Улыбка Лизы. Книга 1 Никитина Татьяна
– Как долго человек считается без вести пропавшим? – уточняет Миша.
– И как долго его будут искать? – добавляет Лиза.
Они не впервые в этом кабинете пытаются прояснить дальнейший план поисков Паши.
– Если судебное решение не принято, то разыскное дело хранится у нас пять лет, а потом в архив. Вы поймите одно: круглосуточно милиция искать не может никого, – устало говорит следователь, собирая в пухлую стопку разбросанные по столу бумаги, – у каждого сотрудника десятки подобных дел. Вот сейчас у меня без вести пропавшими числятся сто сорок семь человек. Вы себе представляете объём работы?
– Я хочу, чтобы Вы внесли ясность, как будет вестись дальнейший поиск моего сына, – настаивает Лиза.
– Мы делаем всё возможное, но за другие территории я поручиться не могу. У них своих «потеряшек» хватает, – сообщает начальник оперативно-разыскного отдела.
– Но Вы же не хотите сказать, что поиски нашего сына закончены?
– Это, так сказать, фигурально… Надо ждать, – вздыхает он, – набраться терпения и ждать.
Каждое слово чуть ли не по слогам. Скосив глаза на запястье с командирскими противоударными часами, даёт понять – время у него не резиновое. Не растягивается.
Лиза и Миша сидят, раздавленные чудовищной безысходностью, и не могут поверить, что всё так безнадёжно.
– Да поймите вы меня – искать день и ночь вашего сына мы не можем. Обратитесь в детективное агентство. Могу даже визитку дать. Они с нами тесно сотрудничают.
Порывшись в столе, протягивает Мише визитку с золотыми вензелями на лиловом фоне.
– Но сразу предупреждаю: поиск людей – занятие не из дешёвых.
На двадцать восьмой день звонит следователь Балабанов, тот самый, похожий на Куравлёва в молодости. По телефону он, слава Богу, не цокает.
– Елизавета Андреевна, вам сегодня к трём надо подойти на опознание.
– Опознание кого? – сжимается она в тугую пружину.
– В низовьях Томи жителями деревни Красный Яр найдено мужское тело, предположительно тринадцатичетырнадцати лет. По антропометрическим данным…
– А при чём здесь я? – спрашивает она. – При чём здесь я?! Вы мне это сейчас зачем говорите?!
Миша, не успевший подойти к телефону раньше, отбирает у неё трубку.
Он настаивает, чтобы Лиза осталась дома и выпила что-нибудь из транквилизаторов, или пустырник, хотя бы чай с мятой, и обязательно надо поспать, пока он сбегает к следователю, но Лиза не слышит. Она натягивает сапоги, путается в рукавах плаща и идёт с Мишей. Трястись в трамвае или автобусе меж потных тел физически невыносимо, и они, не сговариваясь, идут пешком. Долго – через полгорода – и молчат, как чужие. Любая произнесённая сейчас фраза кажется чудовищно-нелепой, как и всё вокруг: невыносимо яркое солнце, неестественно синее небо без единого облачка, галдящие на тополях грачи и особенно дети – беззаботные, смеющиеся, живые дети.
В трёхэтажный анатомический корпус из красного кирпича, на кафедру судебной медицины Миша идёт один. Лиза ждёт его на скамейке, забившись в самый дальний угол университетской рощи. Там, надеется она, никто из коллег или студентов её не заметит и не заговорит, не спросит.
Мозг такой тяжёлый, неповоротливый, а мысли – густые, тягучие, как расплавленный парафин, рождаются с трудом. Обрывочные, неоформленные и оттого кажутся уродливыми и неполноценными. Она не может вспомнить, о чём думала пять минут назад, да и думала ли вообще? Время замирает, и она никак не решит, что ей с ним делать: то ли поторопить, то ли попросить остановиться, то ли потребовать, чтобы оно исчезло. Если нет времени, нет и событий, кажется так? Или наоборот: если нет событий, то нет и времени? Сейчас её мозг ничего не может решить. Он подобен горячему воску, или раскалённому асфальту, или кипящей смоле, на поверхности которой мучительно бьётся, пытаясь освободиться, крошечная пчела. Или это был мёд? Густой, прозрачный, как янтарь, внутри которого просвечивал доисторический комар, увязший в смоле. Остался бедняга в камне, а теперь – в чьём-то кулоне. Возможно, это был перстень? Где она его видела? Она не смотрит на часы и не знает, как долго нет Миши. То ли минуты, то ли вечность.
Он выходит из корпуса, но не через центральный подъезд, а с торцевой стороны здания – через служебную дверь. В одном свитере. Куртку и шарф сжимает в руках. Останавливается и близоруко щурится на солнце, потом взглядом отыскивает Лизу и медленно (слишком медленно, думает она) направляется к скамейке. Она впивается взглядом в его побледневшее лицо. В ушах появляется звон, накатывает тошнота. Миша садится рядом, отбрасывает куртку на спинку скамьи, сдавливает ладонями виски и произносит наконец:
– Успокойся, всё хорошо. Это не он.
Звон в ушах мгновенно исчезает. Это не он…
На какую-то долю секунды мелькает окрашенная радостью мысль, к которой – мгновением позже – добавляется привкус стыда: «Всё хорошо. Это не он. Это другой мальчик. Это чей-то другой сын».
Чудовищный эгоизм родительского горя? А разве всякое горе, как и всякая любовь, не эгоистично по своей сути? Мы любим, потому что нам от этого хорошо, и мучаемся от горя, потому что нам плохо, но, если любовь пытается спрятать истинную природу рождения, то горе всегда откровенно и цинично в своем проявлении. Оно не прячется лицемерно за буффонадой слов и не отрекается от чувств, породивших его. Горе в своём проявлении намного честнее.
Спустя два дня следователь Балабанов вновь приглашает их на опознание тела подростка, найденного в районе Белого озера, а потом, буквально на следующий день, на опознание тела, обнаруженного на месте сгоревшего дома в дачном посёлке Богашёво, в районе аэропорта. И каждый раз всё повторяется: сначала смертельный, парализующий ужас ожидания в университетской роще, а потом короткая эгоистичная радость: «Слава Богу, опять не он». Лиза не замечает, как часто она упоминает теперь Бога.
Никогда прежде не куривший Миша смолит по пачке «Мальборо» в день, как заядлый курильщик. Смещаются все представления и понятия. Её мозг переполнен обрывками абсурдных силлогизмов. Прошло пять недель, как пропал сын, но хорошая новость теперь для неё, только та, что его опять не нашли. Она смертельно боится и молится Богу, в которого никогда особо не верила, точнее сказать, отводила ему слишком мало места в жизни, но теперь просит, чтобы на опознании опять оказался не Пашка, а другой. Что угодно, но только не увидеть его тело там, на каменном столе секционного зала.
