Жена авиатора Бенджамин Мелани
– Конечно, Чарльз. Как ты? У тебя все в порядке? Господи, что я говорю, конечно, нет. Но как ты это переносишь?
Хотя я знала ответ. После сорока пяти лет совместной жизни я его знала.
Он сейчас составлял список вопросов, которые хотел задать врачам. Он уже связался с Пан Ам, чтобы изменить график своей работы. Я знала, что с ним его потрепанная дорожная сумка, в которой имеется маленькая аптечка и пара смен белья, которое он собирался выстирать в раковине в ванной комнате отеля, потому что никогда не брал ничего лишнего. Хотя вся его одежда – та, что была необходима на островах, – старые шорты и теннисные туфли, – совершенно не годилась для Нью-Йорка в марте месяце. Мне надо будет привезти ему подходящую одежду.
– Со мной все в порядке. Прошло уже несколько часов, как я узнал об этом, так что у меня было время переварить эту новость.
– Несколько часов? Тебе понадобилось всего несколько часов?
И, несмотря на тяжкий, холодный ужас, наполнивший то пространство, где раньше находился мой желудок, я рассмеялась.
– Да. – Его голос стал жестким, он не понимал, почему я смеюсь.
– Чарльз, постарайся не поддаваться панике. Возможно, это ложный диагноз. Давай подождем, пока здешние доктора не осмотрят тебя.
Я почувствовала в его голосе раздражение. Он прорычал в телефон:
– Это не ложный диагноз. Я взял медицинский справочник и сам проверил все симптомы. Надеюсь, что облучение поможет, как бывает со многими видами рака.
– Хорошо. Что еще я могу сделать?
– Ничего. Приезжай не раньше завтрашнего дня, потому что я не хочу, чтобы ты вела машину в темноте. Пожалуйста, не говори детям. Нет причин огорчать их, и, конечно, нежелательна любая огласка. Если кто-нибудь спросит, скажи, что я подхватил вирус в джунглях.
– Хорошо. Чарльз, постарайся выспаться. Утром я приеду.
– И ты тоже. И желаю хорошо провести вечер.
Я повесила трубку и снова рассмеялась.
Дверь кухни распахнулась, и Дана приветствовал меня веселой улыбкой и подносом с коктейлями в руках.
– Давай отправимся завтра на шоу? Один мой пациент предложил билеты на «Короткую ночную мелодию». Мне бы очень хотелось посмотреть ее, потому что… Что? Что случилось, Энн?
Я покачала головой и постаралась успокоиться, но не смогла сдержать сдавленного рыдания.
– Чарльз. Он только что звонил. Дана, он болен. Лейкемия. Не помню, как точно звучит диагноз. Он сейчас в городе и просил меня… – о боже, тебя! – не смог бы ты рекомендовать…
Я остановилась, не в силах говорить дальше, и упала в столь знакомые объятия Даны. Он прижал меня к груди и зашептал что-то успокаивающее, усаживая меня на кушетку. Я положила голову ему на плечо, ожидая, когда высохнут слезы на щеках. И постаралась не думать о болезни мужа.
Чарльзу хорошо помогло первоначальное лечение, и несколько месяцев нас не покидала надежда. В эти месяцы мы снова были вместе, как я когда-то мечтала так давно. Но я не могла не вспоминать старую пословицу: «Будь осторожен, когда чего-то сильно желаешь». Теперь я стала ему нянькой и опекуншей. А Чарльз не был уступчивым пациентом, он завидовал моему здоровью, потому что сам даже не мог подняться по лестнице без отдыха. Ему хотелось придерживаться своего крайне насыщенного графика, и когда он понял, что больше не сможет этого делать, то стал побуждать меня как можно скорее выполнить его новый проект – подготовить к изданию мои дневники. Я перестала их писать много лет назад, после войны. Но, видя упорный интерес к ним Чарльза, я не могла не думать о том, что он старается написать свой некролог с их помощью. Переписывая их, убирая некоторые места, создавая портрет человека, которого я не могла узнать.
