Жена авиатора Бенджамин Мелани
Даже несмотря на то что я так сильно скучала по нему, что даже приспособилась спать в шезлонге в своей спальне, чтобы каждую ночь не видеть его подушку, я внезапно ужасно разозлилась на своего мужа. Почему его нет рядом? В конце концов, эту ситуацию создал он сам; Чарльз когда-то решил, что мы никогда и никому не будем показывать фотографий нашего погибшего ребенка и никогда не скажем его братьям и сестрам о его существовании. «Я не хочу никаких напоминаний», – говорил он тогда, когда мы уезжали из нашего дома в Хоупвелле. Я так и сделала. Собрала все фото моего мальчика в обувную коробку, которую хранила под кроватью. Время от времени, оставшись дома одна, я садилась на пол, скрестив ноги, и раскладывала их перед собой, пазл, который никогда не будет сложен до конца.
Малыш. Я вздохнула. Конечно, сейчас он уже не был бы малышом. Он был бы на два года старше Джона. Тинейджер.
– Поэтому я спрашиваю тебя, – проговорил Джон терпеливо, хотя я могла видеть, что он потрясен. Это были трудные для него минуты, когда он стоял, глядя прямо мне в глаза, и его руки, засунутые в карманы брюк, были сжаты в кулаки.
– Значит, у меня был старший брат? И он умер?
– Да. – Встав из-за стола и подойдя к кровати, я указала глазами на место рядом с собой, и Джон подошел и сел рядом.
Пока я разбиралась со своими чувствами – гневом на Чарльза, нежностью и горечью, которые до сих пор вызывало любое упоминание о «событиях 32-го года»; недовольством учительницей за то, что она так беспардонно выставила на обозрение эту тему, – я оглядела комнату. Это была женская спальня, не мужская, с изящными кружевными занавесками, платьями в стенном шкафу, губной помадой на туалетном столике. Никаких вешалок для галстуков. Никаких принадлежностей для бритья, очень мало костюмов, и те засунуты в самый дальний угол шкафа. Интересно, сколько еще жен жили в подобных комнатах; сколько других жен за последнее два года войны переделали свои дома, свои жизни во время чьего-то отсутствия.
Большинство, наверное. Я не слишком отличалась от других, чтобы быть единственной.
Наш дом здесь в Блумфилд Хиллз не удовлетворял нас обоих, но, принимая во внимание сокращение строительства жилых домов, мы ухватились за него. Четыре спальни, три акра земли и только 300 долларов в месяц квартплаты. Он был отделан в нарядном, но довольно аляповатом стиле, который я мечтала изменить, но не могла; наша домовладелица, которая на время войны поселилась у сестры, имела привычку наносить визиты неожиданно, только для того, чтобы убедиться, что мы ничего не изменили в доме. Мальчики жили вдвоем в одной комнате, Энн в другой, новорожденная крошка имела отдельную детскую, и, наконец, господская спальня, в которой я жила одна. Потому что Чарльз в конце концов уехал на фронт.
Два последних года он работал без отдыха на Генри Форда, настояв на том, чтобы ему оплачивали только то, что он заработал бы, если бы служил в армии. Он превратился во что-то вроде подопытной лабораторной крысы. С охотой берясь за всё, Чарльз испытывал камеры с высоким давлением. Обычно он возвращался домой совершенно разбитым, но с улыбкой удовлетворения на губах. Шла война, и он совершал поездки по всей стране, изучая бомбардировщики и других компаний – всех тех, которые отвергли его услуги после Пёрл-Харбора. Наконец он убедил «Локхид» послать его на фронт, на Тихий океан, где он использовал свой опыт, обучая пилотов, как летать на больших высотах на Р-38. Официально ему не было разрешено участвовать в боевых действиях, что отчасти успокаивало меня. Но я знала своего мужа слишком хорошо. Я также знала, что другие пилоты обожествляли его. Где бы мы ни летали – даже в самые худшие времена, к Чарльзу всегда относились как к герою. Пилоты всегда выходили из кабины, чтобы поприветствовать его, смущенно улыбаясь и говоря, что для них большая честь лететь вместе с ним.
Я не могла представить, чтобы Чарльз Линдберг не смог уговорить любого военного пилота разрешить ему участвовать в сражении.
Но, несмотря на мои страхи, я гордилась, что теперь мы стали точно такой же семьей военного времени, как и все остальные. Я так же беспокоилась и ждала редких писем с фронта и тащила все дела на своей спине, втайне уверенная, что мой муж переживает лучшее время своей жизни.
– Ты говоришь, что в твоем учебнике истории написано об этом… о похищении?
О, как права я была все эти годы! Наша личная трагедия стала теперь историей в каждом школьном учебнике. Никто из нас не думал об этом, когда мы посылали детей в школу.
– Да, – ответил Джон, садясь рядом со мной на кровать, – там еще была фотография человека, который это сделал.
Я вздрогнула, вспомнив пустое, лишенное выражения лицо Бруно Ричарда Гауптмана.
– Почему ты никогда не говорила мне об этом? Возможно, я бы смог помочь.