Она первой бросается к телефону по каждому звонку. По десять раз на дню проверяет почтовый ящик в надежде обнаружить письмо с требованием выкупа, но время идёт, а в ящике находит только газеты и ещё – раз в неделю – пахнущий типографской краской «Огонёк», который теперь никто не читает.
Приходит утро, новый день и опять вечер, и вроде всё вокруг как всегда, только в доме нет Пашки. И нет новостей. Совершенно никаких. Ни о нём, ни от него, но она каждый день молит об одном: пусть лучше полная неизвестность, но только не страшная определённость.
Глава девятая
Вера
ТОМСК. АПРЕЛЬ 1993 ГОДА
– А ваш тоже бегает?
– Простите? – Лиза отрывает пустой взгляд от плаката с подробнейшей схемой устройства «АВТОМАТ КАЛАШНИКОВА МОДЕРНИЗИРОВАННЫЙ», пришпиленного канцелярскими кнопками к глянцево-зелёной стене. Эмалевая краска пошла трещинами, местами отслоилась, обнажив пятна серой штукатурки. В мозгу вяло шевелится посторонняя мысль: «Для чего им этот плакат? Никогда в жизни не видела милиционера с автоматом».
– Ваш, говорю, тоже бегает? – настаивает на разговоре женщина.
Они сидят в конце тёмного коридора возле кабинета начальника оперативно-разыскного отдела районного отделения милиции. Ряд засаленных стульев освещает покрытый пылью и засиженный мухами, а когда-то белый, плафон под потолком. По дешёвому, истёртому до дыр линолеуму, имитирующему паркет ёлочкой, неторопливо проползает откормленный таракан. Помедлив, он скрывается в щели между лопнувшими швами, неаккуратно подклеенными скотчем. Лиза переводит вопросительный взгляд на худощавую женщину с утомлённым лицом в кукурузно-жёлтой кожаной куртке, истёртой на сгибах рукавов. Тусклая прядь волос, изжёванная несвежим перманентом, неаккуратно выбивается из-под вязаной шапочки. Женщина придвигается ближе к Лизе и участливо повторяет вопрос:
– У Вас кто? Мальчик или девочка? Тоже из дома убегает?
– Он пропал, – размыкает Лиза сухие губы.
– Сбежал значит, – заключает та, – а наш уже в третий раз бежит. И каждый раз места себе не находим. Обзваниваем все больницы, морги, потом в милицию. В первый раз сам вернулся спустя месяц, а через три – опять в бега… почти полгода не было. Не пойму я никак, что ему надо, – вздыхает она, – набычится и молчит. А главное, семья-то у нас благополучная, рабочая, вы не подумайте что… И муж не пьёт, ну если только по праздникам – рюмашку, другую… Квартиру вот двухкомнатную недавно от завода получили. Психолог считает, что у сына дромомания1. Болезнь это. Не слыхали? Говорят, не лечится, – она замолкает и продолжает через минуту: – Возвращается-то он всегда сам. Сначала вроде бы всё хорошо несколько месяцев, а потом опять…
Машет рукой, и жест её лучше слов передаёт всю глубину отчаяния.
– Замкнётся в себе и молчит, а что сделаешь? Не привяжешь ведь к себе. Каждые полгода бежит. Я даже привыкать к этому начала.
Она всхлипывает, теребит кончик скомканного носового платка и говорит, говорит, интуитивно зная, что разделённое горе – уже полгоря, а Лиза постепенно оживает. Оцепенение последних шести недель сползает с неё, как срываются с крыш подтаявшие в марте снежные языки. Ну, конечно, дромомания! Немотивированное, внезапное влечение к перемене мест. Как же она раньше не додумалась? У детей это бывает и довольно часто. Любители приключений бегут из дома за яркими впечатлениями. Маленькие бродяжки. И причина не обязательно в психическом расстройстве. Просто этап в формировании детской психики. Всему виной – богатое воображение, как у её Пашки. Он же такой фантазёр, улыбается Лиза, а следователь Балабанов со своими каждодневными опознаниями превратил их жизнь в сущий ад. Она чувствует на щеках горячую влагу, впервые за прошедшее время. Страх непоправимой беды оттаявшим льдом, солёными ручейками забрезжившей надежды стекает по лицу. Не утирая слёз, она сжимает в своих ладонях руку женщины.
– Спасибо Вам, – благодарит она, продолжая улыбаться своим мыслям.
Женщина не спрашивает, за что? Она всё понимает.
– А Вы верьте, верьте, – говорит она Лизе, – вера она ведь главное в жизни. Без неё – никак.
Просидев полдня перед кабинетом, Лиза решительно поднимается со стула с продавленным сиденьем и уходит.
Она ещё не знает, что будет делать дальше, но отчётливо осознаёт – не следует в поисках сына полагаться только на следователя Балабанова, который и звонить-то перестал. Искать надо самой. Чужое горе, выплаканное сухими глазами случайно оказавшейся рядом другой матери, вселяет в неё веру. «Только бы живой, только бы живой, только бы живой…» – как священную мантру, повторяет она снова и снова и безудержно, неистово, свято, исступлённо верит (да и не переставала) – Пашка жив. Она обязательно его найдёт.
Лиза долго бродит по городу. Ей нравится идти по весенним улицам, ощущая себя крошечной частицей, затерянной в толпе. Только сейчас она замечает: согретые солнцем тротуары освободились от снега, а деревья заневестились робкой салатовой зеленью. Она вспоминает, как в день своего седьмого рождения, обидевшись на родителей, ушла из дома. Разумеется, навсегда. По дороге на вокзал забрела в гости к старинным приятелям бабушки – почти родственникам. Там её и выловили, пока она распивала чай с любимыми эклерами и делилась планами на предстоящую самостоятельную жизнь без взрослых. Случай давно покрылся пылью забвения и задвинут на самые дальние полки памяти, но сегодня, когда ещё одна полубезумная мать в тоскливо-зелёном обшарпанном коридоре милиции поведала историю про сына, событие двадцатипятилетней давности всплывает в памяти со всеми подробностями, будто произошло вчера: нарядное платье в крупный красный горох с легкомысленно-воздушными воланами и рукавом-фонарик; «нужные» вещи, захваченные в дорогу в новеньком школьном ранце; гольфы; десять «Мишек на севере» из ладьевидной хрустальной вазы в буфете, в которой никогда не переводились конфеты; будильник из родительской спальни (как же без часов?); несколько коробков спичек и всю мелочь из глиняной кошки-копилки, охотно выскользнувшую медными монетками по лезвию ножа.