Но настало время, когда противоречить уже не имело смысла. Его тело перестало реагировать на лечение, и нам наконец пришлось сказать детям о его болезни. После ужасного месяца в больнице, когда стало очевидно, что его лейкоциты уже не поддаются лечению, он сказал:
– Я хочу вернуться домой, на Гавайи. Хочу умереть спокойно.
Дана сказал ему, что это равносильно самоубийству.
– Вы не вынесете этого, – сказал он прямо, – вы слишком слабы, а это очень долгий перелет.
– Я все равно умру. Мне хочется умереть дома. – Невероятно похудевший, лежа на больничной постели, Чарльз выдвинул нижнюю челюсть в своей решительной манере и тут же превратился в героя с фотографий 1927 года. Хотя у меня стояли слезы в глазах, потому что главный онколог только что сказал Чарльзу, что у него остались считаные дни, мое сердце сделало сумасшедший скачок, когда я посмотрела на его все еще красивое лицо. Худоба лишь подчеркнула мужественность его черт. Его волосы, поредевшие еще до облучения, стали снежно-белыми, что, когда он был здоров, составляло контраст с его обветренной, загорелой кожей после стольких лет, проведенных на свежем воздухе – сначала в открытых кабинах самолетов, потом на Тихом океане во время войны и, наконец, в последние годы в джунглях и тропических лесах на далеких, диких берегах.
Его физическая привлекательность, наше физическое притяжение – это никогда не исчезало. В постели мы всегда понимали друг друга. Правда, много лет назад он перестал приходить в мою постель.
Я покачала головой. Грешно теперь думать об этом. Я слушала, как Чарльз спорит с Даной, который в конце концов сдался, а потом зовет Джона, чтобы совершить все обряды, необходимые перед тем, как отправиться на тот свет.
Наконец, когда все ушли – группа врачей, наши мальчики в свои отели, я поцеловала Чарльза на прощание.
– Хочешь, чтобы я осталась? – спросила я неожиданно для себя самой.
Я была так измотана, что могла бы заснуть на полу.
– Нет, – проговорил он, хмурясь, – в этом нет необходимости. Со мной все будет в порядке, да и ты лучше выспишься в своей постели.
– Хорошо. – Я взяла свою сумку и пальто и остановилась у двери, чтобы помахать ему на прощание. Он показался мне таким слабым и беспомощным – он, который всю жизнь казался мне титаном. Но он не дал мне никакого знака, что хотел бы остаться в моем обществе. Он открыл книгу – медицинский справочник – и надел очки, сдвинув их на кончик носа. Послюнявив указательный палец, он перевернул страницу.
Пересекая холл, я чувствовала такую усталость, что боялась, что ноги откажут, прежде чем я дойду до лифта. Я почти добралась до него, когда почувствовала, что кто-то дотронулся до моего плеча.
– Миссис Линдберг?
– Да.
Молодая рыжеволосая медсестра подошла ко мне. В ее руках были какие-то бумаги. Она испуганно оглядывалась.
– Я не должна этого делать. Я знаю, что не должна, это очень плохо. Но вы – я люблю ваши книги, вот в чем дело. Они так много для меня значат, и мне кажется, вы должны знать кое о чем.
Она сунула мне бумаги и бросилась прочь по коридору. Смущенная, я быстро положила бумаги в сумочку, решив, что это какие-то медицинские документы, потом спустилась вниз на лифте, подозвала такси, доковыляла до своего номера в отеле – я уже давно не снимала квартиру в городе – и позвонила, чтобы мне принесли выпить.
Только после этого я вспомнила о бумагах, которые сунула мне медсестра. Потягивая принесенный джин, я вынула их из сумочки и расправила на коленях. Это не были медицинские документы. Это были письма, вернее, копии писем. Слова немного размазались от размножения трафаретной печатью. Письма были от Чарльза. Я узнала его почерк – мелкий, с наклоном вправо. Письма были короткими, что было нехарактерно для Чарльза, который обычно писал весьма пространные письма. Это были прощальные письма, полные общих воспоминаний и надежд, которым больше не суждено осуществиться. Эти письма были адресованы не мне.
