вернула подругу на сцену. Она придумала весьма взрослую версию «Молитв Кристофера Робина» («Ведь забавно было сегодня в бане? Холодное было очень холодным, а жаркое о-о-очень жарким»). Они спели вместе пару легкомысленных дуэтов: «Makin’ Whoopee» («Кричим ого-го») из мюзикла, потом комический номер «Щека к щеке», где они изобразили рядового Джейнса, у которого щеки склеились жевательной резинкой. Арлетта, уже благополучно выздоровевшая, чуточку отошла от сценария, сопровождая припевы экстравагантным танцем шимми, но военным это нравилось, и актрисы покидали сцену под пронзительный свист и аплодисменты.
А Саба, глядя со сцены на море парней в хаки, на одиночество и тоску в их глазах, сделала для себя невеселое открытие: ей не нужны были ни сердце, ни душа, чтобы заставить зрителей ликовать и хлопать, – еще немного, и она начнет выступать механически, словно дрессированный пони в цирке.
После паузы Арлетта, которой предстояло петь соло, вбежала за кулисы, драматически сжимая горло, словно собиралась себя задушить.
– Я не могу. Не могу. – Она еле хрипела. – Голос у меня пропал окончательно.
Ну, может, это была хитрость, а может, и нет, но Сабе ничего не оставалось, как выступить без подготовки и репетиции. Все шло нормально, пока парнишка из первого ряда не попросил ее спеть «Туман застилает твои глаза»[148]. Последний раз она пела ту песню на Рю Лепсиус, когда они лежали в постели, она прижалась щекой к его груди, а он расчесывал пальцами ее волосы.
К концу песни ее захлестнула волна черной тоски и перехватило дыхание. Мальчишка, заказавший песню, худенький, коротко стриженный, удивленно смотрел, как она убегала со сцены, когда музыканты еще доигрывали последние аккорды.
Она сбежала по ступенькам и побрела вдоль грязных палаток, ниссеновских бараков из рифленого железа, контейнеров. В ту ночь не было звезд, только черное небо, много миль грязи и колючей проволоки. Арлетта нашла ее в проходе между рядами палаток – Саба сидела в грязи и рыдала, рыдала.
– Прости, дорогая, – сказала она, садясь рядом. – Я ошиблась. Да, тебе пора ехать домой.
Глава 43
Дом то погружался в беспамятство, то выныривал из него. Мокрые волосы прилипли ко лбу, губы посинели. Парашютный шелк по-прежнему укутывал его, словно гротескную личинку с человеческой головой.
Какая-то птица, похожая на жаворонка, пела на одиноком голом дереве свою странную песенку «чо и-и ча ча ууии». Кучка золы, оставшаяся от самолета, превратилась в месиво, из которого торчали куски проволоки и осколки стекла.
Время от времени, словно неясный, расплывающийся призрак, появлялся худенький мальчишка лет двенадцати, иногда в окружении коз. С ужасом и отвращением он глядел на лежащего летчика, что-то бормотал, даже вскрикивал и поскорее убегал прочь. На этот раз он приехал на ослице и привязал ее к дереву. Не отрывая глаз от Доминика, он бочком подобрался ближе, похватал валявшиеся на песке предметы – компас, бритву, упаковку таблеток из аварийного комплекта, что-то еще, – сунул в сумку и уже повернулся, чтобы уйти, когда услышал стон.
Через несколько часов жаркий и дрожащий Доминик проснулся, приподнял голову и увидел над собой все то же равнодушное небо.
– Ничего не изменилось, – произнес он вслух и ужаснулся, каким слабым был его голос. Но через несколько минут он застыл, услышав дальний рокот самолетов, – они летели где-то там, высоко, над белой пустыней облаков. Скоро они заметят его, схватят. Когда-то еще в детстве он с ужасом слушал, как его дед, подогретый доброй порцией виски, вспоминал, как попал в плен к немцам под Ипром в Первую мировую, – железные койки, клаустрофобию, побои, свою полную беспомощность. Самым страшным кошмаром для Дома был немецкий плен.
