Черный тюльпан. Учитель фехтования (сборник) Дюма Александр
Именно тогда он заметил свою подругу, уютно зарывшуюся в тепло собственного меха, и эгоистический инстинкт открыл ему, какую пользу он может извлечь из вынужденного сожительства с новой соседкой; он потихоньку приблизился к Мишетт, улегся рядом с ней, просунул одну руку под нее, другой залез в верхнее отверстие природной муфты, которая образовалась из кошки, обвил свой хвост в виде спирали вокруг ее хвоста, она любезно спрятала все вместе между своими лапами, и Жак тотчас же, казалось, перестал беспокоиться о будущем.
Его уверенность передалась Тони, и тот, довольный тем, что увидел, отнял глаз от замочной скважины, позвал экономку и приказал ей, помимо морковок, орехов и картофеля для Жака, готовить каждый день густую похлебку для Мишетт.
Экономка точно исполнила предписание, и повседневный стол Мишетт и Жака был бы устроен как нельзя лучше, если бы последний сам все не испортил своим чревоугодием. В первый же день он заметил, что во время завтрака и обеда, которые подавались ему аккуратно в девять часов утра и в пять часов вечера и которые услужливость его пищеварительного тракта позволяла растянуть на целый день, приносят новое блюдо. Что касается Мишетт, то она прекрасно узнала утром свою молочную кашку, а вечером — свою мясную похлебку, и принялась есть то и другое, хотя была вполне довольна обслуживанием, с тем изысканным пренебрежением, какое всякий наблюдатель отмечает у любой кошки из хорошего дома.
Вначале, заинтересовавшись внешним видом пищи, Жак смотрел, как она ест; затем, поскольку Мишетт, как и положено хорошо воспитанной кошке, оставила часть еды на тарелке, Жак приблизился к ней после своей подруги, попробовал молочную кашку, нашел ее превосходной и доел. Во время обеда он снова проделал тот же опыт и, обнаружив, что мясная похлебка также пришлась ему по вкусу, всю ночь, продолжая горячо обнимать Мишетт, не переставал задаваться вопросом, почему же ему, постоянному сотрапезнику, дают в этом доме орехи, морковку, картофель и другие сырые овощи, набивающие оскомину, в то время как эту постороннюю угощают самой вкусной и нежной кашкой.
Результатом этого бдения явилось то, что Жак нашел поведение Тони в высшей степени несправедливым и решил восстановить естественный порядок вещей, съедая кашку и оставляя Мишетт орехи, морковь и картофель.
Поэтому на следующее утро, когда экономка подала завтрак Жаку и Мишетт, а Мишетт, мурлыча, приблизилась к своему блюдцу, Жак взял ее под мышку, головой в сторону, противоположную этому блюдцу, и держал ее в таком положении до тех пор, пока оставалась еда; доев кашку, Жак, довольный своим завтраком, отпустил Мишетт, предоставив ей в свою очередь позавтракать овощами. Мишетт обнюхала поочередно орехи, морковки и картофелины, затем, недовольная результатами исследования, уныло мяукая, подошла к Жаку и улеглась радом с ним. Жак, наполнив желудок, немедленно позаботился о том, чтобы распространить приятное тепло, ощущаемое им в брюшной области, на лапы и хвост: его конечности были гораздо более чувствительны к холоду, чем прочие части тела.
За обедом Жак повторил свою проделку; но на этот раз он еще больше поздравил себя с переменой диеты: мясная похлебка показалась ему настолько же превосходящей по вкусу молочную кашку, насколько сама кашка отличалась от моркови, орехов и картошки. Благодаря этой более приятной пище и кошачьему меху Жак провел превосходную ночь, не обращая ни малейшего внимания на жалобы бедняжки Мишетт, которая легла спать на пустой желудок и, изголодавшись, горестно мяукала до самого утра, в то время как Жак храпел, словно боров, и видел золотые сны; так продолжалось в течение трех дней, к большому удовольствию Жака и в большой ущерб Мишетт.
Наконец, на четвертый день, когда принесли обед, у Мишетт не было сил даже на то, чтобы пошевелиться; она осталась лежать в своем углу, и Жак, чьи движения стали свободнее с тех пор, как ему не надо было сдерживать Мишетт, пообедал еще лучше, чем прежде; закончив свой обед, он привычно улегся рядом с кошкой и, чувствуя, что она холоднее обычного, теснее обвил ее своими лапками и хвостом, угрюмо ворча на свой остывающий обогреватель.
К утру Мишетт была мертва, а Жак отморозил хвост.[31]
В этот день Тони, обеспокоенный усилившимся за ночь холодом, проснувшись, отправился навестить своих пленников. Он нашел Жака, ставшего жертвой собственного эгоизма, прикованным к трупу. Взяв мертвую и живого, почти равно холодных и неподвижных, Тони перенес их в мастерскую. Никакое тепло не в силах было отогреть Мишетт, а Жак всего лишь окоченел, и понемногу все его тело вновь обрело способность двигаться, кроме хвоста: он был отморожен и, поскольку это произошло в то время как он обвивал хвост Мишетт, сохранил форму штопора, дотоле небывалую и невиданную среди обезьян, и придавал Жаку с этого дня самый фантастический и невероятный вид, какой только можно вообразить.
Через три дня началась оттепель, и эта оттепель явилась причиной события, о котором мы не можем умолчать, но не оттого, что оно значительно само по себе, а из-за тех гибельных последствий, какие оно повлекло за собой для хвоста Жака, и без того изрядно попорченного приключившимся с ним несчастьем, о чем мы только что рассказали.
Во время морозов Тони получил две львиные шкуры: их прислал ему из Алжира один из его друзей, в то время охотившийся в Атласских горах. Эти две свежеснятые львиные шкуры, прибыв во Францию, от холода утратили свой запах и ждали в комнате Тони, пока он в один прекрасный день отдаст их дубильщику, а затем украсит ими свою мастерскую. Итак, наступила оттепель, все оттаяло, кроме хвоста Жака, и шкуры, размягчившись, снова приобрели тот острый запах дикого зверя, по которому испуганные животные издалека узнают о появлении льва. В результате этого Жак (после случившейся с ним беды ему позволено было жить в мастерской) почуял с присущей его породе тонкостью обоняния страшный запах, мало-помалу распространившийся по комнатам, и стал выказывать явные признаки тревоги, принятой вначале его хозяином за недомогание вследствие порчи одной из наиболее существенных частей обезьяньего тела.
Эта тревога не утихала в течение двух дней; два дня Жак, постоянно озабоченный одной и той же мыслью, принюхивался к любой доносившейся до него струйке воздуха, вспрыгивал со стульев на столы, со столов — на полки, ел наспех, боязливо озираясь при этом, пил большими глотками и давясь — словом, вел самую беспокойную жизнь; в это время я случайно зашел к Тони.
Я принадлежал к числу друзей Жака и никогда не появлялся в мастерской без каких-нибудь лакомств для него, поэтому Жак, едва завидев меня, немедленно подбежал проверить, не утратил ли я хороших привычек; прежде всего меня поразил, когда я протягивал Жаку гаванскую сигару, на которые он был весьма падок (он собирался не выкурить ее наподобие наших щёголей, но всего-навсего пожевать табак по примеру матросов с "Роксоланы"), — так вот, прежде всего меня поразил этот фантастический хвост, какого я раньше у него не видел, затем меня удивила нервная дрожь, лихорадочное возбуждение, чего я тоже никогда у него не замечал. Тони объяснил мне первый из этих феноменов, но, сам пребывая в неведении насчет второго, намеревался послать за доктором Тьерри и посоветоваться с ним.
Утвердив его в этом благом намерении, я собирался уйти; проходя через спальню, я ощутил ударивший мне в ноздри запах дикого зверя. В ответ на мой вопрос о его происхождении Тони показал мне шкуры двух львов. Этого жеста было достаточно, чтобы все для меня разъяснилось: несомненно, Жак мучился из-за этих шкур. Тони, не желая этому верить, продолжал считать, что Жак серьезно болен; тогда я предложил ему проделать опыт, который должен ясно показать, что если Жак и занемог, то от страха. Этот несложный и легко осуществимый опыт заключался всего лишь в том, чтобы позвать двух учеников Тони (воспользовавшись нашим отсутствием, они играли в шарики), набросить каждому из них на плечи львиную шкуру и заставить их войти в мастерскую на четвереньках, одетых Гераклами Немейскими.
Уже с той минуты как открыли дверь спальни и запах львов стал доходить до Жака непосредственно, а потому усилился, его беспокойство ощутимо возросло: он бросился на стремянку и, поднявшись до последней ступеньки, повернул голову в нашу сторону, втягивая воздух и испуганно повизгивая — этим он показывал, что чувствует приближение опасности и догадывается, откуда она надвигается.
Действительно, через минуту один из учеников, укрывшись шкурой и встав на четвереньки, направился в мастерскую, а его товарищ немедленно за ним последовал; возбуждение Жака дошло до предела. Наконец он увидел показавшуюся в дверях голову первого льва, и это возбуждение сменилось страхом, безумным, безрассудным, безнадежным ужасом, как у птицы, бьющейся под взглядом змеи. (Такой страх доводит до физического изнеможения, парализует умственные способности; этот ужас вызывает головокружение, заставляет небо вращаться перед глазами устрашенного и землю — качаться под его ногами, и, когда все силы разом покинут его, он падает, задыхаясь, словно во сне, не издав ни единого крика, — вот какое действие оказывает один только вид львов.)
Подмастерья сделали шаг в сторону Жака — и Жак свалился со своей стремянки.
Мы подбежали к нему: он лишился чувств; мы подняли его: у него больше не было хвоста! От мороза он стал хрупким как стекло и разбился во время падения.
Мы не хотели, чтобы шутка зашла так далеко, забросили львиные шкуры на чердак, и через пять минут подмастерья вернулись в своем естественном обличье. А Жак мгновение спустя грустно открыл глаза, тихонько постанывая; узнав Тони, он бросился к нему на шею и спрятал голову у него на груди.
Тем временем я приготовил стакан бордо, который должен был вернуть Жаку утраченное мужество; но у Жака душа не лежала ни к питью, ни к еде: при малейшем шуме он содрогался всем телом; однако постепенно, продолжая принюхиваться, он заметил, что опасность отступила.