И вот наконец мы достигли места нашего назначения, конца нашего совместного путешествия. Он снова проснулся, увидел меня и закашлялся. Я слышу, как сиделка быстро подходит к двери, но я опережаю ее.
– Мне бы хотелось еще несколько минут побыть с ним наедине.
– Да, конечно, миссис Линдберг! – Она уходит с сочувственной улыбкой.
– Чарльз, я хочу знать только одно. Я заслуживаю знать почему. Это ведь не только женщины, это я могла бы понять. Но дети, другие дети. Сколько их?
Я бросаю письма ему в лицо, и он, защищаясь, с трудом поднимает руку.
– Семь. Я – отец еще семерых детей.
Я потрясена таким количеством. Пока я не услышала этих слов, другие дети казались чем-то нереальным. Его ублюдки. Я задыхаюсь.
– Сколько лет, Чарльз? – Наконец с трудом говорю я. – Сколько лет ты скрывал их от меня? Как они выглядят? Они похожи на тебя?
Почему-то это важно для меня. Я должна знать, похожи ли они на моих детей. Наших детей.
– Не могу сказать. Кажется, похожи. Это началось в пятидесятые годы.
Он закрывает глаза, как будто припоминая.
– Так вот почему ты всегда отсутствовал. Вот почему никогда не хотел брать меня с собой, вот почему хотел спрятать меня в глуши.
– Вначале все было не так. Я действительно работал. Грету я встретил в берлинском отделении Пан Ам. С остальными познакомился через нее. Мне было тогда очень одиноко. Ты была занята детьми, сидела дома. Ты была…
– Старой, – заканчиваю я за него, и он не противоречит мне.
– Наши дети – ты их хорошо воспитала. Только ты. Я хотел… возможно, я хотел получить еще один шанс.
– Но почему ты не дал этого шанса нашим детям? Они были бы только рады. Но вместо этого ты предпочел оставить их. Завести другие семьи. В последний раз спрашиваю – почему?
Он не отвечает, и я не знаю, о чем еще его спросить, что еще сказать. Я всего лишь женщина, женщина, у которой еще так много дел. Даже теперь, меряя шагами комнату и стараясь использовать последнюю возможность понять человека, за которым я была замужем, я не могу не думать о том количестве людей, которым придется позвонить, официальных заявлений, которые придется сделать, и практических мероприятий по приведению дел в порядок.
Сейчас я просто не могу осознать огромность этого события, того, что оно значит для моих детей, того, что произойдет дальше.
Мы молчим и дышим так тяжело, что мне кажется, что он снова заснул. Но потом я чувствую его руку – ледяную, кончики пальцев скрючены – на моей руке. Он хватается за меня отчаянно, со страхом. Он открывает глаза, и я вижу, что он такой же, как все остальные люди в этот момент – испуганный, полный отчаяния и сожаления. Слезы скопились на его нижних веках, они текут по щекам, его губы дрожат, и он шепчет:
– О, пожалуйста, прости меня, Энн. Прости меня перед тем, как я умру.
Слова признания уже готовы сорваться с моих губ, слова, которые сорвались бы с моих губ после его раскаяния. Я знаю, что в моей власти простить его, потому что я тоже грешна. Мы теперь равны, равны в нашем предательстве друг друга.
Но я грешила не так, как он. Я никогда не предавала моих детей. Я предала только его.
– Теперь слишком поздно, – отвечаю я, отказывая ему в утешении и поддержке, которые могу дать только я. Сорок пять лет я ждала этого мгновения, и теперь мне хочется только одного – чтобы оно никогда не настало, – ты ранил всех нас сверх всякой меры.
– Но ты не станешь… ты не скажешь детям?
Мои дети. Моя любовь, моя жизнь.
– Нет, нет, я никогда им не скажу. Я никогда не повешу на них эту ношу. Никогда!
