Тайна асассинов Воронель Александр

Хотя этот избранный народ порой испытывает унижения от невежественных варваров, господствующих в сказочно-абсурдном, но узнаваемо российском мире («Сказка о Тройке»), хотя их нон-конформизм, неспособность проникнуться массовыми психозами превращает его членов в гонимую, угнетенную касту, (диссидентов — «мокрецов» — «выродков» — «интелей»), в конечном счете их незаметная, чудотворная работа сотворит новое небо и новую землю («Гадкие лебеди»). Мистические Силы природы (если они есть) также признают паритет творческих личностей и считаются с результатами их работы («За миллиард лет до конца света»).

Майя Каганская в своем эссе, посвященном двум повестям, «Жук в муравейнике» и «Волны гасят ветер», написанным в 80-х («22», NN 44, 55), окончательно отстраняя все писательские недоговорки и неопределенности, дописывает: «Ситуация выглядит так, будто человечество распадается на два вида… Появилась группа людей, которые по своим физическим, психическим и интеллектуальным данным настолько же превосходят «гомо сапиенс», насколько современный человек превосходит неандертальца… Эти сверхлюди… к человеку относятся так же, как взрослый — к ребенку… Даже жить они предпочитают в Космосе… Открытый Космос и высшая стадия существования Разума, — единственное, что их интересует…».

После ряда остроумных выкладок она заключает: «Еврейская тема тотальна в обеих повестях… Речь идет о еврейской эмиграции.».

Легко догадаться, что воображению писателей не столько евреи («творческая интеллигенция», конечно) представляются сверхлюдьми, сколько термин «гомо сапиенс» звучит, пожалуй, слишком гордо в применении к массовому обществу, как оно им видится. Впрочем, более важными кажутся мне не полускрытые намерения авторов, а бурная реакция читателей, использовавших возможность такой интерпретации задолго до ее опубликования.

Подобно тому как преступные сообщества во всех странах вырабатывают свой слэнг, свою этику и эстетику, практикуют нетрадиционное словоупотребление, специфические слова и выражения («феня», «арго»), советская интеллигенция, десятилетиями ощущавшая себя отчасти вне закона (а в лице многих своих выдающихся представителей и побывавшая в местах заключения), выработала свой эзотерический язык и кодекс поведения, по которому члены сообщества узнают друг друга. Официальная культура не дает внешнему наблюдателю никакого представления о фактической (подпольной) духовной жизни советского человека. Эту особенность советской ситуации Каганская характеризует таким образом: «В советской литературе тексты только на одну треть пишутся авторами, а на две — дописываются читателями. Здесь действует… техника кроссворда: составляют кроссворд писатели, заполняют — читатели.» Конечно, Стругацкие — любимые писатели советской интеллигенции — писали на эзоповом интеллигентском языке того времени и в пределах эстетики того круга.

И в самом деле, что еще оставалось думать читателю-еврею после прочтения в 1968 году в СССР такого пассажа:

«Все равно я уеду, — думал Перец… — все равно я уеду… Не буду я играть с вами в пинг-понг, не буду играть в шахматы… не хочу я больше петь вам песни, считать вам на «мерседесе» (т. е. теперь это значит, на компьютере), разбирать ваши споры…читать вам лекции, которых все равно не поймете. И думать за вас я не буду, думайте сами, а я уеду… Все равно вы никогда не поймете, что думать — это не развлечение, а обязанность…».

(«Улитка на склоне»).

Еврейская революция

Невозможно предугадать, во что бы вылился со временем рост числа диссидентов в СССР, если бы Шестидневная война неожиданно не переломила ситуацию и не ввела новое измерение.

Я не считаю, что Шестидневная война оказала прямое вдохновляющее влияние на советских евреев, как думают западные социологи. Внутренние факторы влияли на них гораздо действеннее. Но эта война существенно изменила политику советских властей и, т. о., повлияла на евреев косвенно.

Паническая реакция советского правительства на победу Израиля выразилась в том, что оно стало представлять его как передовой отряд Западной цивилизации, а Сионистский заговор, как якобы решающий фактор мировой политики.

Только этого советским евреям и не хватало. Наконец-то в мировой истории нашлась для них достойная роль. Стало, наконец, интересно читать советские газеты — всегда найдешь что-нибудь новое об Израиле. Сионизм вместо жалкой разновидности «буржуазного национализма» стал чем-то реально противостоящим омерзевшему «социалистическому лагерю». Молодежь повадилась толпами водить хороводы возле синагог. Возрос интерес к сионистским кружкам и ивриту. И простой народ стал теперь поглядывать на евреев с неким полуодобрением («вмазали черножопым!»).

Партийные пропагандисты называли теперь «сионистским» все еврейское и настойчиво напоминали обрусевшим евреям, кто они на самом деле есть. Антисемитизм никогда не исчезал из российской жизни, но теперь он приобрел остро политический характер и льстящую евреям терминологию. Сотрудники КГБ постоянно клеймили диссидентов сионистами. Один из партийных вождей (кажется, Демичев) в доверительной речи к московскому партийному активу (распространившейся немедленно по всей стране) объяснил, что советскому обществу не так опасны, собственно, «открытые» евреи, как половинки и четвертушки, скрытый «сионизм» которых «не сразу виден»… Если бы в России не было прочной традиции недооценивать интеллект номенклатуры, можно было бы подумать, что они весьма дальновидно перенаправляют назревший социальный конфликт в хорошо им знакомое «национальное» (межнациональное) русло. Эта политика вскоре принесла плоды.

Я помню, как на какой-то диссидентской сходке в 1968 г. участникам пришла в голову «новая» идея сосчитать число евреев (с вышеупомянутыми демичевскими дробями) среди присутствующих. Оказалось, что их 16 из 20. Стали считать и подписи под письмами протеста — процент оказался еще выше — 85.

Это произвело впечатление. Известный математик А. Есенин-Вольпин обьявил себя «сионистом» без всякого понятия, что это значит, и несмотря на свое прямое родство с русским национальным поэтом. Поэт Наум Коржавин (Э. Мандель) потребовал «справедливого» участия всех (собственно, двух) национальностей в демократическом движении. Справедливым он предлагал считать соотношение 50:50. Академический перевод «Кумранских свитков» в книжных магазинах раскупили в считанные дни. Редкие люди с семейными еврейскими корнями, говорившие на идиш или помнившие еврейские песни, превратились в желанных гостей во всякой компании. Даже шутки по поводу еврейских ритуальных правил стали редкостью. На интеллигентских пьянках стало модно произносить «оригинальный» тост: «В следующем году — в Иерусалиме!».

«Идея нации неотделима от политического сознания… Нация рождается в воображении, и, ее образ, однажды возникнув (укоренившись в воображении), приспосабливается к внешним условиям, моделирует себя и преображает.».

(Б. Андерсон, «Воображаемые общности. Происхождение и распространение национализма», Лондон, 1983)

Пусть только термин «воображаемый» не обманывает читателя. Оттого, что нации рождаются как воображаемые общности, они не перестают быть сугубо реальными. Вино и хлеб в церковном ритуале обращаются в кровь и плоть Христа скорее в воображении, чем в их химическом составе, но власть Церкви над миллионами людей реальна. Разницу между сербами, хорватами и боснийцами можно считать воображаемой. Их разные религии и их историческая память не изменили ни их генетику, ни язык. Но их смертельная вражда и гибель десятков тысяч людей более, чем реальны.

Пытаясь понять и объяснить феномены, носящие эмоциональный (и потому неизбежно субъективный) характер, мы невольно рационализируем то, что заведомо иррационально и реально именно поэтому. «Этнос — это свойство вида гомо сапиенс группироваться так, чтобы можно было противопоставить себя и «своих» (иногда близких, а часто довольно далеких) всему остальному миру… Этнические различия не мыслятся, а ощущаются по принципу: это «мы», а все прочие — иные…».[17]

Можно было бы подумать, что Лев Гумилев внимательно следил за возникновением сионистских кружков и формированием нового еврейского этноса в России. Одинокие пассионарии, рассеянные репрессиями по всей стране, после Хрущевских реабилитаций снова стали собираться в кружки. Как проницательно отмечал Гумилев, зародыши нового этноса (консорции) подбираются не по сходству взглядов или склонностей (и даже не по этническому родству), а скорее по принципу дополнительности: сионистская одержимость одних дополнялась антисоветской идиосинкразией других и профессиональной неудовлетворенностью третьих. Замкнутые кружки, десятилетиями существовавшие вокруг пассионарных, харизматических фигур (В. Свечинский, М. Гельфанд, Е. Спиваковский) вдруг получили новую жизнь и множество последователей среди технической молодежи и студентов. За считанные месяцы сионисты превратились из периферийной группы диссидентов в широкое и престижное оппозиционное движение. Объявив открытую войну евреям, советское руководство вывело их из подполья и, в сущности, не оставило иного выхода.

Группа обвиняемых на «Ленинградском процессе» уже соединила в себе все элементы, из которых составилось новое движение: Эдуард Кузнецов, прошедший тяжелую школу диссидентства, Марк Дымшиц — смертельно оскорбленный дискриминацией специалист — семья Залмансон — люди с живыми еврейскими корнями и Иосиф Менделевич — человек с религиозной мотивацией.

Субъективные состояния объективно существуют и определяют события. Поэтому я считаю оправданным и конструктивным в научном смысле рассматривать «русских» евреев в Израиле, как вновь возникшую общность, вместо того, чтобы искать едва различимую нить преемственности от наших идишистских предков. В наше время воображаемое то и дело преодолевает действительное. Торжество материализма и устранение религии из сознания масс уравновесилось в XX в. хаотическими прорывами субъективного подхода в политике и психологии народов.

Воображение, т. е. сознание, предопределяющее бытие, социальный протест («рессентимент») и тяга к неведомому, запретному, а не непосредственная необходимость, привели в конечном счете миллион потомков советских интернационалистов в Израиль, и ничего реальнее этого вклада в историю евреев нельзя вообразить.