В эту минуту дверь отворилась — и Жак одним прыжком оказался на стремянке; но вместо чудовищ, появления которых в этой двери он ожидал, Жак увидел кухарку, давнюю свою подругу; вид ее прибавил ему немного уверенности. Воспользовавшись этим, я поставил у него перед носом блюдце, наполненное вином. Жак недоверчиво посмотрел на него, перевел взгляд на меня, желая убедиться, что действительно друг предлагает ему бодрящий напиток, вяло обмакнул язык в бордо и снова втянул его в рот, чтобы доставить мне удовольствие; но, ощутив достойное его внимания благоухание неведомого напитка, этот чуткий дегустатор снова отведал его — уже добровольно; после третьего или четвертого глотка глаза его загорелись, он тихонько заворчал от удовольствия, сообщая, что настроение его улучшилось; наконец, когда блюдце опустело, он встал на задние лапы, огляделся кругом, отыскивая бутылку, заметил ее на столе, бросился к ней с легкостью, доказывавшей, что его мускулы стали обретать прежнюю упругость, и, встав напротив бутылки, схватил ее, как кларнетист берет свой инструмент, и просунул язык в ее горлышко. К несчастью, языку недоставало нескольких дюймов длины и он не мог оказать Жаку ту услугу, какой тот от него добивался; тогда Тони, сжалившись над Жаком, налил ему второе блюдце вина.
На этот раз Жак не заставил себя упрашивать: напротив, он так поспешно потянулся к вину, что с первого раза втянул через нос сколько же, сколько через рот, и вынужден был остановиться и прочихаться. Но этот перерыв промелькнул со скоростью мысли. Жак немедленно вновь приступил к делу, и через минуту блюдце было чистым, словно его вытерли салфеткой; в результате Жак заметно опьянел, последние следы страха у него исчезли, сменившись лихим и самодовольным выражением; потом он снова взглянул на бутылку, которую Тони переставил на другое место, хотел пройти к ней несколько шагов, выпрямившись, но почти сразу же, почувствовав, что для него безопаснее будет удвоить число точек опоры, снова опустился на четвереньки и с упорством начинающего пьянеть двинулся к намеченной им для себя цели; он преодолел уже примерно две трети расстояния, отделявшего исходную точку от бутылки, когда на пути ему встретился его собственный хвост.
Вид его ненадолго отвлек Жака от цели. Остановившись перед хвостом, он взглянул на него, затем пошевелил оставшимся обрубком; простояв неподвижно несколько секунд, он обошел его кругом, желая более подробно его рассмотреть; покончив с осмотром, он небрежно подобрал его, покрутил в руках, как будто этот предмет довольно слабо возбуждал его любопытство, понюхал в последний раз, нехотя попробовал и, найдя его довольно безвкусным, бросил с глубоким презрением и продолжил свой путь к бутылке.
Это было самое великолепное проявление опьянения, какое я только видел в своей жизни, и я предоставляю знатокам восхищаться им.
С тех пор Жак ни разу больше не вспомнил о своем хвосте, но дня не проходило без того, чтобы он не потребовал свою бутылку. Так что теперь этот последний из героев нашей истории не только одряхлел от старости, но и отупел от пьянства.
XVI
О ТОМ, КАК КАПИТАН ПАМФИЛ ПРЕДЛОЖИЛ ПРЕМИЮ В ДВЕ ТЫСЯЧИ ФРАНКОВ И КРЕСТ ПОЧЕТНОГО ЛЕГИОНА С ЦЕЛЬЮ ВЫЯСНИТЬ, СЛЕДУЕТ ПИСАТЬ ФАМИЛИЮ ЖАННЫ Д’АРК ЧЕРЕЗ "Г" ИЛИ ЧЕРЕЗ "X"
Если только горячее сочувствие, что должна была вызвать у наших читателей кончина Жака I, не заставило их забыть о событиях, предшествующих тем, о которых мы только что поведали, они, несомненно, вспомнят: возвращаясь из своего одиннадцатого по счету путешествия в Индию после того, как капитан Памфил взял на борт груз чая, пряностей и индиго в ущерб капитану Као-Киу-Коану и купил на острове Родригес попугая, этот достойный уважения моряк, о ком мы ведем свой правдивый рассказ, останавливался последовательно в заливе Альгоа и в устье реки Оранжевой.
Наши читатели должны помнить еще о том, что на каждом из этих двух берегов он заключил сделку: сначала с вождем гонакасов по имени Утаваро, затем с вождем намакасов по имени Утавари, — всего на четыре тысячи слоновых бивней. Именно для того (о чем мы уже упоминали), чтобы дать своим уважаемым поставщикам время привести себя в состояние исполнить взятые ими на себя обязательства, капитан и предпринял знаменитую спекуляцию, связанную с ловлей трески, во время которой с ним приключились такие ужасные неприятности; и все же капитан вышел из этих испытаний с честью благодаря собственной храбрости и присутствию духа, а также преданности Двойной Глотки, получившего по этому случаю, как вы помните, высокое звание старшего кока торгового брига "Роксолана".
Так вот, первой заботой капитана Памфила, после того как он выгодно сбыл в Гавре свою треску, а в Париже — своих медвежат, было начать приготовления к тринадцатому путешествию, обещавшему принести ему не менее верную удачу, чем двенадцать предыдущих. Вследствие этого, полагаясь на прошедшие события (счастливый исход их он мог оценить сам), капитан сел в карету на улице Гренель-Сент-Оноре, приехал в Орлеан, остановился в гостинице "Торговая", где на обычные вопросы хозяина ответил, что он член Института, отделения исторических наук, и прибыл в главный город департамента Луаре с целью произвести изыскания об истинном правописании фамилии Жанны д’Арк, которую одни пишут через "г", другие — через "х", не считая тех, кто, подобно ему самому, пишет эту фамилию через "к".
В то время, когда все великие умы обратились к историческим исследованиям, подобный предлог должен был показаться жителям Орлеана вполне правдоподобным; спорный вопрос в самом деле был достаточно важным для того, чтобы Академия надписей и изящной словесности всерьез занялась его исследованием и направила одного из наиболее выдающихся своих членов для изучения этой проблемы; вследствие этого знаменитый путешественник в самый день своего прибытия был представлен хозяином гостиницы члену муниципального совета, который на следующий день представил его помощнику мэра, тот еще через день представил его самому мэру, а последний в свою очередь на той же неделе представил его префекту; префект, польщенный честью, оказанной в его лице всему городу, пригласил капитана на обед, чтобы тот мог быстро и уверенно разрешить этот великий вопрос при помощи последнего потомка Бертрана де Пелонжа, который, как известно каждому, сопровождал Жанну д’Арк из Домреми в Шинон, а из Шинона — в Орлеан, где он и женился; род его продолжился до наших дней и теперь сияет во всем своем великолепии в лице Иньяса Никола Пелонжа — оптового торговца спиртным, обосновавшегося на площади Мартруа, старшего сержанта национальной гвардии и члена-корреспондента академий в Каркасоне и Кемпер-Корантене; что касается упразднения частицы "де", подобно Жассию и Бруту блистающей своим отсутствием, г-н де Пелонж-отец принес ее в жертву народному делу в ту знаменитую ночь, когда г-н де Монморанси сжег свои дворянские грамоты, а г-н де Лафайет отказался от титула маркиза.
Достойному капитану выпала удача, на какую он и не рассчитывал; легко догадаться, что гражданин Иньяс Никола Пелонж, старший сержант национальной гвардии и оптовый торговец спиртным, был высоко им оценен не за славу, доставшуюся ему от предков, но приобретенную им лично: гражданин Иньяс Никола Пелонж был известен крупными поставками уксуса и водки не только в пределах Франции, но и за границей. Мы знаем, какую нужду испытывая капитан Памфил в большой партии спиртного, поскольку он был связан обязательствами с Утавари и Утаваро доставить одному полторы тысячи, другому — три тысячи бутылок в обмен на равное количество слоновых бивней, поэтому он с благодарностью принял приглашение господина префекта.
Обед был поистине академическим. Сотрапезники, знавшие, с каким человеком они имеют дело, явились, вооружившись всеми сокровищами местной эрудиции, и каждый обладал таким множеством неопровержимых доказательств в поддержку собственного мнения, что, когда подали десерт, сторонники Вильгельма Жестокого и сторонники Пьера де Фенена чуть было не начали швырять друг в друга казенными тарелками, если бы капитан Памфил не примирил все эти взгляды, предложив каждой из сторон направить диссертацию в Институт и пообещав Монтионовскую премию в две тысячи франков и крест Почетного легиона во время раздачи премий 27, 28 и 29 июля тому, чье мнение возьмет верх.
Это предложение было принято с восторгом, и префект, поднявшись, предложил тост в честь уважаемой корпорации, оказавшей городу Орлеану такую любезность — прислать одного из самых выдающихся своих членов, чтобы, обратившись к местным первоисточникам, почерпнуть в них один из лучей того света, которым озаряет мир парижское солнце.
Капитан Памфил встал и, со слезами на глазах, голосом, выдававшим его волнение, ответил от имени корпорации, к которой принадлежал, что, если Париж — солнце науки, то Орлеан, благодаря сведениям, только что полученным им, а он незамедлительно передаст эти сведения своим прославленным коллегам, — Орлеан не преминет вскоре быть провозглашенным ее луной. Сотрапезники хором заверили его, что в этом и состоит предел их мечтаний и, едва их чаяния осуществятся, департамент Луаре будет самым выдающимся из всех восьмидесяти шести департаментов; после этого префект, положа руку на сердце, сообщил гостям, что он ко всем питает нежные чувства, и пригласил их перейти в гостиную и выпить кофе.
Именно этой минуты ждал каждый, чтобы обольстить капитана Памфила; никто не пренебрегал влиянием, которое столь выдающийся ученый, во время обеда проявивший такую обширную эрудицию, должен был иметь на решения своих коллег; впрочем, он ловко намекнул, что, вероятно, будет назначен докладчиком в комиссии и на этом основании голос его будет иметь большой вес. Поэтому его сосед справа, не дав ему продолжить путь к двери гостиной, увлек его в первый попавшийся угол столовой и поинтересовался, как ему понравился изюм. Капитан Памфил, ничего не имея против этого достойного уважения лакомства, всячески его расхвалил; в ответ сосед справа взял капитана за руку, пожал ее в знак единомыслия и спросил у него адрес. Достойный ученый ответил, что его научное местожительство в Институте, но действительное местопребывание — в Гавре, куда он перенес свою резиденцию с целью иметь возможность более непосредственно наблюдать за приливами и отливами, и что в этот порт ему можно направлять всевозможные послания на адрес его брата Памфила, капитана торгового брига "Роксолана".