– О, дорогой! – мне захотелось смеяться и плакать одновременно. Каким невинным он был, каким добрым! – Ты тогда еще даже не родился. Ты бы не смог ничего сделать. Никто ничего не смог сделать, даже папа. Он пытался. Он очень старался найти нашего малыша, чтобы вернуть его мне. Чарльз-младший. Мы его так называли. Чарльз-младший. Чарли.
– Как Энн? Энн-младшая?
– Верно.
Я вспомнила тот ужас, который охватил меня, когда Чарльз назвал ее в мою честь; он настаивал, говоря, что это традиция. Я же чувствовала, что это снова может навлечь горе на нашу семью. Но со временем это чувство прошло. Энн была теперь здоровым ребенком трех с половиной лет и постоянно гонялась за своими старшими братьями. Она также стала заботливой старшей сестрой для Скотта, который родился в августе 1942 года.
– Каким он был, Чарльз-младший?
– Он был еще совсем маленьким. Ему не исполнилось еще и двух лет, так что мы не имели возможности… узнать его, – мое сердце забилось так сильно, что пришлось остановиться и перевести дыхание, – но он необычайно походил на папу. Даже больше, чем ты. – Я улыбнулась ему, такому тоненькому и высокому для своего возраста с такими же соломенно-рыжеватыми волосами, как и у его отца. Но его лоб был не таким высоким, а глаза более темного оттенка.
– Ты его любила?
– Конечно, Джон. Конечно. Мы любили его. Так же сильно, как и тебя.
– Тогда вы должны были очень горевать.
– Да, так оно и было. Я очень страдала.
– Ты плакала?
– Да, я сильно плакала. Иногда… иногда я и теперь плачу. Но не очень часто.
– Когда ты одна выходишь из дома по ночам? Ты говоришь, что идешь закрыть гараж. Я знаю, что это не так, потому что сам запираю его всегда после обеда. Я не пропустил ни разу.
Я потерлась щекой о щеку моего сына и вздохнула.
– А папа когда-нибудь плакал?
Этот вопрос был как удар ниже пояса. Я глубоко вздохнула, и Джон посмотрел на меня в замешательстве. Закусив губу, я отвернулась от его невинного вопрошающего взгляда.
Что я должна было говорить своим детям об их отце? Его не было уже несколько месяцев – долгий срок для столь маленьких детей. Да и раньше он был нечастым гостем в своем доме из-за постоянных полетов.
Конечно, дети знали, что он был знаменитостью. Его перелет через Атлантику стал частью нашей семейной истории. Другие семьи рассказывали истории о том, как отец семейства сбегал из дома вместе со странствующим цирком и возвращался через неделю, голодный и раскаивающийся; наша семья рассказывала о том, как отец самостоятельно пересек Атлантический океан на самолете и вернулся домой самым знаменитым человеком в мире.
Чарльз, конечно, воплощал роль героя, осуществляя строгое, отчасти холодное отцовское присутствие и ожидая, что его отпрыски станут миниатюрными копиями его самого. А мне оставалось давать им все то тепло и понимание, которое он не давал им, в то время как он занимался чем-то более важным, чем собственная семья.
Теперь мне нужно было рассказать моему сыну о его отце, и я колебалась, не зная, насколько правдивой мне следует быть. Надо ли говорить ему о том, как Чарльз ругал меня за мои слезы, ведь это было так давно? Должна ли я рассказать о том, как он смеялся и хлопал в ладоши, когда человека, обвиненного в похищении нашего сына, казнили на электрическом стуле, а в это время меня рвало в ванной?
Стоило ли мне говорить моему сыну о холодности его отца, как он отворачивался от меня по ночам, когда я осмеливалась спросить его о том, как прошел его день?
Следовало ли мне говорить ему о том, что его отец был антисемитом?
Но было еще так много вещей, о которых мне обязательно надо было сказать – о том, как он поддерживал меня, о том, как спокойно было с ним просто потому, что он был самым смелым человеком на свете. Как замечательно было, когда он забывал, что он герой, и начинал улыбаться по-прежнему, так что лед его глаз растапливался и оттуда выглядывало бездонное небо. Как по-мальчишески он любил возиться со всем механическим, разрумянившись от удовольствия, в перепачканной одежде? Я очень давно поняла, что в это время ему можно было задавать вопросы. Когда он держал в руках молоток или гаечный ключ и становился просто мальчишкой, обожавшим все механическое и полным неистребимого любопытства.
Стоило ли мне говорить о том, какой беспомощной я была в те ночи, когда он первым тянулся ко мне или в те редкие дни, когда он подходил, чтобы просто подержать меня за руку безо всякой причины?
Нет, конечно, я не должна говорить ему это. У детей еще достаточно времени, чтобы узнать, какой он, из первых рук – после войны. У них будет достаточно времени, чтобы оценить, кем он был и кем не был.
– Нет, папа не плакал, – сказала я, крепко прижав Джона к себе, – но он очень горевал. Он любил нашего малыша так же, как любит тебя.
– Ты видела когда-нибудь, что папа плачет?
– Нет, но своего собственного отца я тоже никогда не видела плачущим.
Что было правдой. Разница была в том, что я каким-то образом всегда знала, что мой отец на это способен.