В хранилищах памяти с информацией обо всём, когда-либо происходившем с нами, она ищет воспоминание о горькой обиде, подвигнувшей маленькую Лизу на побег из дома. Вместо обещанного двухколёсного, с блестящей зелёной рамой и тормозным рычагом, почти взрослого «Орлёнка» (на таких гоняли все соседские ребята) ей подарили «Школьник». «Для безопасности, пока не подрастёшь», – пояснил отец, наотрез отказавшись снять дополнительные боковые колёсики.
Показаться во дворе на этом жалком детсадовском уроде было совершенно немыслимо. Удивительная живучесть детских эмоций! Лиза и сейчас помнит ту обиду, беспомощность маленького человечка перед взрослой категоричностью. Другой причины, кроме детской мести – пусть поплачут и поймут, как мало они любили свою дочь, – у неё не было. Конечно, Пашке не семь, думает она, но в его возрасте и рождаются самые большие сумасбродства. Она роется в памяти, перебирая события, воскрешая последние разговоры с сыном. Чем могла обидеть? Где не доглядела?
Хаос, царивший в голове все эти страшные шесть недель, когда мозг, скованный ужасным предположением следователя, отказывается здраво анализировать информацию, сменяется прояснением. Она уверена – её сын жив и с ним не могло произойти то ужасное, на что всё время намекает Балабанов. Сегодня она не будет ничего анализировать, но завтра, на свежую голову, они с Мишей продумают план поисков Пашки.
Домой она приходит взволнованной: такой Миша не видел её со дня своего приезда. Лиза оживлённо рассказывает о женщине в жёлтой кожаной куртке, её сыне с его неистребимой страстью к бродячей жизни, о своём побеге из дома, припоминает ещё с десяток подобных историй, когда-либо случавшихся в жизни знакомых и соседей, услышанных или прочитанных где-то.
Впервые за последние два месяца они ужинают вместе. Вдвоём.
До сегодняшнего дня казалось, будто в доме никто не живёт. Продукты в холодильнике периодически обновлялись, но сыр опять становился каменным, молоко – простоквашей, хлеб черствел, котлеты съёживались, а на бордовой поверхности борща с оранжевыми пятнами застывшего жира зеленели пушистые островки плесени. Кто-то менял продукты на свежие, но они так и стояли нетронутыми и в свою очередь отправлялись в мусорное ведро. Миша уходил по делам и, видимо, перебивался общепитовскими пирожками и бутербродами, а Лиза, повинуясь инстинкту живого организма, требующего постоянного топлива, изредка отправляла кусочек чего-нибудь съедобного в рот, не ощущая вкуса. Но сегодня она – впервые за это время-чувствует здоровый голод.
Она полностью согласна с Мишей – искать Пашу в Томске не имеет смысла, и прекрасно понимает: без помощи профессионала им не обойтись. Завтра они обратятся в детективное агентство. Плана поиска ещё нет, но сидеть в ожидании звонка Балабанова с приглашением на опознание очередного найденного где-то тела невыносимо.
Лиза замечает, что Миша подавлен и оттого рассеян. Погружён в свои мысли, отвечает зачастую невпопад. И как он похудел! Впервые за это время она думает о том, что ему тоже тяжело, он всегда был привязан к Пашке. С самого рождения.
Летом, после второго курса, Мишка уехал в Красноярскую тайгу разыскивать следы метеорита на берегах Тунгуски, а Лиза – в Москву, погостить у дяди Коли, папиного брата. В ноябре, когда беременность для всех стала очевидной, ничего и никому она объяснять не стала. Живот рос, все считали Мишку отцом ребёнка, а он, не имеющий к этому никакого отношения, носил её портфель и бегал за пирожками в институтский буфет. Вёл себя так, будто ничего не произошло, а всем девушкам после каникул полагается возвращаться беременными. Только не целовались больше – Лизу от всего тошнило. Родители вели себя тактично – ни о чём не расспрашивали. Отец, правда, настраивался на мужской разговор с Мишкой, но, когда курьер принёс повестку, с ними пришлось объясняться ей.
Следователь – не старше тридцати, сероглазый шатен – галантно извинился за то, что пришлось больше полутора часов ожидать под дверью. Он был безупречен: вежлив, шутил, интересовался её друзьями и увлечениями, музыкальными и особенно литературными предпочтениями. Предлагая чай с конфетами, так, между прочим, спросил, понравился ли ей «Архипелаг ГУЛАГ». Имя Пола не прозвучало ни разу, но суть вопросов сводилась к её московским знакомствам минувшим летом. На втором допросе он уже без обиняков перешёл к тому, из-за чего, собственно, и вызывал. Чай с конфетами не предлагал и не шутил.
Холодный свет люминесцентных ламп под потолком придавал ультрамариновым стенам кабинета грязноватый вид, усиливал неуверенность и зябкость. Лиза куталась в вязаный шарф и тоскливо ожидала конца допроса. Часто сглатывала слюну, подавляя волнами накатывающую тошноту. Следователь повторялся, намеренно задавал одни и те же вопросы – пытался запутать в показаниях. Металлический плафон настольной лампы он развернул ей в лицо, и когда обаятельный шатен медленно придавливал пальцем кнопку, а поток света слепил глаза, она чувствовала себя зайцем, нечаянно выскочившим на автотрассу с интенсивным движением. На его вопросы: «Кто отец ребёнка? Как давно продолжается ваша связь?» уже проснувшийся инстинкт – уберечь своё дитя от всех возможных неприятностей – сработал автоматически: «Мой друг Михаил Богуславский. Через месяц у нас свадьба».
Вскоре после этого они с Мишкой проходили мимо городского загса, и Лиза, натянуто смеясь, с нарочитой дурашливостью спросила:
– Кстати, а не хотел бы ты на мне жениться?
– Да хоть сейчас!
И тут же зашли в загс. Подали заявление. Через месяц расписались. От свадьбы Лиза отказалась, не вдаваясь в излишние разъяснения. Сначала жили вместе с роди-телами, но, когда родился Пашка, решили отселиться. Несколько лет снимали квартиру. Миша был хорошим отцом и мужем, но что-то не складывалось. Видимо, одной его любви для счастья было недостаточно.
