Улыбка Лизы. Книга 1 Никитина Татьяна
– Кстати, сегодня утром я не обнаружил в шкафу куска телячьей кожи, подаренной мне маэстро Агостино да Павия месяц назад, из коей помышлял заказать пару сапог4. Ты не знаешь, где она? – спросил Леонардо, желая пробудить совесть воришки.
Но Джакомо всё отрицал, покачав золотисто-кудрявой головой, а в глазах – ни слезинки, ни тени раскаяния.
– Я же видел, как ты вчера держал её в руках, – не выдержал Томмазо.
– Но мне захотелось анисовых конфет, и я продал её сапожнику, – чистосердечно сообщил мальчишка.
– За сколько же ты её продал?
– За двадцать сольди, – Джакомо одарил их обворожительной улыбкой.
– О! Святая матерь! Клянусь чревом Христовым, эта продувная бестия заставит рыдать самого дьявола, – воскликнул Томмазо. Обхватив голову, он хлопнул дверью, дивясь самообладанию Леонардо.
– Джакомо, три дня назад я давал тебе на конфеты шестьдесят сольди. Почему ты берёшь чужие вещи? Немедленно верни деньги Антонио или будешь наказан, – посуровел Леонардо, сдвинув брови.
– Я ничего не брал, пусть он докажет, – упорствовал мальчишка.
– Маэстро, позвольте, я обыщу его вещи? – спросил Антонио.
– Джакомо! Ты этого хочешь? Может быть, сам вернёшь?
Но сам он ничего не вернул. Деньги и серебряную пряжку нашли, обыскав его вещи.
Джакомо жил в доме Леонардо уже третий год.
«Высота человека составляет четыре локтя и, соответственно, двадцать четыре ладони. Размах человеческих рук равен его высоте. Длина руки составляет две пятых его высоты. Расстояние от подбородка до носа составляет одну треть длины его лица. Расстояние от линии волос до бровей – одну треть длины его лица», – так писал Витрувий.
Два года назад Леонардо отправился в Павию для обсуждения модели купола кафедрального собора, где повстречался со старым другом – архитектором Андреа де Ферара5.
Пробыл он в Павии более полугода, до декабря, вместе с учениками и Томмазо. Не оставляя анатомические опыты, проводил ночи в госпитале при церкви Святого Петра.
Когда рассветным утром проходил он по зале больницы, где нашли приют несчастные, над коими распахнула плащ великая избавительница от всех земных страданий, окликнул его слабый голос. Леонардо оглянулся: опершись на локоть, женщина у окна подзывала его рукой. Длинные, когда-то белокурые волосы лежали на подушке спутанными, тусклыми прядями. Они больше не украшали её. Истончённая кожа цвета небелёного холста обтягивала заострившийся нос и высокие скулы с ввалившимися щеками. Она настолько исхудала, что с неё можно было писать портрет самой смерти.
– Леонардо, я очень изменилась? – улыбнулась женщина, растянув бескровные губы, отчего возле рта прорезались острыми углами морщины.
Он узнал её тотчас, ибо с неё писал образ Богоматери. Перед ним на серых больничных простынях из грубой нанки лежала самая красивая кортиджана Флоренции. Она протянула ему руку для поцелуя. Леонардо, присев рядом, взял в ладони чрезмерно худую, но всё ещё изящную кисть.
– Что с тобой произошло, Элеонора? И почему ты в Павии?
– Уже два года, Леонардо. Пришлось продать дом и покинуть Флоренцию. Болезнь и врачи съели за это время все мои деньги, и вот я здесь, – голос её дрогнул, а привычно-игривые нотки сменились жалкими всхлипами.
– Я дам тебе денег, сколько надо. Можешь рассчитывать на меня, – в его голосе звучала непритворная забота.
– Они мне не помогут. Осталось недолго.
Пристально посмотрела на него и проронила:
– Тебя сегодня послал мне сам Господь. Я молила его об этом.
– Говори же, что я могу для тебя сделать? – произнёс он, сострадая.
– Леонардо, – обратилась она, подняв глаза, полные слёз, – у меня есть сын, ему почти десять. Я отдала его на воспитание в семью родственников и оплачивала содержание, но, когда меня не станет, а это уже скоро, платить будет некому. Я боюсь за него.
– Кто его отец?
Он и не думал причинить ей обиду, но Элеонора сразу же отдёрнула руку, и глаза её сузились от разочарования.
– Я не знаю, кто его отец, – с вызовом сказала она, – кортиджана не может знать этого доподлинно. – И замолчала, устремив взор в пространство больничной залы.
– Элеонора, скажи, где я могу найти мальчика, и не будешь ли ты возражать, коли я заберу его к себе? Как его имя?
Медленно повернув к нему голову, она изо всех сил вцепилась слабыми руками в его запястье.
– Я всегда знала… У тебя доброе сердце, Леонардо. Джакомо, его зовут Джан Джакомо Капротти, – она говорила быстро, с придыханием, опасаясь, что он может передумать, – Джакомо живёт у сапожника Джованни Капротти из Орено, что неподалёку от Милана.
Потом поднесла к бесцветным сухим губам его руку и негромко заплакала:
– Это всё, Леонардо. Других дел на земле у меня не осталось.
Он приложился губами к холодному и бледному, как навощённая бумага, лбу флорентийской красавицы, а когда направился к выходу, Элеонора вновь приподнялась на локтях и крикнула вслед:
– Леонардо, он умеет красиво рисовать. Ты сам увидишь. И ещё: он очень похож на тебя.