– Мне не хотелось бы, чтобы ты помнила меня таким, – просит он, и его голос снова прерывается.
– Тебе следовало подумать об этом раньше.
– Я только хотел остаться героем в твоей памяти. Те, другие женщины – мне было все равно, что они обо мне думают. Но ты…
– Я не нуждалась в герое. Никогда, слышишь? Я никогда не нуждалась в герое. Мне было необходимо, чтобы меня любили.
– Но ведь я возвращался. Всегда возвращался к тебе.
– Значит, этого будет достаточно? – спрашиваю я нас обоих. Он кивает, и я понимаю, что слова больше не нужны. Объяснения тоже. Наклонившись, я обнимаю его. Он такой легкий, такой слабый. Он напоминает мне мою сестру Элизабет, когда она уже была больна.
Наше дыхание смешивается.
– Я люблю тебя, – говорю я Чарльзу Линдбергу, и это последние слова, которые он слышит. Такая обычная фраза.
Такая обычная пара, если подумать.
Чарльз снова засыпает глубоким, всепоглощающим сном; рот открыт, кожа мелового цвета. Так он спит более двух часов.
Он просыпается от приступа удушья. Его глаза открыты и устремлены на дальнюю точку горизонта. Он прерывисто дышит, потом делает один глубокий вдох.
И больше ничего.
Мы нагибаемся к нему и слышим короткий вдох, потом наступает тишина. Этот титан теперь стал просто плотью и костями, что рано или поздно произойдет со всеми нами. Лэнд и я смотрим друг на друга, слишком потрясенные, чтобы плакать. Чарльз Линдберг, оказывается, был смертным, как мы все.
Когда в комнату входит доктор со стетоскопом в руке, я, шатаясь, отхожу в сторону. Глаза мои сухи. Не могу понять, как мне жить дальше без него, без ответов на те вопросы, которые я никогда не устану задавать.
Я кладу на стол дорожную сумку Чарльза. С улыбкой смотрю на нее. Она истрепана чуть ли не до дыр, телячья кожа, из которой она сделана, потерлась и засалилась, заржавевшая застежка скреплена английской булавкой.
Я открываю ее просто для того, чтобы в последний раз вдохнуть его запах, потрогать его старую одежду – спортивную рубашку с короткими рукавами, которую подарила ему Рив на шестидесятилетие. Ужасные, грубые шерстяные носки, которые он так любил носить, даже (страшно сказать) когда надевал смокинг. Сколько сил я приложила, чтобы отучить его от этой привычки! Фотография – я вытаскиваю ее с испугом и нетерпением. Больше мне не выдержать никаких сюрпризов. Это так непохоже на Чарльза – брать в путешествие чью-то фотографию. «Лишний вес», – слышу я его ворчливый голос.
– О! – В моей руке фотография молодой женщины. Я не сразу понимаю, что на меня смотрит мое собственное изображение.
Очень молодая. Темные волосы, ни одной морщинки на лице. Почти девочка, с нежным овалом лица и немного грустной улыбкой, а не та смеющаяся идиотка, как на всех ранних газетных фото. Эта улыбка – осторожная, несмелая – отражает мое тогдашнее состояние. Слишком молодая, слишком мало знающая, боящаяся всего, хотя самое страшное в жизни мне еще предстоит.
На коленях у меня сидит малыш. Мой первенец. Белокурые кудри, ямочка на подбородке, большие голубые глаза. Я вздрагиваю от внезапного воспоминания, когда Чарльз сделал эту фотографию. Он тогда только что купил новый «Кодак» и снимал все, на что падал взгляд, – в те моменты, когда не разбирал фотоаппарат и не собирал его снова, восхищаясь сложными деталями.
В тот день я, вынув из ванны ребенка, заворачивала его в полотенце. Малыш улыбался и тянул ко мне ручки, когда Чарльз сделал этот снимок.
«Я не хочу никаких напоминаний, – сказал Чарльз после того ужасного мая, – нам нужно забыть».