Лиза встаёт и с нежностью смотрит на мужа: она благодарна ему за то, что Мишка всегда рядом, когда нужно. Сейчас она хочет простого физического забвения. Он ловит её взгляд. Обнимает, как обычно, робко, будто боится обидеть. Целует осторожно, даже трепетно. Её всегда раздражала его неуверенность. Запустив пальцы в шапку волос, она прижимается щекой к однодневной щетине. Его губы жадно рыщут по её шее и лицу. От них пахнет корицей. Ей так хочется забыться, хотя бы ненадолго.
Вечером на семиметровой, но уютной кухне они едят жареную картошку, пьют чай с яблочным пирогом из кулинарии и находят в себе силы говорить на отвлечённые темы. Отвлечённые от ежедневного липкого, одуряющего страха узнать о непоправимом. Её мозг, повинуясь естественной реакции защищаться от переизбытка отрицательных эмоций, от томящего ожидания неизвестного, охотно переключается на другую информацию.
Миша рассказывает, чем он занимался последние полгода: об эксперименте с землекопом Яшей, о восприятии символов с глиняных шумерских табличек за десятки тысяч километров, о таинственных хрономиражах с картинами из прошлого.
Лиза никогда не могла понять его тяги к абстрагированным явлениям. Время, пространство, хаос – для неё лишь иллюзорные понятия. Она живёт в реальном мире. Занятия медициной предрасполагают к этому. Есть пациент с конкретной проблемой, а ей нужно обнаружить недуг в конкретном органе и вполне конкретными методами – медикаментами или скальпелем – вернуть его в состояние наилучшего функционирования.
– Видишь ли, время есть везде и всегда, – рассказывает Миша, – оно всюду: впереди, вокруг, позади и внутри нас. Оно рождает нас и пожирает. Мы часть его. В классической физике принято считать, что время существует отдельно от материального мира и пространства, но Эйнштейн ввёл понятие пространственно-временного континуума, допустив возможность скручивания пространства. Искривлённое пространство где-то переходит во время, а возможно, время формирует пространство. Он считал, что гравитация искажает пространство, и время – его характеристика. Время – не абстракция. Оно связано с пространством и с материей. Его нельзя измерить…
– А как же часы? Или календарь? – перебивает Лиза.
– Стрелки на часах отмеряют лишь собственное движение. Они просто меняют свое положение в пространстве, но не исчисляют время как таковое.
– Хочешь сказать, время нельзя измерить?
– Нельзя, – соглашается Миша, – но оно само служит мерой измерения происходящего. И, заметь, измерить мы можем только то, что уже случилось, стало прошлым.
Лиза недоверчиво смотрит на него – уж слишком закручено. Она расспрашивает о подробностях экспериментов с крысами и землекопом Яшей и хочет понять, не опасно ли это для людей.
В конце шестого курса Мишка по праву «хронического» отличника претендовал на место в аспирантуре, но желающих оказалось больше, чем мест. Заявление его отклонили. Не помогло и ходатайство профессора, с которым он два лета подряд ездил в экспедиции. Мишка настаивал, кипятился, апеллируя к зачётке, и тогда в ректорате, за закрытой дверью, ему внятно разъяснили: «Ты, Богуславский, права здесь не качай. Тебя сюда приглашали? Нет. Вот поедешь в Израиль и будешь там требовать справедливости». Безликий прежде для Лизы «антисемитизм» во время госэкзаменов внезапно обрёл грузную плоть преподавателя по научному коммунизму, аттестовавшего прежде Мишку «автоматом». Отводя взгляд в сторону, он аккуратно вывел «удовл.» и захлопнул зачётку, поставив крест на всех дальнейших Мишкиных притязаниях.
Лиза до сих пор не забыла изумление обиженного ребёнка, застывшее в доверчиво распахнутых тёмно-шоколадных – семитских – глазах мужа.
– Академик Косарев считал время основной энергией Космоса, которая возникает там, где есть причинноследственные переходы. Там, где ничего не происходит, там нет и времени, – рассказывает Миша.
– Например где? – спрашивает она, подкладывая ему в тарелку картофель с поджаренной корочкой, как он любит.
– Например в чёрных дырах. В них ничего не происходит. Там нет движения, а значит, нет и времени. Чудовищное притяжение этой массы, поглотившей себя, остановило всякое движение. Время в них замерло.
– Только в чёрных дырах? А можешь подробнее? – Лизе становится интересно. – Слышать слышала, но всё-таки что это за штука?
– Космические объекты с такой сильной гравитацией, что любое вещество рядом с ними безвозвратно поглощается. Эйнштейн считал гравитацию искажением пространства. Предполагают, что чёрные дыры могут служить коридорами между различными измерениями.
Миша, как всегда, много теоретизирует. Лиза помешивает ложечкой давно остывший чай, слушает и улыбается, не размыкая губ.
– Зря смеёшься. Знаешь, что время имеет направление и плотность?
– Про направление я догадываюсь, а вот про плотность – просвети.
– Классическая физика всегда считала да и продолжает считать, что любые процессы во Вселенной не оказывают влияния на ход времени, что время абсолютно. События могут замедляться или ускоряться, но течение времени не меняется. Оно абсолютно, однако уже доказано, что с возрастанием энтропии…
– Энтропия – это у нас что? – улыбается Лиза.
– Энтропия – это у нас хаос, – смеётся Миша.
Он рад её возвращению к жизни, а Лиза думает, что из Миши получился бы неплохой педагог – объясняет доступно.
Он отодвигает к центру стола блюдо с пирогом, переворачивает для наглядности чайную чашку на бок и развивает свою мысль:
– С возрастанием энтропии плотность времени возрастает, время концентрируется и сжимается. Предполагается, что вогнутое зеркало, – он проводит пальцем по золотистому ободку внутри чашки, – может влиять на ход времени. Если считать время энергией, как предполагал академик, то вогнутые зеркала концентрируют эту энергию, а значит, сжимают время, и, наоборот, рассеивая эту энергию, они растягивают время.
– Подожди, подожди… Получается, что чем больше в системе порядка, тем сильнее растянуто время и тем оно длиннее?
– Ну где-то так примерно. Чтобы тебе было понятней… Давай рассмотрим с точки зрения физиологии. Время можно измерять объёмом переработанной мозгом информации в единицу времени. Так?
– Вероятно, так, – неуверенно соглашается Лиза.
– Чем быстрее мозг осуществляет обработку информации, тем дольше тянется субъективное время для этого индивида. И наоборот, чем медленнее мозг думает, тем быстрее летит время.
– Но скорость обрабатывания мозгом информации у всех разная. Это же зависит ещё кое от чего: возраст, интеллект, гены…
– Справедливо. Каждый человек воспринимает время по-своему, всё очень субъективно.