Сапожнику пришлось заплатить: он уверял, что Элеонора задолжала ему за полгода. Когда мальчишку отмыли, одели и расчесали спутанные кудри, он стал похож на ангела. Рисовать Джакомо не умел, но красив был необычайно. Дикий ангел. Леонардо так и прозвал его – Салаино, ибо почти каждый день записывал в дневнике:
«Джакомо поселился у меня в день святой Магдалины в 1490 году, и было ему около десяти лет. На второй день я заказал ему две рубашки, пару носков и куртку, когда отложил деньги, чтобы уплатить за всё это, Джакомо их из кошелька утащил. И хотя я точно знал, что деньги украл он, Джакомо в том так и не признался»6.
«На следующий день я пошёл ужинать с Джакомо и Андреа. И этот Джакомо поужинал за двоих, а набедокурил за четверых, ибо он разбил три графина, разлил вино и после этого явился к ужину вместе со мной. Упрямец, лгун, обжора и воришка»7.
«Равно седьмого сентября он украл у Марко, жившего со мной, штифт ценою в двадцать два сольдо, который был из серебра, и он вытащил его у него из шкафчика, а после того, как Марко вдоволь наискался, он нашёл его спрятанным в сундуке Джакомо»8.
Леонардо не мог долго сердиться на него, и чем больше он смотрел в глаза небесной чистоты, проводя рукой по золотистым колечкам волос, тем более веровал, что он и есть отец сего дьяволёнка.
А способности к живописи Джакомо имел весьма заурядные.
Глава двадцать первая
Ванда
РУПИТЕ. ИЮЛЬ 1993 ГОДА
Они стоят на перроне крошечной железнодорожной станции «Генерал Тодоров», и Лиза удивляется, как много их – тринадцать человек. Молодой мужчина в мятом льняном пиджаке и круглой кипе на прореженной временем макушке здесь не впервые. Он берёт на себя роль проводника их спонтанно образовавшейся группы. Они гуськом тянутся за ним по извилистой тропинке, истоптанной тысячами ног, в направлении скалистых склонов, окруживших долину. Сухой, пыльный ветер доносит до Лизы слова мужчины в еврейской кипе:
– Холм Кожух был действующим вулканом и похоронил под лавой античный город Хераклия – Синтике. Село Рупите лежит почти в самом кратере, а каменный крест, – тянет руку к холму, – выложен в память о заживо погребённых. Прогулки по горам только в резиновых сапогах: местность кишит рептилиями.
Рупите – их заветная цель, согреваемая одним желанием. Нет, желания, конечно, разные, объединяет их, пожалуй, страсть к достижению цели, размышляет Лиза. Стараясь не пылить, она идёт не по тропинке, а рядом, по выжженной июльским зноем пожухлой траве, и приглядывается к людям, которых судьба свела на несколько дней. Она пытается угадать потаённые желания спутников, бредущих рядом. Все приехали за тысячи километров с надеждой – заглянуть в запрещённое окно и узнать то, что не дано узнать раньше времени, прикоснуться к тому, что должно случиться прежде, чем пробьёт его час.
Их сталкер, потеющий в пиджаке и кипе, по сведениям Татьяны– неудачливый писатель. Из пяти написанных им романов ни один не опубликован, но он надеется, что Ванда раскроет ему секреты литературного мастерства, а может, научит вести переговоры с редакторами или скажет бросить всё к чёртовой матери и заняться другим делом.
Молодая пара симпатичных ребят в джинсах-«варёнках» и одинаковых футболках с Микки Маусом несут по очереди, крепко прижимая к груди, черноглазую девочку лет двух с безжизненно обвисшими, как у тряпичной куклы, ножками и ручками. Остальные спутники, оберегая свои тайные желания от посторонних глаз и ушей, сосредоточенно загребают ногами пыль на тропинке надежд. Они минуют развилку дорог, столб со стрелками-указателями: налево – храм Ванды, направо – минеральные бани. К густому медовому аромату трав и цветов примешивается сладковатый запах гниющих отбросов.
– Здесь всюду серные источники, – поясняет их добровольный экскурсовод, – семьдесят пять градусов по Цельсию. Вода лечебная.
Поверхность озера рябит от бьющих на дне мелких источников, распространяя вокруг целебное зловоние. Тошнотворный запах сероводорода на фоне полуденного солнца действует угнетающе. Почва вокруг и валуны в центре – красно-бурые. «Из-за окислов железа», – машинально отмечает Лиза, стараясь не отстать от группы. Озёра мелкие, окружены клёнами и лиственницами и больше похожи на болота. Лиза представляет, как, должно быть, красива в морозную погоду эта гигантская опрокинутая чаша среди скалистых склонов, окутанная густым туманом. Впереди, в просветах между деревьев, мелькает красновато-ржавая чешуя черепичных крыш и плоские корзины – гнёзда на кирпичных трубах и столбах.
– Где аист – там и счастье, – говорит писатель. – Если один из пары погибает, другой добровольно расстаётся с жизнью. Аиста, заподозренного в измене, судят «аистиным» судом, приговаривая к смерти или изгнанию из стаи.