Он замер, его мускулы напряглись как скрипичные струны. Из облаков вынырнули четыре самолета, летевшие в формации – на какой высоте? 5000, 7000 футов? Определить вот так, лежа, было трудно. Четверка «мессеров» со свастикой на крыльях, похожей на зловещее насекомое. Рокот ослабел, потом вновь усилился. Потом Дом услыхал знакомый и родной рокот «Спитфайров» и затаил дыхание. Он лежал на песке – человек-мишень – и прислушивался к приближению смерти. Боже милостивый, что же будет?
Самолеты улетели. Теперь в его ушах звучало лишь его собственное хриплое, прерывистое дыхание. Он закашлялся и застонал от боли. По его телу, несмотря на боль, пронеслась волна ликования. Он жив! Жив. Он вскрикнул, почувствовав, как по телу ползут жуки. Над ним кружили две хищные птицы, вокруг простиралась пустыня – огромная, равнодушная. Стиснув зубы, он перекатился на бок, собрался с духом и, вскрикнув от боли, встал на ноги. Да, он стоял, шатаясь и морщась от боли, и тут снова увидел вдали мальчишку, ехавшего на ослице. Рядом с ним шел мужчина в джеллабе. Тут его ноги подкосились, и он снова лег на сырой песок.
Мужчина и мальчишка долго рассматривали бледного, полуживого агнаби, упавшего с неба. Потом подняли крыло самолета, вероятно, прикидывая, как использовать его в хозяйстве. Дом лежал, бессильный, ожидая своей участи. Тучи рассеются, выйдет солнце и поджарит его тело, прямо на костях. Он умрет через пару дней, если эти жители пустыни не убьют его прямо сейчас.
У него снова начался бред, когда они собрали в узел парашют и навьючили на ослицу. Потом подняли с песка Доминика, положили поперек костлявой спины животного и тронулись в путь. Его ноги в летных ботинках-дезертах волочились по грязи. Дом бормотал, чтобы они бросили его, что он хочет умереть, но они его не понимали. Ему показалось, что дорога длилась мучительно долго, что он не выдержит оглушительной боли и умрет. Наконец они приехали к двум ветхим шатрам. На натянутых веревках висели жалкие лохмотья. Рядом бродили хромой верблюд и маленький ослик, радостно закричавший при виде вернувшейся матери. Залаяла костлявая собака.
Дом перестал стонать. Теперь у него болело все тело, и ему хотелось только одного – лечь на землю. Его отвели в большой шатер и положили за занавеской на старый матрас. Он с облегчением вытянулся на нем, вдыхая запахи свечки, верблюжьего помета и козьей шерсти, из которой шатер был сделан. У него горело лицо, а в легких раздавались свист и хрипы. В шатер вошли два карапуза, босые, в грязных лохмотьях; они заглянули к нему и засмеялись. Время от времени к нему заглядывал мужчина. Он позвал и жену, чтобы она взглянула на Дома. Они не знали, немец он или англичанин, да это их и не интересовало – агнаби есть агнаби, а эта чужая война разрушила их страну, уничтожила поля хлопчатника, горючее подскочило в цене, и жизнь стала еще тяжелее прежнего. Агнаби уйдет от них, как только поправится, а они так и будут жить в нищете.
Мать мальчишки, добрая Абида, которой было лишь двадцать восемь лет, рассуждала иначе. Она доделала последние свои дела – подоила коз, поставила варить бобы для завтрака и сшила воедино куски мешковины, которыми укрепляла стенки своего маленького шатра, чтобы они не протекали. Перед тем как лечь спать, она вышла на улицу, подошла к той стороне шатра, где лежал раненый летчик, приподняла полог и посмотрела на больного, приблизив свечу к его лицу. Летчик обливался потом, кашлял и бормотал. Он был красивый, и он умирал. На все воля Аллаха, но ей было его жалко.