Однако с тех пор он брал эту фотографию в каждое путешествие, в каждый полет; она даже побывала с ним на войне и вернулась назад. Вижу Чарльза в джунглях, пытающегося заснуть на походной кровати или, возможно, на земле. Океаны пролегают между нами и домом, бомбы рвутся рядом. Всего лишь один солдат из многих, который хочет сохранить что-то хорошее, что-то важное, – что-то, что напоминает ему, зачем он здесь.
Возможно, что-то, что даст ему достойно встретить смерть.
Глазами, полными слез – исцеляющих слез, так необходимых сейчас, – я оглядываюсь на неподвижную фигуру на кровати. Поднявшись, подхожу к нему и вкладываю фотографию ему в руки. Я наклоняю голову, прикасаюсь щекой к его щеке и благодарю Бога за этот неожиданный дар – возможность заглянуть в уголок души Чарльза, который он пытался спрятать от меня все эти годы.
Вот и ответ на все мои вопросы.
«Вся королевская конница, вся королевская рать, – начинаю я тихо напевать, как делала когда-то, качая каждого из своих детей, – не смогут Линдбергов вместе собрать».
Лэнд нагибается и закрывает глаза отцу.
Когда он это делает, я молюсь, чтобы Чарльз наконец обрел то, что искал всю свою жизнь.
Глава двадцать вторая
Я лечу.
Одна, без страха, высоко над заливом Лонг-Айленд. Я приехала навестить дочь старого друга, у которого в поместье есть частное летное поле. От отца ей остался самолет, четырехместный моноплан, который все эти годы простоял в ангаре. Однажды у этого самолета отвалилось колесо, и девушка, еще слишком глупая, чтобы испугаться, поверила, что ее парень привезет ее домой в целости и сохранности, что он и сделал. И она тогда решила, что так он будет делать до конца их жизни.
Я поблагодарила Диану, дочь Гарри Гуггенхайма, которая теперь была худой нервной женщиной средних лет. Гарри умер несколько лет назад. Он всегда публично утверждал, что его друг не является антисемитом, а сам перестал отвечать на звонки Чарльза.
– Вы уверены, что хотите это сделать, миссис Линдберг? Вы ведь так давно не летали.
– Знаю. Но я должна это сделать.
– Вы все помните?
– Не знаю, но думаю, что разберусь.
– Как вы живете без него?
– Спасибо, хорошо.
– Отец всегда говорил, что потерял его много лет назад, – Диана покачала головой, – еще перед войной. Но потом он всегда добавлял: «Черт возьми, я все еще скучаю по нему». Неужели он во все это верил? Неужели полковник Линдберг действительно верил в то, что говорил перед войной?
Я колебалась. С одной стороны, мне хотелось успокоить дочь нашего доброго и преданного друга, с другой – я не собиралась скрывать правду.
– Если вы его знали, – наконец проговорила я, – то вряд ли можете сомневаться, что он никогда не говорил того, что не думал.
– В том-то и дело, – Диана покачала головой, медленно, печально. Потом взглянула на меня с улыбкой сострадания, – но вы… мы никогда не верили, что вы…
– Я устала от того, что люди считают меня лучше, чем его. Я была такой же плохой. Более того, у меня не было своего мнения. Я брала его взгляды, хотя знала им цену. Я не лучше немцев. Тех, которые терпели и молчали все эти годы.
– О нет, миссис Линдберг, вы не такая, как они! Я никогда в это не поверю. Мой отец никогда не верил в это!
Эти слова дочери моего старого друга не помогли мне. Она хотела оправдать меня, а мне это было не нужно.
– Извините, Диана, мне действительно жаль, что мы причинили боль вашей семье.
– Это было так давно.
Она пожала плечами. В отличие от мужчин, женщины с годами становятся менее сентиментальными. В молодости мы много плачем; проливаем реки слез по поводу тех, кого любим. Все слезы я выплакала, когда похитили и убили моего первенца. Но я не проронила и слезинки после смерти мужа.