По деревянному мостику они переходят речушку, заросшую камышом и кустарником, минуют часовню из белого камня. Дом Кассандры, с верандой из потемневших досок, обнесён сеткой-рабицей. Сквозь проржавевшие ромбы на волю пробивается пышный деревенский цветник: золотые шары на высоких и ломких стеблях, веснушчатые лилейники вперемешку с легконогой цветной ромашкой. Лужайка перед домом заставлена разномастными автомобилями. Рядом с глянцево-чёрным «BMW» нахально припарковался седой от пыли запорожец.
Очередь к Ванде расписана на два месяца вперёд. Им назначено на сегодня. Ещё в начале июня, Таня вышла через друзей своей пациентки на племянницу Ванды, родственники мужа которой не то из Вятки, не то из Пензы.
Лизе кажется, что за минувшие четыре месяца она прожила целую жизнь, но всё ещё верит в чудо и точно знает, что с верой нет ничего невозможного.
Она напряжённо прислушивается к разговорам о невероятных предсказаниях Кассандры.
– Пока не принимает, – промокнув бумажной салфеткой распаренное лицо, сообщает россиянка в бирюзовых лосинах и майке с перекошенным лицом Ди Каприо на пышной груди.
– Говорят, заболела. Может, сегодня вообще принимать не будет, – вторит ей подруга в трикотажном цветастом платье с тёмными подкружьями подмышек.
– А как же мы?
– Зря что ли в такую даль ехали? Комнату снимем, можно здесь, можно и в Петриче.
– Я тут услышала, дорога из Петрича до Рупите была опасной: серпантин в горах, и аварии без конца, а как Ванда посоветовала её сахаром посыпать…
– Ну и?..
– Помогло. Мешок сахара, и аварий не стало. Почти не стало, – припоминает толстуха в лосинах.
– Не мешок, а грузовик, – вмешивается в разговор мужчина с землистым лицом, одетый в спортивный костюм, – местный предприниматель не поскупился.
Возвращается убегавшая куда-то Татьяна. Довольная, наклоняется к Лизе и скороговоркой шепчет: «Всё нормально. Нас пригласят. Пойдём в тень». Они отходят под раскидистую столетнюю иву. Присев на изогнутую ветвь, молчат. Каждая о своём. Говорить не хочется из-за жары и томительного многодневного ожидания приговора, за которым, собственно, и ехали.
– Муж у неё неужто и впрямь алкоголик? Почему же она его не вылечила?
– А она никого не лечит, только предсказывает. В судьбу не вмешивается – что на роду написано, тому и быть. Царю болгарскому Борису точную дату смерти назвала: «И будь готов уместить свои владения в ореховой скорлупке…»
– При чём здесь ореховая скорлупка?
– Господи, ну метафора такая. Гроб значит.
– А если я не хочу знать дату своей смерти? – пугается истощённый мужчина со смертельной тоской в глазах.
– Ну и не спрашивайте, сама она не скажет.
Надолго зависает тишина, прерываемая игрой ветра с листвой деревьев да отдалённым клёкотом аистов.
Внутри дом просторнее, чем кажется с улицы. Потолки низкие. Вкусно пахнет яблоками и лавандой. И долгожданная прохлада в летний зной. По стенам – иконы. Посреди комнаты – круглый стол, заваленный свёртками и кусочками сахара в бумажках, повсюду салфетки – вышитые и вязаные.
На домотканом красно-синем ковре, раскинутом на диване, уронив голову на грудь, притулилась маленькая, усохшая и очень усталая женщина. Коротко стриженные волосы, не прикрытые платком, свисают седыми прядями, и ещё две – помоложе: сестра Людка и, очевидно, та самая племянница, назначившая им встречу на сегодня, отмечает Лиза. Они стоят у двери. Ванда поднимает голову и сердито говорит что-то на болгарском. Племянница переводит дословно:
– А ты зачем пришла? Я заговорами не занимаюсь. Если он не твой, так всё равно уйдёт. Не удержишь, как ни старайся. Никто не может повлиять на судьбу. Уходи.
Лиза с Татьяной переглядываются. Племянница, улыбнувшись, разъясняет:
– Лёля Ванда говорит: если кто хочет присушить к себе мужчину, то она этим не занимается.
Таня, сердито вздёрнув плечами, бормочет что-то под нос, резко развернувшись, уходит. Лизе её жалко. Максим – перспективный, красивый и состоятельный – уплывает из рук Татьяны. Медленно, но верно удаляется, готовясь причалить к другой пристани. Моложе? Красивее? Сексуальнее? Кто ж их поймёт.
А Ванда продолжает, как кажется ей, сердито:
– Зачем тогда пришла, если мне не веришь? Останься! – останавливает она Лизу властным жестом. – Дай мне сахар тот, что с собой принесла.
Лиза торопливо сдёргивает сумку с плеча, путается в застёжке, находит наконец в кармашке кусочек рафинированного сахара, пролежавшего всю ночь под подушкой. «Сахар имеет кристаллическую структуру и записывает информацию, которую потом считывает Ванда», – объяснила ей Татьяна, подкладывая с вечера рафинад под подушку себе и Лизе.
Ванда перебирает коричневыми узловатыми пальцами крошащийся кусок сахара и отрывисто спрашивает: – Сына ищешь? – глядит перед собой незрячими глазами и опять замолкает.
– Ты же привезла его рубашку? – спрашивает она, повернув лицо к Лизе.
Разворачивает Пашкину рубашку на коленях, медленно разглаживает ладонями, подносит к лицу и что-то проговаривает, неслышно – сама себе. Лиза, вскидывает глаза на племянницу, но та не переводит.