– Значит, чем выше ай-кью индивида, тем больше он может обработать информации и тем медленнее для него тянется индивидуальное время? Чем ниже ай-кью, тем меньше и тем быстрее… А для умственно отсталых оно, выходит, вообще мелькает?
– Получается, что так. Есть сколько угодно примеров, когда при смертельной опасности скорость работы мозга возрастала в десятки раз. Да ты, наверное, и сама об этом читала. В единицу времени обрабатывается намного больше информации, чем обычно, а субъективно люди воспринимают это, как замедление времени. Или многим с возрастом кажется, что время летит с каждым годом всё быстрее. Почему? А потому, что снижается скорость обработки информации из-за старения мозга. Индивидуальное время человека уплотняется и оттого воспринимается как ускоренное.
Его слова напоминают ей об утреннем разговоре с сыном в тот день. Пашка хотел поделиться чем-то очень важным для него, но она не нашла времени выслушать. Состояние панической тоски вновь охватывает Лизу, а Миша, не замечая отрешённости, проступившей на её лице, рассказывает про наивные попытки предков закрепить время в пространстве: про загадочные башни-нураги в Сардинии; многоступенчатые зиккураты шумерийцев; таинственный Мачу-Пикчу в перуанских Андах с его косыми плоскостями храмов; каменные гигантские зеркала на Тибете.
Они не сразу слышат телефонный звонок из соседней комнаты. Миша теперь всегда первым бросается к телефону, оберегая её от нежелательных сообщений следователя.
– Слушаю… Добрый вечер… Да, здесь… Минутку, – оживлённо говорит он, прикрывая ладонью трубку.
«И радуется в душе, что это не следователь Балабанов», – думает Лиза.
– Звонит какой-то Пол Мельци. Наверное, из журнала по поводу твоей статьи? – кричит из комнаты Миша. – Лиза, ты будешь говорить с ним?
– Кто? – переспрашивает она скорее машинально, чем осознанно, и продолжает неподвижно сидеть, разглядывая на противоположной стене фотографию четырёхлетнего Пашки. Частица пойманного объективом времени, упрятанная в деревянную рамку на стене. Золотистыми волосами, вьющимися кольцами и чрезмерно отросшими за лето, он похож на прехорошенькую девочку. А может, на ангела? Она всё временила тогда с походом к парикмахеру – не хотелось состригать эту красоту. Ей и сейчас хочется оставить всё как было.
– Лиза, ты возьмёшь трубку? – напоминает Миша. Она кивает головой и едва слышно роняет: «Да, он из журнала».
Глава девятая
Сер пьеро да винчи
ФЛОРЕНЦИЯ. 1472 ГОД
Главный нотариус Синьории сер Пьеро да Винчи, натянув поводья до упора, повернул мула с крутой каменистой тропы, петлявшей между поросших лесами холмов западного склона Монте-Альбано, на хорошо наезженную дорогу, что пролегла между Пизой и Флоренцией. По сторонам раскинулись оливковые сады, сбегающие в ущелье серебристой волной. Седые кроны коренастых деревьев в этом году сплошь усыпаны крупными чёрными ягодами. Урожай маслин обещает быть отменным, прикидывал сер Пьеро доходы от продажи масла по осени. Год назад, похоронив отца, он перебрался во Флоренцию, где по случаю совсем недорого приобрёл богатый дом на виа Делла Престанца, близ Палаццо Вьеккьо. В своём доме он вводил обычаи, принятые в знатных семействах Флоренции, а недавно, будучи в Пизе, прикупил раба-эфиопа.
От матушки, незабвенной донны Лючии, он унаследовал добродушный нрав и посему ладил со всеми, не прилагая к тому особых усилий. Врагов не имел, а благодаря милостям Всевышнего состояние его прирастало новыми виноградниками. Но, как не бывает всегда безоблачного неба, так и в жизни каждого найдётся облачко, омрачающее полноту счастья – Господь не желал продолжения его рода. Первую жену Альбиеру выбрал ему отец Антонио. Она принесла изрядное приданое, но за шестнадцать лет супружеской жизни так и не сумела родить сына или дочь. Дети появлялись на свет мёртвыми, а пять лет назад Альбиера и сама скончалась, не разродившись младенцем мужеского полу. К выбору второй жены сер Пьеро подошёл основательно, не полагаясь на везение и милость Божью. По его просьбе свахи подыскали несколько семейств, в роду коих женщины каждый год приносили по младенцу. Вот так и вошла в его дом дочь нищего чесальщика шерсти – шестнадцатилетняя Франческа Ланфредини. Сер Пьеро подписал брачный контракт, не торгуясь из-за приданого, но минуло пять лет, а Франческа ни разу не понесла, не одарила его наследником. Чем он так прогневил Бога? Будучи не скаредным, но бережливым, жизнь вёл скромную, не бражничал, денег для церквей не жалел, положил дорогую могильную плиту на семейную гробницу в Винчи, да и на милостыню нищим не скупился, о Леонардо заботился, как о законном сыне, потому как всегда помнил слова матушки: «Береги, сынок, что Господь посылает. Стань ему отцом». Иногда его посещала мысль, что мальчишка оный и есть главное испытание, ниспосланное ему Господом.
Добродетельная донна Лючия – третья жена Антонио, похоронившего до неё двух и одиннадцать детей, унесённых в разное время то моровой язвой, то потовой лихорадкой. Женщина богобоязненная, но безмерно добрая, в дела мужа не вмешивалась, в споры не вступала, ни в чём ему не перечила, но всё делала, как подсказывало сердце. Это она выходила полумёртвого мальчишку, подобранного поселянами на скалистых уступах Монте Альбано. Никто и не помышлял тогда, что он будет жить.
– Предоставь всё Богу решать. Не жилец он. Ужель не видишь? – брюзжал девяностолетний Антонио, а Лючия, забросив домашние дела, дни и ночи не отходила от постели найдёныша. Прикладывала к гноящимся ранам примочки, отпаивала травяными отварами да козьим молоком. Месяц пролежал он в беспамятстве, а когда пришёл в себя, стало ясно – память к нему не вернулась. Говорить учился заново и, как щенок, приласканный случайным прохожим, по пятам следовал за Лючией, помогая по хозяйству. Она первая стала звать его Леонардо, тоскуя по внуку. А Катерине ничего не сказали. Она так и не узнала.
По осени, когда младший брат, Франческо, объезжал пахотные участки, мальчишка оказался весьма полезен при подсчёте урожая. Узнав вес одного мешка, он живо рассчитал количество зерна, положенного им по договору. Неграмотный Франческо приобрёл незаменимого помощника, чему был несказанно рад, а Леонардо – ещё одного защитника от нападок старого Антонио. Неприязнь старика к мальчику порождалась его леворукостью, что в деревне издавна почиталось дьявольской отметиной.
