Жена авиатора Бенджамин Мелани
– Нет, просто какая-то глупость. Не могу увидеть Чарли. О, Элизабет, а что, если…
В отличие от моего мужа и мамы, которые упорно не разрешали говорить мне о мрачных предчувствиях, моя сестра позволила мне задать этот вопрос.
– Не знаю, Энн. Не знаю. Но тебе надо как-то продолжать жить. Ты должна. Ты ведь не одна. У тебя есть Чарльз, и мама, и Кон, и Дуайт. У тебя есть я.
– Я знаю.
Я сжала ее руку. Слабую тонкую руку, такую прозрачную, что я могла видеть, как бьется пульс. Я постоянно молилась за нее. Мне необходимо было, чтобы Господь пожалел ее, потому что, если она покинет меня, мне не с кем будет больше говорить. Какими же глупыми мы были раньше!
– Мне нужно сообщить тебе один секрет, – проговорила она, когда мы вновь двинулись по аллее, – я влюблена. В Обри. Обри Моргана, ты его знаешь. Мы собираемся жить в Уэльсе, в его имении. После того как поженимся.
Она проговорила это несмело, как будто боялась спугнуть словами свое счастье.
– Элизабет, это правда? А что насчет Конни? Замужество – ведь это так непросто. Даже если ты идеально подходишь для него, как…
– Как ты?
– Знаешь, в юности я всегда думала, что ты просто создана для замужества, но теперь, набравшись кое-какого опыта, мне кажется, что ты в какой-то мере переросла его. Ты уверена, что хочешь выйти за Обри?
– Да, Энн. Именно этого я и хочу. Та борьба с Конни – я для нее недостаточно сильна, так что я отошла от этого. Так проще. К тому же Обри – добрый малый. Он хочет облегчить мне жизнь. И мне не будет так трудно, как с Конни. Все будет гораздо проще.
Я взглянула ей в лицо. Оно сияло, как у настоящей невесты.
– Тогда я счастлива за тебя. Мама знает?
– Нет, мы решили, что лучше будет подождать до тех пор, пока… до возвращения Чарли.
– Ты любишь Обри?
Было глупо спрашивать, любит ли он ее. Конечно, любит. Все любили Элизабет.
– Да. О, Энн! Он так трясется надо мной, говорит, что я должна слушать докторов. Но что они знают? Они хотят, чтобы я жила, как инвалид, но я не собираюсь этого делать. Слишком долго я ждала этого состояния удовлетворенности.
Я сжала ее руку и не стала говорить о том, что ей действительно надо слушаться докторов. Или радость станет прелюдией к трагедии. Она разрешила мне мое отчаяние. Я должна разрешить ей быть счастливой. И мы продолжили прогулку, взявшись за руки, погруженные каждая в свои мысли.
Во многом благодаря Элизабет, ее участию и пониманию я снова начала вести записи в своем дневнике. Наконец что-то оттаяло и прорвалось внутри меня, и я должна была вылить это на бумагу, не думая о том, что скажет муж. Когда я вышла за Чарльза, он велел мне прекратить вести дневник, опасаясь, что кто-нибудь украдет его и продаст газетчикам. И я согласилась.
Как смешно теперь было вспоминать время, когда мои мысли могло занимать что-то кроме моего ребенка!
Теперь, оставаясь пленницей в этом недостроенном доме, я собралась снова взяться за перо. Если мне не позволено плакать, неистовствовать и молиться в реальной жизни, я смогу сделать это на бумаге. Иногда мои эмоции пугали меня, поскольку даже Чарльз не избежал моей ярости. Но те страницы я сожгла, остальные спрятала, не имея желания ни перечитывать их, ни уничтожить. Мой дневник был важен для меня, ведь, помимо горестей, я поверяла бумаге свои, пусть маленькие, победы и выигранные сражения.
– Ты видела сегодня полковника Шварцкопфа? – спросила я маму вечером 12 мая.
Я находилась в своей комнате и писала дневник. Она принесла мне чай.
– Около получаса назад ему позвонили по телефону, и он уехал.
– Может быть, это был Чарльз?
Мама улыбнулась своей горькой улыбкой и покачала головой.
– Не думаю, дорогая.
Я кивнула, я не была разочарована. У меня было столько разочарований за последнее время, что для новых просто не осталось места. Постоянные сообщения от Кондона с новыми инструкциями от похитителей, хотя выкуп уже был заплачен. Недели, которые проходили без малейших известий о Чарли. Сумасшедшие, проникавшие в дом и сообщавшие, что имеют информацию. Постоянная погоня за химерами, которую предпринимал Чарльз. С одним и тем же решительным, мрачным выражением лица он надевал шляпу и исчезал куда-то.
Теперь он отсутствовал уже несколько дней, совершая полет вокруг Кейп Мей в поисках лодки, о которой сообщил ему еще один осведомитель, на этот раз по имени Куртис. Откуда появилась эта лодка, я не знала. Но вдруг на этот раз…
– Чарльз сегодня звонил? – спросила я, не глядя на маму.
Она была сама доброта, терпение, страдание и отчаяние; она и Элизабет были для меня в эти дни всем. Всем, чем не мог быть мой муж до тех пор, пока не вернет домой маленького Чарли.
– Нет, дорогая, – сказала мама со вздохом.