Предвосхищая очередное требование Ванды, Лиза протягивает фотографию сына. Та берёт её изуродованными старостью пальцами, зажимает между морщинистых ладоней, сплошь в пигментных пятнах, и говорит, будто что-то видит:
– У него красивая одежда. Красный плащ… Он особенный, не такой, как все. Он рисует. На стенах, на доске. Много рисунков и писем…
Лиза замирает с ладонью у рта, боясь нечаянным словом, возгласом или вздохом вспугнуть видения прорицательницы, а та продолжает, вперив незрячие глаза в пустоту или только ей одной видимый мир.
– У каждого свой путь. Никто не может свернуть с него…
– Он жив? – не выдерживает Лиза.
– Здесь его нет. Он далеко. Так далеко, что многое забыл, но тебя помнит и тоскует, ох как он тоскует…
– Где он? Не в России?
– Ты сама этого хотела. Твой сын – великий человек. Бог услышал тебя. Я вижу его стариком, сам король навещает его. Слава о нём идёт по всему миру.
– Где он? Я не понимаю Вас. Я вообще ничего не понимаю, – голос Лизы дрожит от слёз.
– Смирись, дочка, и не ищи его больше. Он не здесь, а тебе нет туда дороги, – смягчается голос Ванды. Она говорит с Лизой ласково, по-матерински.
– Он жив?
– На картину смотри и всё поймёшь. В зеркало смотри. Себя увидишь и всё поймёшь. Сама поймёшь, но никому не рассказывай. Люди будут думать, что ты умом тронулась.
Ванда сидит с фотографией, зажатой между ладоней, и медленно раскачивается из стороны в сторону, словно в трансе. Неприкрытые волосы седыми прядями падают на лоб и глазницы, заросшие белёсой тканью. Истончённые губы безвольно размякли, приоткрытый рот чернеет пустотой. Незрячее лицо кажется безумным.
– Какая картина? Я ничего не понимаю, – кричит Лиза. Она вдруг осознаёт, что перед ней просто выжившая из ума старуха.
Ванда отрывисто бормочет на болгарском, а племянница невозмутимо переводит этот бред.
– Сон тебе вещий будет, вот тогда всё и поймёшь. Подойди ближе. Ещё ближе. Не бойся.
Лиза повинуется властным ноткам в голосе, делает несколько шагов вперёд и останавливается в двух шагах от дивана. Ванда обхватывает её ладонь своими, с тонкой, сморщенной, как пергамент, кожей, и, мягко поглаживая, произносит:
– Смирись, смирись, дочка. Нет тебе туда дороги. Все по кругу ходят. Начало одного – есть конец другого. После смерти опять родится. А он умер ещё до своего рождения.
Она устало откидывается на спинку дивана и, обернувшись к сестре, молча сидящей рядом, что-то говорит ей. Племянница переводит не сразу:
– Лёля Ванда говорит, что очень устала и хочет отдохнуть. Просила принести тебе травы лечебной из её сада.
Людка поднимается с дивана, поправив платок на голове, направляется к двери, а Ванда кричит вслед:
– Душицы нарви и сонной травы, здравицы ещё не забудь. Да смотри, рви только ту, что в тени растёт, а не на солнце.
Потом опять поворачивает лицо к Лизе и устами племянницы добавляет.
– Высушишь, заваришь и будешь пить на ночь, а про сон никому не рассказывай – люди будут говорить, что умом тронулась.
Взмахом руки показывает, что устала.
Лиза выходит из дома в смятении. У калитки её окликает Людка и суёт в руки три разнотравных пучка с длинными стеблями, аккуратно срезанными ножом. Или ножницами?
Писателю-неудачнику Ванда советует усерднее работать, и не по ночам, а вставать до восхода солнца, раньше петухов. И он счастлив. Он, поверив в себя, готов по приезду домой засесть за шестой роман.
Молодым родителям Ванда велит лечить дочку земными соками – утренней росой – пообещав скорое исцеление девочки. Они тоже счастливы – услышали, что хотели слышать.
Татьяна сначала обижается на прорицательницу, отказавшую ей в помощи, но недолго. Поразмыслив, решает – всё к лучшему. Кроме Максима, у неё есть запасной вариант – фермер из Австралии с сайта знакомств, который с детьми и родственниками давно ждёт её.
– Значит, не судьба, – философски подводит Татьяна итог трёхлетним отношениям с Максимом и переключается на продумывание деталей отъезда в Австралию. Не откладывая в долгий ящик, сразу же, с вокзала, отправляется в посольство.
Лиза не покидает верхнюю полку в железнодорожном купе до самой Москвы. Её не беспокоят расспросами и разговорами. Она отказывается от чая и настоя из травы Ванды, заботливо приготовленного подругой. Перестук колёс действует успокаивающе. Она погружается не в сон или в дремоту, а в мысленный вакуум. Благословенная пустота мозга. Может, это и есть нирвана?
В Москве её встречает Пол. Он в том приподнятом настроении, которое даёт хорошо проделанная работа при удачно сложившихся обстоятельствах. Ему, действительно, удалось многое сделать. Фонд помощи беспризорным, которым он начал заниматься параллельно с поисками сына, зарегистрирован, несмотря на все чинимые препоны. Волонтёры уже раздают на всех вокзалах города еду и одежду маленьким бродяжкам. Остаются формальности по оформлению в мэрии особняка, приобретённого фондом для размещения социальной гостиницы – приюта для беспризорников. Для этого Полу необходимо задержаться в Москве ещё на неделю.