То же самое повторилось с соседом слева, улучившим минутку, когда докладчик комиссии освободился; сосед слева был весьма уважаемым кондитером, и он с не меньшим интересом, чем проявил его сосед-бакалейщик, поинтересовался, по вкусу ли капитану Памфилу конфеты и варенья. Капитан ответил, что Академия являет собой весьма охочую до лакомств корпорацию, и в доказательство своего утверждения соблаговолил поведать следующее: почтенная ассамблея собирается каждый четверг под явным предлогом обсуждения вопросов науки или литературы, но на самом деле эти заседания при закрытых дверях не имеют другой цели, кроме того, чтобы, поедая сухое варенье из роз и попивая винцо из красной смородины, убедиться в том, какие успехи делает искусство Миллело и Танрадов; впрочем, с некоторых пор Академия заметила злоупотребление централизацией в отношении кондитерского дела; при этом овернский мармелад и миндальные пирожные из Марселя были признаны заслуживающими академического поощрения; лично он был счастлив убедиться на собственном опыте, что варенье из Орлеана, о котором он до сего дня ничего не слышал, ни в чем не уступает вареньям из Бара и из Шалона; он не преминет поделиться этим открытием с Академией на одном из ближайших ее заседаний. Сосед слева пожал руку капитану Памфилу и поинтересовался его адресом, и капитан Памфил, дав ему тот же ответ, что и соседу справа, обрел, наконец, свободу и смог войти в гостиную, где его ждал префект, чтобы выпить кофе.
Хотя капитан был достойным ценителем аравийского боба, а тот, чей жидкий пламень он вкушал, прибыл, как ему показалось, прямо из Мокки, все похвалы он приберег для сопровождавшего кофе стаканчика водки, которую он сравнил с лучшим коньяком, какой ему когда-либо доводилось пробовать.
В ответ на похвальное слово потомок Бертрана де Пелонжа отвесил поклон: он был обычным поставщиком префектуры, и пущенная капитаном Памфилом стрела лести попала в цель.
За этим последовало долгое совещание между гражданином Иньясом Никола Пелонжем и капитаном Амаблем Дезире Памфилом, во время которого торговец спиртным продемонстрировал большой практический опыт, а академик — глубокие теоретические познания. В результате беседы, в ходе коей глубокомысленно обсуждалась проблема напитков, капитан Памфил выяснил то, что хотел узнать, а именно: гражданин Иньяс Никола Пелонж собирался отправить пятьдесят бочек (в каждую из которых вмещалось пятьсот бутылок) этой самой водки в Нью-Йорк, торговому дому "Джексон и Уильямс", с которым он состоял в деловых отношениях, и этот груз, в данное время находящийся на Часовой набережной, должен быть спущен по Луаре до Нанта, где будет помещен на борт трехмачтового судна "Зефир" (капитан Мальвилен), готового к отплытию в Северную Америку; все это произойдет в срок от пятнадцати до двадцати дней.
Капитану Памфилу, если он хотел успеть вовремя, нельзя было терять ни минуты. Поэтому он в тот же вечер распрощался с городскими властями Орлеана под тем предлогом, что полученные им разъяснения делают излишним дальнейшее его пребывание в столице департамента Луаре; он еще раз пожал руку бакалейщику и кондитеру, расцеловался с торговцем спиртным и той же ночью покинул Орлеан, заставив наиболее предубежденные против Академии умы полностью изменить свое мнение об этой уважаемой корпорации.
XVII
О ТОМ, КАК КАПИТАН ПАМФИЛ, ВЫСАДИВШИСЬ НА БЕРЕГУ АФРИКИ, БЫЛ ВЫНУЖДЕН ВМЕСТО ГРУЗА СЛОНОВОЙ КОСТИ, ЗА КОТОРЫМ ПРИБЫЛ, ВЗЯТЬ ПАРТИЮ ЭБЕНОВОГО ДЕРЕВА
На следующий же день по своем прибытии в Гавр капитан Памфил получил полквинтала изюма и шесть дюжин банок варенья и приказал Двойной Глотке принайтовить все это в своей личной кладовой; затем он занялся приготовлениями к отплытию — они оказались недолгими, поскольку достойный моряк почти всегда плавал с балластом и, как мы видели, обычно брал груз только в открытом море; таким образом, уже через неделю он обогнул Шербурскую косу, а через две недели шел между сорок седьмым и сорок восьмым градусами широты, как раз поперек того пути, которым трехмачтовое судно "Зефир" должно было следовать из Нанта в Нью-Йорк. Следствием этого искусного приема явилось то обстоятельство, что в одно прекрасное утро капитан Памфил, наполовину спавший, наполовину бодрствовавший и лениво размышлявший в своей подвесной койке, внезапно был вырван из этого полусна криком впередсмотрящего, объявившего о появлении паруса.
Капитан Памфил выбрался из койки, схватил подзорную трубу и, не тратя времени на то, чтобы надеть штаны, поднялся на палубу своего судна. Это немного мифологическое явление, возможно, показалось бы неподобающим на борту судна более добропорядочного, чем "Роксолана"; но, к стыду команды, надо признаться, что ни один из ее членов не обратил ни малейшего внимания на это преступление против стыдливости — настолько все привыкли к причудам капитана; что касается его самого, то он спокойно пересек палубу, забрался на коечные сетки, поднялся по нескольким выбленкам на ванты с таким хладнокровием, как будто был прилично одет, и принялся изучать оказавшийся в поле зрения корабль.
Через минуту сомнений не оставалось: это было то самое судно, какое он ожидал увидеть; немедленно был отдан приказ установить каронады на опорах и пушку восьмого калибра — на лафете; затем, убедившись, что его указания будут исполнены с обычной расторопностью, капитан Памфил велел рулевому держаться прежнего курса и спустился в свою каюту переодеться, чтобы предстать перед своим собратом, капитаном Мальвиленом, в более благопристойном виде.
Когда капитан вновь поднялся на палубу, суда находились примерно в одном льё друг от друга; в том из них, что приближалось, по умеренному и важному движению можно было узнать торговое судно, которое под всеми парусами и при хорошем ветре скромно делает свои пять или шесть узлов; из этого следовало, что, если "Зефир" и попытается уйти, резвая кокетка "Роксолана" через два часа его нагонит; но он и не пробовал удалиться, до того верил в мир, обещанный Священным союзом, и в истребление пиратства, извещение о смерти которого прочел в "Конституционалисте" за неделю до своего отплытия. Он по-прежнему шел вперед, доверившись соглашениям, и находился от капитана Памфила всего на половине расстояния пушечного выстрела, когда произнесенные на борту "Роксоланы" слова, долетевшие с ветром к капитану "Зефира", поразили его изумленный слух:
— Эй, на трехмачтовике! Опустите лодку на воду и пришлите нам капитана.
Последовала минутная пауза; затем слова, улетевшие с борта трехмачтовика, достигли в свой черед "Роксоланы":
— Мы торговое судно "Зефир", капитан Мальвилен, идем с грузом водки из Нанта в Нью-Йорк.
— Пли! — сказал капитан Памфил.
Огненный луч, сопровождавшийся облаком дыма, тотчас вылетел с носа "Роксоланы"; раздался мощный взрыв, и одновременно с этим сквозь дыру в фоке невинного и безобидного трехмачтовика засветилась небесная лазурь. Решив, что стрелявшее в него судно плохо слышит или плохо понимает, трехмачтовик повторил снова и более отчетливо, чем в первый раз:
— Мы торговое судно "Зефир", капитан Мальвилен, идем с грузом водки из Нанта в Нью-Йорк.
— Эй, на трехмачтовике! Спустите лодку на воду и пришлите нам капитана, — последовал ответ "Роксоланы".
Затем, видя, что трехмачтовик медлит с исполнением приказа, а пушка восьмого калибра снова заряжена, капитан во второй раз скомандовал: "Пли!" — и ядро, срезав гребни волн, застряло в корпусе судна в восемнадцати дюймах над поверхностью воды.
— Во имя Неба, кто вы такие и чего хотите? — этот крик с "Зефира" через рупор прозвучал еще более жалобно.
— Эй, на трехмачтовике! — по-прежнему оставалась бесстрастной "Роксолана". — Спустите лодку на воду и пришлите нам капитана.
На этот раз, хорошо ли, плохо ли поняла ответ "Роксолана", была ли она в самом деле глухой или притворялась, ослушаться было нельзя: получив третье ядро ниже ватерлинии, "Зефир" потонет; несчастный капитан не стал тратить время на переговоры, но всякий мало-мальски опытный глаз увидел бы, что команда готовится спустить лодку на воду.
Через минуту шесть матросов один за другим соскользнули по снастям; капитан последовал за ними и сел на корме; лодка отделилась от трехмачтовика, как дитя расстается с матерью; гребцы навалились на весла, преодолевая расстояние, разделяющее суда, и направились к правому борту "Роксоланы"; но один из матросов сверху подал им знак перейти к левому, почетному борту. Ничего не скажешь — капитану Мальвилену оказывали все положенные ему по рангу знаки уважения.
Наш достойный моряк, знакомый с правилами хорошего тона, ждал своего собрата у трапа и прежде всего извинился перед капитаном Мальвиленом за то, каким способом пригласил его, затем поинтересовался, как поживают жена и дети гостя, а убедившись, что они пребывают в добром здравии, предложил капитану "Зефира" пройти в каюту, чтобы обсудить с ним, как выразился Памфил, одно важное дело.
Капитан Памфил всегда высказывал свои приглашения таким неотразимым способом, что никак нельзя было отказаться. Капитан Мальвилен охотно уступил желаниям коллеги, который, пропустив его вперед, несмотря на то что гость учтиво возражал против оказания ему этой чести, закрыл за ним дверь и приказал Двойной Глотке отличиться, чтобы капитан Мальвилен получил соответствующее представление о том, какой стол на "Роксолане".
Через полчаса капитан Памфил приоткрыл дверь и вручил Жоржу, стоявшему вестовым в столовой, письмо, адресованное капитаном Мальвиленом своему помощнику; это письмо содержало в себе приказ переправить на "Роксолану" двенадцать из пятидесяти бочек водки, записанных на "Зефире" как собственность фирмы Иньяса Никола Пелонжа и компании. Строго говоря, это было ровно на полторы тысячи бутылок больше, чем требовалось капитану Памфилу; но достойный моряк был человеком предусмотрительным и подумал о том, какую убыль может понести его груз за два месяца плавания. Впрочем, он мог забрать все, и капитан Мальвилен, поразмыслив о том, как умеренно хозяин "Роксоланы" воспользовался своим всемогуществом, возблагодарил Богоматерь Герандскую за то, что так дешево отделался.