На Обетованной Земле

Мифология, толкающая людей на решительные действия, вовсе не обязана быть адекватной. Всякая революция черпает свое вдохновение из мифов, абсолютизирующих и преувеличивающих ее требования. Еврейская революция в России преувеличивала не столько свой национализм, сколько свою интеллектуальность.

Здесь наметилась первая трещина между сионистскими активистами в России и израильским истеблишментом. Израильское правительство, опасаясь международных осложнений и репрессий против евреев, на которые так легки были советские власти, всячески старалось затушевать социальный характер еврейского движения в СССР и старательно подчеркивало исключительно национальный и гуманитарный характер проблемы, избегая всего, что могло бы быть понято как критика советской системы. Напротив, еврейские активисты, почувствовав свою ответственность и международную поддержку (организованную, конечно, из Израиля), все больше склонялись разоблачать тоталитаризм и ассоциироваться с диссидентами-правозащитниками. Осторожная израильская позиция была ими интерпретирована как результат аморального оппортунизма и идеологической близости правящей партии «Авода» к коммунистам.

Миф, который был необходим, чтобы оторваться от материнской почвы, не умер по миновении надобности. На земле, текущей молоком и медом, закономерно обнаружилось то же коренное противоречие между творческим, идеологически мотивированным меньшинством и косной массой (см. выше цитату из А. Тойнби).

В качестве косной массы теперь временами выступал практически весь израильский народ («они»), который никак не мог взять в толк, что именно российским евреям нужно: «Квартира у вас есть? Работу нашли? Машину купили?…??».

— Все это, действительно, появилось у репатриантов первого призыва в среднем за три года. Но им не хватало… вдохновения.

Революция, совершившаяся на советской почве требовала продолжения. Бывшим диссидентам в Израиле не хватало справедливости. Технократам не хватало технического прогресса. Людям с еврейскими корнями не хватало в стране еврейского духа (идишкайт). Религиозным неофитам[18] в еврейском государстве решительно не хватало иудаизма. Сионистские активисты ясно ощущали недостаток сионизма в общественном настроении. Остальные вынуждены были принять одну из этих готовых формул, чтобы как-то обозначить свою недоудовлетворенность ситуацией, хотя зачастую им не хватало и более насущных вещей.

Обнаружилось, что пассионарность прибывшей группы намного превышает среднеизраильский уровень.

Первая волна не смогла заметно повлиять на политическую температуру Израиля из-за своей малочисленности. Но миллионная алия 90-х, не принеся новых идей, одним своим количеством воплотила смутную мечту российских сионистов в политическое действие. Первостепенной задачей для русских евреев стало — осознать свой интерес в быстро меняющейся политической ситуации. Бывшие активисты Н. Щаранский, Ю. Штерн, Ю. Эдельштейн, В. Браиловский и выдвинувшиеся в Израиле А. Либерман, Р. Бронфман, М. Нудельман, что бы они ни обещали массовому избирателю, вошли в кнессет с требованиями типичными для квалифицированного меньшинства. Технологический прогресс и модернизация производства и образования, как цель, техническая компетентность и профессионализм, как общественный идеал, всплывают во всех их речах и начинаниях. Эффективность, культура, прогресс (подьем — «алия») — наиболее часто употребляемые ими термины.

В Израиле не было центристской технократической партии до внедрения «русских». В стране не было достаточно избирателей, которых бы такая программа вдохновляла. Технократические требования действительно профессионально важны для более широкого круга «русских» репатриантов, чем это обычно для западных обществ, но характерно, что и вся остальная репатриантская масса готова испытывать энтузиазм по поводу технического прогресса. Для русской алии он составляет ура-идеологию, не требующую разъяснительной пропаганды.[19]

По поводу прогресса и культуры в «русской» группе почти нет расхождений, хотя по всем остальным вопросам она так же расколота как и все остальные в Израиле. Не всякий репатриант из России несет с собой технический прогресс, но почти всякий уверен, что его личные трудности связаны с недостатком этого прогресса в Израиле. Не всякий русский репатриант глубоко заинтересован в культуре, но почти каждый убежден в своем культурном превосходстве. Такая самоуверенность может осложнять жизнь им и их окружению, но она создает в обществе вектор, которого не хватает в благополучных демократических странах. Этот вектор социальной мобильности, направленный в пользу технического совершенствования и бытовой культуры сплошь и рядом оказывается человеческим преимуществом «русской» общины, воздействующим на все израильское общество.

За последние десять лет Израиль уверенно вступил в клуб преуспевающих постиндустриальных держав и вклад русской группы в этот успех оказался решающим. Кальвинистская трудовая этика, принятая среди какой-то части российских выходцев, позволила многим из них почти мгновенно врасти в самые передовые отрасли израильской экономики и культуры. Теперь Израилю предстоит встретиться с теми же проблемами, которые ставят на грань кризиса все страны принадлежащие Западной цивилизации. Вспомним уже цитированного А. Тойнби: «…наука и техника, превращающие знание в силу и богатство… возникли как результат напряженных усилий творческого меньшинства. Источник нестабильности, угрожающей существованию этой «соли Земли» заключается, как раз, в том, что большинство людей, увы, по-прежнему «пресно»… Внутренней адаптации не происходит. Духовная пропасть между большинством и меньшинством сохраняется. Стагнация масс является фундаментальной причиной кризиса, в который упирается Западная цивилизация… Огромные массы народа не выходят из состояния духовной спячки.».

Некоторая старомодность «русской» группы, все еще слепо верящей в прогресс, вдохновляющейся техническими успехами, оборачивается сегодня выигрышем для страны. Многолетняя культурная изоляция России привела к философскому отставанию идеологии русских выходцев примерно на сто лет. Это как раз те сто лет, за которые западной культурой была высказана большая часть горьких истин о человеческой природе и технологическом прогрессе.

Жизнь на Ближнем Востоке требует от израильтянина высокой технической конкурентоспособности, а соучастие в западном, «постмодернистском» преуспеянии разрушает его спортивную форму. Безоглядная преданность российских выходцев предшествующему (быть может, и более плодотворному) этапу западной культуры не является злокачественным предрассудком, а скорее естественным защитным механизмом самосохранения группы.

Обществу в целом необходимо адекватное представление о своих свойствах, но для каждого индивида или группы очень плодотворно иметь преувеличенное представление о своих возможностях.

В первом поколении репатриантов современный философский кризис еще не разрушил естественного ощущения собственной ценности и повсеместный «постмодернизм» свободного мира еще не подорвал в них здоровую тенденцию к доминированию.

Напоследок процитируем К. Гирца еще раз: «В современном мире придется оставить большие интегративные идеи, к которым мы так долго привыкали, организуя наши представления о политике и, в частности, о сходстве и различиях между народами и культурами: «традиция», «религия», «национальные ценности». Пересмотренные или новые понятия необходимы, чтобы проникнуть в головокружительную новую гетерогенность и произнести что-нибудь полезное о ее формах. Какая установится общность и какая идентификация еще возникнет в будущем, зависит от баланса, к которому ведет сумма этих взаимодействующих различий.».

Творческое напряжение между «мы» и «они», по-видимому, будет еще долго играть заметную роль в психологии репатриантов и определять политические конфигурации, пока наше «мы» окончательно не включит всех израильтян.

3. ЗАПАД ИЗНУТРИ

Свобода, равенство и братство. А и В сидели на трубе

Интеллектуальные вожди Французской революции провозгласили когда-то свой безответственный лозунг — «Свобода, Равенство и Братство», — совершенно не озаботившись разъяснить, совместимы ли эти понятия. Приступив вскоре к массовому террору, они скомпрометировали наименее определенное из этих слов. Но «свобода и равенство» долгое время звучали в ушах европейца песней, в которой эти общественные продукты-близнецы расцветали вместе, как «яблони и груши».

В наше время свобода и равенство настолько противоречат друг другу, что кажется даже странным, как могли люди когда-то столь грубо заблуждаться…

Не стоит, впрочем, забывать, что опыт социального экспериментирования у людей очень ограничен, и еще совсем недавно человечество не посягало сообразовывать свою жизнь с какой бы то ни было теорией или моделью. Общественной жизнью безраздельно управляли традиция и произвол. И традиция тоже, в значительной степени, складывалась из цепи несвязанных, произвольных событий (или деяний), возведенных человеческим одобрением в ранг исторических прецедентов. Трудно ожидать от возникших таким образом социальных систем какой-нибудь логической стройности. Никто ее в прошлом и не ожидал. Но с годами потребность в ней все больше давала себя знать, и люди стали прислушиваться к философам.

Вообще-то народы, способные позволить теоретическим доктринам слишком эффективно влиять на свою судьбу, легко впадают в состояние безысходного кризиса, каковы бы эти доктрины первоначально ни были. То же самое случилось бы и с отдельным человеком, если бы он согласился позволить проверять на себе медицинские теории. Некоторым обществам иногда и выжить-то удается только благодаря тому, что, вопреки всякой теории, молчаливое большинство всегда, так или иначе, уклоняется от запланированного поведения.

Если бы советский народ искренне пытался в полноте осуществить идею коммунизма, не осталось бы на земле людей для Перестройки. Только «комиссары в пыльных шлемах», возможно, остались бы сражаться за пайку на покинутой населением территории бывших лагерей и помоек. В памяти потомков, однако, может быть и остался бы образ золотого века, когда все были равно бедны и чисты помыслами.

Перестройка, лишенная идейного блеска, эклектически соединившая в себе несочетаемые фантомы, поставила крест на красивой идее, не доведя этот опыт до его триумфального конца. Идея так и поблекла неосуществленной, но… и неопровергнутой.

Немецкий народ тоже, пожелай он действительно стать высшей расой, белокурой бестией, неукротимым Зигфридом, сражался бы до последнего человека в Мировой войне и не дожил бы до печальных дней поражения и денацификации.

В сущности, Гитлер был прав, сетуя, что этот народ оказался его недостоин. Немцам представлялась уникальная, эстетически соблазнительная возможность разыграть перед всем миром потрясающую романтическую трагедию на тему страшной мести и инстинкта стремления к смерти, к чему призывали их и боги Валгаллы, и их великий композитор Вагнер. Сумрачный германский гений прогремел бы в веках.