От Джулиано Бьянкини приходят последние, оставшиеся непрочитанными главы. Лиза проявляет к рукописи неподдельный интерес, и Пола это радует. Он считает, что любое занятие, отвлекающее её, меняет направление мыслей к положительному исходу. Кроме того, считает Пол, чтение на английском – хороший языковой тренинг для Лизы, ведь перед отъездом ей надо подучить язык. У него нет никаких сомнений, что когда они найдут сына, то все вместе – одной семьёй – вернутся в Нью-Йорк.
В Томск из Внуково Лиза вылетает одна. В самолёте она дочитывает рукопись Франческо Мелыди про Леонардо.
Глава двадцать вторая
Катерина
МИЛАН. 1493 ГОД
Катерина пришла в знойный июльский полдень, когда Леонардо заканчивал устанавливать на замковой площади семиметровую покрытую патиной конную статую, нестерпимо ярко сиявшую в лучах полуденного солнца. Вокруг толпились зеваки, восхищаясь её невиданной мощью и изяществом. Никто не оставался безучастным к небывалой красоте. Леонардо отошёл к краю замковой площади и с большого расстояния – от надвратной башни – любовался глиняным колоссом.
– Мир ещё не видел подобного, – взволнованно сообщил он Томмазо, не отрывая восторженного взгляда от творения рук своих.
Домой возвращались, когда на небе замерцали первые звёзды и завис белёсый серп луны. Посему, должно быть, и не заметил одинокую женскую фигуру. Катерина пришла в знойный полдень и до тёмных сумерек ожидала его, сидя на крыльце. Войти в дом она не посмела.
– Мессере Леонардо, сия деревенщина ждёт вас, почитай, с полудня, но не пожелала сказать, зачем, – сообщила кухарка Матурина. Сложив пухлые руки на животе под фартуком, она кивнула в сторону крыльца с той надменностью, кою нередко приобретает челядь при долгой службе у добрых хозяев.
– Пригласи в дом. Я хочу её выслушать.
Пожилая селянка, всё ещё статная, не согнутая временем, вошла в комнату и боязливо остановилась у порога, прижимая к груди узелок с вещами. Длинная юбка из грубой серовато-жёлтой нанки, собранная в сборку на талии, загрязнилась и обветшала, особливо по подолу. На грубых деревянных башмаках лежал толстый слой пыли. Уложенные короной вокруг головы прежде чёрные косы покрывал пукетовый платок, ниспадающий на шею и плечи. Смуглое, некогда красивое лицо с пухлыми губами преждевременно состарилось и выглядело настолько утомлённым, что Леонардо невольно сделал шаг навстречу, дабы помочь ей присесть на скамью. Женщина же стремительно протянула к нему руки, выронив узел, и неожиданно обняла его. Леонардо усадил её к столу, участливо вопрошая:
– Что привело вас ко мне, синьора?
Крупные агатовые глаза её под тяжёлыми веками заволокла влага. Крестьянка, стесняясь душевного порыва, вновь протянула к нему руки ладонями вверх, и – то ли спрашивая, то ли утверждая – глухо вымолвила:
– Я Катерина, но ты не узнал меня. Или ты не мой Леонардо? Где же тогда мой сын?
В голосе дрожали мольба и растерянность. Она пешком прошла сотни миль от Винчи до Милана, чтобы увидеть давно потерянного сына. Молящий взгляд её требовал немедленного ответа. У Леонардо от жалости защемило в груди. Он велел Матурине принести еды и вина, но Катерина не притронулась ни к картофельным ньокам, ни к фасолевой бузекке, ни к рикотто, ни к вину, лишь много и жадно пила холодную воду. Обхватив глиняную кружку длинными сухими пальцами, гостья неотрывно следила за его взглядом и чуть слышно шептала пересохшими губами:
– Ты не мой сын. А где же мой Леонардо?
Они оба – и он, и Катерина – знали правду, но Леонардо не мог произнести её вслух. Сердце его разрывалось от боли за старую крестьянку. Кроме заурядных слов утешения, вряд ли способных ободрить несчастную, сказать ему было нечего. Он распорядился приготовить Катерине постель и дать воды – умыться с дороги.
Утром Матурина известила его, что Катерину всю ночь била лихорадка, а сейчас она в бреду. Леонардо подошёл к постели бедной женщины, глаза её были широко открыты, но она никого не узнавала и продолжала в беспамятстве повторять имя сына, тяжело и прерывисто выдыхая синюшными губами жаркий воздух. На высоком, всё ещё гладком лбу выступили крупные бисерины пота. Леонардо сам отвёз несчастную в больницу при монастыре, где Катерина, не приходя в сознание, отошла в мир иной через две недели. Леонардо навещал её ежедневно и подолгу сидел у постели с опущенной головой, размышляя, что привело её к столь скорой смерти. Утомительная дорога в летний зной или болезнь, коя пристала в пути, истощив жизненные силы? Но понимал: не то и не иное сломило её – умерла Катерина от горя, потеряв сына во второй раз. Её навсегда покинула вера. А когда исчезает вера, на её место приходит пустота. Вот тогда умирает душа, хотя тело продолжает дышать.