Через два часа перевозка была закончена, и капитан Памфил, верный своей системе правил приличия, из любезности приказал разместить груз во время обеда, чтобы его собрат ничего из происходящего не увидел. Они перешли к вареньям и изюму, когда Двойная Глотка, превзошедший самого себя в приготовлении обеда, вошел и что-то шепнул на ухо капитану; тот с довольным видом кивнул и приказал подавать кофе. Тотчас принесли кофе вместе с бутылкой водки, в которой капитан после первого же стаканчика признал ту, что подавали у префекта Орлеана; благодаря этому он составил себе самое высокое представление о честности гражданина Иньяса Никола Пелонжа, чьи поставки строго соответствовали образцам.
После того как кофе был выпит, а двенадцать бочек водки размещены и закреплены, капитан Памфил, у которого не было больше причин задерживать собрата на "Роксолане", с той же любезностью, с какой он его встретил, проводил гостя до трапа левого борта, где того ждала лодка, и распростился с ним, но не мог не проводить его взглядом до самого "Зефира" со всем участием зарождающейся дружбы. Затем, увидев, что Мальвилен поднялся на палубу, и убедившись, что он собирается продолжить путь, капитан Памфил вновь приставил рупор ко рту, на этот раз для того, чтобы пожелать ему доброго пути.
"Зефир", как будто только и ждал этого разрешения, распустив все свои паруса, тотчас под воздействием ветра удалился к западу; "Роксолана" же тем временем взяла курс на юг. Капитан Памфил не переставал подавать дружеские знаки, на которые капитан Мальвилен отвечал, и только ночь, сменившая день, положила конец этому приятельскому обмену сигналами. На восходе следующего дня суда оказались вне поля зрения друг друга.
Через два месяца после того события, о котором мы только что поведали, капитан Памфил бросил якорь в устье реки Оранжевой и стал подниматься по реке в сопровождении двадцати хорошо вооруженных матросов, собираясь навестить Утавари.
Наблюдательный капитан Памфил с удивлением заметил перемену, происшедшую с этим краем с тех пор, как он его покинул. Вместо прекрасных рисовых и маисовых полей, спускавшихся к самой воде, вместо бесчисленных стад, с мычанием и блеянием приходивших утолить жажду на берег реки, он увидел необработанные земли и совершенно пустынные места. Он подумал было, что ошибся и принял реку Рыб за Оранжевую, но, определившись, убедился, что его счисление было верным; и в самом деле, после двадцати часов плавания показалась столица малых намакасов.
В столице малых намакасов находились лишь женщины, дети и старики, погруженные в глубочайшее уныние, ибо там произошло вот что.
Сразу после отплытия капитана Памфила Утаваро и Утавари, прельщенные: один — тремя тысячами, другой — полутора тысячами бутылок водки, которые они должны были получить в обмен на слоновую кость, каждый, со своей стороны, отправился на охоту; к несчастью, слоны жили в большом лесу, разделявшем государства малых намакасов и гонакасов; эта своего рода нейтральная территория не принадлежала ни тем ни другим, и, едва оба вождя встретились там и увидели, что пришли туда по одной причине и что успех одного неминуемо повредит другому, как искры давней ненависти, никогда не угасавшей между сыном Востока и сыном Запада, разгорелись вновь. Каждый из них собирался на охоту, следовательно, все были вооружены для битвы, и таким образом, вместо того чтобы, сообща потрудившись, собрать четыре тысячи бивней и полюбовно разделить плату за них, как предлагали несколько седоголовых стариков, они вступили в драку, и в первый же день пятнадцать гонакасов и семнадцать малых намакасов остались на поле боя.
С тех пор между племенами велась ожесточенная и неугасимая война, в которой Утаваро был убит, а Утавари — ранен; но гонакасы выбрали нового вождя, а Утавари поправился. При таком положении дел борьба возобновилась с новой силой, обе страны истощались, выставляя все новые подкрепления воинов; наконец оба народа предприняли последнее усилие, поддерживая каждый своего вождя: все юноши старше двенадцати лет и все мужчины моложе шестидесяти явились в свои войска; два народа, собрав свои силы, должны были на днях встретиться лицом к лицу, и тогда главная битва решит исход войны.
Вот почему в столице малых намакасов остались лишь женщины, дети и старики, к тому же, как мы сказали, погруженные в глубочайшее уныние; что касается слонов, они весело хлопали себя по бокам хоботами и, воспользовавшись тем, что никому до них не было дела, приближались к деревням и поедали рис и маис.
Капитан Памфил сразу понял, какую выгоду он может извлечь из своего положения: он договаривался с Утаваро, но не с его преемником, стало быть, он с этой стороны свободен от всяких обязательств и его естественный союзник — Утавари. Он посоветовал своему войску как следует осмотреть ружья и пистолеты, дабы убедиться, что оружие в полном порядке; затем, приказав каждому запастись четырьмя дюжинами патронов, попросил одного молодого и неглупого намакаса послужить ему проводником и рассчитать переход таким образом, чтобы прийти в лагерь среди ночи.
Все было исполнено как нельзя лучше, и через день, к одиннадцати часам вечера, капитан Памфил вошел в шатер Утавари как раз в ту минуту, когда вождь, решив на следующий день дать бой, держал совет со старейшинами и мудрецами своего народа.
Утавари узнал капитана Памфила с точностью и живостью памяти, свойственной дикарям, поэтому, едва увидев капитана, он встал и пошел ему навстречу, приложив одну руку к сердцу, а другую к губам, чтобы объяснить: его мысль и его слово едины в том, что он скажет. То, что он собирался произнести и произнес на дурном голландском, заключалось в следующем: он нарушил обязательство перед капитаном Памфилом, не смог выполнить условий договора, и теперь его солгавший язык и обманувшее сердце поступают в распоряжение капитана, которому остается лишь отрезать одно и вырвать другое и бросить своим псам, как надлежит поступить с языком и сердцем человека, не сдержавшего слова.
Капитан, говоривший по-голландски не хуже Вильгельма Оранского, ответил, что ему не нужны сердце и язык Утавари, что его псы утолили голод трупами гонакасов, коими был усеян их путь, и что он хочет предложить сделку гораздо более выгодную им обоим, чем та, которую столь честно и бескорыстно предлагал ему его верный друг и союзник Утавари, а именно: капитан окажет ему содействие в войне с гонакасами при условии, что все военнопленные после боя поступят в его безраздельную собственность и он или его правопреемники поступят с ними как им заблагорассудится (капитан Памфил, как видно по его слогу, был клерком у поверенного, прежде чем стал корсаром).
Предложение было слишком заманчивым, чтобы от него отказаться, и оно было восторженно принято не только самим Утавари, но и всем советом; самый древний и самый мудрый из старцев даже вытащил изо рта свою табачную жвачку и отвел чашу от своих губ, чтобы протянуть то и другое белому вождю; но белый вождь величественно ответил, что это он угостит совет, и приказал Жоржу принести из клади два локтя кароты виргинского табака и четыре бутылки орлеанской водки; все это было принято и распробовано с глубокой признательностью.
Покончив с этим угощением, Утавари, поскольку был уже час ночи, приказал каждому отправиться на свое место и лечь спать, а сам остался наедине с капитаном Памфилом, чтобы вместе составить план завтрашней битвы.
Капитан Памфил, убежденный в том, что первый долг генерала — в совершенстве ознакомиться с местностью, где ему предстоит действовать, и не имея ни малейшей надежды раздобыть карту страны, предложил Утавари отвести его на самую высокую точку окрестностей: луна светила достаточно ярко, чтобы можно было различать предметы с не меньшей ясностью, чем на Западе в сумерках. На опушке леса, к которому примыкал правый фланг малых намакасов, как раз находился небольшой холм. Утавари сделал капитану Памфилу знак молча следовать за ним и сам пошел впереди; он вел капитана тропинками, где порой им приходилось прыгать, словно тиграм, а порой они вынуждены были ползти, как змеи. К счастью для капитана Памфила, на его жизненном пути встречалось множество трудностей как в болотах, так и в девственных лесах Америки, поэтому он настолько хорошо скакал и ползал, что через полчаса вслед за своим проводником достиг вершины холма.
Капитан Памфил привык к великим зрелищам природы, но здесь он не смог не остановиться и не залюбоваться тем, что открылось его глазам. Остатки двух народов были заключены в огромном полукруге, образованном лесом; глаз тщетно пытался бы проникнуть в эту черную громаду, бросавшую тень на оба лагеря, а по ту сторону тьмы, соединяя один конец полукруга с другим, словно тетива лука, река Оранжевая сверкала потоком жидкого серебра, в глубине же все растворялось в бескрайнем горизонте, а за ним лежали страна великих намакасов.
Все это огромное пространство, даже ночью сохраняющее свои теплые и резкие краски, освещалось сиянием тропической луны, — ей одной известно все, что происходит среди обширных пустынь африканского континента. Время от времени тишину нарушал вой гиен и шакалов, следовавших за обеими армиями, и его покрывал, словно рокот грома, далекий рык какого-нибудь льва. Тогда все смолкало — словно природа признавала голос хозяина, — от пения ткачика, который, качаясь в чашечке цветка, рассказывал о своей любви, до шипения змея, который, встав на хвост, призывал свою самку, подняв из вереска отливающую синим голову; затем лев в свою очередь умолкал, и все разнообразные звуки, уступившие ему место, вновь завладевали ночной пустыней.
Капитан Памфил, как мы сказали, некоторое время оставался под тем впечатлением, какое должно было произвести подобное зрелище; но читателю известно, что наш достойный моряк был не из тех людей, кого буколические картины способны надолго отвлечь от столь важных дел, как то, что привело его в эти места. Поэтому новая мысль мгновенно перебросила его к материальным интересам; тогда он увидел на другом берегу ручейка, выбегавшего из леса и впадавшего в Оранжевую, весь лагерь армии гонакасов, спящих под охраной нескольких человек, которых из-за их неподвижности можно было принять за статуи; казалось, они, как и малые намакасы, решились дать бой на следующий день и, не сходя с места, ждали врага.
Капитан Памфил с одного взгляда оценил их позицию и подсчитал шансы на успех внезапного нападения, достаточно разработал свой план и дал своему спутнику знак, что пора возвращаться в лагерь; они сделали это с теми же предосторожностями, с какими покинули его.
Едва вернувшись, капитан разбудил своих людей; двенадцать из них он взял с собой, оставив Утавари восемь, и в сопровождении сотни малых намакасов, которым их вождь приказал следовать за белым капитаном, углубился в лес, тянувшийся вдоль лагеря гонакасов, и, сделав большой крюк, засел со своим войском в засаде на опушке этого леса.