Потом она нагнулась, поцеловала меня в щеку и вышла.
Беря чашку, я увидела книгу, которую читала раньше, – «Добрая земля». Мое чтение прервалось на том месте, когда О-Лан убила свою дочь в припадке голодного бешенства. Теперь я сомневалась, что когда-нибудь смогу ее прочесть до конца. Я бросила ее на пол и взяла из стопки что-то легкомысленное – «Несравненный Дживз».
Улегшись на кровать, я попробовала читать. Но через несколько минут глаза стали слипаться. Сон был спасением. Не надо было думать, не надо переживать. Книга выпала из моих рук, я зарылась головой в подушку и отгородилась от мира плотно закрытыми веками. Но прежде чем мое сознание полностью отключилось, в дверь постучали.
– Чарльз? – Я с виноватым выражением села на кровати; он не любил, когда я спала днем. – Чарльз, это ты?
Дверь отворилась, но это был не Чарльз.
В дверях стояла мама, за ней – полковник Шварцкопф. Я не смотрела на маму, мой взгляд был прикован к лицу полковника. И я все поняла прежде, чем смогла перевести дыхание и приготовиться; прежде, чем он успел сказать хотя бы слово. Трясущимися руками я схватила подушку и прижала ее к груди, как будто она могла защитить меня от того, что я сейчас услышу.
– Миссис Линдберг, – начал он, и его голос был хриплым от непривычного волнения, – миссис Линдберг, мне очень жаль, но я должен сказать вам это.
– Энн, Энн, – прошептала мама и заплакала.
Меня начало трясти.
– Тело было найдено сегодня утром, – продолжал полковник, – его нашел шофер. Шофер грузовика, – уточнил он, как будто это была важная деталь, – в пяти милях отсюда. Разложившийся… тело ребенка. Примерно полутора лет…
– Энн, наш малыш… теперь он вместе с папой.
Мама плакала, и мне казалось, что два голоса – один механический, а второй полный сочувствия – сплетались в мелодию, то проникая в сознание, то исчезая и разрывая пополам мое сердце.
– Как? Как же? – Я смотрела по очереди на каждого из них, ища подтверждения.
И нашла его в погасших глазах полковника, в его трясущейся челюсти, в мамином мгновенно постаревшем лице. Горе изменило каждую черту ее лица, как будто гигантская рука стерла все то хорошее, что когда-либо случалось с ней.
А мое сердце – оно исчезло. Исчезло вместе с моим мальчиком. Я стала просто пустым сосудом, раковиной, и моя душа улетела прочь. Откуда-то сверху я видела себя, сидящую на кровати, мамины руки обнимали меня…
А потом, все еще плывя, паря наверху – но не летя, – я увидела пустую кроватку. Пустую комнату. Мои пустые руки. Но мое сердце напомнило мне яростно, мстительно, что оно не погибнет так просто, как мой ребенок; оно раскололось, пронзив мою душу, а осколки рассыпались на алмазы с острыми краями.
– Я знала, – услышала я свой задыхающийся голос, – я знала с самого начала…
Он ушел навсегда. Мой золотой мальчик, мой прелестный, серьезный маленький человечек. Ушел. Его больше нет на этой земле, нет больше в моей жизни. Он мертв.
Мертв. Мертв. Мертв. Убит.
– Как… как его…
Я не могла дышать. Я старалась не потерять сознания – боролась за то, чтобы чувствовать, испытывать боль. Я должна была сделать это для моего сына. Это было единственное, что я теперь могла для него сделать – и вообще в целой жизни. Она зияла передо мной – огромная бездна тьмы и горя, и я поняла в это мгновение, что вечно буду искать его. Вечно буду видеть пустую кроватку, пустое место за столом, пустую дату в календаре, которая могла бы означать день его рождения, окончания учебного заведения, женитьбы.
«Моя любовь к тебе на веки вечные», – любила напевать я своему малышу, качая его на руках – ох, он был такой маленький! Такой милый! Веки вечные казались тогда подарком. Теперь это был пожизненный приговор.
– Удар по голове, – проговорил полковник Шварцкопф, изо всех сил старясь смягчить свой грубый голос.
Он все еще стоял в дверях, как будто боясь, что его присутствие может нанести еще больше вреда, чем только что произнесенные слова.
– О!
Когда он сказал это, я почувствовала страшный толчок в сердце. Я вскрикнула и отшатнулась, так же как, должно быть, сделал мой мальчик. Но в отличие от него я знала, что должна буду переживать этот удар опять и опять, каждый день, всю оставшуюся жизнь.
– Мы считаем, что его убили сразу же, миссис Линдберг, в ночь похищения. Потому что тело находилось там уже давно.
– Но как… как вы тогда определили, что это он?
– Зубные слепки, физическое совпадение – волосы, например, одежда, – та самая пижама, которую Бетти опознала в ту ночь. Кстати, Бетти помогла опознать тело.
– О нет! – Даже в таком горе я не могла не посочувствовать ей, молодой девушке, которой пришлось выполнить такую ужасную работу.
– Ваш муж сейчас направляется к коронеру, чтобы сделать то же самое. Нам нужен член семьи, понимаете.
– Чарльз! Как же вы это сделали – где он был?
– Мы связались с ним по радио – он находился на лодке, ожидая разговора с этим Куртисом. Теперь он возвращается. Эти люди одурачили его, миссис Линдберг.