Хоронили Катерину после захода солнца, когда багряный огненный диск наполовину опустился за горизонт. За повозкой, на которой в открытом гробу везли тело усопшей, шли четыре священника, четыре служки, могильщики, плакальщицы, верный Томма-зо Мазини, ученики Антонио Больтраффио и Марко Даджонио, служанка Матурина и тринадцатилетний Джакомо Капротти.
«Расходы на погребение Катерины. Три фунта воска двадцать семь сольди. На гроб восемь сольди. Древко с чёрным флагом двенадцать сольди. Несение и установка креста четыре сольди. Несение тела усопшей восемь сольди. Четырём священникам и четырём служкам двадцать сольди. Окропление, отпевание, колокольный звон два сольди. Могильщикам – шестнадцать сольди. Старику восемь сольди. Чиновникам за разрешение один сольдо. Всего: сто шесть сольди. Врачу пять сольди. На сахар и свечи двенадцать сольди. Итого: сто двадцать три сольди»1.
В блокноте он записал расходы на погребение Катерины, как делал сие обычно, поскольку пятьсот дукатов – годового денежного содержания при дворе Лодовико Моро – едва хватало на жизнь, а Леонардо почитал унизительным ограничивать себя в самом насущном: будь то выбор одежды или вина, приобретение книг или лошадей. Расходы требовали учёта, особливо после того, как в доме поселился воришка Джакомо.
Внезапное появление Катерины и скорая смерть её обострили память Леонардо, всколыхнув со дна души смутную догадку, не раз приходившую на ум, но мысль сия была столь странной и чудной, что он всякий раз гнал её прочь, с головой уходя в работу.
Леонардо совсем не помнил Катерины. В его памяти жил иной, размытый временем образ женщины, наклонившейся над ним поправить сползшее во сне одеяло, и губы её с любовью касались его лба. В другой мягкой и нежной руке надёжно покоилась его детская ладонь. Образ матери – после появления Катерины он уже был уверен в этом – проступал в видениях всё чаще и яснее. Пропустив через своё сердце безысходность материнского горя Катерины, Леонардо теперь не переставал думать о той, что дала ему жизнь.
Память его начиналась с горного селения Винчи: с улыбки старой Лючии; с лесистых склонов и крутых горных уступов с холодными, мокрыми камнями; со вкуса крови и перьев на губах; незнакомой речи людей, давших ему кров и еду. Потом были узкие, дурно пахнущие улочки Флоренции, боттега Вероккьо и праздничные карнавалы. Люди звали его Леонардо.
Женщина из прошлого ласково улыбалась и называла сыном. Если бы она произнесла имя, он бы всё вспомнил.
Иногда являлся Другой. Кем он был? Быть может, самим Леонардо? В том и пытался убедить его Томмазо, но рассуждения друга о переселении душ не объясняли всего, что мучило ум. «Прошлое есть наша память, а будущее – надежды», – писал святой Августин. «Помоги мне!» – взывала к Богу душа Леонардо, не находя ответа в книгах Платона и Августина. У кого Бог отобрал память, у того Он отнял и прошлое, и нет на свете двух людей с одинаковым прошлым, потому как оно всего лишь события, кои сохранила память. Нет событий – и время спит, а коли ничего не происходит, то нет и времени. Прошлое исчезло вместе с памятью, но машины в его снах летали по-прежнему. Откуда же приходили видения о механизмах, неведомых прежде? Запутавшись в размышлениях, Леонардо углублялся в какое-либо из занятий, коих у придворного инженера и архитектора всегда в избытке, дабы не одолела скука и тоска.
Да и требовательная государыня Милана скучать не позволяла. Изгнав из Кастелло Чечилию Галлерани, обнаружила она вскоре в одном из залов дворца портрет соперницы, написанный Леонардо шесть лет назад, и он тотчас получил указание герцога написать портрет новой хозяйки Кастелло. «Но не хуже предыдущего, того, что с Чечилией», – предупредил Моро.
Карлики мешали работать. Они бегали по зале, хватали с мольберта кисти и строили рожи за спиной. Один – в колпаке с ослиными ушами, самый глупый или самый усердный – в своём стремлении рассмешить хозяйку обмакнул ладони в палитру и, высунув язык, прыгал на полусогнутых ногах – ну чисто обезьяна. Два других, посинев от натуги, состязались в умении кричать по-петушиному; ибо победителю в награду обещана должность главного дворцового каплуна с ежемесячным жалованьем. Кто-то рассказал Беатриче, что во дворце английского короля держат карлика, кричавшего по ночам петушиным голосом столько раз, сколько должен был бить колокол в оное время суток. А чем она хуже английской королевы?
Среди невыносимого гвалта раздался безумный вопль Бернардо Беллинчони. Леонардо поднял глаза: на голове придворного поэта сидела любимица Беатриче – Чичоллино и со всей злостью обиженной обезьяны выдирала тонкими мохнатыми ручонками клочья волос из его растрёпанной шевелюры. Обычно Чичоллино восседала на высоком стуле, изукрашенном резьбой и бархатом, плюя шелухой от лесных орехов. Две карлицы-фрейлины кормили, обшивали, наряжали её каждое утро в платье, непременно такое же, что и у хозяйки. Бедный Беллинчони, увлёкшийся подбором рифмы для очередного слащавого вирша, не заметил, как запустил руку в корзину с орехами Чичоллино, за что немедленно поплатился. Вдоволь насмеявшись, Беатриче, облобызав обезьянку, взяла её на руки, дабы успокоить. Впрочем, уподоблялась оная хозяйке не только нарядами. Неделю назад весь двор покатывался со смеху от очередной выдумки герцогини. Приказав крестьянам наловить в лесу зверья разного – ежей, волков, куниц, белок, лис, запустили сих тварей в дом Тротти – тучного феррарского посла, скупого на комплименты дамам. Поэт Беллинчони несколько дней подряд тонко повизгивал от удовольствия, пересказывая забавную историю.