Добравшись до места, он расставил кое-где нескольких своих матросов так, чтобы между двумя моряками было десять-двенадцать намакасов, затем велел своему отряду ложиться спать и стал ожидать дальнейших событий.
События ждать себя не заставили: на рассвете громкие крики оповестили капитана Памфила и его войско, что две армии начали драться. Вскоре к этим возгласам присоединилась оживленная ружейная перестрелка; тотчас же вся неприятельская армия в величайшем смятении круто развернулась и попыталась скрыться в лесу. Именно этого и ждал капитан Памфил: ему оставалось только показаться со своими людьми, чтобы довершить разгром.
Несчастные гонакасы, окруженные со всех сторон, зажатые с одной стороны рекой, с другой — лесом, даже не пытались бежать; решив, что настал их последний час, они упали на колени и, судя по тому, как взялись за дело намакасы, никому и в самом деле не удалось бы спастись, если бы капитан Памфил не напомнил Утавари, что они так не договаривались. Тогда вождь употребил власть, и победители, вместо того чтобы орудовать дубинами и ножами, удовольствовались тем, что связали побежденным руки и ноги, затем, покончив с этой операцией, подобрали живых, а не убитых. Немного ослабив веревку, спутавшую ноги пленных, их погнали к столице малых намакасов. Что касается тех, кому удалось бежать, о них никто не беспокоился: их было слишком мало для того, чтобы в дальнейшем они могли вызвать хотя бы малейшую тревогу.
Поскольку намакасы одержали великую и окончательную победу лишь благодаря вмешательству капитана Памфила, тому достались все почести триумфатора. Женщины несли ему навстречу цветочные гирлянды, юные девы сыпали ему под ноги лепестки роз, старики пожаловали ему титул Белого Льва, и все вместе устроили пир в его честь. Когда празднества закончились, капитан, поблагодарив малых намакасов за гостеприимство, объявил, что время, которое он мог посвятить развлечениям, истекло, и теперь он должен вновь заняться делами, вследствие чего попросил Утавари выдать ему пленных. Утавари признал справедливость этого требования и отвел капитана в большой сарай, куда несчастных загнали толпой в первый же день и тут же о них забыли; прошло три дня, и одни умерли от ран, другие — от голода, несколько человек — от жары, так что, как видите, капитан Памфил вовремя вспомнил о своем товаре, который уже начинал портиться.
Капитан Памфил обошел в сопровождении врача ряды пленных, лично ощупывая больных, осматривая раны, помогая при перевязках, отделяя нечестивых от праведных, как поступит ангел в день Страшного суда; после этого осмотра он произвел перепись населения: у него осталось двести тридцать негров в превосходном состоянии.
О них можно было сказать, что это испытанные люди: они перенесли бой, переход и голод. Их можно было смело продавать и покупать, не опасаясь дальнейшей убыли, и капитан остался так доволен совершенной сделкой, что подарил Утавари бочку водки и двенадцать локтей кароты табака. В ответ на эту любезность вождь малых намакасов одолжил ему восемь больших лодок, чтобы отвезти всех пленных, и, усевшись со своей семьей и самыми знатными особами королевства в капитанскую шлюпку, пожелал проводить его до корабля.
Капитан был встречен оставшимися на борту матросами с радостью, что дало вождю малых намакасов возможность составить себе высокое мнение о той любви, какую внушал своим подчиненным достойный мореплаватель; затем, поскольку капитан прежде всего был аккуратным человеком и никакие переживания не отвлекали его от исполнения долга, он предоставил доктору и Двойной Глотке принимать гостей на "Роксолане", а сам с плотниками спустился в трюм.
Дело в том, что здесь возникло одно серьезное затруднение, требовавшее для своего разрешения не меньшей сообразительности, чем она была у капитана Памфила. Отплывая из Гавра, он рассчитывал совершить обмен, и тогда одни предметы обмена естественным образом заняли бы место других. Однако вследствие непредвиденного стечения обстоятельств ему пришлось не только увозить новый товар, но и везти обратно старый. Итак, речь шла о том, чтобы умудриться разместить на и без того изрядно нагруженном судне двести тридцать негров.
Хорошо еще, что это были люди: будь вместо них другой товар, такое было бы невозможно проделать физически; но человек чудесно устроен: у него гибкие сочленения, его легко поставить на ноги или на голову, устроить на правом или на левом боку, уложить на живот или на спину — и надо быть очень бездарным, чтобы не извлечь выгоду из этого обстоятельства. Капитан Памфил вскоре отыскал способ все устроить; он велел перенести свои одиннадцать бочек водки в шкиперскую и парусную кладовую, поскольку старался не смешивать товары между собой, не без оснований утверждая, что либо негры попортят водку, либо водка попортит негров. Затем он измерил длину трюма: она оказалась равной восьмидесяти футам — этого было более чем достаточно. Всякий человек должен остаться довольным, заняв фут на поверхности земного шара, а по расчету капитана Памфила между ними был еще зазор в полторы линии. Как видите, это уже роскошь, капитан мог бы взять на борт лишних десять человек.
Итак, плотник, в соответствии с распоряжениями капитана, приступил к делу следующим образом.
Он приладил с правого и левого борта полки глубиной в десять дюймов, образовывавшие угол с подводной частью судна и служившие опорой для ног; таким образом и благодаря этому приспособлению семьдесят семь негров прекрасно могли стоять, прислонившись к бортам корабля; к тому же, чтобы помешать им валиться друг на друга в случае бури — а ее не может не быть — рядом с каждым человеком поместили железное кольцо, к которому он будет привязан. Правда, это кольцо отнимало часть того пространства, на которое рассчитывал капитан Памфил, и, вместо того чтобы каждый человек имел лишних полторы линии, оказалось, что трех линий будет недоставать; но что для человека эти три линии! Три линии! Только тот, у кого голова не в порядке, станет сутяжничать из-за трех линий, особенно когда у вас остается еще сто сорок две.
Та же операция была произведена в нижней части трюма; негры, расположенные таким образом в два ряда, оставляли двенадцать футов свободного пространства. Капитан Памфил приказал построить в середине нечто вроде походной кровати той же ширины, что и боковые полки; но, поскольку для ее заполнения оставалось всего семьдесят шесть негров, каждый из них выигрывал половину и еще три двенадцатых линии, поэтому корабельный плотник весьма удачно назвал это сооружение "райской скамьей".
Скамья была длиной всего в шесть футов, так что с каждой стороны оставался промежуток в три фута для служебных надобностей и прохода. Как видим, лучшего нельзя и пожелать; впрочем, капитан не скрывал от себя самого, что, после того как он два раза пройдет под тропиком, эбеновое дерево неминуемо должно немного усохнуть, и, к сожалению, даже самым требовательным станет просторнее; но всякая спекуляция сопровождается риском, и негоциант, обладающий некоторой предусмотрительностью, должен всегда предполагать убыль.
Меры были приняты, исполнение их касалось плотника, и капитан Памфил, отдав долг человеколюбия, снова поднялся на палубу посмотреть, как принимают его гостей.
Он застал Утавари, его семью и знатных вельмож его королевства роскошно пирующими под председательством доктора. Капитан занял свое место во главе стола, уверенный в том, что может полностью положиться на искусство своего уполномоченного; в самом деле, едва обед закончился и вождя малых намакасов вместе с августейшей семьей и знатными особами перенесли в их пирогу, как плотник явился доложить капитану Памфилу, что работы в трюме закончены и капитан может спуститься, чтобы осмотреть укладку и крепление груза; достойный капитан немедленно так и поступил.
Его не обманули: все было в безупречном порядке, и каждый негр, прикрепленный к шпангоутам так, словно был частью судна, казался мумией, ожидающей, пока ее поместят в саркофаг; удалось даже выиграть несколько дюймов на тех, кто был в глубине трюма, и можно было обойти кругом гигантской решетки, на которой они располагались; у капитана Памфила даже мелькнула мысль присовокупить к своей коллекции вождя малых намакасов, августейшую семью и знатных особ. К счастью для Утавари, едва он был перенесен в королевскую пирогу, как его подданные, испытывавшие к Белому Льву меньше доверия, чем их король, воспользовались тем, что они остались на свободе, и навалились на весла, так что, когда капитан Памфил поднялся на палубу с дурным умыслом, посетившим его в трюме, пирога уже скрылась за поворотом реки Оранжевой.
Увидев это, капитан Памфил вздохнул: по собственной оплошности он потерял на этом от пятнадцати до двадцати тысяч франков.
XVIII
КАК КАПИТАН ПАМФИЛ, ВЫГОДНО ПРОДАВ ГРУЗ ЭБЕНОВОГО ДЕРЕВА НА МАРТИНИКЕ И АЛКОГОЛЬ НА БОЛЬШИХ АНТИЛЬСКИХ ОСТРОВАХ, ВСТРЕТИЛ ДАВНЕГО СВОЕГО ДРУГА ЧЕРНОГО ЗМЕЯ, СТАВШЕГО КАЦИКОМ НАРОДА МОСКИТО, И КУПИЛ ЕГО ЗЕМЛИ МЕНЬШЕ ЧЕМ ЗА ПОЛОВИНУ БОЧКИ ВОДКИ
После двух с половиной месяцев благополучного перехода, за время которого, благодаря отеческой заботе о своем грузе, капитан потерял всего-навсего тридцать два негра, "Роксолана" зашла в порт на Мартинике.
Это было самое подходящее время для того, чтобы избавиться от груза; вследствие филантропических мер, принятых с общего согласия цивилизованными правительствами, торговля живым товаром подвергается сегодня нелепым опасностям и заставляет колонии страдать от его нехватки.
Так что, когда капитан Памфил высадился в порту Сен-Пьер на Мартинике, его товар был в большом спросе и оказался доступен лишь самым богатым. Надо также признать, что все образцы, привезенные капитаном, были отборным товаром. Все эти мужчины, взятые на поле битвы, выделялись среди своего народа храбростью и выносливостью; к тому же они не обладали глупой физиономией и животным безразличием негров из Конго; связи с Капштадтом почти цивилизовали их, и они сделались всего лишь полудикими.
Поэтому капитан продавал их в среднем по тысяче пиастров, выручив в общей сложности девятьсот девяносто тысяч франков; а поскольку в качестве капитана он получал половинную долю, то положил в свой карман, за вычетом всех расходов, четыреста двадцать две тысячи франков — как видите, довольно кругленькую сумму.