– Папа всегда говорил, что вы храбрая, – нагнувшись ко мне, Диана улыбнулась. Она была на голову выше меня, – он говорил, что полковник никогда не испытывал страха, потому что не задумывался о последствиях, в отличие от вас. Но вы все равно летали вместе с ним. В этом проявлялась ваша храбрость.
– Или идиотизм, – ответила я, с трудом поднимаясь в открытую кабину, испытывая невыносимую боль в суставах. Я подняла на лоб свои летные очки, понимая, как глупо выгляжу – седовласая бабушка со старыми летными очками на лбу. Я опустила их на глаза, пристегнула ремень безопасности, включила зажигание и открыла дроссельный клапан. Медленно я начала выруливать, сначала с удивлением глядя на пропеллеры, вертевшиеся перед глазами. Совсем забыла, что на старых самолетах пропеллеры были впереди, а не сбоку. Постепенно все возвращалось. Я потянула за рычаг, прибавляя скорость, задержала дыхание. И это случилось – я вспомнила все и больше не чувствовала страха. Да и с чего мне было бояться? Мне было почти семьдесят, и я начала придавать слишком много значения различным причинам смерти старых людей. Крушение самолета казалось вполне приличной альтернативой многим из них.
Но я не разобьюсь, по крайней мере не в этот безоблачный и безветренный денек. Я полностью контролирую свой самолет, наученная лучшим пилотом, который когда-либо существовал на свете, и я постепенно все сильнее нажимала на рычаг, посылая самолет вверх, вверх, вверх. Выше дома – Диана уже уменьшилась до размеров куклы. Она машет руками над головой, я поднимаюсь выше деревьев, попадаю в воздушную струю, и вот я уже парю над океаном. Мне закладывает уши, и я вспоминаю, что забыла захватить жевательную резинку.
Двигатели ревут так громко – я совсем забыла, какие они громкие! Даже в закрытой кабине они не стихают, по крайней мере для моих чувствительных старых ушей, и я удивляюсь, как мы могли вести нескончаемые разговоры в тот бесконечный день, когда наматывали круги, сжигая излишки топлива.
Я делаю вираж влево и поворачиваю на север. Я узнаю некоторые дома внизу, дюны, очертания береговой линии, хотя, конечно, многое изменилось со времени моего последнего полета. Домов стало больше, появились дороги, автострады, разделившие землю на правильные четырехугольники.
В какой-то момент мне хочется полететь вглубь, чтобы посмотреть, что еще изменилось, но потом я вспоминаю главную цель своего полета и направляю самолет к океану.
Волны неустанно продолжают равномерный и упорный штурм берега, и я пикирую ниже, стараясь еще раз вообразить, каково ему было лететь одному, видя внизу лишь холодную серую поверхность воды в продолжение почти всего полета до Парижа. Но после всех этих лет я все еще не могу поставить себя на его место и представить, что делаю то, что смог сделать он. Я все еще не могу перестать восхищаться отвагой того юноши, его поразительным бесстрашием. Я все еще не могу перестать удивляться, что этот юноша выбрал меня. И меня это радует, потому что мы должны гордиться, что нас выбирали, в нас нуждались. Нас любили.
Но не это является фундаментом, на котором строится жизнь, брак. Мне жаль, что прошло так много времени, прежде чем я поняла это, а также и то, что должна радоваться тому, что по крайней мере смогла запечатлеть все это на бумаге. Глядя поверх пропеллера направо, я вижу его, тот маяк на клочке земли, выдающемся в океан, и понимаю, что уже почти достигла цели. Я опускаю руку в карман.
Уже почти в самом конце он надиктовал свое желание, чтобы я была похоронена рядом с ним на Гавайях. Он никогда не спрашивал, хочу ли я этого, и я никогда не говорила ему, что не хочу. Я дала ему умереть с мыслью, что мы будем лежать рядом. Я дала ему умереть с уверенностью, что для меня это честь, что он выбрал меня и только меня.