– Я тоже не видел. И я не могу этого себе представить, а ты? Папа, который плачет? – И Джон рассмеялся, покачивая головой, как будто ему только что сказали что-то невероятное. – Папа просто не из того теста!
– Это так, – согласилась я, потом отпустила его с сентиментальным поцелуем.
Джон мужественно стер его след со щеки, послав мне благожелательную улыбку. Потом он подбежал к двери, чтобы отправиться делать домашнее задание, о чем мне никогда не приходилось напоминать ему.
– Проверь, читает ли Лэнд свой учебник, – проговорила я ему вслед.
Лэнду обязательно приходилось об этом напоминать, потому что он больше любил сидеть где-нибудь на ступеньках и играть в солдатики, уничтожая нацистов и японцев при помощи старого куска провода и своего богатого воображения.
– Ладно. Мам, знаешь что?
Джон помедлил, держась за ручку двери.
– Что?
– Не могу дождаться, пока папа вернется домой, чтобы точно выяснить, из какого он теста.
Я облегченно рассмеялась.
– Желаю удачи, дорогой.
Я подождала, пока он закроет за собой дверь, и прошептала, подходя к столу, чтобы начать писать еще одно письмо мужу.
– Когда ты точно поймешь, из какого он теста, дашь мне знать?
Через шесть месяцев после своего отъезда, в сентябре 1944-го, Чарльз вернулся домой.
Мы еще раз переехали на новое место, снова на Восточное побережье, в Коннектикут. Я никогда не чувствовала себя в своей тарелке на Среднем Западе: здесь все было слишком просторным – небо, земля, озера, люди. Мне хотелось быть ближе к дому, к тому миру, в котором я выросла, хотя я и ругала себя за то, что не смогла оценить тот опыт, который мы получили в Детройте.
Но только мы обосновались в новом доме, опять съемном – дети еще оставались в Некст Дей Хилл, а я все обустраивала – мебель, коммунальные удобства, разбирала хаос привезенных вещей, когда получила телеграмму от Чарльза, в которой говорилось, что он вернулся в Штаты, живой и здоровый. Я закружилась по комнате, не в силах сдержать радости. Я не могла дождаться того дня, когда снова засну рядом с ним. Одобрит ли приобретенную мной обстановку в доме, не найдет ли меня изменившейся, постаревшей? Я со всех ног кинулась наводить порядок.
Прошло два дня, и я услышала, как к дому подъехала машина. Я выбежала из столовой с настольной лампой в руках и застыла, глядя, как высокая загорелая фигура идет по подъездной аллее, уверенно и спокойно. И вот он уже в доме. Даже не постучав, он просто вошел, как хозяин, крича:
– Энн, Энн?
И я оказалась в его объятиях. Он поднял меня и закружил, зарывшись лицом в мои волосы. Мне показалось, что я вижу его впервые. Я была поражена, как в день нашей первой встречи, пронзительной ясностью его глаз и застенчивой, мальчишеской улыбкой. Он был таким загорелым, таким красивым! Бронзовый от солнца, стройный, только в уголках глаз стало немного больше морщинок и чуть-чуть поредела шевелюра.
– Как я скучал по тебе, – прошептал он, и мое сердце затрепетало от радости, а глаза наполнились слезами.
– Я выгляжу как пугало. – Почувствовав внезапное смущение, я отвернулась от него.
Захотелось спрятать в ладонях лицо и мой ужасный, ужасный нос. Мне казалось, что от волнения он покраснел, как у клоуна.
– Ты выглядишь потрясающе.
Он требовательно притянул меня к себе, и, хотя никого не было вокруг, я покраснела от гордости и любви.
У нас была одна прекрасная божественная ночь вместе, прежде чем приехали дети.
Сначала они стеснялись его, задавая вежливые вопросы вроде: «Ты очень долго ехал? В поезде было много народа?»
Но потом Лэнд спросил, с надеждой расширив глаза:
– Ты убил какого-нибудь япошку?
И лед был сломан. Чарльз расхохотался и взъерошил кудри Лэнда. Потом он поднял Скотта и подбросил его к потолку – мое сердце окаменело от внезапного воспоминания. Воспоминания о том, как Чарльз так же подбрасывал к потолку маленького Чарли, который всегда вскрикивал: «Ой!»
– Ой! – завизжал Скотт, и если бы я закрыла глаза, то не смогла бы отличить их голоса, один – призрачный, другой – извивающийся, радостная реальность в отеческих руках.
– Чарльз, только будь осторожен…
– Женщина!
Чарльз в притворном гневе округлил глаза, а Джон и Лэнд радостно рассмеялись. Энси с застенчивым видом сунула пальчик в рот и прижалась к моей груди.
– А теперь, парни, пошли на улицу.
Чарльз осторожно опустил Скотта на пол, поднял своими сильными руками Лэнда и Джона и выбежал за дверь, причем оба мальчишки вопили от радости. Выскочив на лужайку, он опрокинулся вместе с ними на траву, и они стали резвиться, как стая молодых волков.
– Он такой большой! – воскликнула Энси. – Папа такой большой!
Я рассмеялась и поцеловала ее в макушку.
– Придется привыкать. Причем всем нам.
Я никогда не видела Чарльза таким – раскованный, любящий отец, шумно играющий с сыновьями. Должно быть, война сильно его изменила.