– Силы Господни! Что же этот козий выкормыш, ведьмино отродье вытворяет!? – кричал на всю округу, опершись на палку, скрученный старостью Антонио, завидев, как мальчишка куском угля испоганил выбеленную стену пристройки к дому. Лючия и Франческо вступились за Леонардо, а потом удивлялись безмерно – мазня на стене при дальнем рассмотрении превращалась в каменные кручи и горные тропы, открывавшиеся взору с их подворья.
Сей случай убедил сера Пьеро отдать мальчишку в обучение художественным ремёслам. В следующий свой приезд в Винчи он привёз двадцать листов писчей бумаги и карандаши: два угольных и один сланцевый, но не развлечения ради, а дабы показать потом рисунки знакомому мастеру, понимающему в художествах. Сын башмачника Андре Вероккьо начинал ремесленником у ювелира, а теперь имел лучшую боттегу во Флоренции. Не раз оформлял сер Пьеро ему купчие на покупку и аренду помещений и отстаивал интересы оного в тяжбах с заказчиками. Посему и завязалась между ними дружба.
Брови на пухлом лице Андреа Вероккьо вскинулись кустистыми дугами, когда сер Пьеро выложил перед ним рисунки Леонардо.
– У кого он учился?
Сер Пьеро расплылся в улыбке, довольный впечатлением, кое произвели рисунки мальчишки.
– Он нарисовал перспективу. Смотри! Видишь, как ему удалось отобразить пространство? – удивлялся Андреа.
– Ну так что? Возьмёшь ли его в обучение?
– Приводи завтра.
В «перспективе» и «отображении пространства» сер Пьеро смыслил мало, можно сказать, ничего, но чутьё подсказывало: сделка обещает быть выгодной. Оплатив учёбу Леонардо в художественной мастерской, он мог рассчитывать на прибыль, когда мальчишка откроет собственную боттегу и потекут заказы, а зодчие и живописцы Флоренции без работы никогда не сидели.
– Чем бы ты хотел заниматься по жизни? – начал он разговор с Леонардо.
– Не знаю, а чем можно? Могу ли я учиться медицине?
– Это весьма долго и непомерно дорого, а тебе надобно самому зарабатывать на жизнь. Ты бы мог стать ювелиром, а я оплачу твою учёбу в боттеге.
– Хорошо, я готов.
Через год Леонардо заканчивает обучение у Вероккьо и получает квалификацию мастера в Гильдии Святого Луки. Сер Пьеро уже присмотрел для него помещение на виа Проконсоло – из трёх комнат и с просторным подвалом, где он сможет открыть собственную боттегу.
Погруженный в воспоминания главный нотариус Синьории не заметил, как добрался до своего дома на виа Делла Престанца. Зажатый другими строениями, тесно примкнувшими друг к дружке, дом казался узким и высоким – в два этажа, но с уютным патио и большой террасой, выходящей на Палаццо Векккьо. Сер Пьеро, выросший меж горных холмов, где воздух напоен ароматом трав, а не гниющими нечистотами с улиц, давно мечтал о вилле в долине Арно.
«Коли дело с чертежами Леонардо выгорит, не на одну виллу хватит», – думал он, передавая вышедшему навстречу слуге восемь молодых каплунов, связанных попарно за лапки, бочонок с кьянти1 и корзину с речной форелью, укрытую для свежести листьями болотной травы. Велел приготовить к ужину, к коему пригласил задолго уважаемых горожан: канцлера республики Бартоломео Скала2, купца Бонвизи, профессора Бартолини из Пизанского университета и Бенедетто дель Абако3 – математика и инженера. Слава последнего разошлась за пределами Флоренции, а посему сер Абако – сегодня главный гость в его доме.
Леонардо не переставал удивлять сера Пьеро – кроме таланта к рисованию отрок обнаружил ещё и умение к изобретательству. Не будучи сведущим в математических науках и инженерном деле, нотариус нутром чуял: мальчишка может прославить себя и обогатить его. Коли рисунки с механизмами заинтересуют людей, разумеющих в данном деле, то и польза будет обоим, рассуждал сер Пьеро. Купцы и влиятельные люди вложатся в производство оных, а он всегда сможет оформить свои доходы законным путём.
Меню званого ужина главный нотариус Синьории составлял сам, не полагаясь на жену Франческу, тенью скользившую по дому с виноватым лицом.
Чернокожий слуга подал пинцимонио4 и капонатту5 из баклажанов, каччуко6 с креветками, гребешками и тунцом, домашние сыры, паштет из гусиной печёнки с кростини7 и кувшины с вином. Гости уже отведали молодого кьянти, а Леонардо запаздывал. Вкушали в молчании, пока канцлер Скала не прервал его вопросом к профессору Бартолини:
– А какие новости в Пизе? По Флоренции прошёл слух, что студенты шалят?
На заседаниях Синьории он выступал против открытия университета в Пизе, но событие сие всё же свершилось недавно по воле Лоренцо Медичи.
– Шалят?! Да это же шайка разбойников! – вскинулся профессор. – Дерутся, что петухи в курятнике. Пьют вино, кур крадут, дома грабят. У профессоров книги выносят!
– Слышал я, что на жалованье профессорам и содержание студентов Лоренцо взял с духовенства чрезвычайный налог в пять тысяч флоринов? – вступил в разговор купец Бонвизи.
– Монахи не обеднеют, а Тоскане уже сейчас нужны образованные молодые люди, – нелюбезно обронил инженер Абако.
Сер Пьеро, обеспокоенный назревающей размолвкой, облегчённо вздохнул, когда распахнулась дверь, ведущая из галереи в приёмную залу. Взоры гостей обратились к вошедшему: высокий, но при этом широк в плечах; золотистые волосы кольцами вьются вокруг лица благородной лепки, короткий плащ открывает мускулистые ноги. Сер Пьеро остался доволен впечатлением, кое произвёл Леонардо. Не зря же Вероккьо лепил «Давида» с него.
– Синьоры, позвольте представить вам, – он хотел сказать «сына», но передумал и произнёс лишь имя оного.
– Сожалею, что опоздал. Прошу меня простить, синьоры, – Леонардо улыбался непринуждённо, без малейшей тени смущения.