Затем еще одно неожиданное обстоятельство дало капитану Памфилу возможность выгодно пристроить вторую половину груза. Получив от торгового дома Иньяса Никола Пелонжа из Орлеана вместо ожидаемых им пятидесяти бочек водки всего тридцать восемь, торговый дом "Джексон и компания" в Нью-Йорке, обычно безукоризненно исполнявший взятые на себя обязательства, вынужден был отказать нескольким клиентам. Так вот, капитан Памфил услышал в Сен-Пьере, что на Больших Антильских островах совершенно нечего пить, и, поскольку у него, если читатель об этом помнит, оставалось еще одиннадцать бочек (и одна, наполненная на три четверти) с не нашедшим себе применения спиртным, он решил плыть на Ямайку.
Капитану Памфилу не солгали: жители Ямайки, в течение трех месяцев лишенные водки, томились от нестерпимой жажды и достойного капитана встретили так, будто он поистине был ниспослан Провидением. Ну а так как с Провидением не торгуются, капитан продал свой товар по двадцать франков за бутылку, тем самым увеличив первоначальную прибыль, составлявшую четыреста двадцать две тысячи франков, еще на пятьдесят тысяч ливров, что в сумме дало четыреста семьдесят две тысячи франков. И тогда капитан Памфил, пределом желаний которого до сих пор была Горациева aurea mediocritas[32], решил немедленно плыть в Марсель, где, объединив все свои капиталы, рассеянные им по различным частям земного шара, он мог обратить в деньги небольшое состояние, приносящее в год от семидесяти пяти до восьмидесяти тысяч ливров дохода.
Человек предполагает, а Бог располагает. Едва капитан Памфил вышел из бухты Кингстона, как порыв ветра толкнул его к Москитовому берегу, расположенному в глубине Мексиканского залива, между Гондурасским заливом и рекой Сан-Хуан.
"Роксолана" получила несколько повреждений, и ей были нужны брам-стеньга и утлегарь бомкливера, поэтому капитан решил сойти на берег, хотя туда толпой прибежали туземцы и некоторые из них, схватив ружья, казалось, готовились дать отпор; снарядив шлюпку и приказав на всякий случай перенести в нее маленькую каронаду двенадцатого калибра (для нее была опора на носу), он сел в эту шлюпку с двадцатью матросами и, не обращая внимания на проявления враждебности со стороны дикарей, стал с силой грести к земле, решившись любой ценой раздобыть брам-стеньгу и утлегарь бомкливера.
Расчет капитана открыто и точно выразить свое желание оказался точным: по мере того как он приближался к берегу, туземцы, прекрасно различавшие невооруженным глазом боевые приготовления капитана, отступали в глубь своей территории, где вдали виднелось несколько жалких хижин, над самой высокой из которых был водружен флаг — слишком далеко, чтобы можно было определить его цвета. Вследствие этого к моменту высадки капитана оба войска разделяло все то же расстояние; они находились примерно в тысяче шагов друг от друга; на такой дистанции трудно объясняться иначе как знаками. Впрочем, капитан Памфил именно так и поступил — едва он сошел на берег, как воткнул в землю палку, на конце которой развевалась белая салфетка: во всех странах мира это означает, что человек явился с дружескими намерениями.
Этот сигнал был, без сомнения, понят москито: едва увидев его, тот, кто казался их вождем и в качестве такового был одет в старый военный мундир (вероятно, из-за жары вождь носил его без рубашки и без штанов), положил на землю свое ружье, свой томагавк и свой кинжал и, подняв обе руки вверх, показывая, что он безоружен, направился к берегу. Капитан тотчас со всей ясностью понял значение этого жеста; не желая отставать, он тоже положил у воды свое ружье, свою саблю и свои пистолеты, в свою очередь поднял руки вверх и с тем же довернем, какое выказывал дикарь, направился ему навстречу.
Когда до вождя москито оставалось пятьдесят шагов, капитан Памфил остановился и стал очень внимательно в него вглядываться: это лицо казалось ему знакомым, вроде бы он не в первый раз имел честь его созерцать. Похоже, и дикарь, со своей стороны, занят был подобными размышлениями, словно капитан пробуждал в его памяти некие смутные и расплывчатые воспоминания.
В конце концов — не могли же они вечно смотреть друг на друга! — оба снова тронулись в путь; когда между ними осталось десять шагов, они снова остановились, вскрикнув от удивления.
— Хм! — степенно произнес москито.
— Черт возьми! — смеясь, воскликнул капитан.
— Черный Змей — великий вождь! — продолжал гурон.
— Памфил — великий капитан! — ответил моряк.
— Зачем капитан Памфил явился на земли Черного Змея?
— За двумя жалкими ивовыми прутиками: из одного он сделает брам-стеньгу, из второго — утлегарь бом-кливера.
— А что капитан Памфил даст взамен Черному Змею?
— Бутылку огненной воды.
— Капитан Памфил — желанный гость, — сказал гурон, немного помолчав, и выражая этим согласие, протянул руку.
Капитан взял руку вождя и стиснул ее в знак того, что сделка заключена. Черный Змей перенес эту пытку как настоящий индеец — со спокойствием во взгляде и улыбкой на губах; увидев это, моряки, с одной стороны, и москито — с другой издали три громких приветственных возгласа, выражая свою радость.
— А когда капитан Памфил даст огненную воду? — спросил гурон, высвобождая свои пальцы.
— Сию минуту, — ответил моряк.
— Памфил — великий капитан, — склонившись, произнес гурон.
— Черный Змей — великий вождь, — ответил моряк, возвращая ему поклон.
Затем они с одинаковой важностью повернулись друг к другу спинами и размеренным шагом направились каждый к своему войску, чтобы сообщить о происшедшем.
Часом позже Черный Змей получил бутылку огненной воды. Капитан Памфил в тот же вечер присмотрел для себя две подходящих пальмы.
Однако, поскольку плотнику на изготовление стеньги и утлегаря требовалась неделя, капитан, рассудив, что за это время полное согласие между его командой и туземцами может быть нарушено, велел провести по берегу черту, за которую его матросы не должны были выходить ни под каким предлогом. И Черный Змей тоже обозначил некие границы, отдав своим людям приказ не переходить их; затем на середине разделявшего два лагеря пространства поставили шатер — он должен был служить залом для переговоров двух вождей, когда взаимные интересы потребуют их встречи.
На следующий день Черный Змей с индейской трубкой в руке направился к палатке. Видя, что вождь москито настроен миролюбиво, капитан Памфил выступил ему навстречу с носогрейкой во рту.
Черный Змей выпил свою бутылку огненной воды и желал получить вторую. Капитан Памфил, хоть и не отличался особенным любопытством, был не прочь узнать, как получилось, что он встретил на Панамском перешейке, да еще вождем москито человека, которого он оставил на берегах реки Святого Лаврентия вождем гуронов.
Итак, поскольку оба были расположены пойти на некие уступки, чтобы добиться желаемого, они сошлись как два друга, которые счастливы встретиться вновь; затем, доказывая этим полное братство, Черный Змей взял носогрейку капитана Памфила, а капитан Памфил — трубку Черного Змея, и оба с важностью пустили клубы дыма друг другу в лицо. Немного помолчав, Черный Змей произнес:
— Табак моего бледнолицего брата очень крепок.
— Это означает, что мой краснокожий брат хочет освежить себе рот огненной водой, — ответил капитан Памфил.
— Огненная вода — молоко гуронов, — продолжал вождь с исполненным презрения величием, доказывавшим, что он чувствовал все свое превосходство над европейцами по этой части.
— Пусть мой брат выпьет, — сказал капитан Памфил, вытащив из кармана фляжку, — а когда этот детский рожок опустеет, мы вновь его наполним.
Черный Змей взял фляжку, поднес ее ко рту и одним глотком выпил почти треть содержимого.
Затем ее взял капитан, встряхнул, желая определить, сколько недостает, и, поднеся к губам, прильнул к ней поцелуем, ни в чем не уступив сотрапезнику. Тот, в свою очередь, захотел снова ее взять.
— Подожди минутку, — возразил капитан, поставив ее между ног. — Теперь, когда мы выпили две трети фляжки, поболтаем немного обо всем, что произошло с тех пор, как мы расстались.
— Что хочет узнать мой брат? — спросил вождь.
— Твой брат хочет узнать, — продолжал капитан Памфил, — как ты сюда попал: по морю или по суше.
— По морю, — лаконически ответил гурон.
— А кто тебя привез?
— Вождь людей в красных одеждах.
— Пусть Черный Змей развяжет свой язык и поведает свою историю бледнолицему брату, — предложил капитан Памфил, снова протянув гурону фляжку, которую тот осушил одним глотком.
— Мой брат слушает? — осведомился вождь, и взгляд его несколько оживился.
— Слушает, — ответил капитан, прибегнув для ответа к той же краткости, какую предписывал вопрос.
— Когда мой брат покинул меня во время бури, — начал вождь, — Черный Змей продолжал подниматься по большой реке, но уже не в своей лодке, которая разбилась, а пешком вдоль берега. Так он шел пять дней, и оказался на берегах озера Онтарио; затем, перебравшись через него в Йорк, он вскоре достиг озера Гурон, где стоял его вигвам; но за время отсутствия Черного Змея произошли великие события.
Англичане гнали перед собой краснокожих до тех пор, пока постепенно не добрались до берегов Верхнего озера; Черный Змей застал свой поселок обитаемым бледнолицыми, и его место у очага предков было занято.
Тогда он удалился в горы, где берет свое начало Оттава, и созвал своих молодых воинов; они вырыли томагавк и собрались вокруг, столь же многочисленные, как были лоси и олени прежде чем бледнолицые появились у истоков Делавэра и Саскуэханны. Тогда бледнолицые испугались и отправили к Черному Змею посольство от имени губернатора. Они предложили дать ему шесть ружей, два бочонка с порохом и пятьдесят бутылок огненной воды, если он захочет продать родительский кров и поля своих предков; в обмен на этот кров и эти поля они давали ему землю москито, которую республика Гватемала только что уступила бледнолицым. Черный Змей долго сопротивлялся, хотя предложения были соблазнительными; но, на свою беду, он попробовал огненную воду, и это его погубило: он согласился на условия договора, и обмен совершился.
Черный Змей бросил камень себе за спину со словами: "Пусть Маниту отбросит меня далеко от себя, как я поступаю с этим камнем, если я когда-нибудь снова ступлю ногой в леса, прерии или на горы, простирающиеся от озера Эри до Гудзонова залива и от озера Онтарио до Верхнего".
Его сразу же отвезли в Филадельфию, посадили на корабль и отправили на Москитовый берег, и тогда Черный Змей и молодые воины, сопровождавшие его, построили хижины, которые мой брат может увидеть отсюда. Когда хижины были готовы, вождь бледнолицых водрузил над самой большой из них английский флаг и вернулся на свой корабль, оставив Черному Змею документ, написанный на неизвестном языке.