С удовлетворенной улыбкой и слегка успокоившись после ночи воссоединения, я обходила дом, следя за порядком и останавливаясь время от времени, чтобы выглянуть в окно на мужа и сыновей. Энси тихо играла в углу гостиной со своими куклами. Скотт счастливо гукал в детском манеже, складывая кубики и тут же разрушая построенное.
И я подумала: «Да. Теперь он дома, и мы станем семьей. Настоящей семьей впервые с…»
Со дня похищения нашего первенца.
Наконец он вернулся, его роль в войне закончена, растущие дети привязывают его к дому, и теперь Чарльз станет каждый вечер приходить к обеду. Он будет учить детей тем вещам, которым должен учить любой отец: играть в мяч, собирать радиоприемник… Вечером мы с ним станем обсуждать наши планы, как любили делать, когда только что поженились. Мы будем знать мысли друг друга, ведь война изменила и меня тоже, хотя Чарльз об этом еще не знал.
Я вела хозяйство. Следила за счетами, научилась готовить неплохие блюда из вяленого мяса, одного яйца и черствого хлеба. Когда в середине ночи раздавался подозрительный шум, я шла узнать, чем он вызван. Я смотрела за четырьмя детьми и не упустила ни одного. Посмеиваясь над собой, я удивлялась и радовалась, что мне все это удалось.
Я это сделала. Все это. Без потерь провела нашу семью через войну, и вот она закончилась. Все было позади: похищение сына, наше изгнание из страны, неудачные, ошибочные годы перед войной, а потом и сама война. Но вот мы дождались лучших времен. Впервые за много лет я чувствовала себя сильной, уверенной и не боящейся будущего. Равной Чарльзу, а не его командой.
Со счастливым вздохом я продолжила свой обход. Вещмешок Чарльза все еще лежал в прихожей, где он бросил его вчера вечером, и я понесла его вниз по лестнице к стиральной машине. Вытащив из рюкзака его грязные носки и поношенные футболки – даже дорожный несессер, который он каким-то образом умудрился втиснуть рядом со скаткой, – я наткнулась на тяжелый бронежилет, какие были у солдат зенитной артиллерии.
– Ты убил какого-нибудь японца? – настойчиво повторил вчера Лэнд.
– Конечно, – ответил Чарльз.
И наконец до меня дошло. Он подвергался опасности. Я знала это, конечно, но как-то не могла представить себе. Тяжелый, пропитанный потом бронежилет сделал это реальностью, и меня стала бить дрожь. Потом я рассмеялась. Потому что он вернулся. Мой Чарльз, мой любимый муж. Единственная потеря, которой я бы не перенесла.
Я прижала к себе куртку, не тронутую пулями и осколками куртку. И произнесла благодарственную молитву, пока дети и муж счастливо играли на лужайке перед домом.
1974
Осторожно я дотрагиваюсь до его руки, но он не просыпается. Сдерживая дыхание, я трясу его сильнее. Он очень ослаб, и я боюсь невольно приблизить его конец. Но мне надо получить ответы на некоторые вопросы. По крайней мере, попытаться.
– Чарльз, – шепчу я, наклоняясь к его уху, – Чарльз!
С трудом ловя воздух, он открывает глаза, и я вижу в них удивление. Он удивлен, что все еще находится здесь, на земле. Грезил ли он о небе? Не знаю, какова его концепция царствия небесного, но подозреваю, что она не такая, как у меня.
– Чарльз, я не могу больше ждать. Я должна знать. Должна знать почему. Я имею право знать, почему тебе было нас недостаточно. Я, твои дети, дом, который я для тебя обустроила, для всех нас. Но тебе нужны были эти женщины. Почему?
– Ты не должна была об этом знать, – наконец говорит он, облизывая губы и жестом показывая, чтобы я принесла ему воды. На одном его глазу я вижу пленку, которая закрывает синеву.
– Конечно, я не должна была об этом узнать! Но сиделка – очень добрая, приличная девушка – думала иначе, и она мне кое-что рассказала, потому что восхищалась моей книгой.
– Той книгой.
– Да, той книгой. Моей книгой.
Внезапно мне ужасно захотелось курить, так сильно, что я чуть не хлопнула в ладоши, чтобы вызвать духа, который принес бы мне сигарету. Я редко курила, но надо куда-то девать руки и хочется чего-то плохого, чего-то тошно-творного и грязного, чтобы наполнить свои легкие прямо сейчас. Чтобы замаскировать запах смерти и предательства, который наполнил эту маленькую хижину на краю света.
– Я написал книгу, – говорит Чарльз.
Его голос звучит сонно, глаза полузакрыты, и я боюсь, что он опять уходит от нас, но, как бы ни ужасно это было, я не дам ему уйти. Я не дам ему мирно умереть во сне. Хотя когда-то желала ему именно этого.
Но теперь я не хочу, чтобы этот произошло. И в моей власти помешать ему. Опьяненная этой властью, я требую его объяснений, его внимания, в конце концов.
Я трясу его за плечи, его жалкие, худые, ссутулившиеся плечи, и безжалостно спрашиваю:
– Почему? Почему тебе было недостаточно? Почему тебе было недостаточно меня?