– О, полковник, вы не можете сказать ему это! Нельзя ему такое говорить.
Мысль о том, что его дурачили все это время, убила бы Чарльза. Он был гордым – воплощенная гордость. Репутация так много значила для него. Он не мог…
Нет! Теперь мне нельзя было думать о Чарльзе. Мои мысли принадлежали моему мальчику. Внезапно я увидела его. Я увидела его, лежащего на земле среди листьев, холодного и неподвижного. Действительно ли он умер сразу же после похищения? Или страдал еще какое-то время? Звал ли он меня? Его личико, залитое слезами, предстало в моем воображении, с невинными голубыми глазами, ямочкой на подбородке. Это было невыносимо. Я услышала пронзительный вопль отчаяния и поняла, что это кричу я. Мне не нужны были ни Чарльз, ни мама, ни вода, ни воздух, ни жизнь – единственное, что мне было нужно, это мой ребенок. Он был мне нужен так, как ему нужна была я. Я жаждала прижать его к своей груди, схватить на руки. Мои протянутые руки хватали лишь воздух – судорожные, бесполезные движения.
В какой-то момент полковник Шварцкопф вышел. Позже неслышно вышла мама, и я услышала ее всхлипы в коридоре около моей спальни. Потом я впала в оцепенение, похожее на сон. Все, что я помнила: это темнота, жара, одежда, прилипшая к телу, волосы спутанными прядями разметались по плечам, рука прижата ко рту, как будто старается задушить рвущийся крик боли.
Когда я проснулась, подушка была мокрой. Я все еще плакала. На этот раз у меня не было блаженных минут, когда я могла бы забыться. Я мгновенно вспомнила о том, что произошло. Мой мальчик был мертв. Ребра болели, в горле саднило, казалось, что я не смогу открыть глаза – так они распухли.
Я услышала кашель и шевеление. Слишком обессиленная, чтобы поднять голову, я с трудом открыла глаза и увидела мужа, неловко сидящего в кресле у моей кровати. Его одежда была мятой, лицо заросло щетиной, волосы спутаны. Наверное, именно так он выглядел, когда приземлился в Париже после тридцатишестичасового бессонного перелета.
Я не хотела, чтобы он был здесь. Я не хотела иметь с ним дела, не хотела брать себя в руки, чтобы не показывать своего раздражения и говорить какие-то слова. Я ненавидела его и хотела только одного – чтобы мое горе оставалось только со мной одной.
– Энн. – Он устало потер глаза.
Я была уверена, что за окном уже темно, хотя шторы были плотно задернуты. Была ночь. Как долго я спала?
Я лежала, и моя голова, мое изнывающее от боли тело было глубоко вдавлено в кровать ужасной тяжестью того, что я узнала.
– Ты проснулась, – проговорил Чарльз. Его голос был хриплым и лишенным интонаций, – Энн, они… я решил, чтобы тело… мальчика… кремировали.
Его тело исчезло? Я не смогу увидеть Чарли даже один последний раз, не смогу попрощаться с ним?
– Как ты посмел? – Ярость – наконец-то блаженство ярости накатило на меня, как волна. Она подтолкнула меня, стиснула мои руки, дала мне силы говорить. – Как ты посмел? Почему? Почему ты не спросил меня, хочу ли я этого? Это мой ребенок! Мой!
Чарльз отвел глаза.
– Его сфотографировали, Энн. Репортеры. Прежде чем я попал туда, они ворвались, и кто-то сделал фотографии его тела. Там не было… это не был… наш мальчик, не тот, кого мы хотим запомнить. Я не мог позволить, чтобы это случилось снова. Ты меня понимаешь? Я должен был это предотвратить – они не могут забрать его у нас таким. Они не имеют права.
Я чувствовала ужас и отвращение, поднимавшиеся в горле, казалось, что меня сейчас стошнит. Комната закружилась, и я закрыла глаза.
Чарльз принес мне стакан воды, осторожно поставил его на ночной столик у кровати, потом снова сел. Он не потянулся ко мне, а я не повернулась к нему.
Через некоторое время я опять уснула; это был тревожный, прерывистый сон. Во сне я боялась, что могу не проснуться, но потом понимала, что это не имеет значения.
И все это время рядом сидел муж и смотрел на меня. Я слышала, как он прошептал:
– Я думал, что смогу привезти его домой. Думал – я был уверен, – что верну его тебе.
Я не знала, с кем он разговаривает, кого он хочет убедить – меня или себя.
Это ужасно, когда вы не можете увидеть своего мертвого ребенка. Когда вы не можете дотронуться до него, поиграть его волосами, положить любимую игрушку в его спящие руки и прошептать слова прощания.
Тогда вы навсегда приговорены искать его. Потому что в какие-то моменты, когда вы ослабляете контроль над своим здравомыслием, вы не можете не думать: «Я не знаю наверняка, что он умер. Я не знаю этого, потому что не видела его». И поэтому, куда бы вы ни пошли, вы ищете его. В метро. В толпе. На детских площадках.
Время движется неотвратимо. И вы знаете, что, когда вы все еще ищете жизнерадостного малыша, золотоволосого ангела, ему уже пять лет. Потом десять. И теперь…
Он стал взрослым.