Но они, поразмыслив своей головой, среди нешуточных, неромантических развалин, оставленных им войной, в массе предпочли обывательское благополучие в стиле трудовой добродетели и оставили нацистскую мечту также неосуществленной, но и невыкорчеванной… Им оказалось достаточно всего двенадцати лет опыта и одного (или, все-таки, двух?) военного разгрома, чтобы вернуться к здравому смыслу, не слишком отягощенному теорией.

В этом плане бывший советский народ внушает мечтателю-теоретику гораздо больше надежд. Ведь он выдержал долгих семьдесят лет, включающих гражданскую войну, коллективизацию, многократные голодовки, массовый террор и высылки, регулярные чистки, и все же не сразу поддался уговорам М. Горбачева, а потом и Б. Ельцина перестроиться на какую-нибудь другую теорию.

Такая теория, точнее такое «всеобъемлющее учение», не исключено, вскоре грядет. И, судя по общим контурам, которые брезжат сквозь «магический кристалл», ей суждено опять тяготеть к амбициозной мечтательности.

В области мысли, неизбежно схематизирующей, именно и только крайности многозначительны. Они позволяют заострить мысль, очертить ее своеобразие (это совсем не значит, что ей нужно следовать) и обозначить на карте возможностей. Промежуточные варианты редко обращают на себя общественное внимание. Нет сомнения, что потребность в моделирующих идеях, в новых утопических проектах ощущается повсюду. В этом смысле, российская мысль сейчас течет в «общемировом русле».

А упало В пропало…

Между тем, после разрушения традиционных общественных структур в распоряжении рационализирующего интеллекта остается не так уж много возможностей. Либо индивидуализм, в конечном счете, произвол и, соответственно, свобода, вплоть до свободы угнетать ближних (т. е. свобода сильного за счет слабых), либо коллективизм, необходимость и, соответствующий ему, культ равенства, вплоть до уничтожения инакомыслящих (т. е. относительно обеспеченное благосостояние слабого за счет обирания и угнетения сильных).

Неопытный читатель, возможно, удивится — зачем же такие крайности? Ведь «всем известно» и даже, говорят, понятно, что «моя свобода всегда кончается там, где начинается свобода моего ближнего» и пр. Однако стоит спросить: Ну, а где все-таки? Где она начинается, свобода ближнего? Кто это достоверно знает? Никакой собственной свободы, не за счет ближнего, в современных обществах нет. Может быть, ее не было и раньше. Может быть, никогда.

Даже у себя дома вы не можете открыть форточку, не задев прав окружающих. Уединиться на пляже или в лесу, не принеся ущерба другим, вам не удастся. Именно ваше присутствие нарушит их равное и естественное право на уединение в этом месте. Даже если вы туда и пришли раньше — это не основание для уверенности в своей правоте. Может быть, другие больше вас в этом нуждаются?

Устроиться на работу, открыть бизнес, не потеснив других, немыслимо. Рынок немедленно отреагирует и сместит все равновесие, задев интересы множества людей. А скольких людей (и мужчин, и женщин) вы лишили надежд на будущее счастье, женившись по своей воле? А скольких вы обездолили и подставили под удар, не женившись? Каждая ваша покупка в супермаркете вздувает цены, и каждый сэкономленный грош разоряет торговцев… Даже ваше дыхание в закрытом помещении докучает другим, а, между прочим, вся наша планета сегодня уже довольно тесно населена.

История позволяет высказать предположение, что и в древности дело обстояло не лучше. «Свободным» кочевым племенам бескрайних степей Евразии или Аравийской пустыни удавалось выжить только за счет удачливого грабежа «несвободных», цивилизованных обществ и систематического угона скота соседних, дружественных племен. Жалобы этих последних до нас, в основном, не дошли, вследствие их естественного (т. е. свободного) вымирания от голода. О более стесненных, знакомых нам, условиях городской жизни не приходится и говорить. Не плюнуть ли на все последствия и жить, как Бог на душу положит?

При разрушении традиционных обществ, взглядов и ценностей, ищущая социальная мысль действительно оказывается почти полностью свободна. По крайней мере, она свободна от «всем известных» истин. Не беда, что мысль эта иногда кажется нам странной. Часто, даже опасной. Важно, что она может позволить нам понимание. Понимание требует порой до некоторой степени отвлечься от реальности, чтобы ее упростить. В реальности все слишком переплетено и взаимосвязанно.

Идеи философов совсем не предназначены для следования им в обыденной жизни обычных людей. Так же, как эксперименты химиков и теории математиков не ведут к кулинарным рецептам и не предназначены для домохозяек. Идеи К. Маркса на Западе не привели (да и не могли привести) к «диктатуре пролетариата». То рациональное зерно, что в них содержалось пошло свободным обществам только на пользу. Частичное понимание (а на полное понимание не претендует никакая научная теория) механизма экономической жизни помогло демократическим партиям на Западе радикально улучшить положение слабых слоев населения.

Сама способность философствовать, т. е. взглянуть непредвзято на обыденные вещи вокруг себя, как раз и отчуждает мыслителя от всех остальных и часто делает невосприимчивым ко многим деталям бытия людей.

Как им стать свободными, если они именно этим бытием порабощены? Совместное бытие потому только и возможно, что предполагает в людях заметную долю конформизма. Этот конформизм и создает то эмоциональное единство, которое так ценят почвенники и так безжалостно разрушают рационалисты.

Как людям стать равными, если они от природы сугубо неравны? Природное неравенство противоречит этическому чувству и интуиции мечтателя. Идея равенства замечательно упрощает расчеты. На этическом максимализме и упрощении реальности построены все утопии.

Творческое мышление осуществимо, именно и только, потому, что оно позволяет свободно оперировать идеями вещей, безотносительно к их реальным воплощениям, как никогда не удалось бы поступить с самими вещами, вследствие их жесткой непроницаемости и многосторонней взаимозависимости.

Так, в тесной комнате нельзя запросто поменять местами диван и шкаф. Но на плане можно их расположить по-разному, и тогда уж, дождавшись генеральной уборки, вынести вон всю мебель и установить ее, наконец, в запланированном новом порядке. Однако, и новый порядок (такой удачный на чертеже!) может оказаться впоследствии неудобным.

Разлив радикальных идей после Французской революции привел не только к освобождению и уравнению в правах (например, евреев). Он привел также и к появлению новых ограничений свободы и нового неравенства. Вдобавок, если раньше человека угнетал живой, конкретный король, и он мог всласть ненавидеть своего помещика, то теперь он был порабощен не меньше (хотя можно все же думать, что меньше) безличным законом и вынужден ненавидеть какую-то ренту и прибавочную стоимость. Не лучше ли, не человечнее, добавить к ним какое-нибудь реальное человеческое лицо (опять, например, евреев!), которое оживило бы эту безотрадную картину?

Это вызвало новый поток идей. Теперь уже консервативных. Как идеи, многие из них оказались не хуже. Идеи Ницше нисколько не хуже идей Руссо. Идеи Кьеркегора и Шопенгауера не хуже идей Гегеля и Маркса.

Власть безличных сил, «отчуждение», стали всеобщим пугалом и личность, «воля к власти», «подлинность», аутентичность превратились в чаемый идеал.

Что может быть более подлинным, более индивидуальным, чем неограниченный произвол человека высшей судьбы, героя, смело дерзающего и умеющего повелевать? Что полнее может отменить отчуждение и эксплуатацию человека человеком, разрушить паутину власти слепых экономических сил, чем абсолютное равенство?

Обе крайние идеи пленяли интеллектуалов Востока и Запада. Во многих странах эти идеи не удержались в узком кругу и завладели умами множества людей. Может быть, и не все проникались идеологическими схемами до самой сердцевины. Во всяком случае, не сами философы. Но лесной пожар захватывает и зеленые, сырые деревья. Там, где этот пожар разгорелся, выгорело все вокруг.

Возможно, самым пугающим в этой идеомании оказалось то, что обе схемы при их конкретном воплощении проявились, как поразительно схожие феномены! И уже начинали это осознавать и понемногу сближаться…

Все политические проекты по мере их осуществления испытывают глубокие деформации, связанные со свойствами и сопротивлением своего человеческого материала. Лишь в стратосфере утопического мышления никаких затрудняющих преград быть не может. Творческие модели мыслителя не ограничены ни силой тяжести, ни прочностью опор. Из идей происходят очень красивые, рационально совершенные модели. Это вовсе не значит, что они смогут пригодиться для какой-нибудь человеческой практики. Как заметил Кант: «Человек — это кривое бревно, из которого невозможно вырезать ничего прямого». Я думаю, он пришел к этой горькой истине в минуту отчаяния, пытаясь внушить своему королю какую-нибудь хорошую идею.

Впрочем, никогда еще из самих идей и не вырастала социальная реальность. Так же как живую материю никто еще, пока что, не синтезировал химическим путем. Живое растет только из живого. Реальности растут из реальностей.

Реально вечное человеческое недовольство существующим порядком вещей. И столь же реальна всеобщая боязнь перемен. Реальна опасная агрессивность одних и пассивная трусость других. Переводя свои неясные побуждения с бессловесного языка инстинктов на высокий язык понятий, и те, и другие черпают аргументы из арсенала мыслителя. Но не мыслители задают импульс первоначальному недовольству. И не они пробуждают обоснованный страх перед изменениями.

«Инстинкт воина предшествует всякой идеологии и даже не нуждается в ней!.. Определенный сорт мужиков испытывает биологическую жажду войны и никакая «цивилизация» никогда не сможет изменить их природу». — Это говорил уже не один мыслитель, но никто не принял всерьез. Достоевский писал нечто подобное, приписывая это «человеку из подполья», сатирическому, так сказать, персонажу… Но в наше время «человек из подполья», не стесненный больше ни голодом, ни угрозой расправы вышел на поверхность жизни и двинулся к избирательным урнам.

Слова об инстинкте воина взяты из Эдуарда Лимонова. Открылась бездна, звезд полна: «Свободный воздух войны есть мощная притягательная сила… Всегда есть люди, предпочитающие делать войну, нежели монотонно и скучно работать… На войне мы хозяева своей жизни… Определенное количество солдат, возможно, даже большинство, делают войну с удовольствием. И война дает возможность каждому почувствовать свое могущество… Моя могущественность меня освобождает». Лимонов не сам выдумал эти слова, но он легко примерил их на себя, и в наше время всякому видно, что есть в мире люди, для которых все это (кроме пустых патетических оборотов речи) правда.