Глава 44
В среду утром она сидела в гостиной, когда к ней вошел мистер Озан. Его осанистое тело было облачено в прекрасный темный костюм. В руке он держал огромный букет лилий. Она вскочила.
– Саба, дорогая. – Его голос звучал строго, глаза смотрели озабоченно. – Пожалуйста, запирай дверь. Ты, слабая и беззащитная женщина, сидишь тут одна.
Он присел на диван и огляделся. Арлетта, на которую иногда нападали приступы домовитости, набросила на диван шелковое покрывало и поставила на стол вазочку с рахат-лукумом – чтобы соблазнять Сабу, сильно исхудавшую за время болезни.
– У вас тут мило, очень мило, – одобрил Озан. – Я только что узнал про несчастный случай. Чем я могу тебе помочь?
– Вы только что узнали? – Ей было трудно убрать из голоса недоверие.
– Да! – В голосе Озана зазвучала сердитая нотка. – Я уезжал, а когда вернулся, ты исчезла, и никто не мог мне сказать куда.
Его глаза сверкали как острые кинжалы, когда он расспрашивал ее о деталях; этим он был очень похож на ее отца. Кто был в ту ночь в доме? Кто ее вез? Кто, на ее взгляд, больше всего виноват?
– Это все, что я помню, – солгала она. Если бы она рассказала ему про Северина, ужас снова вернулся бы к ней, а Озан разразился бы проклятьями. Мысль об этом утомила ее – сейчас ей уже было все равно.
– Я бы убил его, если бы знал, – свирепо заявил Озан. – Сейчас немецкий дом заколочен, и я слышал, что Энгеля отозвали в Германию и отдали под суд. Посол ничего не знал про их фокусы и пришел в ярость. Там даже продавали лекарства, украденные из военных госпиталей.
На миг ей показалось, что он готов заплакать.
– Я не представлял, Саба, что они такие негодяи. Тебе вообще нельзя было туда ехать – я никогда не прощу себе этого.
– Вы слышали про Фелипе? – Ее глаза наполнились слезами.
– Они застрелили его. Я слышал. Да, ужасная трагедия! Я его очень любил. Да, зря я привез тебя в Стамбул, – мрачно заключил он.
– Нет, – возразила она. – Я тоже виновата. Я забыла об осторожности. Так что тут и моя вина.
– Если бы здесь был твой отец, он бы обвинил меня, одного меня, но… – Озан пожал плечами, да так энергично, что, казалось, хотел вывернуться наизнанку. – Я искал новых певцов, я увидел, что у тебя большие перспективы. Я был в восторге.
– Не думаю, что моего отца сейчас это волнует, – вздохнула она и грустно рассказала ему про письмо. – Он вообще не хочет меня видеть. Он ненавидит все это.
Озан защемил лоб пальцами и зацокал языком, как делала Тан, когда была расстроена.
– Ну, – сказал он наконец, – ты видела его деревню. – Словно это что-то объясняло. – Тебя там ничего не обрадовало. – Он вопросительно посмотрел на нее. – Правда?
– Да.
Она с болью вспомнила ту поездку в Ювезли. Был прекрасный осенний день – на невероятно синем небе ярко светило солнце. Но Озан прав – в Ювезли она увидела не так много: беленые домики, мечеть, начальную школу, сонное кафе с кошками, бегавшими под столами. Они привезли цветы, подарки – свидетельства богатства Озана и молодости и красоты Сабы. Они готовились к трогательной встрече с родственниками, только ничего этого не было – ни радостных возгласов престарелых родственников, ни трогательных воспоминаний. Они зашли в полдюжины домов. На пыльной улице в деревянных креслах сидели несколько стариков, и каждый из них лишь качал головой. Закрытые как раковины. Либо они не понимали, чего от них хотят, либо не хотели понимать, либо Саба приехала слишком поздно.