Мне пишут какие-то мужчины, и каждый уверяет, что он – мой сын. Малыш Линдберг, так они называют себя. Взрослые люди, прожившие большую часть своей жизни, уверяют, что скучают по мне и удивляются, как я могла оставить их. Пишут, что это была ошибка, ложный слух, шутка, которая затянулась. Что они всю свою жизнь ждали, что я их найду.
Довольно долгое время мне хотелось посмотреть на этих людей. Почти сразу же после того, как жарким июльским днем, когда безжалостно пекло солнце, Чарльз один отправился в полет над проливом Лонг-Айленд, чтобы развеять прах нашего ребенка. После этого появились письма, телефонные звонки и неожиданные стуки в дверь. Мне хотелось встретиться с каждым из этих незнакомцев. Даже когда мама и Элизабет говорили мне, что это больные люди или мошенники, которые хотят причинить нам еще больше зла. Даже когда Чарльз запретил мне это, угрожая запереть меня в спальне, а сам спустился вниз и вышвырнул за дверь очередного «сына».
Но все же имелся крошечный уголок в моем сознании, где гнездилась мысль: «А что, если Чарльз ошибся в тот день в морге? Что, если слепки зубов перепутали? Что, если мой малыш все еще жив?»
Я никогда не встречалась с ними; я никогда не впускала этих людей в мой дом. Я никогда не ответила ни на одно из их писем. Но я прочла их все.
Я запретила себе искать лицо, которое так хорошо помнила – до того дня, когда я не смогла этого сделать. Это произошло так внезапно. Его дорогое маленькое личико стояло перед моими глазами, когда я открывала их утром – а потом оно исчезло. Пропало, как и вор, который украл его. С того момента я могла вспомнить только его застывшее изображение на одной из фотографий, той, с его первого дня рождения. Той, которую мы разрешили опубликовать и которая появилась потом на постерах, сообщавших о его исчезновении и расклеенных во всех городах страны, объединяя людей сначала в молитве о спасении, а потом и в горе.
Страна долго не забывала это горе. Годовщины наступали и проходили. Были приняты законы для защиты детей; законы, названные именем моего сына. Было следствие. Сенсационное, страшное следствие – процесс века, как назвали его газеты и продавцы сувениров, а также знаменитости, которые посещали заседания суда и повсюду трубили об этом. Однажды я присутствовала на заседании, давая показания, и видела слезы на глазах у всех. У всех, кроме того человека, которого обвиняли в убийстве моего сына. Его нашли в конце концов, потому что он тратил деньги, которые были помечены по настоянию полковника Шварцкопфа. Оказалось, что по крайней мере один из тех мошенников, которые морочили голову мужу, когда наш убитый сын уже лежал в лесу, наполовину засыпанный землей и листьями, тоже участвовал в этом.
Я не могла смотреть на этого человека, лишь мельком бросила взгляд на его плоское равнодушное лицо. Так что я никогда не узнала, какие чувства он испытывал во время процесса.
Обвиняемый был казнен на электрическом стуле. Некоторые говорили, что он не настоящий преступник или по крайней мере не единственный, кто участвовал в похищении. Но точно так же, как стране нужен был герой, ей нужен был и злодей, а этот человек прекрасно подходил под образ преступника, с его резким акцентом, убогой иммигрантской наружностью и глазами, один из которых угрожающе косил. Даже если злоумышленников было больше, потому что ходили такие слухи, хотя Чарльз не позволял им просочиться в наш дом, этот человек был один посажен на электрический стул – что называется, око за око. Возмездие. Но я не чувствовала облегчения.
Я вообще ничего не чувствовала, даже боль от родов не могла преодолеть это оцепенение. У меня родился ребенок, новый ребенок, другой ребенок. Мы назвали его Джоном, просто так, в честь его самого, того, кто пришел после.
Как только мое тело немного восстановилось, я снова согласилась полететь вместе с Чарльзом. Я даже настаивала на этом, к его удивлению и, думаю, благодарности. Высоко в небе мы были одни, недостижимые, как прежде. И только тогда я смогла почувствовать глубину своего горя. Зная наверняка, что Чарльз не услышит меня на своем переднем сиденье, я дала волю слезам.
Я искала признаки переживаний у Чарльза и не находила их. В ту первую ночь я не могла говорить с ним и не хотела, чтобы он разговаривал со мной. Но потом это прошло. Горе стало больше неба, где мы летели вместе, и нам необходимо было прочертить на карте путь для нашего нового совместного путешествия длиною в жизнь.
Однажды, отправившись в полет без определенной цели (что бывало редко), кроме той, чтобы дать нам возможность остаться в одиночестве, мы приземлились на острове недалеко от побережья штата Мэн. Стояла поздняя осень, Джону только что исполнилось два месяца, и он остался под надежным присмотром мамы, детективов и двух обученных свирепых сторожевых собак в Некст Дей Хилл. Стояла холодная погода, океан был стального серого цвета. Под огромным крылом отремонтированного «Сириуса» Чарльз и я свернулись калачиком на одеяле и, стуча зубами, пытались согреться чаем из термоса.
– Чарльз, помнишь, когда мы впервые взяли в полет Чарли – в тот день у Гуггенхаймов, когда Кэрол сильно простудилась? – Я улыбнулась от воспоминаний; сначала Чарли кричал, потому что ему заложило уши, но потом уселся мне на колени и хлопал в ладоши.