Наши архаические, природные инстинкты никто еще не отменил, хотя поэты нечасто о них упоминают. Никакие идеи не могут их заглушить. Инстинкты предшествуют идеям не только у воина. Если бы Лимонов с такой же решимостью провозгласил еще и апологию инстинкта труса и холуя (которые тоже ведь предшествуют идеологии), мы и в самом деле должны были бы благодарить его за откровенность, еще не слыханную в русской литературе.

Что осталось на трубе?

Еще из нашего детского фольклора мы знаем, что на трубе осталось «и», которое не означает ничего определенного, всего лишь связывающую частицу, союз. Ни то, ни её. Вдобавок, оно пишется как строчная буква и остается обычно не столько независимым словом — предметом, обстоятельством, концепцией, подлежащим в предложении (подобно А или Б) — сколько само собой разумеющимся вспомогательным средством, без которого невозможно сочетать никакое А ни с каким Б.

Такова реальная жизнь, только промежуточное в ней и существует. Никакие крайние варианты в ней не реализуются. Вместо идеализированного индивидуализма, т. е. свободы без равенства или равенства без свободы, практическая жизнь и национальная традиция неустанно подсовывают народам такие «и» во все реально действенные политические программы и выполнимые административные инструкции, которые фактически сводят на нет любые исходные идеи. Поверх всех теорий и помимо всякой социальной структуры всегда присутствует незримое толкование, которое важнее основного текста. Существует, по-видимому, такое «и», которое способно примирить свободу и равенство. Это — Братство.

Забытое в бурных философских дискуссиях XIX века, это понятие плохо поддается рациональному определению, но регулярно эксплуатируется поэтическим языком и политической демагогией. Из трех слов славного лозунга оно ближе всех к языку инстинктов и, по-настоящему, не освоено философией. Братством, наверное, следует назвать такое сочувственное, родственное внимание к жизни других людей, которое в обычных обстоятельствах осуществляется (да и то, не всегда) только внутри семьи, между близкими родственниками.

Ощущение родства, братства действительно способно смягчить горечь неравенства слабейшему, и оно же часто может помочь сильнейшему смириться с ограничением своей свободы. Это чувство, легко дарящее удовлетворение обеим сторонам, спасающее от городского одиночества, слишком редко пробуждается в нашей сегодняшней будничной практике.

Но оно было обычным для братств ремесленников, часто инославных или иноязычных, превратившихся со временем в профессиональные корпорации, средневековых городов, жителей еврейских гетто, членов монашеских орденов. Братство интеллектуалов, как принцип, в Новое время унаследовали от них масонские ложи («Братство вольных каменщиков»). Сегодняшняя солидарность ученых сродни этому понятию.

К былому братству часто взывает национализм. Национальная традиция ставит пределы возможного во всех взаимоотношениях людей. Эти пределы эффективно ограничивают свободу действий сильного в среде «своих». Они же помогают слабым принимать, как должное, невыносимое, порой, давление, если оно выступает в национально санкционированных формах. Национализм в Европе XIX века начал расти, как защитная реакция на проявления свободы и соответствующий рост имущественного неравенства. Также и разрушение принудительного равенства после падения СССР вызвало немедленный взрыв национализма.

Братские чувства расцветают в праздничной атмосфере дружеских пьянок и народных фестивалей, в смертельном напряжении тяжелых походов и жестоких боев. Братством сегодня вдохновляется ежедневная деятельность религиозных сект (особенно, тайных) и подпольная жизнь революционных движений. И в том, и в другом случае содержание идеологий для большинства участников остается второстепенной частью их мотивации. Мюнхенское пиво (как и московский «чай»), жестокие репрессии, лагерные и партизанские воспоминания приобщили к окопному братству множество замечательных, верных до гроба людей, никогда не продумывавших своих убеждений.

Слишком трезвая атмосфера демократических обществ не оставляет места когда-то живому чувству братского сочувствия. Демократическое солнце светит, но не греет. Неограниченная конкуренция приносит свои плоды «всем», но не каждому. Мировая история подошла сейчас к такому повороту, когда отчаяние в экономическом успехе среди отсталых и страх конкуренции среди слабых (ведь все они голосуют, хотя и в разных формах) могут повернуть вспять всю историческую тенденцию и разрушить тонкую структуру Западной цивилизации, создававшуюся веками личных, индивидуализированных усилий. Долгая нехватка склеивающего фермента, эмоционального притяжения между людьми все чаще дает себя знать.

Именно братство (правда, без тени свободы и без понятия о равенстве) обещает своим последователям исламский фундаментализм. Западная цивилизация не сулит своим носителям ничего подобного, несмотря на свою христианскую основу.

Если Свободный мир не сумеет выдвинуть, как приманку, ничего более привлекательного, чем плюрализм, т. е. свободная экономическая и идеологическая игра сил на агностической основе, возможно эта идея в умах людей не выдержит именно свободной конкуренции с наивной демагогией братства, выдвигаемой слепыми пророками варварства, вооруженными, однако, бесконечной уверенностью в своей правоте.

Незакрытый счет

Германия. Что мы знаем о ней?.. Прежде всего сказки братьев Гримм. Гензель и Гретель… Когда меня познакомили с профессором Гензелем, я не удержался и спросил, где же его Гретель — он рассмеялся — тут Физика и Университет внезапно отступили, и обнаружилась неожиданная другая, подпочвенная культурная общность, заложенная в нас в раннем детстве…

В пять лет в Ленинграде я ходил в детскую группу с учительницей-немкой, и мы, гуляя вокруг патриотического памятника «Стерегущему», хором и парами говорили по-немецки. У девочки, в пару с которой учительница меня неизменно ставила, был властный характер, и в частых случаях нашего несогласия она хватала меня ногтями за лицо, свирепо приговаривая (по-русски), что сейчас выцарапает мне глаза. Учительница удивлялась, почему я по нескольку раз в день подбегал к ней и просил проверить на месте ли у меня глаза. Она неизменно отвечала: «Alles in Ordnung», и я отчасти успокаивался.

Сопоставляя все, что я знаю о Германии, с тем, что я вижу в ней, мне часто хочется спросить, как тогда, все ли у меня в порядке с глазами. Но уже нет поблизости надежной инстанции, которая бы меня успокоила.

После всего, что произошло в середине XX века — да и под общим влиянием русской культуры — хочется и вправду представлять себе Германию мрачной и подавляющей («сумрачный германский гений»), чуждой добра и красоты, похожей на пугающие своей безвкусицей театральные декорации опер Вагнера. — «Он жил в Германии туманной»… Но, она — солнечная, полная красок и душевного здоровья. И, боюсь, скорее должна нравиться. Может быть даже, так было всегда…

Лет двадцать назад я был на приеме в германском посольстве по случаю подписания какого-то соглашения о научном сотрудничестве. Германский министр науки произносил горячую речь о своем глубочайшем уважении к евреям вообще и к израильским ученым в частности. Рядом со мной стоял, бежавший из Германии в молодые годы, израильтянин-йеки. Я поделился с ним своим впечатлением от речи министра: «Не правда ли, как мило?

Не то, что в годы, когда вам пришлось оттуда бежать!» Он мрачно ответил: «Вы не понимаете главного в этой трагедии — они и тогда были так же милы!».

Ездить в Германию опасно. Вы рискуете стать циником и разувериться в существовании справедливости. Безнаказанные преступления вопиют к небу. Добродетель жертв не вознаграждается. Немцы, в изобилии населяющие эту страну, включая отсидевших в тюрьмах военных преступников, во многом (и хорошем, и плохом) похожи на всех других людей.

Впервые я приехал в Германию, в город Карлсруэ («Покой-утеха-Карла»), построенный герцогом Баден-Вюртембергским для своего удовольствия по собственному проекту, и этой заданностью, приспособленностью к личному капризу избалованного монарха, напоминающий петербургские парки, Петергоф или Царское село.

Моим научным партнером был очень знающий химик, Вольфганг, — мужиковатый дядька, в рабочие часы занятый наукой, а в остальное время увлеченный своим домом, садом и рецептами разных сортов фруктового самогона (Obst). Хотя он сам свободно говорил по-английски, но сообщил мне, что еще мать его была настолько проста, что, впервые увидев после войны в соседнем огороде британского солдата, позвала его и сказала: «Смотри-ка, а ведь он почти совсем такой как мы!».

Своими деревенскими манерами он никак не гармонировал с прославленным либеральным университетом (где Генрих Герц открыл радиоволны), жил на отшибе за городом, приезжал на работу на велосипеде и в служебном кабинете держал большую бутылку коньяка. Квартира, которую он якобы «снял специально для меня» в центре города за очень внушительные деньги, вычтенные из моего содержания, впоследствии оказалась его собственной. При совместных посещениях ресторана гораздо чаще, чем позволяют приличия, он начинал шарить по карманам и вспоминать, что забыл деньги дома. Это даже придавало его облику оттенок своеобразного очарования лукавой искренности на фоне супер-европейского лоска его породистых коллег. Особенно извел меня своими изысканными манерами декан факультета — потомок одного из знаменитых ученых, составивших славу Университета.

Книг в доме Вольфганга почти не было, но он каждый день читал Библию, объяснив, что так его приучили родители. Однажды он спросил меня, в чем, собственно, состоит ключевой момент веры ортодоксальных евреев, который отличает их от христиан. Я ответил, что, если все евреи в один прекрасный день выполнят все требования, которые наложил на них Господь, грянет Конец дней и мир переменится. Вольфганг вздрогнул. Было заметно, что он слегка испугался, но все же быстро оправился и пошутил, что рассчитывает на мою Нину, которая в таком случае, конечно, найдет, что нарушить. Потом он всерьез спросил, не создает ли такая ответственность особую атмосферу психического давления, которая может быть тяжела для самочувствия простого человека. Я согласился, что несомненно создает.