Он занял свободное место рядом с Бенедетто Абако. Слуга выставил ещё один прибор и подал запечённую на открытом огне форель с ароматными травами да каплунов, фаршированных грибами и телячьей печёнкой, приправленных можжевеловыми ягодами, розмарином и шалфеем. Гости продолжили неспешную беседу, а сер Пьеро, ни на минуту не отпуская нить разговора, выжидал удобный момент.
Флорентийский купец Томазо Бонвизи торговал тонким английским сукном и шерстью, имел богатый дом в Лондоне, где проживал большую часть года. Во Флоренцию он возвратился недавно и спешил поделиться новостями:
– А слышали ли вы, синьоры, что данцигские пираты захватили галеры Медичи с шёлком и квасцами на пути в Саутгимптон? Говорят, Лоренцо понёс колоссальные убытки.
– Неужто Медичи закрыли лондонский филиал банка? – уточнил канцлер республики.
Будучи сторонником семьи Пацци, он сохранил своё место в Синьории, но с превеликим трудом.
– А что им остаётся? Банк Медичи скоро и вовсе рухнет, – ответил Бонвизи, неторопливо обгладывая ножку каплуна, и продолжил: – Пассивы растут, а должники – всё государи европейские – неплатёжеспособны. Король Эдуард недавно признал свой долг перед Медичи – сто двадцать три тысячи флоринов.
– А как же контракт Медичи на добычу квасцов?
– Коли папа отзовёт их монополию на продажи и разрешит ввоз туркам… – вступил в разговор Бартолини.
– Да в Бургундии давно уже торгуют турецкими квасцами с позволения Карла Бургундского, не дожидаясь решения его Святейшества, – рассыпался мелким, как сухой горох, смехом купец Бонвизи.
Сер Пьеро чутко следил за беседой, дабы приступить к разговору, ради коего он их здесь и собрал, но за столом вспомнили о Вольтерре – мятежном городке, отданном Лоренцо Медичи на разграбление кондотьеру8 Федерико Монтефельтро.
– Вольтерра вместе со своими землями вошла теперь во владения Флоренции, а квасцовый карьер перешёл в собственность республики, разве не так? – уточнил Бонвизи.
Канцлер Скала хмыкнул:
– Не более, чем на полгода. Лоренцо добился в Синьории передачи прав на добычу квасцов своим друзьям. Так что доходы потекут не в казну, а в мошну Медичи.
– Синьоры, – поспешно вмешался хозяин дома, опасаясь последствий разговора, принимавшего опасный оборот, – я хочу предложить вам нечто интересное. Не желаете ли взглянуть на сии чертежи?
Он передал гостям кипу листов бумаги, рыхлой и неровной, на коей Леонардо зарисовывал механизмы, бесконечно рождавшиеся в его голове. Сер Пьеро льстил себе надеждой, что прославленный инженер Бендетто Абако по достоинству оценит выдумки Леонардо в присутствии особ, заинтересованных в изготовлении сих приспособлений.
Слуга с длинным льняным полотенцем на плече обошёл всех, предлагая чашу для омовения пальцев. К десерту подали засахаренные фрукты и выдержанное трёхлетнее кьянти, разогретое с пряностями.
От обилия вкусной еды и терпкого вина кровь отливает от мозга, и гостей разморило. Они вяло перебирали эскизы станков для шлифования круглых поверхностей, а также стекла и мрамора, зарисовок механизмов для подъёма грузов на высоту и воды на поверхность.
– Неплохо бы иметь машину для стрижки овец и не токмо, но и для прядения или скрутки шёлка и шерсти, – проронил Бонвизи, потягивая вино из серебряного кубка, он небрежно отбросил рисунки в сторону Бендетто Абако, единственного, кто заинтересовался всерьёз, отметил про себя сер Пьеро.
Леонардо, излишне волнуясь, пояснял инженеру, как работает машина, похожая на журавля, и здесь же на чертеже дорисовывал что-то, называя это «передаточным механизмом и системой блоков». Абако попросил математические расчёты и вместе с Леонардо погрузился в них. Они перебрасывались меж собой лишь короткими репликами, склоняясь над эскизами, а гости за столом вернулись к обсуждению проблем, волновавших их более, нежели мудрёные рисунки сына нотариуса.
– Одними стихами да рассуждениями о добродетели сыт не будешь, – изрёк канцлер Скала, намекая на чрезмерное увлечение Лоренцо Медичи философией и поэтическими опусами, – карнавалы и турниры давно истощили казну, а растущие пошлины на экспорт разоряют мелких ремесленников.
– Да, синьоры, – встрепенулся купец Бонвизи, – в лавках я не увидел дешёвых тканей, коли и дальше так пойдёт, то скоро нечем будет торговать. Генуэзские ткани почти вытеснили флорентийские.
– А всему виной законы, кои проталкивают в Синьории люди Медичи. Ни один подмастерье-суконщик не может открыть свою мастерскую ни рядом с лавкой хозяина, ни за городом. Дабы торговать разными товарами, надобно открыть сразу несколько лавок, а сие не каждый осилит.
– Говорят, ремесленникам запретили самостоятельно закупать чёсаную и крашеную шерсть?
– Не только, но и продавать сырьё, не ими произведённое!
– Синьоры! – прервал разговор Бендетто дель Абако. – У молодого человека отличная идея, как превратить Флоренцию в морской порт. – Прошу, Леонардо!
Сер Пьеро воспрял духом (не зря же он затеял этот ужин) и подал слуге знак принести ещё вина. Леонардо рассказывал про давно просчитанный им проект отведения вод реки Арно по каналу, каковой следует проложить между Флоренцией и Пизой, стоящей на море. Пылкое обсуждение проекта гостями, разгорячёнными вином, продолжалось до полуночи – выгоду сего предприятия понимал каждый. Канцлер пообещал вынести проект на заседание Совета Ста, а инженер Бендетто дель Абако даже прихватил несколько чертежей с собой. Они с Леонардо расстались друзьями.
Глава одиннадцатая
Память
ФЛОРЕНЦИЯ. 1475 ГОД
Иногда он просыпался от страха задохнуться. Большая птица сидела на его лице, раздвигая сильным хвостом пересохшие от жажды губы, и больно била клювом, выбирая запёкшиеся сгустки крови, а он не мог прогнать её. Мозг пронзала мысль: как только птице надоест клевать слипшиеся комья волос, она ударит по незащищённым глазам. Его спина всегда помнила ледяной холод острых камней, а губы – вкус птичьих перьев. Так начиналась его память.