– Может, стоит заменить стекло в кабине? – Чарльз вылил свой чай на землю и завинчивал крышку термоса до тех пор, пока она не треснула. – Мы пролетели столько миль на этом самолете. А ведь приближается европейский картографический перелет.
– Делай, как считаешь нужным. Помнишь, как Чарли хлопал в ладоши, когда мы приземлились, и кричал: «Чо! Чо!», и ты подумал, что он говорит «горячо», но я сразу поняла, что это значит «еще».
– Я дам телеграмму в «Локхид». Там же можно будет проверить твой передатчик. Ты ведь говорила, что он барахлит?
– Да, конечно, так и сделай. Чарльз, а помнишь…
– Помню.
Он сунул мне в руки термос, потом отошел, чтобы я не могла видеть выражение его лица. Я видела только силуэт высокой прямой фигуры в коричневой летной куртке, резко выделяющийся на фоне серого неба и стальной воды. Ветер развевал его золотисто-рыжие волосы, так похожие на кудри Чарли, и совершенно не схожие с цветом волос Джона, которые были гораздо темнее.
– Конечно, помню. Как ты можешь думать, что я забыл все это? – услышала я его голос через шум прибоя и крики чаек.
– Но ты никогда не говоришь о нем. Я думаю, нам это нужно. Иногда мне кажется, что я единственная, кто потерял всё…
– Нет, Энн. Но придется все это забыть. Все. А теперь надо лететь назад.
Потрясенная, я смотрела, как Чарльз Линдберг уверенной походкой идет обратно к самолету с решительным выражением лица, как на кадрах кинохроники. И видела себя, забирающуюся в самолет позади него, как на тех же кадрах.
Как и раньше, в самолете я сидела позади моего мужа и делала все, что должна была делать. Заносила на карту наш курс, передавая его всем, кто был настроен на нашу волну. И представляя, как маленькие сгустки горя разлетаются по широте и долготе.
Но никаким секстантом я не могла определить глубины его горя и знала, что это будет всегда отравлять мое сознание и настраивать против него. Это будет отравлять нас обоих – Счастливчиков Линдбергов, Первую пару воздуха. А мне очень нужно было сохранять представление о нас как о едином целом. Это было все, что у меня осталось. Я не могла потерять и это тоже.
И мне надо было верить, отчаянно верить, что, когда бы мы ни пролетали над заливом, он смотрит вниз на волны, как это делала я, и чувствует внезапный приступ боли, такой острой, что у него темнеет в глазах. И в этот мучительный момент вспоминает золотоволосого мальчика со счастливой застенчивой улыбкой.
Я убедила себя, что не слышала плача мужа по погибшему сыну из-за рева мотора; что в небе, стремительно набирая высоту, рассекая воздух… в небе, где он всегда видел один пейзаж, следовал одному курсу и был всегда гораздо более значимым, чем на земле…
…мой муж нашел возможность оплакать нашего сына.
1974
Я гляжу на него, пока он спит в убогой хижине на пустынном берегу, так же, как он смотрел на меня в ту ужасную ночь много лет назад. Подавив свой гнев, я поправляю его одеяло, с удивлением обнаруживая скрытый даже от меня ручеек нежности внутри себя к этому человеку и всему, что мы пережили вместе.
Это неожиданный, желанный подарок – спокойные, мирные мгновения, и я решаю дать ему поспать немного дольше, прежде чем его предательство снова наполнит меня гневом, так же неотвратимо, как волны, разбивающиеся снаружи о скалы.
Прошло сорок два года, думаю я, глядя на своего умирающего мужа, но до сих пор мы так и не смогли полностью постичь все то, что потеряли в ту ужасную мартовскую ночь.
Глава двенадцатая
Август 1936-го
– Хайль Гитлер!
Толпа прокричала эти слова, в едином порыве вскинув руки. Тревожно ерзая на своем месте, я не знала, что делать. Надо ли присоединиться? Я была благодарна за букет, который держала в руках; наклонив голову, я вдохнула запах белых, похожих на звезды цветов – эдельвейсов, как сказала мне молодая девушка, которая преподнесла мне их со скромным реверансом.
Я взглянула на Чарльза. Он сидел рядом со мной, выпрямившись, как всегда; никогда он не сомневался в том, что надо делать, как себя вести. Он просто был самим собой, не обращая внимания на чужое мнение, даже в этой толпе, и я не могла не восхищаться им. Канцлер Гитлер собственной персоной стоял на платформе в нескольких десятках метров от нас. Красные флаги со свастикой – черным знаком, похожим на лопасти пропеллера, поворачивающиеся в обратную сторону, висели перед ним, позади него, над ним; они свешивались с каждого балкона и парапета огромного стадиона «Олимпия». Белые олимпийские флаги с переплетенными кольцами тоже присутствовали, но по количеству не могли даже приблизиться к флагам нацистской партии.
Наши принимающие на этот день, герр Геринг и его жена, сидели около нас в частной ложе; Трумэн и Кей Смит, американский военный атташе и его супруга, также были рядом. Мы находились в Берлине уже больше недели, и сегодня наш последний день пребывания совпал с открытием летних Олимпийских игр 1936 года. Чарльз надеялся, что нам удастся поговорить с канцлером Гитлером, но теперь стало ясно, что он должен удовлетвориться лишь возможностью сидеть рядом с ним.