Вольфганг дал мне в помощь двух студентов и они, думая что я не понимаю их немецкого, не стеснялись потешаться, пересказывая друг другу, как наш профессор после нескольких часов в кабинете наедине с бутылкой не мог вдеть ногу в велосипедное стремя.

Тем не менее Вольфганг очень хорошо понимал научную конъюнктуру и в лаборатории был мастер на все руки. Мы с ним оказались однолетки.

В 14 лет он встретил русскую армию в Берлине. Один русский солдат выхватил у него из рук велосипед и в ответ на протестующее восклицание Вольфганга прицелился в него из автомата. Теперь Вольфганг не может вспомнить, как ему удалось убежать, потому что это произошло уже почти без участия его сознания…

Считая долгом гостеприимства свозить меня на природу, Вольфганг потащил меня на далекую рейнскую переправу. При виде прадедовского деревянного парома, который перевозчики канатом и воротом тянули на другую сторону, он неожиданно с совершенно славянофильской слезой заговорил о исконной талантливости простого немецкого мужика, который («в отличие от зазнаек-американцев») сам додумался до такого гениального устройства. Я решил, что все равно не смогу донести до него самоуничижительный юмор русской псевдонародной песни: «Англичанин-мудрец, чтоб работе помочь, изобрел за машиной машину, а наш русский мужик…» и не открыл ему, что такие же гениальные устройства украшают все русские реки от Украины до Алтая, куда англичанин-мудрец не добрался еще до сих пор.

Я легко сработался со студентами. В то время как один из них был немецкий флегматик и ни о чем кроме своей диссертации не способен был говорить, другой поражал меня своей необыкновенной возбудимостью и болезненной склонностью к общественному протесту. Время от времени по разным поводам он выкрикивал: «Полицейские — это убийцы!», «У нас — немцев — бюрократизм в крови!» и, наконец, — «Стыдно быть немцем!».

Я его заподозрил: уж не еврей ли он?

Действительно, наедине, во время ночных измерений открылась мне о нем еще более ужасная правда… Я принес из супермаркета кока-колу. Он выпил и сказал, что, если бы отец узнал, что он пьет кока-колу, он бы его проклял. — А кто ваш отец? — Его отец был выдающийся химик. При Гитлере выяснилось, что, будучи только наполовину евреем, он по закону подлежал не уничтожению, а всего лишь стерилизации… Благодаря поддержке научной общественности, суд все-таки дал ему временную отсрочку в исполнении приговора и разрешение пока работать на пользу германского рейха. Благодаря этой отсрочке (при этом половая связь с арийской женщиной все это время означала для него смертный приговор) он дотянул до американской оккупации. Встретив американские войска со слезами умиления, он немедленно женился и вскоре произвел на свет моего нервного друга. К спасителям-американцам он относился молитвенно, и в первый же субботний год помчался в Америку, родину свободы и светоч культуры.

Года оказалось достаточно, чтобы он их возненавидел. Американцы пили кока-колу, жевали жвачку и бросали обертки мимо урн. Они не читали Шопенгауэра и ходили на лекции в дранных джинсах. На улицах их городов валялись корки от апельсинов и семячная шелуха. Одурманенные наркотиками черные преступники бродили без привязи в непредусмотренных направлениях. Целые кварталы были населены одичавшими бродягами и завалены мусорными баррикадами. Он понял, что настоящая культура осталась в Германии, и прискорбный эпизод, жертвой которого стал он лично, был только случайным, нехарактерным отклонением от того истинно европейского, единственно цивилизованного образа жизни, который теперь, конечно, окончательно восторжествует. Своего сына он воспитал без кока-колы и Мак-Дональдса. До 20 лет ему ни разу не довелось увидеть голливудский фильм. Он не слышал об Уолте Диснее и Микки Маусе. И жвачки он тоже, конечно, никогда не держал во рту…

Слушая этот бред, я думал не о несчастном, помешавшемся от полового воздержания педанте, а о том, какая страшная сила сидит в еврейских генах, если и жалкой четвертушки было достаточно, чтобы сделать парня таким типичным евреем, что даже в ультра либеральной атмосфере Университета, в неправдоподобно уютном, игрушечном Карлсруэ, среди сплошных «битте шон» и «данке шон» он вырастает непримиримым диссидентом… Спустя пару лет парень эмигрировал в Америку…

Однажды по дороге в Мюнхен мы заночевали в деревне «Верхние крестьяне» (Oberbauern). Утром нас разбудила громовая маршевая музыка. Выглянув в окно, мы увидели примерно роту солдат в треуголках и в белых чулках с допотопными ружьями и знаменами, марширующую вдоль главной улицы. За солдатами везли пушку XVIII в., а следом маршировали все деревенские мальчишки. Мы выскочили вслед за отрядом. На центральной площади солдаты построились в карре. Увешанный орденами, дюжий командир с подъемом произнес речь. С пятого на десятое я понял его немецкий так, что сегодня исполняется то ли 200, то ли 300 лет с того славного дня, когда был сформирован их Баварский Егерский Полк Горных Стрелков, в котором с тех пор эти верхние крестьяне из поколения в поколение неизменно с честью служили. В заключение торжественной части они выстрелили из пушки, правда не в нас, но очень живо… Опять заиграла музыка и крестьяне в треуголках подхватили крестьянок в чепчиках (они уже поджидали солдат на площади) и стали танцевать. Этот спектакль был не для туристов — мы были единственные посетители в гостинице — так эти люди на самом деле живут в своей деревне (и так же верно служат, хотя уже и без треуголок и не в белых чулках).

Потом мы видели еще множество таких мини-спектаклей, некоторые и для туристов, но все они были с энтузиазмом разыграны самими «верхними» или «нижними» крестьянами. Например, каждую годовщину Крестьянской войны все население деревни, где это началось 500 лет назад, старательно представляет ее на гигантском поле перед зрителями, собравшимися со всей страны: пушки палят, кони скачут, избы пылают, толпы крестьян с вилами штурмуют бастионы… Вся деревня (пять сотен человек) вовлечена в действие, и каждый знает свою роль за год вперед.

Трудно утверждать, что немцы вообще артистичны или обнаруживают тонкий вкус, но и самодеятельные артисты, и жующие зрители (праздник обязательно сопровождается сосисками и пивом) неизменно увлечены традиционным действием и расположены к сопереживанию.

Впрочем, и туристы в Германии — хотя и горожане, но в подавляющем большинстве свои же немцы, а не иностранные посетители — исполняют какой-то своеобразный ритуал, не лишенный артистизма. Немецкого туриста всегда можно отличить от иностранца, потому что у него для пешего путешествия припасен специальный реквизит: тяжелые ботинки, тирольская шляпа с пером, короткие штаны, носки гольф до колен… Проверьте: если носки у дамы зеленого цвета, угол платочка в кармане охотничьей куртки ее кавалера — того же колера. Или наоборот — шейный платок дамы — в цвет к его носкам. (Спустя 20 лет традиция начала размываться и молодежь стала неотличима от американцев.) Они со вкусом обходят пешком все тропинки своей родины, едят местные пироги (kuchen — скорее, пирожные) на всех деревенских праздниках, подолгу сидят и громко смеются под кабаньими мордами и оленьими рогами в придорожных ресторанах. Рестораны приютились в нарочито глухих, как бы заброшенных местах.

Узнав, что вы из Израиля, немцы демонстрируют несколько повышенную радость от нечаянной встречи и сообщают, что несколько лет назад тоже были в Израиле (обычно в Эйлате).

Толстый, веселый и насмешливый профессор Фридрих в Марбурге (в университете, где 90 лет назад Борис Пастернак учился философии у знаменитого Германа Коэна), сидя за рулем, жаловался, что даже через 40 лет после крушения нацизма Германия все еще не свободная страна — приличия и правила опутывают всякого немца, как паутина. Свобода, как он это понимал, определяется не государственным устройством, а легкостью, с которой отдельный гражданин принимает (либо отвергает) социальные условности. В ходе этого разговора он, то и дело, поворачивался ко мне лицом и вел машину так небрежно, что временами задевал белую разделительную полосу на шоссе. Его ученик, сидевший рядом с ним, не выдержал и вскрикнул пару раз: «Профессор, что Вы делаете!» — Фридрих засмеялся и сострил: «Ну, не будьте таким типичным немцем, Курт.» Но упрямый, опутанный правилами, Курт откровенно заявил, что предпочитает остаться в живых, даже считаясь немцем, чем разбиться в результате профессорских пируэтов.

Именно там, в Марбурге, из окна моего отеля мне привелось наблюдать демонстрацию неофашистов. Правильнее было бы назвать это демонстрацией антифашистов, потому что митинг кучки недорослей дал всем городским партиям повод поднять на бурное политическое волеизъявление все население города и далеких окрестностей. Моя комната помещалась на втором этаже и из окна, прямо подо мной, мне была видна лысина старого нациста, который сидел на председательском месте и, по-видимому, дирижировал. Вокруг него суетился тесный кружок (человек 30) молодых людей зашитых в черную кожу, которые, очевидно, произносили речи. Во всяком случае было видно, что они открывают рты. Однако, расслышать их было невозможно из-за оглушающего рева многотысячной толпы: «Nazi-raus!» (Долой нацистов!). Толпа волновалась и напирала. Кружок нацистов защищала плотная цепь полицейских, стоявших плечом к плечу. Колонны демократических демонстрантов с плакатами проходили одна за другой, обтекая жалкую кучку сопляков со старым злодеем во главе. После прочтения лозунгов на плакатах мне стало ясно, что у социалистов (а у либералов, тем более) не было никакого шанса собрать эти ревущие толпы без любезной помощи своих идейных противников. Вот — то единственное, счастливо найденное еще Гитлером, что создает атмосферу политического возбуждения — присутствие врага!

Похоже, скептик Фридрих тоже это понимал и, несмотря на их бурный антифашистский энтузиазм, довольно низко оценивал уровень демократического сознания своих соотечественников. Похоже, что он просчитывал и виртуальную возможность обратного варианта, при котором кучка социалистов пугливо митинговала бы в центре, а вокруг маршировали бы поощряемые властями толпы с оглушающими криками: «Sozi raus!»…

Незабываемое впечатление на меня произвело черное марбургское пиво, которого нигде в мире больше нет. Оно волшебно дополнило сказочную атмосферу средневекового города, удачно избежавшего бомбардировок Мировой войны за отсутствием военной промышленности.