На обратном пути Озан объяснил ей, словно извиняясь, словно и сам был в чем-то виноват, что многие жители были потомками турецких мусульман, бежавших от наступавшей русской армии во время русско-турецкой войны 1877 года. Другие были изгнаны в 1920-е годы сначала британцами и французами, оккупировавшими земли вокруг Стамбула, потом их расстреливали за сотрудничество с турецкими националистами. Разумеется, они всю жизнь с подозрением относились к чужакам, так же как и ее отец. Теперь она сама в этом убедилась.
Позже в тот день Озан, очевидно, переживая за Сабу, убедил ее написать письмо отцу. «По крайней мере, он будет знать, что ты пыталась наладить с ним отношения, что ты переживаешь». Она попыталась, но не сумела его закончить. Между ними возникло слишком много преград. К тому же теперь она многое поняла. Война научила ее, что у нее нет данных Богом прав на отцовские секреты, которыми он не хотел делиться.
Озан снова терзал свой лоб, пытаясь найти для Сабы хоть капельку надежды.
– Что касается решения твоего отца, то я могу сказать тебе одну вещь, – проговорил он наконец. – Оно дает тебе свободу как артистке, примерно так же, как когда-то освободились Фаиза и Умм Кульсум. Таким, как ты, прямым и открытым, трудно служить двум хозяевам.
Саба ничего не ответила. Эта часть ее души омертвела, да и само слово «артистка» казалось ей фальшивым, когда речь шла о ней лично. Услыхав его вздох, она протянула ему вазочку с рахат-лукумом.
– Кто дал тебе это? – Он задержал ее руку и поглядел на голубой браслет.
– Мой друг. Английский пилот.
Он внимательно рассмотрел его.
– Красивый. Вот эти две, – он дотронулся до выгравированных фигурок с фамильярностью старого друга, – Бастет и Хатхор, богини любви, радости и женской красоты. Вот это, – он передвинул палец вправо, – Нут, богиня неба. Бастет изображают с головой кошки, иногда в красном. Знаешь почему?
Не в силах вымолвить ни слова, она просто сняла с руки браслет и протянула ему. Пока он, прищурив глаза, разбирал надпись, она украдкой вытерла глаза краешком рукава.
– Ozkorini, – сказал он. – Откуда англичанин знает это слово?
– Потому что… – У нее дрожали губы, и Озан терпеливо ждал. – Он был со мной в Александрии, когда я разучивала с Фаизой песни. Его всегда интересовали такие вещи.
– Хороший человек.
– Да… Он погиб, когда я находилась в Стамбуле.
Она уже научилась это говорить, отсекая ложные надежды, и привыкла выслушивать истории о том, как некоторые пилоты возвращались в свою часть спустя месяцы после того, как были сбиты их самолеты.
Озан закрыл глаза. На его челюсти заиграли желваки.
– Прости, мне очень жаль.
– Мне следовало этого ожидать, – сказала она. – Столько их уже погибло.
– Совсем молодые парни. Сколько было твоему? – Озан замер и приготовился слушать.
– Двадцать три. – Она слышала свой дрожащий и прерывающийся голос. Не говоря ни слова, он протянул ей носовой платок с красивой монограммой.
– Саба, послушай меня, – сказал он осторожно и ласково, – это страшная потеря, но ты молодая и еще встретишь хорошего человека, иншалла.
– Едва ли.
– В тебя будут влюбляться многие, ведь ты такая яркая и замечательная. Многие будут предлагать тебе руку и сердце.
– Дело в том, – сказала она, – что я его тогда обманула.
– Между вами что-то случилось? – Он говорил с ней ласково, как когда-то отец, когда не злился на нее.
Она рассказала ему даже больше, чем хотела: про ожоговый госпиталь, про Александрию. Он слушал внимательно и спокойно.
– Кто знает, – тихо проговорил он, когда она закончила свою исповедь. – Может, он еще вернется – не всегда случается самое плохое.
– Нет, – вздохнула она. – Сначала я тоже верила в это, но теперь уже нет. Их столько гибнет.
«Каждый вдох – это новое начало и новые возможности». – Слова Фелипе. Как он ошибался!