Теперь он знал, что птица сия, красиво парящая в густо-синем небе меж обрывками жидких облаков, – коршун, и часами следил за ее полетом, пытаясь понять, что за сила удерживает божью тварь в воздухе. Леонардо вспомнил вчерашний спор с Томмазо, как и он, одержимого мечтой – подняться над землёй, дабы испытать блаженство свободного парения, кое бывает только во сне. И всё-таки прав не он, думает Леонардо: опорой для крыльев может служить только сам воздух. Отложив в сторону чертежи летательной машины с парой машущих крыльев, снабжённых системой блоков, и движимый уже иной мыслью, быстро набросал новый эскиз.
Всё, чем богат Томмазо Мазини – небольшая литейная мастерская в сыром подвале каменного дома в квартале ремесленников и репутация еретика, да ещё познания в алхимии, кои привёз он с Востока, за что и получил прозвище Зороастр де Перетола. Множество слухов и догадок кружило вокруг него. Невысокий, но жилистый и сильный, с курчавыми волосами, заострённым подбородком и цепкими глазами, он и впрямь был похож на обитателя преисподней. Леонардо полюбил Томмазо, как наилучшего из всех механиков Флоренции. Ему нужны были золотые руки Зороастра, коими сказанный воплощал задуманное им. Сер Пьеро да Винчи порицал сие знакомство – во-первых, еретик, беды не оберёшься, а во-вторых, не пристало живописцу водить дружбу с простолюдином.
– Признайся, где ты берёшь свои задумки? – прищурив аспидные в серую крапинку глаза, спрашивал Томмазо.
– Во сне, – честно отвечал Леонардо.
– А что сказал сер Бендетто Абако насчёт машины, подающей воду на высоту? Удалось ли ему заинтересовать кого-либо твоими чертежами?
– Пока нет. Увлечён написанием учебника по арифметике.
Леонардо рассказал, что опять видел во сне летающий механизм – огромную металлическую птицу.
– Из металла? – сомневался Зороастр. – Не полетит! Нужно из чего полегче.
– А крылья у него были неподвижны, – вспоминал Леонардо.
– Но все птицы, взлетая, машут крыльями! – упорствовал Томмазо.
– Ну а когда парят? К тому же кости у птиц заполнены воздухом, они ведь легчайшие.
– Вот и я об этом толкую. Из бамбука или тростника надо делать, – продолжал гнуть своё Зороастр де Перетола.
Леонардо показал ему ещё один рисунок – устройство, что позволит прыгать с любой высоты, не рискуя убиться насмерть. Томмазо почтительно – двумя пальцами – взял из рук Леонардо листок бумаги и долго изучал чертёж, прежде чем спросил:
– Из какого материала думаешь делать?
– Из плотной ткани. Парусина или тент. Каждая из сторон, равно как и высота, должна составлять двенадцать длин руки.
– Ну что ж, это сможем, – погрузив мозолистую пятерню в жёсткую шевелюру, согласился Томмазо.
– Ничто не двигается само собой. Дабы поднять в воздух аппарат, требуется особая сила, – размышлял Леонардо, – у птиц это сердце, кое разгоняет кровь и питает мышцы. Машине тоже нужно сердце.
Как его сделать, он не знал.
Два года назад он записался свободным живописцем в гильдию святого Луки, но жить остался в боттеге Вероккьо – переезжать в дом сера Пьеро не захотел. Франческа, вторая жена сказанного, умерла год назад. Также тихо, как жила, она с виноватой улыбкой ускользнула в другой мир. Незаметная, будто тень, дочь чесальщика шерсти так и не смогла стать госпожой в доме нотариуса Синьории и родить серу Пьеро законного сына. Зато третья – Маргерита – дочь Франческо ди Гульельмо – настоящая хозяйка. Крикливый голос её с утра до вечера заполнял все этажи дома. Казалось, она могла быть одновременно во многих местах: и кухарку бранила, и отдавала указания садовнику, и обсуждала с соседкой городские новости, а потом часами высиживала на балконе под палящим солнцем, высвободив через дыру в соломенной шляпе тусклые волосы, обильно смазанные отстоем белого вина с оливковым маслом для придания им золотистого оттенка. Будучи женщиной небольшого ума, она и не пыталась скрывать неприязнь к Леонардо. При его появлении в доме и без того тонкие губы её сливались в дрожащую линию, а она молча удалялась с гневно-выпрямленной спиной. Когда живот с законным наследником сера Пьеро да Винчи стал горделиво показываться в дверях прежде её самой, Леонардо и вовсе перестал бывать в этом доме. Своих денег на открытие мастерской у него не было, а деньгам главного нотариуса счёт теперь вела Маргерита.
Леонардо остался жить в боттеге Вероккьо, и заказ монахов из Велламброзо – запрестольный образ «Крещение Христа» они выполняли вместе. Вероккьо доверил ему изобразить одного из ангелов и пейзаж, а фигуру Христа позволил лишь расписать красками по своему рисунку. Леонардо полюбил работать маслом, усвоив сию манеру у фламандца Ван дер Гёза, подглядев в прошлом году, как оный расписал алтарь Портинари. А Вероккьо оставался верен темпере. Своего ангела Леонардо переписывал уже в третий раз. Он подходил к зеркалу и долго вглядывался в собственное отображение. За слоем амальгамы ему чудилось лицо мальчика с воздушными локонами и пытливыми глазами. Таким и получился ангел – с нежным лицом и мудростью старца во взгляде.
– Не боишься испортить, чрезмерно улучшая? – раздался за спиной насмешливый голос Сандро Боттичелли1.
У него собственная боттега, и ему благоволит Лоренцо Медичи. Пять лет назад ему отдали большой заказ для украшения судейских кресел в зале заседаний Торгового суда, хотя взять его тогда хотел Вероккьо, а в прошлом году «Святой Себастьян» Сандро украсил колонну в церкви Санта-Мария-Маджоре.
– Твой ангел словно живой, – восхитился друг.
– А про пейзаж что скажешь? – спросил Леонардо и замер в ожидании, поскольку ждал оценки своей первой большой работы.
– Растряси краску по холсту, не хуже будет, поверь мне, – рассмеялся Боттичелли.
– Тебе не нравятся пейзажи, ибо ты думаешь, что искусство их создания постигается легко и быстро. Но ты ошибаешься, – обиделся Леонардо.
– Возьми к примеру пейзажи, коими Гоццоли украсил дворец Медичи. Какая, скажи, от них польза? Фигуры на этих картинах настолько хороши сами по себе, что могут быть на любом фоне.
– Ты заблуждаешься, Сандро, – возразил подошедший к ним Вероккьо, – пейзаж показывает человека как часть природы. В этом и есть гармония.
– Однако красота изображённой фигуры превыше всего, – настаивал Боттичелли. Иногда этот мечтатель делался невыносимо упрямым.