– Открывает толстый Тротти шкаф для одежды, а оттуда волк зубы скалит. Тротти от испуга – навзничь на кровать, а на ней семейство ежей пригрелось, и так его от страха скрутило, что он к ночному горшку кинулся, а в нём водяная крыса зубками за это самое хвать… Ха-ха-ха… Вот смеху-то было!
Леонардо невозмутимо накладывал мазок за мазком. Он торопился закончить в срок портрет Беатриче, дабы приступить к фреске, заказанной братьями доминиканцами для трапезной церкви Санта-Мария делле Грацие. Одного он опасался – удастся ли изобразить девчонку достаточно красивой, чтобы обезопасить себя от последствий её мстительных выходок. Это было трудно.
Там, где дух не водит рукой художника, нет искусства. Леонардо добавил мазков, дабы скрыть длинноватый кончик носа и по-детски излишнюю припухлость щёк Беатриче. Он вспоминал чудесные времена, когда в этой же зале писал портрет нежной и поэтичной Чечилии. Придворная свита наслаждалась звуками лютневой музыки, а не петушиным криком глупых карлов.
В лице Беатриче взор привлекало обаяние недолговечной юности. Он же всё более убеждался, что красота не только человеческого лица, но и любого живого создания подчиняется законам математики. Работая над портретом Беатриче, в размышлениях о природе прекрасного Леонардо воскрешал в мыслях милый сердцу образ Чечилии. «Красота есть гармония, а гармония лица есть соблюдение природой божественных пропорций. Расстояние между глазами должно равняться длине глаза, а длина глаза соответствовать одной шестой высоты головы. Расстояние от подбородка до носа должно быть равным одной трети лица, как, впрочем, и расстояние от линии волос до бровей». Он проверил эти пропорции, делая замеры десятков лиц, как поражающих красотой, так и отталкивающих уродством, и понял, что лёгкая асимметрия лица придаёт ему больше привлекательности, нежели абсолютная симметрия.
От размышлений его отвлёк разговор. Придворный летописец Бернардино Корио, угодливо изогнувшись в талии, демонстрировал герцогу свою образованность.
– А ещё, ваша светлость, в своих воспоминаниях знаменитый пилигрим Марко Поло упоминает, что в Китае могут делать карликов какой угодно формы.
– А что, разве карликов делают не тем же способом, что и прочих смертных? Финтит твой Поло, – засмеялся довольный своей шуткой Лодовико.
Летописец искательно и тонкоголосо хохотнул:
– Истинная правда, ваша светлость, рождаются они тем же способом, что и остальные, но потом ребёнка помещают в вазу без дна и горла, где он растёт, пока тело и кости принимают искомую форму. Когда же они искривляются в достаточной степени, вазу разбивают.
– Ой, я тоже такого хочу! Купишь мне, Лодовико? Только вазу я сама выберу, – восторженно хлопала в ладоши Беатриче.
Она веселилась, а Моро умилялся, оглаживая тыльной стороной пухлой руки гладко выбритый подбородок холёного лица. С Беатриче было легко и покойно – не надо держать ум в напряжении, изображая восторг непонятыми стихами, и выглядеть дураком в глазах собственной любовницы. Леонардо усмехнулся и продолжил работу над портретом сумасбродной девчонки. Он злился на неё и на глупые развлечения. Он злился на себя, но художник вынужден сносить многое, как и несчастные карлы, отрабатывающие свой хлеб при дворе.
– Леонардо, а можешь ли ты позабавить нас чем-нибудь необычным? – прошелестела Беатриче, бросая лукавый взгляд из-под ресниц.
– Ваша светлость, мои возможности ограничены – карликов я делать не умею.
– Ну тогда сделай то, что умеешь, только посмешнее, – капризничала герцогиня.
– Леонардо, твоя должность при дворе, кажется, называется инженер? – напомнил ему Моро, дабы знал холоп своё место.
– Да, ваша светлость, есть у меня одна задумка – её сиятельству придётся по нраву.
– Скажи, как готов будешь.
Через несколько дней Беатриче и Лодовико, а вместе с ними и вся придворная челядь взахлёб рассказывали о чудесной забаве, кою изобрёл выдумщик Леонардо. Промытые бычьи кишки, брошенные в углу комнаты, вдруг начинали раздуваться до невероятных размеров, вытесняя из помещения людей, перепуганных до смерти, в то время как Леонардо продолжал невозмутимо работать над портретом, поддавливая ногой насос, спрятанный под свисающей с мольберта тканью.
Господи! Неужели и это тоже часть твоего великого замысла?!
Глава двадцать третья
Крах
МИЛАН-МАНТУЯ. 1498 ГОД
– Он сумасшедший, – сказал Томмазо, – гони его в шею. Эй, ты… – повернулся он к нищему.