Внезапно она поняла, что устала от Озана – от его наморщенного лба, больших добрых глаз, от яркого прожектора его внимания, направленного на нее. Ей захотелось, чтобы он поскорее ушел.
– Тебе будет легче, если ты узнаешь, как он погиб?
– Нет… Едва ли… Я не знаю. Вообще-то мы пытались что-то узнать.
Он взглянул на золотые часы на своей волосатой руке.
– Я улетаю в Стамбул. – Он потер подбородок. – Прости меня, но сейчас я должен попросить тебя об одной вещи. Когда в Египте закончится война, а это – иншалла – уже скоро, я устрою для всех грандиозный праздник – для египтян, турок, англичан – для всех, кто живет в Каире и Александрии. Я хочу, чтобы ты тоже спела. – Он вопросительно посмотрел на нее, вероятно, ожидая, что она обрадуется.
Она встала и подошла к окну. Небо снова заволокло тучами; дни стали короткие. Скоро Рождество.
– Мистер Озан, спасибо за любезное предложение, вы очень добры. Но я скоро уеду домой – во всяком случае надеюсь уехать.
– Твое начальство уже обещало отправить тебя в Англию?
– Да, обещало. – Две черные птицы летели к морю над мокрыми крышами.
– Но ведь тут по-прежнему масса работы для артистов. Я еще никогда не видел Каир таким многолюдным – тут и твои соотечественники, и наши с тобой, и американцы, – все молодежь, им нет и тридцати, и все жаждут развлечений.
– Я знаю, но я больше не хочу петь.
От удивления у Озана отвисла челюсть.
– Ты певица. Ты не можешь останавливаться.
– Могу.
Он несильно стукнул кулаком по столу и возвысил голос.
– Если ты перестанешь петь, ты загубишь лучшую часть своей души.
– Не думаю, что мой отец согласился бы с вами.
– Ну, извини за такое слово, но этот парень, твой отец, – осел. Не все мужчины так думают, даже не все турецкие мужчины. Мир идет вперед. Слушай… – Бурно жестикулируя, он вскочил на ноги и от волнения утратил даже свой безупречный английский. – Подумай сама. Когда у тебя такой талант, нельзя зарывать его в землю. Нельзя зарывать золото – оно пригодится в будущем тебе и твоим детям.
– Что ж, приятная мысль, – отозвалась она. У нее выступили на лбу капельки пота. – Просто я больше в это не верю. – В ее памяти, словно кошмар, возникло лицо Северина.
– Значит, ты отказываешься? – Озан потер ладонью свой висок, огорченно, недоверчиво. – Праздник будет грандиозный – фейерверки, кавалькады, большой концерт. Эти города никогда еще не видели ничего подобного.
– Да, я отказываюсь, – решительно сказала Саба. – Я больше не могу.
Глава 45
Первые несколько дней он лежал пластом в глубине шатра, тяжело, с хрипом дышал и кашлял. И спал, спал. Иногда мальчишка или старик с красными деснами и двумя уцелевшими зубами подносили к его губам грубую чашу с горько-соленым снадобьем, которое ему хотелось выплюнуть. Дважды в день мальчишка кормил его вареными мучнистыми зернами, иногда овощами. Время от времени он слышал мерный, глухой стук дождя и пронзительный крик птицы. Из соседнего шатра доносились мужские голоса, смех, стук костяшек – там играли в какую-то игру. Однажды самолет пролетел так низко, что едва не задел за шатры, но Доминик не испугался, а просто отметил это событие в своем сознании, словно оно случилось не с ним, а с кем-то другим.
Когда он наконец проснулся, с заложенной грудью и пульсирующей головной болью, мальчишка сидел у него в ногах. У него были всклокоченные черные кудри и бледное лицо, словно он страдал от малярии или желтухи. Робко улыбнувшись, он пошевелил пальцами возле своего рта, спрашивая, хочет ли летчик есть. Дом удивленно кивнул. Мальчишка убежал за едой на своих худеньких ногах, а Дом впервые осознанно поглядел на отчаянную бедность его пристанища. Грязный матрас, на котором он лежал, казался немыслимо древним. У стенки шатра, на грубо сколоченной полке, лежало в мешке немного зерна и сушеных овощей, это говорило о скудном рационе хозяев шатра и о рачительном ведении хозяйства.