Он снова моргает, смотрит прямо мне в глаза и говорит:
– Энн, я никогда не хотел причинить тебе боль.
Я смеюсь. Смеюсь, потому что, оказывается, Чарльз Линдберг такой же, как и все мужчины. Все тупые, созданные из плоти и крови, эгоистичные мужчины. Он не лучше любого из них, даже если скрывал это от меня до самого конца, и это наполняет меня радостью и торжеством.
Которые сменяются отчаянием и безнадежностью.
Глава шестнадцатая
1950
– Мама!
– Что такое, Рив?
– Скажи папе, что он должен остаться дома. Пойди найди его, приведи обратно и скажи, что на этот раз он должен остаться!
Она топнула ногой, тряхнула своими белокурыми кудряшками и выдвинула вперед нижнюю челюсть точь-в-точь как ее отец.
– Боюсь, что не смогу этого сделать, дорогая. Ты сама скажи ему это, как только он вернется домой, ладно?
– Ладно. А когда он вернется?
– Не знаю.
Я сидела на корточках на кухне; опять потекла труба под раковиной. Бросив на стол гаечный ключ, я подумала:
«У меня есть собственные деньги. Я могу просто уйти, взяв с собой детей, и остановиться в каком-нибудь хорошем отеле в городе, где будет прислуга, и мы сможем ходить по магазинам, а по вечерам посещать театр. Что я делаю здесь, почему ползаю на коленях в этом старом доме в Коннектикуте, за столько миль от цивилизации?»
Слишком занятая, чтобы ответить на собственный вопрос, я вымыла руки, проверила пол под раковиной, чтобы убедиться, что труба больше не течет, и выпроводила Рив из кухни.
– Пойди скажи своей сестре, чтобы она выключила проигрыватель! – Я устала слушать «Вальс Тенессии» снова и снова, хотя раньше он мне казался очень милой песенкой. Первые сто раз я выслушала его безропотно.
Зазвонил телефон в парадном холле. Я ждала, что услышу топот ног, бегущих к нему, крики: «Я сама возьму трубку!» Но на этот раз никто не бросился к телефону, и он продолжал звонить, так что я поспешно направилась к нему сама, выбирая дорогу среди наваленных на полу коньков, роликов и хоккейной клюшки Энси, брошенной как раз поперек прохода.
– Алло?
– Почему так долго? – раздался раздраженный голос Чарльза на другом конце провода. – Я жду уже почти минуту.
– Не может быть. Ты где?
– В Вашингтоне, где же еще? Стратегические воздушные командные работы. Я думал, что говорил тебе.
– Нет, не говорил.
– У тебя все в порядке?
– Да, конечно.
– Никаких непредвиденных ситуаций на этой неделе?
– Пока нет.
Хотя с четырьмя детьми школьного возраста это был только вопрос времени, я в этом не сомневалась.
– Хорошо. Ты составила опись?
– Я сделаю ее на будущей неделе.
Чарльз часто требовал опись всех наших домашних вещей: одеял, кастрюль, сковородок, тарелок, столового серебра, даже бутылок с шампунем. Это началось с тех пор, как мы летали на Восток – а возможно, и со времен его трансатлантического перелета, – все должно было быть занесено в список или отвергнуто, если не служило полезной цели. Чарльз не видел причины, почему дом нельзя заполнить так же эффективно, как самолет. Он сам по-прежнему путешествовал только со своей маленькой потрепанной дорожной сумкой, той самой, которой он пользовался со времен нашей женитьбы.
– Хорошо. Дети в порядке?
– Да. Хочешь поговорить с ними?
В душе я надеялась, что он этого не захочет. Потому что кто-нибудь из детей может ляпнуть что-нибудь лишнее, а я буду потом расхлебывать.
– Нет, у меня нет времени. Я просто хотел узнать, все ли идет по плану.
По твоему плану, подумала я мрачно. Не по моему.
– Когда ты будешь дома? Рив только что спрашивал об этом.
– Не знаю. После этих конференций Пан Американ хочет, чтобы я присутствовал на их ежегодном собрании акционеров. После этого я думаю вернуться. Есть один проект, над которым я бы хотел предложить тебе поработать.
– О, Чарльз.
У меня упало сердце. В последний раз, когда он заговорил о «специальном проекте», как о какой-то награде за то, что я, безотказная, как щенок, помогла ему составить каталог всех деревьев в нашем имении. Пять акров, усаженных лесами и рощами.
– Обещаю, это будет не так, как в прошлый раз, – добавил он, как будто мог видеть выражение моего лица, – ты уверена, что у вас все в порядке?
– Уверена. Не опоздай на свое собрание. Мне надо готовить ужин.
– Надеюсь, не будет никаких стейков в будний день. Жаркое, я думаю, вполне подходящая еда.
– Если тебе интересно, я приготовила для нас фрикасе из цыпленка. Все, до свидания!
И я повесила трубку, наслаждаясь своей маленькой победой. Но внезапно почувствовала отвращение. Цыпленок вместо тушеного мяса! Просто смешно.