После этих слов Черный Змей со вздохом вытащил из-за пазухи пергамент и развернул его перед глазами капитана Памфила: это был акт передачи ему всех территорий, расположенных между Гондурасским заливом и озером Никарагуа, под покровительством Англии и с титулом кацика народа москито.
Британское правительство оставляло за собой право построить один или несколько фортов в тех местах, какие ему угодно будет выбрать на землях кацика.
Англичане — народ в высшей степени предусмотрительный: полагая, что Панамский перешеек рано или поздно будет пробит в Чиапе или Картаго, они уже мечтали об американском Гибралтаре между Атлантическим и Бореевым океанами.
При чтении этого документа капитану Памфилу пришла в голову странная мысль: он спекулировал на всем — чае, индиго, кофе, треске, обезьянах, медведях, водке и гонакасах, — ему осталось купить себе королевство.
Только это королевство обошлось ему дороже, чем он вначале рассчитывал, но не из-за того, что берега его омывало изобильное рыбой море, и вовсе не из-за высоких кокосовых пальм, затенявших побережье, и даже не из-за обширных лесов, покрывавших горную цепь, которая режет перешеек пополам и отгораживает москито от гватемальцев, — нет, Черный Змей был достаточно равнодушен ко всему этому, но зато он безмерно дорожил красной печатью, украшавшей нижнюю часть его пергамента. К несчастью, без печати акт был недействителен, потому что это была печать лондонской государственной канцелярии.
Эта печать обошлась капитану в сто пятьдесят бутылок огненной воды, но сверх уговора он получил и пергамент.
XIX
О ТОМ, КАК КАЦИК НАРОДА МОСКИТО ДАЛ СВОЕМУ НАРОДУ КОНСТИТУЦИЮ,
ЧТОБЫ ОБЛЕГЧИТЬ СЕБЕ ПОЛУЧЕНИЕ ЗАЙМА В ДВЕНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ
Примерно через четыре месяца после описанных нами событий красивый бриг под трехцветным флагом, состоящим из полос зеленого, серебряного и лазурного цветов и опущенным ниже английского королевского флага, который гордо развевался над ним в знак верховной власти, приветствовал двадцатью одним выстрелом из пушки крепость Портсмут, учтиво ответившую ему равным числом выстрелов!
Это был "Сулейман", парусное судно, откомандированное огромным военным флотом кацика народа москито для доставки в Лондон и Эдинбург консулов его высочества, которые прибыли, вооружившись актом передачи, сделанным английским правительством в пользу их господина, представиться его величеству Вильгельму IV.
Появление на портсмутском рейде незнакомого флага возбудило большое любопытство; но это любопытство еще больше усилилось, когда стало известно, какие важные особы прибыли под этим флагом. Все немедленно устремились в порт, желая увидеть, как сойдут на берег два прославленных посланника нового правителя, кого Великобритания только что причислила к своим вассалам. Жадным до всякой новизны англичанам казалось, что в двух консулах должно быть нечто особенное, напоминающее о диком состоянии, из которого их выведет благодетельное попечительство Англии. Но догадки любопытных на этот счет оказались совершенно неверными: шлюпка доставила на берег двух мужчин, один из которых, в возрасте от пятидесяти до пятидесяти пяти лет, низкорослый, тучный и багроволицый, был лондонским консулом; второй, лет двадцати двух или двадцати трех, высокий и худощавый, был консулом эдинбургским; оба были одеты в причудливые мундиры — нечто среднее между военной и штатской одеждой. Их потемневшие от солнца лица и ярко выраженный южный акцент сразу же выдавали взгляду и слуху детей экватора.
Новоприбывшие осведомились о местожительстве коменданта крепости и нанесли ему визит, длившийся около часа; затем они при том же стечении народа вернулись на борт "Сулеймана". В тот же вечер судно снова подняло паруса, и неделю спустя читатели "Таймса", "Стандарда" и "Санди тайме" узнали об их благополучном прибытии в Лондон, где они, как писали упомянутые газеты, произвели большое впечатление. Это обстоятельство не явилось неожиданностью для коменданта Портсмута, который рассказывал всем подряд о том, как поразили его разносторонностью своего образования оба посланца москитского кацика: оба они говорили на вполне сносном французском; один из них, лондонский консул, обладал превосходным коммерческим умом и даже некоторым намеком на медицинские знания; второй же, консул эдинбургский, в особенности блистал весьма живым умом и глубокими познаниями в кулинарном искусстве различных народов мира — как ни молод он был, но родители позволили ему объездить весь свет, несомненно, в предвидении высоких должностей, уготованных для него Провидением.
Два москитских консула имели у лондонских властей не меньший успех, чем у коменданта Портсмута. Правда, министры, которым они представлялись, заметили в них полное незнание светских обычаев; но это отсутствие лоска (по совести, его и требовать нельзя было от людей, рожденных под десятым градусом широты) вполне искупалось наличием у них разнообразных знаний, подчас совершенно чуждых представителям наиболее просвещенных народов.
Например, лорд-канцлер однажды вечером вернулся сильно охрипшим с заседания палаты общин, где ему пришлось препираться с О’Коннеллом из-за нового проекта налогообложения Ирландии, и лондонский консул, случайно оказавшийся у него в это время, попросив миледи дать ему яичный желток, лимон, стаканчик рома и немного гвоздики, собственными руками приготовил приятное на вкус питье, широко применяемое, по словам консула, в Комаягуа в случае подобного рода заболеваний. Лорд-канцлер смело проглотил напиток и на следующий день был совершенно здоров. Этот случай, впрочем, наделал столько шума в дипломатическом мире, что лондонского консула с тех пор иначе как доктором и не называли.
Другой, не менее удивительный случай произошел с господином эдинбургским консулом, сэром Эдуардом Тумаусом[33]. Как-то у министра народного просвещения беседовали о различных блюдах разных народов, и сэр Эдуард Тумаус проявил столь обширные познания в этих вопросах, от распространенного в Калькутте карри по-индийски до паштета из бизоньего горба, который так ценится в Филадельфии, что у всего почтенного собрания слюнки потекли; увидев это, консул с не знающей себе равных любезностью предложил господину министру народного просвещения свои услуги в качестве распорядителя на одном из его будущих обедов, где гостям станут подавать только совершенно неизвестные в Европе яства. Министр народного просвещения, смущенный этим предложением консула, долго отказывался принять его; но сэр Эдуард Тумаус настаивал так упорно и так чистосердечно, что его превосходительство в конце концов сдался и пригласил всех своих собратьев на это кулинарное торжество. И в самом деле, в назначенный день эдинбургский консул, за два дня перед тем отдавший распоряжения о покупках, явился с утра и, отбросив высокомерие и гордость, спустился в кухню, где, оставшись в одной рубашке, командовал поварами и поварятами так, словно всю жизнь только этим и занимался. За полчаса до обеда он снял салфетку, повязанную у него вокруг пояса, вновь облачился в свой консульский фрак и с простотой подлинного достоинства вошел в гостиную так спокойно, будто только что подъехал в своей карете.
"Конституционалист" в статье, озаглавленной "Коварный Альбион", сравнил этот обед, который произвел переворот в английском кабинете министров, с пиром Валтасара.
Поэтому сэр Эдуард Тумаус оставил по себе жгучие сожаления в гастрономическом клубе на Пикадилли, когда, властно призываемый долгом, вынужден был покинуть Лондон и отправиться в Эдинбург. Доктор остался в Лондоне один. Через некоторое время он официально уведомил дипломатический корпус о скором прибытии своего августейшего повелителя, его высочества дона Гусман-и-Памфилос, что вызвало большое волнение в аристократических кругах.
В самом деле, однажды утром стало известно, что по Темзе поднимается иностранное судно, несущее на гафеле москитский флаг, а на бизань-мачте — флаг Великобритании. Это был бриг "Москито", из того же порта и того же уровня, что и "Сулейман", но весь сверкающий позолотой; в тот же день он стал на якорь в Доках. Это судно доставило в Лондон его высочество кацика собственной персоной.
Если высадка консулов вызвала значительное стечение народа, понятно, что должно было происходить при высадке властелина. Весь Лондон высыпал на улицы, и дипломатическому корпусу с большим трудом удалось расчистить себе дорогу в толпе, чтобы встретить нового монарха.
Он оказался человеком лет сорока пяти — сорока восьми, в котором мгновенно узнавали подлинный мексиканский тип с его живыми глазами, смуглой кожей, черными бакенбардами, орлиным носом и шакальими зубами. Он был одет в мундир москитского генерала, украшенный лишь орденской звездой. Кацик неплохо, но с явным провансальским акцентом говорил по-английски; это происходило оттого, что первым языком, какой он выучил, был французский, а учителем был марселец. Впрочем, он непринужденно отвечал на комплименты и поговорил с каждым посланником и каждым поверенным в делах на его языке: его высочество кацик был выдающимся полиглотом.
На следующий день его высочество был принят его величеством Вильгельмом IV.
Через неделю стены лондонских домов покрылись литографиями с изображением различных мундиров сухопутных войск и военно-морских сил армии москитского кацика, а также видами бухты Картаго и мыса Грасьяса-Дьос в том месте, где Золотая река впадает в море.
Наконец появилось точное изображение городской площади столицы с дворцом кацика в глубине, театром с одной стороны и биржей — с другой.
Все москитские солдаты выглядели упитанными и здоровыми; это явление объяснялось помещенным под гравюрами примечанием, в котором указывалось, какую плату получает каждый военнослужащий: рядовые — три франка в день, капралы — пять, сержанты — восемь, унтер-офицеры — пятнадцать, лейтенанты — двадцать пять, а капитаны — пятьдесят. Что касается кавалерии, она получала двойное жалованье, поскольку должна была кормить своих коней; такая роскошь, какую сочли бы расточительством в Лондоне и Париже, была вполне естественной в Москито, где золото катилось по дну рек и буквально прорастало из-под земли, так что оставалось лишь наклониться и взять его.
Пейзажи представляли собой картины самые изобильные, какие только можно увидеть: древняя Сицилия, кормившая Рим и Италию излишками от пропитания своего двенадцати миллионного населения, была пустыней рядом с равнинами Панамакаса, Карибаньи и Тинто; это были поля маиса, риса, сахарного тростника и кофе, среди которых едва обозначались тропинки для перемещения работников; все эти земли плодоносили сами собой и без всякого вмешательства человека. И все же туземцы обрабатывали их, потому что часто им случалось лемехом своего плуга обнажить слиток золота весом в два-три фунта или алмазы от тридцати до тридцати пяти каратов.