Настоящий спектакль, в который была превращена церемония открытия, не предусматривал никакого содержательного разговора; возбужденная толпа, нескончаемые залпы салютов, песни; я охрипла от криков. Я не особенно хорошо говорила по-немецки; мне этот язык казался резким и грубым; мое ухо не находило его благозвучным, и поэтому ум просто отказывался понимать его. Во время нашего пребывания я надеялась на Кей как на переводчицу.
– Разве сегодня не прекрасный день, герр полковник? Разве Берлин не прекрасный город? Уверен, что вам он показался именно таким, хотя вы, безусловно, побывали во многих городах, не так ли?
В восторге от собственной шутки герр Геринг шлепнул себя по ляжке. Он говорил на прекрасном английском, хотя и с сильным акцентом. Это было сюрпризом, поскольку сам он больше всего был похож на свиновода из детской книжки – огромный, тучный, с сияющим широким крестьянским лицом.
Чарльз вежливо улыбнулся.
– Да-да, – громко проговорил он, стараясь перекричать приветствия толпы, когда следующая делегация атлетов строем вошла на стадион, – Берлин производит глубокое впечатление. Мы в восхищении от нашего пребывания здесь.
– Мы так горды, что вы проинспектировали подразделения люфтваффе – в Америке вы называете это военно-воздушными силами. Вы сами военный, и нам очень важно ваше мнение.
– Я польщен. Хотя как военный я не могу дать каких-то серьезных советов, вы понимаете. Если бы Соединенные Штаты и Германия были бы союзниками, тогда другое дело.
– Конечно. Мы просто рады, что вы наконец посетили Германию. Франция и Англия не могут одни узурпировать вас!
И Геринг снова расхохотался, хотя это больше было похоже на рев осла. Он был очень весел, общителен и готов к услугам. Хотя имел не самые изысканные манеры. Меня удивляло, как он смог подняться до такого положения – министра люфтваффе – в правительстве канцлера Гитлера.
Его жена снисходительно улыбалась; это была настоящая Брунгильда, дочь скандинавских богов. Дородная, розовощекая, с белокурыми косами, уложенными короной на голове, почти такого же роста, как и ее муж. Со мной она обращалась очень холодно.
Толпа снова взревела.
– Смотрите! Это американская команда!
Выпрямившись в кресле, я с гордостью смотрела на ряды одетых во все белое американских атлетов, маршировавших вдоль трибун. С гордостью я отметила, что они, в отличие от команд других стран, не наклонили свой флаг перед ложей канцлера, хотя это вызвало в толпе рокот возмущения.
– Чарльз, как они прекрасно смотрятся! – обратилась я к мужу.
Чарльз сдержанно кивнул.
Я заметила группу мальчиков, которые подошли к ложе канцлера Гитлера. Они были одеты в черные шорты и коричневые рубашки гитлеровской юношеской организации. Им всем было не больше пяти или шести лет. Чувствуя знакомую тяжесть в сердце, я улыбнулась, когда самый маленький серьезно поклонился канцлеру.
Прошло больше четырех лет, но я все еще не могла смотреть на малышей, не думая о нем.
Мой муж их не заметил; в своей целеустремленной манере он был поглощен церемонией, которая развертывалась перед нами. Он казался спокойным, даже счастливым – таким он был всю эту неделю. Конечно, он реагировал на восторженный прием толп, и в глазах его я видела огонек, смущенный огонек удовольствия. Тот же самый, который я увидела впервые в хронике после его приземления в Париже. Когда еще его лицо было открытым и мальчишеским, когда он еще не вкусил темной стороны славы.
Но тогда я была просто девочкой, сидящей в кинотеатре и восхищающейся героем экрана.
Подавив вздох, я повернулась к толпе, многие в которой улыбались и махали Чарльзу, временами бросая нам букеты цветов. Мне было интересно, кого они видели, глядя на меня. Дочь посла? Жену авиатора?
Или мать погибшего мальчика?
Наконец министр Геринг заметил мое присутствие; до этого он не сказал мне ни одного слова. Я вообще вызывала у него мало интереса, его внимание было приковано к одному Чарльзу. Даже человек такой важности, как герр Геринг, вел себя как восторженный поклонник моего мужа.
– Вам тоже нравится Германия, фрау Линдберг? Видите, как вас любит весь мир? Как писательнице, вам, конечно, хочется написать про нас?
– Вы писательница? – осведомилась его жена с самодовольной ухмылкой на розовых губках. – Вы?
– Миссис Линдберг знаменитая писательница, – бросилась Кей Смит на мою защиту.
Несмотря на свою миниатюрность – она была еще меньше меня, – она обладала абсолютной уверенностью в себе. Я была рада, что она взяла на себя функцию моего адвоката. Я восхищалась ею и испытывала к ней необычайное расположение, хоть мы и были едва знакомы.
– Знаменитая? – промурлыкала фрау Геринг. – Тогда прошу прощения. Я не знала.
– Не такая уж знаменитая, – поправила я Кей, – я написала несколько статей и книгу о нашем перелете на Восток.
– Которая стала бестселлером, – заметил Чарльз, строго глядя на меня.
Я кивнула и, почувствовав, как покраснело мое лицо, нагнулась, и спрятала его в прохладные цветы, которые держала в руке. Мне было приятно, что кто-то сказал о моих успехах, потому что сама я все время находилась в тени. Или в тени моего горя, или в тени Чарльза.