Если бы я действительно так мечтала одержать победу, я сказала бы ему, что все совсем не так замечательно. Раковина засорилась, Лэнд получил «удовлетворительно» по английскому, у Джона приближается день выпуска, и он постоянно спрашивает, вернется ли Чарльз домой к этому времени; я устала, постоянно раздражаюсь и чувствую желание уехать куда-нибудь подальше от забытого богом куска земли, который он приобрел для нас, соблазнив меня обещаниями, что здесь мы проведем наши лучшие годы.
О, я пришла в такой восторг, когда Чарльз в первый раз показал мне это место! Это было в 1946 году, через несколько месяцев после рождения моего шестого ребенка, Рива. После нескольких месяцев пребывания в Европе, куда его направило правительство для изучения захваченных немецких ракет, он наконец вернулся домой насовсем. Мы оставили детей с мамой и отправились на пикник в эту лесистую местность в восточной части Коннектикута.
Расстелив одеяло на вершине утеса, откуда с одной стороны открывался вид на океан, а с другой – на беспорядочно разбросанные фермерские строения, мы сидели и обсуждали наши планы, как делает всякая молодая семья. Хотя мы были уже не так молоды: Чарльзу стукнуло сорок четыре, а мне только что исполнилось сорок.
Чарльз по-прежнему неофициально занимался военными проектами в качестве консультанта, главным образом реактивными самолетами, летавшими на большой высоте. Его также наняла Pan Am в качестве консультанта, когда они начали расширять географию своих международных маршрутов. Его послевоенная программа быстро увеличивалась, и я уже подозревала, что он не будет появляться дома так часто, как я надеялась.
Тем не менее тогда мы решили, что наконец нашли постоянный дом для нашего семейства и теперь не придется переезжать на новое место каждые два года с выводком детей школьного возраста.
– Видишь этот участок земли? – Чарльз указал на отдаленную впадину на местности, окруженную молодыми березами. – Там я построю тебе маленький дом. Маленький писательский домик. Там ты напишешь свою книгу, Энн. Ту самую замечательную книгу. Я знаю, это тебе под силу.
– Правда?
Я повернулась к нему. Он полулежал на земле, подперев голову рукою. Он улыбнулся, и уверенность, которую он всегда излучал, коснулась меня, как драгоценный луч света. Мое лицо запылало, и я уже почувствовала ручку в своих пальцах и увидела на столе разложенные листы бумаги. Дом будет выходить окнами на восток, подумала я, и я смогу писать по утрам – мое любимое время, лучшее для того, чтобы собраться с мыслями. Я буду вставать рано, пока дети еще спят.
– Помнишь, ты однажды сказала, что хочешь написать одну великую книгу?
Я кивнула. После «Волны будущего» я написала повесть об одном из наших полетов, которую назвала «Крутой подъем». Но я не была удовлетворена ею и решила, что больше писать о прошлом не стоит. Мне нужно было найти что-то более глубокое и серьезное, но переезды, дети, частые беременности – все это забивало мои мозги, забирало энергию.
– Так вот, – продолжал Чарльз, – теперь ты сможешь это сделать. Здесь, в этом доме, мы станем растить наших детей, я буду уезжать на работу, а ты займешься творчеством, и мы заново напишем нашу историю. Мы можем нанять помощников. Здесь, в Дарьене, есть хорошие школы. Я знаю, тебе это важно, поэтому навел справки. Что ты думаешь насчет того, чтобы построить здесь дом – я уже говорил с подрядчиком.
– Что я думаю? – Я улыбнулась ему, возблагодарив бога за чудо, что такой мужчина хочет построить дом для меня. – Думаю, что это прекрасно!
Я дотронулась до ямочки на его подбородке, поцеловала ее и направилась туда, где будет стоять мой писательский домик. Чарльз остался на месте, глядя на океан, который глубоко внизу неистово швырял волны на скалы. На полдороге к березовой роще я обернулась, чтобы посмотреть на него. Он был таким красивым, спокойным. Я вспомнила, как сидела позади него во время наших долгих полетов, словно школьница в классе позади предмета своего тайного обожания. Я знала наизусть каждую особенность затылка Чарльза, его шеи, плеч. Скорчившись в открытой кабине, я испытывала физическое влечение к своему мужу. Оно возникало по самому незначительному поводу – например, оттого, как он поворачивал голову сначала влево, потом вправо, чтобы снять напряжение в затылке. Созерцание его бронзового, упругого тела и белокурых с рыжим оттенком волос вызывало возбуждение в моей утробе. Мои груди трепетали, словно их нежно гладили крошечными электрическими перьями.
Я чувствовала то же самое, когда смотрела на него – возбужденного, молодого, гибкого – как девушка.
И эта неожиданная щедрость – выходит, он все это время помнил о моей мечте – маленьком писательском домике. Мы выстрадали это мирное место, где вместе проведем остаток жизни. Вместе будем гулять в березовой роще, вместе будем лежать на холодной земле, находя способ согреться. Вместе.
Вскоре, однако, мне напомнили, что мы уже не так молоды – или, скорее, я не так молода, – как воображала. Я снова забеременела, к своему смятению, которое пыталась скрыть от Чарльза и от себя. В первый раз я была испугана; доктор предупредил меня, чтобы после Рива я больше не беременела. Теперь я была обеспокоена своим физическим здоровьем и своими творческими возможностями. Я чувствовала каким-то образом, что, если у меня родится этот ребенок, я больше не буду писать, в домике или без домика. С рождением каждого следующего ребенка мои мысли устремлялись в совсем другом направлении. Теперь я уже никогда не смогу загнать их обратно.