Мальчишка вернулся с мужчиной, одетым в выцветшую джеллабу и сандалии, привязанные веревочкой к ногам. Сияя от радости, он подошел к Дому и похлопал его по руке, словно выздоровление незнакомца стало для него огромным подарком.
– Карим, – сообщил он, ткнув себя в грудь. – Ибрагим. – Он показал на улыбавшегося мальчугана.
Дом тоже назвал себя. Никогда еще он не был так далек от человека, носившего его имя, и не чувствовал себя таким беспомощным. Когда Ибрагим протянул ему глиняную чашу, Дом с удивлением обнаружил, что не может есть самостоятельно, что нуждается в помощи. Мальчишка поднес к его губам ложку и влил ему в рот жидкую чечевичную похлебку. При этом он машинально раскрывал свой рот, словно птица, кормящая птенцов.
Поев, Дом откинулся на тощую подушку и поискал в памяти египетские слова благодарности. Не вспомнил. Вместо этого поднял кверху пальцы и спросил по-английски, сколько он тут находится. Когда Ибрагим выставил четыре пальца, он удивился, но тот показал еще пять, потом еще и еще. Дом так и не понял, шутил он или нет, и, потрясенный, закрыл глаза.
Среди ночи он проснулся от холода и зуда во всем теле и подумал, какой обузой он был для этой нищей семьи, которой и без него не хватало еды, и как легко, с какой добротой они переносили это испытание, неожиданно упавшее на их головы. Ему уже было стыдно за того человека, каким он приехал в Северную Африку, – господи, ведь еще и года не прошло. Тогда он глядел на таких бедняков с воздуха и видел лишь их крошечные фигурки. Он едва удостаивал их вниманием, а ведь их земля стала полем сражения чужих стран, чужих солдат.
В детстве Египет будоражил его воображение и был частью его игр. Все началось с тяжелой кори. Тогда мать читала ему каждый день книгу про археолога Говарда Картера. Когда они добрались до места, где Картер однажды спустился в Долину Царей, выкопал яму в глинистом склоне и – бац! – увидел перед собой гробницу Тутанхамона, полную несметных сокровищ, Дом прижался к матери и от восторга чуть дышал.
Ему нравились драматизм и азарт долгих и, казалось бы, бесплодных археологических поисков. Еще бы! Ведь за неделю до того, как Картер нашел вожделенные сокровища, которые так долго искал, он, измотанный, приунывший, принял решение вернуться в Англию и заняться чем-нибудь более разумным. Но случайно наткнулся на каменные ступени, ведущие вниз. Расчистив их, обнаружил коридор, заваленный камнями. Когда убрали камни, стала видна замурованная дверь. Проделав в ней отверстие, Картер увидел золотой трон и другие бесценные артефакты. Ждавший снаружи коллега спросил его: «Ну как, ты нашел что-нибудь?», и Картер дрожащим от волнения голосом ответил: «Да, нашел – потрясающие вещи».
Потом, поправившись, Дом месяцами рыскал в окрестностях фермы Вудли, ворошил сырую листву, раскидывал ветки и тоже искал зарытые в земле клады.
Но война способна испортить что угодно. Тонкая книжонка-разговорник в обложке цвета хаки, которую раздали офицерам по прибытии в Египет, содержала в основном предупреждения о необходимости мыть руки, кипятить воду, хорошенько прятать бумажник и держаться подальше от местных проституток. В ней не говорилось ни слова ни о необыкновенном прошлом страны, ни о смиренном гостеприимстве ее жителей. И вечером, когда мальчишка влил ему в рот последнюю ложку чечевичной похлебки, Дом приложил ладонь к своему выношенному зимнему джемперу и сказал «Сахтайн», что в его разговорнике переводилось как «Два здоровья тебе».