Первое время мой личный опыт относился только к южной и западной Германии — Баден-Вюртемберг, Бавария, Пфальц. Возможно, — думал я, — та темная Валгалла, из которой повылезла вся германская нечисть, это только северная и восточная Германия — родина пруссачества. Конечно, ведь хрестоматийные немцы — это пруссаки…

Нет, — и эта гипотеза не подтвердилась. В Берлинском институте физики все стены были увешаны таблицами с портретами передовиков Прусской Академии наук, которые еще со времен Фридриха Великого опередили французов во всех направлениях. В их истории протестантская Пруссия оказалась чуть ли не родиной либерализма и прогресса, первым гарантом народного просвещения. К тому же эти таблицы пестрят портретами евреев. Пруссия одна из первых в Европе пожаловала им равноправие. Это случилось тоже по воле Фридриха 11, который был масоном.

В Музее истории франк-масонов в Байрейте в списке «русской ложи» нахожу знакомые имена — Александра Сергеевича Пушкина и Льва Николаевича Толстого. Музей масонства, запрещенного нацистами («жидомасоны» — это штамп нацистского режима, масонство при Гитлере преследовалось) из-за того, что масоны не признают ни вероисповедного, ни расового неравенства, стоит вплотную к дому Рихарда Вагнера и его зятя, натурализовавшегося в Германии англичанина, А. С. Чемберлена, автора расовой теории, составившей основу нацистской идеологии. Гитлер любил сюда приезжать и отдыхать душой в их доме.

В Берлине моим многолетним немецким партнером оказался Ульрих, специалист по оптике. Его отец был морским офицером, и в нем тоже сохранилась какая-то военно-морская молодцеватость, хотя чеховская бородка все же напоминала о его профессорском звании. Окончив университет, он провел несколько лет в Америке, в Беркли, рассаднике студенческой левизны в 60-ых, и очень забавным образом совмещал идейную непримиримость к акулам капитализма с преданностью лютеранской церкви.

В Германии теперь практически не осталось ученых, которые не прошли бы через американские университеты, не говорили бы с легкостью по-английски, не усвоили бы в какой-то степени американский панибратский стиль и их свободные манеры. Но он сочетал это с европейским шармом, любовью к обеденному ритуалу с интеллигентным разговором и тонким пониманием сортов рейнских вин. Когда я подивился богатству ассортимента и качеству немецких вин, о которых никогда прежде не слыхал, он разъяснил, что «у нас в Германии принято лучшее оставлять в стране для себя, а не расточать на экспорт». Вспомнив марбургское пиво, я вынужден был с ним согласиться.

В отличие от деревенского дома Вольфганга, вдоль всех стен здесь тянулись книжные полки с очень неплохим набором книг. Они оба с женой были активными членами лютеранской церковной общины, и много лет всерьез увлекались своей помощью черным священникам Южной Африки в их борьбе против апартеида.

Несколько раз на протяжении пятнадцати лет Ульрих начинал со мной неуверенный разговор о страданиях палестинцев, но каждый раз бывал заново испуган моей, непривычной в сегодняшней Европе, мыслью, что страдания их происходят совсем не от злокозненного Израиля, а, в основном, от Арабской лиги, Г. А. Насера, короля Хусейна и, наконец, от самого Арафата, который не дает им жить спокойно.

Даже в Германии эта мысль остается не вполне внятной большинству. Когда жена Вольфганга в Карлсруэ выспрашивала меня о жизни в СССР, у нее после нескольких моих ответов вырвалось невольное восклицание: «Но как же люди это терпят?!» Тут любитель фруктового самогона оказался на высоте. Он засмеялся: «А какой у них выбор? Ты вспомни, как наши родители терпели Гитлера!»

Такой реализм — действительно большая редкость и должен быть приписан крестьянской близости моего Вольфганга к земле. Обыватель редко способен живо представить себе ситуацию в чужой стране и полагается на газеты. В результате преувеличенного внимания прессы к Израилю у многих читателей газет в Европе сложилось ложное представление, будто они хорошо понимают «кто есть кто». Насколько это впечатление ложно, видно хотя бы из того факта, что всего несколько лет назад даже политический советник самого израильского премьер-министра откровенно признавался, что совершенно не понимает Арафата.

Может ли его понять средний немец, читающий газету после обеда с пятого на десятое? Впрочем, я встречал и таких, у которых простой здравый смысл перевешивал свежеусвоенный германский пацифизм, и они интимно-пониженным тоном советовали мне «прикончить всех этих распоясавшихся бандитов».

После очередного упоминания об «оккупированных территориях» и «страданиях палестинских беженцев» я не выдержал и порекомендовал Ульриху переключиться на страдания миллионов немецких беженцев из Польши, Чехии, Трансильвании, а особенно, из Восточной Пруссии. Подумать только, что все эти территории были оккупированы без всякого оправдания. — В ответ он смутился и несколько неуверенно протянул: «Но мы же проиграли войну! Не правда ли?»…

— А как, по-вашему, арабы? — спросил я. Этого в их школе не проходили…

Как-то в Америке нам пришлось разговориться с хозяйкой придорожного мотельчика. Она оказалась судетской немкой и рассказала, как им с братом (тогда, еще детям) пришлось бежать из Чехии. От смерти их спасла только счастливая мысль деда представляться евреями.

Российский немец Василий, снимавший угол у нашей хозяйки в Пфальце, бежал из Казахстана, когда новое казахское правительство навязало их немецкому колхозу казахов-переселенцев из Китая (казахи тоже ввели у себя право на возвращение, и из коммунистического Китая хлынул поток…). Отощавшие репатрианты стали жить за счет процветавшего колхоза, пожирая семенной фонд, порываясь резать скот, издеваться над запасливыми немцами… Мысль вложить свою лепту в их общее благосостояние кочевникам в голову не приходила. Немцы кинулись бежать. Василий, поселившись в Западной Германии, подружился с дорожными рабочими, строившими шоссе, и в один из уикэндов они взяли его с собой на экскурсию в Дахау. После того, как он увидел лагерь смерти в Дахау, он забыл все свои претензии к казахам и русским. Он объяснил, что расхотел быть немцем и постарается теперь отправить детей в Америку… Повезет ли им в Америке встретить другую породу человека?

Один из моих тельавивских студентов после защиты диплома поступил к Ульриху в аспирантуру. Это общепринято в ученом сообществе. Я не выбирал для него самого нестандартного из моих студентов, но так за нас решила судьба.

Мой Юлик (кроме русского) говорил только на пиджин-инглиш, приходил на свидания с опозданием на часы (если не дни), немытый и заспанный, и работал, только когда хотел (в основном, по ночам). Остальное время он придирался к учебникам и всяким общепринятым предрассудкам, опровергал сложившиеся авторитеты (особенно тупых догматиков, населявших германские университеты) и заедался на семинарах. Его необязательность и неаккуратность приводила в ужас не только педантичных немцев, но даже и моих ивритоязычных студентов. Его способность спорить, о чем угодно, наводила на мысль, что содержание спора ему безразлично. При этом он был очень умен, часто предлагал оригинальные технические решения и в научной дискуссии совершенно не стеснялся в выражениях, так что только явное убожество его английского отчасти смягчало оскорбительный смысл его замечаний.

Он проработал в Берлине семь или восемь лет, успел жениться на немецкой женщине и развестись с нею, защитил диссертацию и отбыл в Америку, так и не выучив ни одного немецкого слова.

Ульрих героически перетерпел все, время от времени со всепонимающей улыбкой тихо жалуясь мне. Я думаю, он воспринимал Юлика (а, может быть, и меня) как божье наказание, посланное ему за грехи отцов. Но, вместе с тем, кажется, отчасти любовался своей христианской кротостью.

Деревне, где мы проводим лето, 700-лет. В XVII в. она была пожалована герцогскому лесничему и охотничему (Jaegermeister), кавалеру фон Хакке, положившему начало расцвету местного благосостояния. Он основал здесь кузню и водопровод, которые подробно описаны местными краеведами в проспекте их крошечного музея.

Выходя в лес по грибы, мы проходим по переулку, который называется «К еврейской горке» (Am Juedenhuebel). Горка заросла густым лесом. Что в ней еврейского? Кроме грибов?.. Краеведы, молодой заведующий музеем (по фамилии Маркс) и пожилой энтузиаст, бывший завуч школы, досконально изучив историю этих последних 700 лет, на вопрос, почему горка так странно называется, ответить не смогли. Водопровод, правда, почему-то начинался именно оттуда. Может быть, там жили евреи?

— Не знают. Может быть, не хотят знать?

Весь окружающий пейзаж перенасыщен еврейскими воспоминаниями. Евреи прожили здесь столько столетий, что могли бы называть эти места исторической родиной. Названия окружающих городов — Кандель, Фел, Гинзбург, Ландау, Эттингер — напоминают список учеников в еврейской школе. Города Вормс и Шпейер вписаны в историю евреев с большим драматизмом, чем в историю Германии. В Кайзерслаутерне, бывшей резиденции Фридриха Барбароссы, есть Синагогальная площадь. Это красивый, зеленый сквер, в уголке которого скромно стоит камень, на котором можно прочитать, что до 1938 г. здесь красовалась синагога, варварски разрушенная национал-социалистами во время погрома. (Через 20 лет появился довольно впечатляющий памятник). В 50 км. к западу расположено курортное местечко Дан (тоже странное имя для немецкого города), где сохранилось старое еврейское кладбище (с XVII по XIX в.). После нескольких пробных осквернений скинхедами, по инициативе учителя гимназии за кладбищем стали ухаживать местные школьники. Живых евреев не видно, если не считать художницы — экстравагантной американской еврейки — который год безуспешно пытающейся организовать здесь школу рисования.