Это была не самая легкая беременность. У меня появились камни в желчном пузыре, мне предлагали сделать аборт, а я изо всех сил сопротивлялась. Но природа освободила меня от мучений, колебаний и боли, у меня случился выкидыш. Вскоре после этого я подверглась необходимой операции на желчном пузыре.
Все эти испытания я переносила в одиночестве. Чарльз, который присутствовал при рождении каждого из наших детей, странным образом отсутствовал при закате моих репродуктивных лет.
Наш новый семейный доктор, Дана Этчли, мягкий, немного безвольный с виду, с редеющими седыми волосами и добрейшими, всепонимающими глазами, был воплощенная доброта. Я находилась в больнице Манхэттена две недели и постоянно заливалась слезами, как только мне надо было повернуть голову, которая болела почти так же сильно, как шов внизу живота. Но я изо всех сил старалась не плакать, когда меня осматривал доктор Этчли, и делала жизнерадостное лицо и бодрый вид, что каждый день по телефону настоятельно советовал мне Чарльз. Не думаю, что мне удавалось провести доктора, потому что он, несмотря на свою занятость, проводил со мной много времени. Часто он включал мой приемник, и мы вместе слушали классическую музыку, не произнося ни слова, а потом он вставал и продолжал обход. А я продолжала думать о своем муже – вернее, о его отсутствии.
Так долго мы были вместе против всех враждебных сил: ветра, погоды, прессы, похитителей нашего ребенка, мрачного водоворота мировой войны. Теперь я стала хилой и болезненной, передо мной разверзлась пропасть, я теряла ориентиры и нуждалась в нем, в его силе, его непоколебимой уверенности. Без него я могла лишь лежать на больничной койке, беспомощно ожидая его возвращения. Не понимая, почему он не может приехать на поезде в город, почему он, зная, что я в больнице, принял приглашение лететь в Швейцарию, чтобы произнести какую-то речь, и оставил детей на попечении секретарши. Оставил меня бороться с недомоганием собственными силами.
Оглядываясь назад, я понимаю, что именно это стало началом. Остальную часть жизни я разбиралась, почему он так изменился. До тех пор пока не стало слишком поздно.
Даже после того как я вышла из больницы, Чарльз не проявил ко мне особого участия, как это бывало раньше. Как будто он больше не нуждался в моем теле. Больше никаких маленьких Линдбергов. Его династия укомплектована: какая теперь надобность во мне?
Сначала у меня тоже было не так уж много желания. Но постепенно оно стало возвращаться, но он всегда старался уклониться. Больше он не терял самообладания в моих объятиях, больше так откровенно не раскрывался, крича и кусая мою грудь. Раньше наши тела могли вести диалог, когда молчали сердца. Теперь это стало еще одной моей потерей.
Было ли это причиной того, что он стал отдаляться и от детей? Означало ли это, что он объединил всех нас вместе как что-то уже неинтересное? Все, что я знаю, это то, что он начал летать все дальше и дальше, редко прося меня сопровождать его, и только временами вспоминая, что надо вернуться назад.
Но его присутствие чувствовалось всегда, даже когда он был далеко. Он составил персональный распорядок дня для каждого ребенка, начиная со времени их пробуждения и до количества еды, которую им разрешено было потреблять в течение дня, включая работу по дому и точный способ, как все надо было делать. (Мусор не просто бросать в мусорное ведро, а потом нести на помойку; сначала рассортировать его, чтобы убедиться, что ничего ценного не попадет в мусорный бак.) Для каждого ребенка были составлены списки обязательного чтения в зависимости от того, какой изъян в его или ее характере находил Чарльз. Джону давали книги, прославлявшие скромность, Лэнду – те, которые тренировали внимание; Скотту требовались те, в которых говорилось о преимуществах дисциплины. Энси должна была читать про маленьких девочек, которые попадали в трудное положение, потому что имели вспыльчивый характер. А Рив, еще до того, как пошла в детский сад, должна была сидеть час в день и листать книжки с картинками про детенышей животных, которые плохо кончили, потому что были слишком любопытными.
Я тоже не была обойдена его заботами. Я должна была отчитываться за каждую статью расхода, вплоть до шнурков к каждой паре теннисных туфель и каждой коробки зубочисток. Естественно, ожидалось, что я каким-то неведомым образом должна была заранее знать о точном часе его прибытия домой, даже если он забывал мне об этом сообщить. Если он входил в дверь, а меня на было на подхвате, чтобы принять от него шляпу и пальто, он поносил меня четверть часа, пока наконец не вспоминал, что надо в виде приветствия поцеловать меня в щеку.