Но я не буду лежать рядом с ним. Когда я умру, как сказала я своему сыну во время долгого перелета с Гавайев, после того как мы похоронили Чарльза под несколькими большими каменными плитами, едва обозначив его могилу, чтобы незнакомые люди не смогли найти ее, я решила, уж лучше пусть меня кремируют. И чтобы мой пепел был развеян на местами, которые были мне дороги – моим садом в Дарьене, над берегами, где стоял летний домик нашей семьи в штате Мэн и над заливом в двух милях от берега.
Примерно там, где я сейчас пролетаю. Я вглядываюсь в мутное от грязи боковое стекло и далеко внизу вижу маяк и спокойную голубую поверхность воды. Локтем изо всей силы нажимаю на стекло, оно отходит в сторону, и мне в лицо ударяет струя холодного воздуха. Я целую свое обручальное кольцо, потом бросаю его вниз, надеясь, что оно под тяжестью своего веса упадет в воды залива – места, где начался наш медовый месяц. Там, где был развеян прах нашего первенца.
До сих пор не могу понять, почему Чарльз поступил так, как он поступил, почему стал отцом стольких побочных детей, почему завел семьи на стороне. Может быть, это произошло потому, что мы оба продолжали искать нашего потерянного ребенка. Я невольно вглядывалась в лица всех мальчиков, которые попадались на пути, особенно если у них были голубые глаза и белокурые волосы. Я вглядывалась в лица моих остальных сыновей, ища жесты, мимику или смех, которые напомнили бы мне его.
Может быть, таким способом Чарльз искал Чарли, стараясь возродить его снова и снова.
Какими бы ни были его мотивы, я не хочу быть похороненной рядом с ним, но не уверена, поймут ли меня мои дети. Знаю, что, если стану объяснять, что причинил мне их отец, они смогут понять. Но я не стану этого делать. Это не нужно ни ему, ни им.
Это не нужно поколениям школьников, которые будут читать о нем в учебниках истории, и восхищаться, и вдохновляться на собственные подвиги. Не сделаю этого и ради этого храброго старого и примитивного моноплана, который вечно будет ждать его так же, как и я. Я сохраню это втайне ради него.
Делаю вираж и, закрыв глаза, на мгновение вспоминаю Дану. Он хороший человек. Добрый. Мы прекратили наши любовные отношения несколько лет назад, переведя их в теплую дружбу. Но я знаю, что, если бы я предложила ему жениться на мне, он без вопросов ушел бы от жены. Но я не попрошу ни его, ни кого-нибудь другого, и это не только из неверно понятой вдовьей верности.
Дана научил меня, что такое быть любимой, быть равной. А Чарльз научил меня, что такое одиночество, задолго до того, как оно мне понадобилось.
Но теперь я готова.
Я поворачиваю назад к земле. На самолете нет радио, поэтому я не могу держать связь с землей. А мне, в отличие от Чарльза, этого хочется. Чарльз был родом с небес, а я родом с земли.
Никогда не забуду того, чему он научил меня. И никогда не избавлюсь от его наследства. До конца моих дней меня будут приглашать на празднование присвоения его имени аэропортам, школам и улицам. Приглашать будут меня, а не тех, других его женщин, и за это я должна быть благодарна.
Я буду серьезно исполнять свои обязанности, так же ответственно, как некогда выполняла обязанности члена его команды. Стану связующим звеном между тем Чарльзом, которым он должен был быть, и тем, которым он был на самом деле. Хранительницей его репутации.
Буду одна совершать полеты. Надев свою пару летных очков, имея свою точку зрения на мир, отличную от его взгляда.
Горизонт становится неясным на фоне темнеющего неба, и мне нужно скорее вернуться назад, пока день совсем не угас. На земле есть люди, которые ждут меня.
Но если я не вернусь до захода солнца, я могу всегда сориентироваться по звездам. Это одна из многих вещей, которым он научил меня, когда я еще мечтала, чтобы меня учили. Если я теперь потеряю правильное направление, то не стану паниковать. Я знаю, как найти Полярную звезду, и всегда смогу разыскать по ней правильный путь.
Потому что ее ясный, твердый взгляд напоминает мне о нем.