Наконец, насколько можно было судить по трем великолепным дворцам, возвышавшимся на главной площади Москито, город был выстроен в смешанном стиле, сочетавшем в себе черты простоты греческой античности, прихотливой орнаментации средневековья и благородного бессилия современности; так, дворец кацика был выстроен по образцу Парфенона, театр обладал фасадом в духе Миланского собора, а биржа походила на церковь Богоматери Лоретской. Население же было одето в роскошные наряды, сверкающие золотом и драгоценными камнями. За женщинами следовали негритянки с зонтиками из перьев тукана и колибри; лакеи подавали милостыню золотыми монетами, а в уголке картины был изображен нищий, кормивший свою собаку сосисками.
Через две недели после прибытия кацика в Лондон от Дублина до Эдинбурга только и разговоров было, что о москитовом Эльдорадо; роскошные виды вызывали такое стечение народа, что дубинка констебля была бессильна рассеять толпы; заметив это, кацик отправился к лорд-мэру и попросил его запретить выставлять гравюры или гуаши, которые представляли что бы то ни было относящееся к его государству. Лорд-мэр, не сделавший этого до сих пор единственно из страха обидеть его высочество дона Гусман-и-Памфилос, в тот же день приказал изъять у всех торговцев гравюрами поименованные предметы; но, скрывшись с глаз, они не изгладились из памяти, и на следующий день после этого беспримерного в столь свободной стране, как Великобритания, наложения запрета к консулу явилось более пятидесяти человек, сообщивших о своей готовности эмигрировать, если сведения, которые они получат, будут соответствовать их ожиданиям.
Консул ответил им, что от того представления, какое они могли себе составить об этом блаженном крае, до того, чем он был в действительности, разница не меньше, чем между ночью и днем, между бурей и ясной погодой; литография, как известно каждому, бессильна воспроизвести природу, поскольку обладает всего одним серым и тусклым тоном для передачи не только всех цветов, но и тысяч оттенков, составляющих прелесть и гармонию творения; например, порхавшие на пейзажах птицы (имевшие перед европейскими то неоценимое преимущество, что питались вредными насекомыми и терпеть не могли зерна) под литографскими карандашами все выглядели воробьями или жаворонками, в то время как на самом деле они сверкали такими свежими и яркими красками, что казались одушевленными рубинами и живыми топазами; впрочем, если гости соблаговолят потрудиться пройти в его кабинет, он покажет им этих птиц, которых они смогут узнать не по оперению, но по форме клюва и длине хвоста, и, сравнив этих птиц с жалким подобием, в котором художник рассчитывал добиться сходства, они смогут судить по одному образцу обо всем остальном.
Славные люди вошли в кабинет и, поскольку доктор, большой любитель естествознания, собрал во время своих разнообразных поездок драгоценную коллекцию летучих цветков, называемых колибри, медососами и ткачиками, вышли оттуда совершенно убежденными.
На следующий день к консулу явился сапожник с вопросом, существует ли в Москито свобода для ремесел. Консул ответил, что правительство относится к ним по-отечески и что там даже не надо платить налоги; это создает конкуренцию, выгодную одновременно производителям и потребителям, поскольку все окрестные народы приходят пополнять свои запасы в столицу кацика, где все настолько дешевле, чем в их странах, что одна эта разница с избытком окупает дорожные расходы; единственными привилегиями, какие должны появиться, ибо прежде их не существовало (кацика навело на эту мысль то, что он увидел в Англии), будут пользоваться особые поставки для его светлейшей особы и его дома. Сапожник немедленно спросил, есть ли в Москито придворный сапожник. Консул ответил, что было подано множество прошений, но ни одному из них пока не отдано предпочтения; впрочем, кацик рассчитывает торговать подрядами: это всегда позволяет избежать больших затруднений, так как подобная мера расстраивает все интриги и уничтожает взяточничество — главный порок европейских правительств. Сапожник спросил, в какую сумму оценивается должность придворного сапожника. Доктор заглянул в свои книги и ответил, что должность придворного сапожника оценивается в двести пятьдесят фунтов стерлингов. Сапожник подпрыгнул от радости: это же просто даром! Затем, вытащив из кармана пять банковских билетов, протянул их консулу и попросил с этой минуты считать его единственным подрядчиком; это было тем более справедливо, что он выполнил поставленное условие, то есть полностью и наличными заплатил за подряд. Консул нашел эту просьбу вполне разумной и в ответ выправил патент, который немедленно вручил просителю, собственноручно подписав и скрепив печатью его высочества. Сапожник вышел из консульства уверенный в своей удаче и довольный тем, что ради нее пришлось пожертвовать столь немногим.
С того времени в конторе консульства выстроилась очередь: за сапожником последовал портной, за портным — аптекарь; через неделю каждая отрасль промышленности, коммерции или искусства имела своего привилегированного представителя. Затем началась торговля чинами и званиями; кацик производил в полковники и плодил баронов, торговал личным и потомственным дворянством. Один господин, уже обладавший Золотой Шпорой и орденом Гогенлоэ, пытался купить себу Звезду Экватора, учрежденную для воздаяния за гражданские заслуги и воинскую доблесть; но кацик ответил, что в этом единственном случае он не последует примеру европейских правительств и надо заслужить свой орден, чтобы получить его. Несмотря на этот отказ, который, впрочем, сильно возвысил кацика в глазах английских радикалов, он за месяц положил в карман выручку в шестьдесят тысяч фунтов стерлингов.
Как-то после обеда при дворе кацик решился заговорить о займе в четыре миллиона. Королевский банкир — ростовщик, ссужавший деньгами всех монархов, — услышав эту просьбу, с жалостью улыбнулся и ответил кацику, что он не сможет занять меньше двенадцати миллионов, поскольку все коммерческие сделки на сумму меньше названной предоставлены темным дельцам и частным посредникам. Кацик сказал, что это его не остановит и он вполне может взять двенадцать миллионов вместо четырех. Тогда банкир предложил ему на следующий день зайти в его контору, где кацик найдет служащего, которому поручены займы на сумму менее пятидесяти миллионов; служащему будут отданы распоряжения, и с ним можно договориться; что касается самого банкира, его интересуют лишь операции на сумму, превышающую миллиард.
На следующий день кацик пришел в контору банкира; все было подготовлено, как тот и обещал. Заем давали под шесть процентов; г-н Самюэль сначала предоставлял весь капитал, затем брал на себя поиск подрядчиков. И все же существовало одно условие sine qua non[34]. Кацик вздрогнул и спросил, что это за условие. Служащий ответил, что это условие — дать конституцию своему народу.
Кацик был ошеломлен этим требованием; не то чтобы он испытывал хотя бы малейшее отвращение к конституции (он знал, чего стоят эти сочинения, и дал бы дюжину таких за тысячу экю, а тем более одну за двенадцать миллионов), но он не знал, что г-н Самюэль вел в деле народной свободы двойную бухгалтерию; он даже слышал, как тот на своем наречии, наполовину немецком, наполовину французском, исповедует свою политическую религию, столь не согласовывавшуюся с требованием, высказанным только что; и кацик не смог не выразить свое изумление банковскому служащему.
Тот ответил кацику, что его высочество совершенно не ошибся в отношении взглядов его хозяина; но что при абсолютной власти государь несет ответственность за долги государства, в то время как при конституционном правительстве государство отвечает за долги государя, и, как бы ни полагался г-н Самюэль на слово монарха, он еще больше доверяет обязательствам народов.
Кацик, будучи человеком рассудительным, вынужден был признать: то, что говорил ему этот мелкий служащий, не лишено смысла, и г-н Самюэль, которого он принял за проходимца, оказался, напротив, весьма толковым человеком. Вследствие этого кацик пообещал на следующий день принести конституцию не менее либеральную, чем те, что были в то время в ходу в Европе, главная статья которой будет составлена в следующих выражениях:
О ГОСУДАРСТВЕННОМ ДОЛГЕ
"Долги Его Высочества кацика, сделанные на день ближайшего созыва парламента, объявляются государственным долгом и обеспечиваются всеми доходами и всей собственностью государства.
На ближайшей сессии парламента будет представлен закон, определяющий долю общественных доходов, предназначенную для выплаты процентов и последовательного выкупа суммы имеющегося долга".
Это была редакция г-на Самюэля.
Кацик не изменил в ней ни единой запятой и на следующий день принес полный текст конституции в том виде, в каком ее можно прочесть в приведенных ниже оправдательных документах; она была собственноручно им подписана и скреплена его печатью. Банковский служащий счел ее пригодной и отнес г-ну Самюэлю. Тот завизировал ее; затем вырвал листок из своей книжки, выписал чек на двенадцать миллионов с оплатой в конце текущего месяца и подписался: "Самюэль".
Через неделю конституция народа москито появилась во всех английских газетах и была перепечатана всеми газетами Европы; именно по этому поводу в "Конституционалисте" была помещена замечательная статья (она еще сохранилась в памяти у каждого), озаглавленная "Благородная Англия".
Ясно, что подобная щедрость со стороны государя, которого никто об этом не просил, удвоила испытываемое к нему доверие и утроила число эмигрантов. Это число достигло шестнадцати тысяч шестисот тридцати девяти человек, и консул, подписав шестнадцать тысяч шестьсот тридцать девятый по счету паспорт и вручая вышеупомянутый документ шестнадцать тысяч шестьсот тридцать девятому эмигранту, спросил, какие деньги везет с собой он и его спутники. Эмигрант ответил, что они везут банковские билеты и гинеи. Консул возразил на это, что считает своим долгом предупредить эмигранта: банкноты теряют в москитском банке шесть процентов, а золото — два шиллинга с гинеи; этот убыток понятен и имеет причиной взаимную удаленность двух стран и редкие связи, поскольку обычно вся торговля происходит на Кубе, Гаити, Ямайке, в Северной и Южной Америке.
Эмигрант был человеком здравомыслящим и прекрасно понял этот довод; но, огорченный убытком, который должно понести его небольшое состояние из-за обмена, какой он вынужден будет произвести по прибытии к месту своего назначения, он спросил у его превосходительства консула, не может ли тот, в виде особой милости, дать ему москитского серебра или золота в обмен на гинеи и банкноты. Консул ответил, что бережет свое золото и серебро, поскольку, чистые от всяких примесей, они стоят дороже английского серебра и золота, но что он может дать ему за комиссионные в полпроцента билеты кацикского банка, которые по прибытии в Москито будут без всяких вычетов обменены на местное золото и серебро. Эмигрант попросил разрешения облобызать ноги консула, но тот с истинно республиканским достоинством ответил, что все люди равны, и протянул ему руку для поцелуя.