Зачем местным жителям школа рисования, когда и так трогательными картинками украшены у них все открытки, все календари и вся туалетная бумага? Все магазины, все витрины, все балконы и крылечки, все палисадники уставлены керамическими уточками, петушками, олененками, ежиками, гномиками, призванными массовым предложением перекрыть массовый спрос на красивость. Все наружные двери в деревне увешаны соломенными веночками, символизирующими близость к природе и простоту нравов. Все рестораны увешаны косами, вилами, хомутами и уздечками, намекающими на то же самое. Раз в год проходит конкурс среди домохозяек района на самое красивое украшение дома цветами. Нужно сказать, что в этом (и еще в пирогах) они проявляют истинное художественное чутье.

Наша домохозяйка, рослая, решительная 65-летняя женщина, целые дни наводящая в доме немыслимую чистоту и ухитряющаяся с полуслова схватывать наш полу-немецкий язык, пригласила съездить с ней в ее родную деревню. Дед ее был крестьянином и владел земельным участком километров на сто к востоку, а отец переселился в город и стал полицейским. Недавно ее брат из сентиментальных побуждений откупил небольшой кусок дедовской земли с пристройкой, сохранившейся от их дома. Они договорились там встретиться, но у нее болела нога, и она пригласила нас, чтобы я вел машину. По дороге она рассказывала про их счастливую детскую жизнь у дедушки в деревне, пока американцы вдруг с самолетов не начали обстреливать их по дороге в школу («Вот, ведь — звери!»), а потом — уже во время оккупации — ни за что, ни про что арестовали ее отца. «Отец был очень хороший человек. Это знал весь город. Он был очень честный человек. Он даже не носил форму. Это называлось Geheimpolizei.» (Тайная полиция. — Т. е., Гестапо?!).

— И во все время войны он оставался в городе? — «Нет, в 1942 его командировали в Словакию, но потом он вернулся».

— Надо полагать, честный человек честно выполнил свое задание в Словакии и не рассказывал подробности детям.

— «Когда американцы пришли, они арестовали и мать». — А за что мать? — «У нее в доме прятались от плена наши солдаты, и она их кормила… Анька донесла. Тут у соседа в доме работала русская, и она донесла. А потом у него жена умерла, и он на Аньке женился. Мать-то скоро выпустили, а отцу десять лет дали. Он после тюрьмы вскоре умер.».

— Невинные жертвы денацификации…

(Время от времени Нина возникала с риторическим вопросом: «А кто войну начал?», но я сомневаюсь, что смысл этого вопроса был понят.

— Во первых, войну никто не начинал — «она разразилась». Во-вторых, в самом деле, ведь не домохозяйка же наша ее начала и даже не ее отец.)

— А что за русская? «Да, из России прислали на работу по разнарядке. Семнадцать лет ей было.» — А где она теперь? — «Да здесь же. Вон тот дом с краю. Он на ней женился и она четверых сыновей ему родила. А он умер недавно. Хотите с ней по-русски поговорить? Вон туда заезжайте.».

— Угнанные в Германию русские люди. Подневольный, рабский труд…

В большом, грязном крестьянском дворе, куда мы заехали, был видимо, послеобеденный перерыв. Четверо дюжих, бородатых немцев молча, сосредоточенно курили трубки. На пороге дома сидела древняя старуха. Они с нашей хозяйкой сердечно расцеловались…

Это и была Анька. Четыре вдумчивых участника перекура были ее сыновья. В ответ на русскую речь она стала бормотать что-то неразборчивое. После большого усилия, мы уловили, что она говорит по-украински (по-галицки), с трудом припоминая слова… Сыновья скептически безучастно наблюдали эту сцену, не выходя из своего, по-видимому, привычного, состояния блаженного полусна. Двор был совершенно необычно для Германии загроможден и захламлен. Он напоминал знакомые нам с юности деревенские картины. Может быть, именно в этом совершенном отсутствии побуждения навести вокруг себя немецкий уют и порядок невольно сказалась в сыновьях плененная материнская кровь?

Через дорогу открывался прелестный вид на зеленую лужайку с редкими деревьями, по которой бродили коровы и лошади. Я впервые видел, что коровы и лошади пасутся вместе и стал присматриваться внимательнее. Вскоре обнаружился еще и осел. В ответ на мой вопрос, хозяйка произнесла загадочную фразу: «А… это дом отдыха.».

— И эти животные для развлечения отдыхающих? — предположил я.

— «Нет, — сказала она — животные и есть отдыхающие.» — То есть, им дают перерыв в работе? — «Да нет, здесь живут животные, которые уже не годятся для работы, и они могут здесь отдохнуть.» — Кто же содержит это учреждение? — «Один человек купил участок и разбил здесь парк для животных, которые уже никому не нужны.» — Для чего?

— «Ну, чтобы они отдыхали.».

Овцы там обнаружились тоже. Для комплекта не хватало только волков, чтобы возлежать в райском согласии…

Брат ее оборудовал пристройку под летнее жилье, до предела начиненное радио- и видеооборудованием и дал нам послушать ВВС про израильско-палестинский конфликт, не углубляясь в обсуждение.

Пока диктор рассказывал про возмутительное поведение израильтян на оккупированной территории, они с сестрой оглядывались по сторонам, вспоминая свои детские проделки, где что росло, куда что делось…

На участке росла только густая трава, кусты, и бегали белоголовые внуки. Сын его женился на чешке, и они были в нее.

В первый раз в Берлине я счел своим долгом посетить еврейскую общину. После молитвы в синагоге в субботу накрывают стол для всех желающих. Вполне качественная выпивка и закуска. Почти все желающие, оказалось, говорят по-русски. И несколько преувеличенно подчеркивают свое еврейство. Это — свежеприбывшие. Спустя пару лет, когда все формы поддержки уже исчерпаны, большинство из них теряет интерес к еврейству и совместной выпивке и наполняется едким раздражением к общине. Повидимому, это тот срок, по истечении которого от них начинают требовать ответного вклада. Меня, впрочем, поразило неистощимое гостеприимство и стабильное благополучие общины, состоящей из таких ненадежных членов, и я спросил одного из руководителей, откуда приходят их средства. Он ответил, ни на минуту не запнувшись: «От эсэсовцев.» — Как? — я был несколько шокирован. — «Очень просто, многие бывшие эсэсовцы, жертвуют теперь свои деньги еврейской общине… Ведь им было тогда в среднем по 20 лет. Что они понимали?».

В светском разговоре с другим немецким коллегой-профессором выяснилось, что он не одобрял назначение главой Берлинской еврейской общины известного там общественного деятеля, Гейнца Галинского. Мне он тоже не нравился, но все же я счел необходимым возразить: Он — человек, пострадавший от нацизма, бывший узник Освенцима. «Вот, именно поэтому, — ответил коллега — я против его назначения… Мою родную тетку изнасиловали пятнадцать русских солдат. Представляете, 15 монголов! (Так он представлял себе русских солдат.) Она потом месяц лежала в госпитале, ее зашивали и все такое… Так вот, если бы меня спросили, кого теперь назначить для налаживания добрососедских отношений с русскими, должен ли я был назвать свою тетку наилучшим кандидатом?».

Несколько лет назад Галинский умер и председателем Берлинской общины стал Александр Бреннер, знакомый мне еще по временам, когда он был культурным атташе германского посольства в Израиле. Я позвонил ему, и он пригласил меня на ланч. За годы, прошедшие с тех пор, как я там не был, община переселилась в роскошно отремонтированное здание старой синагоги. Но теперь меня поразила фронтовая атмосфера, царившая вокруг. Броневики и солдаты в касках с ружьями наизготовку, перекрывшие улицу, создавали впечатление, будто мы не в центре Европы, а в Хевроне в разгар интифады. После обыска и просвечивания я все же был допущен к председателю.

Мы посидели пару минут в его кабинете, вспоминая прошлое, и вышли в коридор. За нами увязались какие-то два подозрительных типа. Я спросил Бреннера, что им от него надо. Он сказал: «Не обращайте внимания. Это охрана.» На улице один шел перед нами, а другой сзади. Передний зашел в кафе и, оглядев зал, кивком предложил нам войти. Все время, пока мы ели, они, не садясь, маячили невдалеке. Бреннер объяснил, что приходится это терпеть, потому что отношение к еврейской общине в глазах международных организаций превратилось в индикатор уровня либерализма в Германии, и правительство панически боится всякого антисемитского выпада, который может всерьез подорвать их кредит. Конечно, это всем им уже жутко надоело, но такова сила инерции последних 50-ти лет, и с этим ничего не поделаешь…

Баден-Баден, как и вообще эта часть страны, где германская прямолинейность разбавлена следами средиземноморских влияний, через все века несет в себе некую неправдоподобную весть, особенно внятную изверившемуся российскому выходцу.

В этом городе вилл, обжитом со времен римских императоров, под столетними деревьями, под купами цветов, свисающих с балконов, у прозрачных ручьев украшенных узорными мостками начинает казаться, что жизнь человека осмысленна или, по крайней мере, может быть сделана осмысленной путем неотступного организованного усилия большой массы народа, направленного на ее улучшение и украшение.

Нарядные толпы дружелюбно чирикающие на всех языках бродят по живописным улицам, — все вокруг добры и предупредительны. Безупречно отглаженные господа и изысканно причесанные дамы сидят у мраморных столиков в элегантных кондитерских, теннисисты в белых шортах точными движениями отбивают мячи на разлинованных площадках, разноцветные купальные шапочки весело пестрят под фонтанами в открытом бассейне в Термах Каракаллы… «Анна унд Марта баден»… Волны симфонической музыки набегают со стороны курхауза, где расположена открытая эстрада. Человек по природе благонамерен и рожден для продуманного и умеренного счастья, как хорошо построенный аэроплан для полета.