По настоянию Чарльза – почему я вообще решила поверять свои мечты человеку, который никогда не верил в мечты, а верил только в поступки? – я решилась начать писать. Я попыталась воскресить свою любовь к языку, к игре словами, как будто это были цветы, из которых надо постоянно составлять всевозможные букеты. Я попыталась вспомнить, что некогда имела собственные мечты, прекрасные мечты, а не кошмары про пустую детскую кроватку и распахнутое окно. Это было непросто; мои юношеские стихотворения теперь казались мне глупыми. Реальность так сильно вторглась в мою жизнь, что цветистые стихи стали ненужными и смешными.
Но Чарльз настаивал на том, чтобы я занялась чем-то кроме оплакивания нашего сына, считая, что это принесет мне только пользу. Я подозревала, что он также считал, что это будет полезно и для него; еще один трофей – образованная и талантливая жена. Сначала – права пилота, теперь – бестселлеры. Ко мне предъявляли высокие требования.
И, как всегда, я подчинилась. Мой одинокий протест против его авторитета был шрамом на глади нашего брака, но, похоже, он был виден только мне одной. И я прикладывала все усилия, чтобы все так и оставалось.
Проработав много месяцев над записками о нашем путешествии на Восток, я не была удовлетворена результатом; я считала, что не смогла передать наивность и цельность времени, предшествовавшего гибели моего сына. Однако книга получилась неплохой, и Чарльз гордился ей, хотя я не могла не сознавать, что большинство людей купило ее просто из нездорового любопытства. Записки безутешной матери – можно ли прочесть между строк ее трагедию? Я представляла, как люди лихорадочно пожирают страницы, стремясь найти следы тайных слез, случайно прорвавшихся эмоций и подавленных вздохов.
– Германия – страна поэтов и писателей; вы, конечно, это знаете, – продолжал герр Геринг, – Гете, Шиллер…
– Томас Манн, – продолжила я, – «Волшебная гора» – одна из моих любимых книг.
Кей внезапно закашлялась.
– А! – Геринг уставился на меня. Улыбка добродушного фермера все еще оставалась на его лице, но в глазах светилось какое-то странное выражение. – Манн. Да. Какая жалость, что он женат на еврейке.
Моя улыбка увяла.
– А какое это имеет отношение к его романам и рассказам? Это великая литература.
– Это еврейская пропаганда, бред душевнобольного, опасный для государства. Манн изгнан из страны. Ему запрещено возвращаться в Германию, о чем вы наверняка знаете.
Я об этом не знала. С недоумением я смотрела на этого человека в нацистской форме, чью угрожающую улыбку освещало яркое солнце, и чувствовала себя, как только что вылупившийся цыпленок, старающийся приспособиться к непонятному, слепящему наступлению жизни. Инстинктивно я отпрянула назад, упершись в холодную жесткую скамью, и схватила за руку Чарльза.
– Что? – Он, не отрываясь, следил за действием, происходившим внизу.
– Ничего, – спокойно проговорил Геринг, – фрау Линдберг, вам не холодно? Вы побледнели.
– Нет. – Повернувшись к улыбающимся лицам и развевающимся флагам, я постаралась забыть о зловещей тени, которая только что упала на меня.
Я попыталась отвлечься, глядя на неистовое веселье, царившее передо мной. Делегации множества стран заполнили стадион. Развевались флаги, публика на трибунах неистово кричала «Зиг Хайль!». Все выглядели упитанными, хорошо одетыми и счастливыми. Все были высокими и красивыми. Так похожи на моего мужа, подумалось мне; особенно выгодно он выделялся своей нордической внешностью на моем незначительном фоне. Шведская кровь сквозила в каждой линии его худого тела, каждой пряди его золотистых волос, он сливался с толпой немцев, радостно махавших своими странными нацистскими флагами.
Неудивительно, что он чувствовал себя здесь как дома.
Дом. Теперь это слово стало чужим для меня.
Прошло четыре года. Четыре года, несколько домов, самолеты, страны, океаны, вереницы случайных знакомств, никому из которых не было разрешено стать близкими, – все это было теперь между нами и той серой, дождливой весной. Временами мне казалось, что с того времени прошла целая жизнь; но бывали дни, когда я просыпалась, и утро было таким же мрачным и серым, как тогда, и мне представлялось, что все это было только вчера.
Для Чарльза события 32-го года остались в прошлом, о них никогда больше не следовало говорить. Он теперь так и называл похищение сына: «Событие 32-го года». Как будто это была только страничка в истории его жизни, и я теперь думала, что так оно и есть. В статье в энциклопедии под заголовком «Линдберг, Чарльз» после параграфа о его историческом перелете было написано: «События 1932 года, завершившиеся смертью его сына и тезки Чарльза Линдберга-младшего, двадцати месяцев от роду».
Однажды, через год после того, как было найдено тело моего мальчика, Чарльз случайно застал меня плачущей в саду под деревом в Некст Дей Хилл. Я пробиралась сюда каждый день, думая, что он не знает об этом. Чарльз появился внезапно. Он смотрел на меня, и его губы неприязненно кривились. Потом он набросился на меня, как будто ждал этого мгновения многие месяцы. Он поносил меня, называл слабой, безнадежно сломленной.