Но когда он уезжал, в доме воцарялось веселье, беготня, и все чувствовали себя гораздо свободнее. Энси ставила свои любимые пластинки или целый день училась играть на флейте, мальчишки носились туда-сюда в спортивных костюмах, Рив весело топала по комнатам, ухватившись за кого-нибудь из своих братьев и требуя, чтобы с ней тоже поиграли. Во время обеда мне иногда казалось, что я нахожусь в зоопарке, хотя просто сидела за столом и наблюдала, как они болтают друг с другом, зная, что наверняка услышу что-нибудь важное. Таким образом я узнала, что Джон собирался пригласить Сару Пром на прогулку, что Лэнд повредил мост у своего «Студебеккера» и хотел занять денег у бабушки, чтобы починить его, что Скотт держит жабу в ящике для носков, что лучшая подруга Энси сказала остальным из команды болельщиц, что у нее пахнет изо рта, что Рив никогда не собирается выходить замуж, потому что мальчишки вроде ее братьев просто ужасны.
Обычно Рив заканчивала обед, сказав, что она скучает по папочке, и все поворачивались к пустому стулу во главе стола с тоскующим выражением на юных лицах – прежде чем отшвырнуть стулья и снова вернуться к своим занятиям.
Возможно, они скучали по нему, и я тоже. Но когда он был дома, атмосфера была так напряжена, что я иногда пряталась в свой писательский домик, чтобы свободно вздохнуть и поплакать на воле.
Вечером на следующий день после того, как он вернулся с Тихого океана, мы все сидели в кухне, и дети смотрели на него так, словно он какое-то мифическое существо. Чарльз оживленно болтал.
– Как хорошо, что я вернулся, Энн, постараюсь привести в форму наш молодняк.
Я смеялась, дети смеялись, мы были так счастливы, что он вернулся домой. Но скоро «Я приведу в форму наш молодняк» стало военным кличем. От него меня бросало в дрожь, а детей этот клич заставлял бледнеть от тревоги. Я не могла смотреть на то, как он обращается с ними. Он ругал Лэнда за плохие оценки до тех пор, пока бедный мальчик не расплакался – тринадцатилетний парень шмыгал носом, как младенец. Или ходил по пятам за кем-нибудь весь день, чтобы точно убедиться, что расписание на день выполняется точь-в-точь, и надзирал за этим так пристально, что у Энси приключился нервный тик, а мне стало плохо с сердцем, когда я это увидела.
Один раз Чарльз отправился в комнату Джона и побросал на пол всю его одежду просто потому, что один свитер был неправильно повешен и немного растянулся.
Дети любили его, относились к нему осторожно и почтительно, а может, любили свое представление о нем. Расти в семье Линдбергов означало принять на себя серьезную ответственность, быть смелым, бесстрашным и способным на большие дела. Они видели эти черты у своего отца и восхищались ими. И вначале все было хорошо, это были прекрасные времена; с годами детали утратили свою остроту, так что воспоминания стали похожи на живопись импрессионистов по сравнению с немеркнущими фотографическими образами горьких военных лет.
Но Чарльз организовывал игры на свежем воздухе в масштабах, которые мне никогда не были подвластны. Играли в «мусорщик идет на охоту», устраивали эстафеты, гоняли в футбол, который он и мальчишки просто обожали. Чарльз разрешал мальчикам отнимать у него мяч с той силой, которую они могли применить, которая с годами увеличивалась так же, как и чувство обиды. Но Чарльз никогда не жаловался, даже когда Скотт случайно сломал ему ребро.
Он поощрял любовь Энси к писательству так же, как всегда поощрял мои эпистолярные наклонности, даже напечатал ее рассказы и переплел их так, что они стали выглядеть как настоящая книга. Он восхищался чувством юмора Рив, озорно подкалывая ее, дурачась над ней и разрешая ей дурачиться над ним.
Конечно, он заботился об их безопасности, научив каждого приемам самозащиты, вдолбив им, что нельзя разговаривать с незнакомыми людьми и садиться в чужие машины. Он выдрессировал несколько поколений сторожевых собак, чтобы те охраняли детей, когда те были совсем маленькими.
И все же нам всем было легче любить его и восхищаться им на расстоянии, когда он отсутствовал. В первый же день после того, как Чарльз в очередной раз уехал из дома, мы по инерции ходили с оглядкой и разговаривали с осторожностью, как будто он все еще был здесь. Потом раздалось что-то вроде коллективного вздоха, атмосфера разрядилась, и постепенно мы снова стали самими собой.
До тех пор, пока он снова не вернулся домой.
– Джон! Лэнд! Идите, соберите это безобразие! – Все еще стоя у телефона, я в ужасе смотрела на груду обуви и снаряжения в прихожей. Как же я недоглядела? Умом я понимала, что Чарльз вернется домой еще не скоро, но внутри поднималась паника, как будто он вот-вот откроет парадную дверь. – Спускайтесь сюда немедленно и подберите свои вещи! Оба!
И я бегом бросилась в кухню, вспомнив о текущей раковине.
– Можно войти?
Я подняла глаза. Чарльз стоял в дверях писательского домика – моего убежища. Я поспешно захлопнула книгу, которую читала, и сунула ее под лежавшие на столе бумаги, как часто делала, учась в школе. Схватив карандаш, я начала писать что-то на листке бумаги.
– Конечно, можно, – проговорила я, поворачиваясь к нему с той же неестественной улыбкой, с которой позировала перед фотокамерами.
– Я тебя не отвлекаю?