Эти-то парковые аллеи Баден-Бадена и стали русским фантомом — чертежом «хрустального дворца всеобщего счастья», выстроенного трудами классических русских писателей в сознании (подсознании) доперестроечного российского гражданина. Русский выходец уверенно узнает здесь корень и основание своего идеализма, взращенного святой русской литературой, которой крепостное право давало средства жить и творить в таком доброжелательном окружении. В парке, недалеко от казино, где Ф. Достоевский просаживал приданное жены, стоит памятник И. Тургеневу, который здесь создавал свои романы, полные чарующих описаний русской природы. И. Гончаров писал здесь свой «Обрыв»… Недалеко от отеля, где он жил, расположена и православная церковь, которую меня особенно настойчиво приглашал посетить мой молодой германский коллега, не будучи в состоянии отделаться от впечатления, что все русские — православные. Убежденный послевоенной немецкой пропагандой, что евреи такие же люди, как все, он деликатно, но настойчиво игнорировал мои ссылки на мое еврейское происхождение.

То невообразимое и непредставимое, что произошло в Германии в тридцатые годы, здесь хочется посчитать случайным, нехарактерным. Баден-Баден, как будто, претендует остаться в стороне от этого небольшого их национального faux-pas, о котором тут, под сенью платанов, видевших и слышавших так много прекрасного, и поминать-то неловко, чуть ли не мелко, недостойно этого места — обиталища муз — и нашего времени — уверенного господства либерализма — прямо вослед тайному советнику Вольфгангу Гете. Что там случилось, в краткий период общего беспамятства — не одни ведь немцы виноваты, не правда ли? — суета сует и неурядицы…

Вулканический взрыв, который потряс Европу в середине прошлого века был только предзнаменованием, обнажившим клокочущую лаву под коркой цивилизации. Произошло ли это от развития производительных сил, как учили нас в школе, или от упадка веры, как предвидел Ф. М. Достоевский, но его «подпольный человек» вырвался на поверхность жизни и захотел переделать мир по своему образу и пожеланию:

«Пусть даже так будет, что хрустальное здание есть пуф, что по законам природы его и не полагается, что я его выдумал… Не все ли равно, если оно существует в моих желаниях, или, лучше сказать, существует, пока существуют мои желания? Какое мне дело, что так невозможно устроить…» (Ф. Достоевский, «Записки из подполья»).

Образ этот в России был один, а в Германии оказался другим, но в обоих случаях «законы природы» были радикально похерены. Какое избирателю дело, «что так невозможно устроить». Какое ему дело, вообще, как устроен мир?

«Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить?.. Согласен, что дважды два четыре — превосходная вещь; но… и дважды два пять — премилая иногда вещица… Рассудок есть вещь хорошая, но… удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей человеческой жизни, и с рассудком, и со всеми почесываниями…» (оттуда же).

Собственно, урок XX века свелся к тому, что никаких «законов природы» вообще не существует, и один человек может повернуть весь ход истории по своему капризу (в соответствии «со всеми почесываниями»), было бы только у него достаточно средств. — Кажется, к началу XXI-го средства, как раз, накопились…

Каждое воскресенье человека в Германии будит колокольный звон.

Трудно на улице или в университете отличить верующего от неверующего, но легко увидеть, как много людей ходит петь в церковный хор, жертвует для бедных и ест пироги на церковных праздниках. В деревне это 90 %, но и в городе колокола звонят не зря. Трудно понять со стороны, в какой степени людей влечет в церковь вера, в какой привычка, а в какой — хорошая музыка. Важно заметить, что очень многие туда ходят. Мой мужиковатый коллега Вольфганг регулярно читал Библию — хотя при этом никаких следов религиозности не обнаруживал. Интеллигентный коллега Ульрих не только читал много книг, но и произносил горячие речи на собраниях своей лютеранской общины. Инженеры Манфред и Иоахим регулярно пели в церковном хоре.

В «нашей» деревне католическая церковь и лютеранская стоят почти рядом. Хотя у католиков кофе и пироги выглядят более изысканно, у лютеран зато более непринужденная атмосфера. Молодой, веселый пастор одет в вельветовую куртку и мятые штаны и учит местных детей в школе музыке и физкультуре.

На летние каникулы деревня принимает у себя для оздоровления группу белорусских детей от 8 до 15 из окрестностей Чернобыля, терпеливо снося, по-видимому, неизбежно связанный с этим беспорядок, включающий мелкое воровство и матерную ругань, которую, впрочем, немцы не различают. На краю деревни стоят большие крашеные ящики для обуви и одежды, которые церковные благотворители собирают для отсталых стран.

В Баварии утром встретился нам на лесной дороге взвод солдат. 30 парней, голых до пояса, тяжело дыша, бежали по дорожке, подгоняемые командиром. Первый солдат, увидев меня с Ниной, привычно произнес приветствие «Gruess Gott!», что, между прочим, значит «Благослови Бог!». Следующий за ним, продолжая бег, выдохнул то же самое и так повторилось 30 раз. Каждый из 30 современных немецких юношей, занятых своим нелегким делом, воспринял, однако, необходимость приветствовать встречного лично (а может и благословение для некоторых из них не пустой звук?), будто никакой дисциплинарной связи между ними не было и учтивое поведение остается для каждого из них лично категорическим императивом. Если бы такое же индивидуальное сознание обнаружили в свои 20 лет хотя бы только те эсэсовцы, которым теперь пришло в голову жертвовать деньги еврейской общине, возможно, мы теперь другими глазами смотрели бы на германскую историю.

Но может быть они всего лишь опутаны своими немецкими правилами и их воспитанная с детства вежливость ничего не значит?

Страна, народ, культура — это такие обширные реальности, что в них найдется место для всех противоборствующих тенденций. Что угодно можно сказать о сегодняшней Германии, но нельзя и подумать, будто роковой счет между нами уже закрыт.

Дорога из А в Б

Со вздохом облегчения я погружаюсь в мягкое кресло в уютном купе скорого поезда, следующего из А… мстердама, допустим, в Б… ерлин.

Достаю из портфеля начатую книжку и предвкушаю редко доступное мне удовольствие от необязательного, легкого чтения в течение нескольких безмятежных часов, пока поезд, выполняя мою суверенную волю, воплощенную в покупке билета, рассекает пространство, спеша доставить меня, как сказано было в школьном задачнике, из точки А в точку Б.

В поезде

Напротив сидит прелестная молодая девушка (может быть, дама?) с головой погруженная в свой дневник-календарь, в котором, конечно, расписана вся ее жизнь на много недель вперед…

Интересно, при таком образцовом прилежании, осталось ли в ее жизни какое-нибудь место для приключений? И как сможет осуществиться ее встреча с прекрасным принцем? Впрочем, возможно, она уже встретила своего принца…

Но ведь не утеряла же она при этом своего естественного желания нравиться? Хотя бы и собственному мужу. И ее желание удивлять (хотя бы и случайных попутчиков в поезде) тоже при ней.

Это ясно видно по ее изысканно наложенной косметике и продуманно-небрежной прическе. Ах, конечно, ей очень хочется и того, и этого!

Чтобы сделать такую прическу, чтобы так выглядеть, чтобы нравиться и удивлять, ей нужно не только потратить порядочные деньги, но и за недели вперед спланировать все свои визиты к парикмахеру, портнихе, косметичке. А ведь еще есть маникюр, педикюр, аэробика. Массаж, эпиляция, гинеколог и диетолог! Чтобы всех их вовремя посетить и всем им вовремя заплатить, нужно не раз посидеть над книжкой-календарем и хорошо подсчитать расходы.

Чтобы иметь свободу нравиться, нужно лишить себя свободы лениться и небрежничать. Есть, что захочешь, и ложиться спать, когда попало. Жизнь в оковах расписанных будней предохраняет от риска случайных обид, непредвиденных беременностей, роковых ошибок вкуса, обманов мужчин, предательства подруг. Свобода же, что ни говори, включает риск и обрекает на жизнь, полную страхов, уколов самолюбия и непредусмотренных потерь…

Впрочем, лишая себя свободы моментальной, связанной с риском и случайностью, она, может быть, достигает иной свободы, запланированной и желанной, обеспечивающей ей именно то направление жизни, которое она избирает для себя сама. Если она и позволит себе приключение, это вряд ли будет изменение всей жизни и мироустройства. Скорее легкий флирт, пикник горожанки, которой слегка наскучил гладкий асфальт улиц. Ну, полежит разок на траве. Босой ногой попробует. Но… ведь на шпильках по траве не пойдешь! Не с коромыслом же ей ходить по воду студеным утром! Не лучину ведь жечь по вечерам…

Пожалуй, что выбор ее вовсе не между свободой и будничной рутиной, а между свободой и большей свободой. Уж какая ей видится большей.

Вот и я предпочел поезд, благонамеренно, по расписанию влачащий меня из точки А в точку Б по накатанным рельсам, вместо того, чтобы, как птица, рвануть по кратчайшему пути, который так ясно и красочно рисует мне мое воображение.

В реальности, впрочем, все равно пришлось бы брать машину (особенно, если бы моя точка А была, скажем, Афула, а Б — Беэр-Шева) и тащиться по извилинам дороги, которую задолго до меня по неведомым мотивам прочертил неизвестный мне строитель. Не переться же пешком по прямой через горы и овраги!

В автомобиле

Но и на гладкой дороге могли бы меня настичь трудности: передний водитель, к примеру, сначала тащился, как сонная муха, а потом вдруг взял и затормозил. Задний, конечно, зазевался — и, вот, я уже не в точке Б, а в больнице. И шея — в лубке.

Предусматривала ли моя судьба небрежность шофера, ударившего меня сзади? Насчет переднего, положим, я сам виноват, подъехал слишком близко. Но ведь ротозей сзади знал, что правила движения предписывают держаться подальше от передней машины, не слишком рассчитывая на осмотрительность водителя. Так и написано у меня на корме: «Соблюдай дистанцию!». Впрочем, кажется, и у того, что был впереди…

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Люди на его картинах и чувства, их волновавшие, кажутся очень знакомыми. Художник неизменно точен в ...
Жизнь за монастырскими стенами всегда была окутана ореолом мистической тайны. Эта книга дает прекрас...
В своей новой книге известный журналист рассказывает истории из жизни главных героев нашего футбола....
Книга Хелен Раппапорт – уникальная биографическая работа. Она возвращает читателю образ настоящих, ж...
В книге представлены практические советы и рекомендации по уходу за самыми любимыми домашними питомц...
Еще с древних времен на Руси наши предки занимались разведением и содержанием лошадей. Они ценили эт...