«Так оно и есть! – хотелось мне крикнуть. – Я действительно сломлена! Потому что его нет!»
– Какая глупая потеря времени, – продолжал он своим бесстрастным, высокомерным тоном, – подумай обо всем, что ты могла бы сделать. Вместо этого ты предаешься жалости к себе, давая ей уничтожать тебя, изменять до неузнаваемости. В каком состоянии книга о нашем путешествии? Ты ведь хотела написать большую книгу, помнишь? Что ты сделала за последние несколько лет, Энн? Что?
Я следовала за тобой, куда бы ты ни шел. Я принесла новую жизнь в этот мир. А потом ее у меня украли. Я не могла остановить слез; все плакала и плакала, моя голова сгибалась все ниже с каждым уничтожающим словом, каждой убийственной фразой. Он был прав. Я ничего не видела, кроме своего личного горя. И никогда не смогла бы совершить то, что удалось ему. Я слишком неуверенна в себе, позволяю другим влиять на себя – Элизабет, например, до сих пор нянчится со мной, убеждает, что мне нужно время, чтобы излечиться и все забыть.
Я презирала себя за то, что позволяла ему говорить с собой подобным тоном, и никогда бы и не сделала этого, если бы со мной был мой малыш. Весь гнев, наполнявший меня во время этого тяжелого испытания, когда я не могла действовать сама, а должна была подчиняться чужой воле, улетучился, исчез, был уничтожен так же тщательно, как и тело моего ребенка.
Чарльз никогда раньше не позволял себе разговаривать со мной подобным образом. Мы оба изменились, но тогда я не могла видеть, что с ним сделала эта трагедия. Я знала только то, что меня она ранила так сильно, что мне казалось, что я хожу на сломанных ногах, скрепленных только самыми тонкими нитками, слишком слабыми, чтобы стоять.
Но я осушила слезы и уверила его, что никогда больше не буду плакать в его присутствии. Потом поднялась в нашу спальню, нашла небольшой чемоданчик и методично, как будто готовясь к одному из наших полетов, стала укладывать туда вещи. Сначала мое белье, потом несколько платьев, выходной костюм, три ночные рубашки. За всем остальным я могла прислать позже, когда найду в городе квартиру, достаточную для Джона и себя, достаточную для своего горя. Но слишком маленькую для Чарльза.
Я уходила от него. Гнев покинул меня, на его место пришел спокойный рационализм. Я оставляла этого холодного мужчину, незнакомого человека, который смеялся над моим горем. Мы с Джоном начнем все заново, и возможно, у нас тогда появится шанс. У меня появится шанс оплакать Чарли, мой единственный способ излечиться – я это знала. А у Джона будет возможность вести жизнь, не омрачаемую тенью его отца. Я найду нам квартиру в районе Центрального парка, чтобы Джону было где играть. Все организую сама, ведь я женщина, которая умеет найти дорогу по звездам, так что в метро я как-нибудь разбираться научусь. Я найду для Джона хорошую школу, возобновлю знакомство со старыми друзьями, например, с Бэйконами, или найду новых знакомых, которым будет интересно со мной, Энн, просто Энн. Я буду плакать, когда захочу. И смеяться тоже.
Я переоделась, надела любимые замшевые туфли, в которых всегда казалась выше, чем была на самом деле, и, выйдя из спальни, стала спускаться по лестнице. Маме я позвоню позже из города и попрошу ее привезти мне Джона.
– Энн?
Я остановилась. Мое сердце выскакивало из груди, лицо пылало от сознания вины. Я обернулась. Чарльз стоял рядом, держа в руках блокнот и карандаши.
– Куда ты идешь? – Он посмотрел на чемодан, который я держала в руках.
– Я хочу… собралась навестить Кон в городе. Только на уик-энд.
– Ну что ж, это неплохая мысль – тебе надо немного развеяться.
Но он хмурился, не совсем понимая, в чем дело.
– Да, я тоже так думаю. Скажи маме, что я позвоню позже.
– Хорошо. Энн, когда ты вернешься, у меня есть одно предложение. – Он протянул мне блокнот и карандаши, как будто предлагая мне их. – Думаю, что тебе нужно опробовать. Я имею в виду книгу о нашем полете на Восток, – он улыбнулся умоляющей, застенчивой улыбкой, которой я не видела уже много лет, – сам я не смогу сделать это так объективно, а написать об этом нужно обязательно. Ты единственная, кто может это сделать. Ведь это ты писатель в нашей семье, а не я.
Стыдясь встретить его взгляд, я посмотрела в окно. Мама катала Джона в коляске взад-вперед по дорожке сада. Даже с такого расстояния я могла разглядеть широкий, как у викингов, лоб Джона, его русые волосы более темного оттенка, чем у его отца.
– Я подумаю, – сказала я.
– Прекрасно. Желаю хорошо провести уик-энд.
– Постараюсь.
Я повернулась, чтобы идти, но почувствовала, как его пальцы сжали мое запястье. Чарльз наклонился и неожиданно чмокнул меня в щеку, потом взял мой чемодан и последовал за мной к машине. Когда машина тронулась, я оглянулась назад. Чарльз все еще стоял на аллее с блокнотом и карандашами в руке и смотрел на меня. Он не махнул мне на прощание. Я тоже.