– Нет, нет! Постой, – остановил друга Леонардо, – продолжай. Ну же! – он склонился над бродягой, забившимся в угол монастырской трапезной. Тот боязливо отполз, пятясь подальше от разгневанного Томмазо, просипел простуженно:
– Милостивый синьор, да хранит вас Господь, но не ведаю ничего более сказанного мною прежде…
– Рассказывай дальше, – нетерпеливо перебил Леонардо.
– Милостивейший синьор, – затянул привычную песню оборванец, – во имя всех святых и Господа нашего милосердного…
С подобострастием забитого пса ухватил в ладони, сплошь покрытые коростой, белую с крепкими и длинными пальцами кисть Леонардо, приложился к ней губами. Маэстро брезгливо отдёрнул руку, обтёр платком.
– Повтори ещё раз с мельчайшими подробностями – что ты видел? – Леонардо впился взглядом в бродягу.
– Говори же, висельник, или ты не знаешь, как карается напраслина? – опять вмешался в разговор Томмазо.
– Краски – совсем пожухлые и под руками шелушились, как… – замолк нищеброд, подыскивая нужное слово, – как сухая чешуя на снулой рыбе. Это, должно быть, от огня и обильных испарений. А в этом углу, – вновь заговорил он после короткой паузы, – лошади на привязи, вон там костёр, а здесь… – рассказывал оборванец. Осмелев, он поднялся с каменных плит, влез на подмостья у стены: – А здесь – трещины, – он несколько раз ткнул грязным пальцем в глянцевую, под можжевеловым лаком, поверхность фрески. – И здесь, и там тоже, всюду – много трещин и облупленной краски, а по низу плесень…
– Покажи, где? – Леонардо рванулся к мосткам, резво взобрался наверх. Прижимая ладони к фреске, приблизил к ней лицо и, как безумный, долго вглядывался, гладил поверхность, загрунтованную смолой и мастикой. Она была сухой и ровной, как натянутое полотно, а краски на ореховом масле ласкали глаз сочными цветами. Леонардо спустился вниз, стиснул ладонями виски и медленно сполз спиной по стене на каменный пол трапезной. Долгое время сидел так, оставаясь безмолвным, с поникшей головой.
– Мессере Леонардо, да он же не в себе! Что с Вами? – Томмазо осторожно дотронулся до плеча друга. Он впервые видел его столь угнетённым и не мог уразуметь сути происходящего.
– А что ещё ты помнишь? Ну же… Говори, – Леонардо нетерпеливо вглядывался в кроткие глаза оборванца. На худом продолговатом лице бродяги они казались бездонными колодцами в обрамлении спутанных, давно не стриженых кудрей. С него он помышлял писать образ Христа. На фреске оставались незавершёнными лишь два пятна, два овала: не было ещё ликов Христа и Иуды.
Босяк вдруг закатил глаза, обнажив голубоватые белки, и взором безумца обвёл трапезную. Повалившись на колени, завопил истошно:
– Да хранит вас Бог, благородные синьоры! Я не желал никому плохого! Божьей истиной говорю…
Леонардо достал из поясной омоньерки, расшитой золотой нитью, тридцать сольди, вложил их в ладонь оторопевшего бродяги и сказал опечаленно:
– Может статься, ты прав, брат мой. Ступай с Богом.
Томмазо с приоткрытым от изумления ртом выглядел более опешившим, нежели грязный оборванец. Хотя к эскападам друга он давно привык, счёл нужным попенять Леонардо на понапрасну выброшенные монеты, кои нищий спустит в первом же кабаке.
– Умножай терпение своё, и обида тебя не коснётся, а гнев есть кратковременное безумие, – бросил другу Леонардо. Он торопливо зарисовывал в блокнот облагороженные нежной скорбью тонкие черты лица уличного босяка. Добро и зло порой не различимы, и одно с лёгкостью выдаёт себя за другое. Он знал теперь, с кого напишет незавершённые на фреске лики.
Закатные лучи проникли сквозь высокие окна монастырской трапезной и высветили на стене фигуры апостолов, застывшие в недоумении, не уразумев слова, сказанного Учителем. Леонардо подошёл к фреске ближе и подмигнул той, что склонила печально голову – флорентийской блуднице Элеоноре-Магдалене. Имя сие он с великим тщанием сокрыл от святых отцов, вычеркнув из записей своих. Он не забыл, что судебная тяжба с монахами Церкви Непорочного Зачатия всё ещё продолжалась, а за свою «Мадонну в скалах» он так и не получил ни единого сольди.
Спустя два года Леонардо в сопровождении верного Томмазо, красавца Салаи и примкнувшего к ним Луки Пачоли выехали чуть свет из Милана, чтобы к ночи добраться до Мантуи. Собирались наспех. Отряды гасконских арбалетчиков ещё ночью без боя вошли в Кастелло, покинутый герцогом Моро в страхе быть пленённым французами. Припустив лошадей крупной рысью по единственной дороге, петляющей по равнине меж неисчислимых озёр от разливов полноводной Минчо, путники в лучах закатного солнца увидели вдали высокие крепостные стены Кастелло Сан-Джордже, купола базилики святого Андреа и Церкви Альберти, крыши палаццо. Леонардо полагался на радушный приём Мантуанской маркизы, каковая прежде восхищалась его талантом и была с ним весьма ласкова, навещая в Кастелло Сфорцеско свою младшую сестру Беатриче.
В быстро опустившейся на землю октябрьской тьме с великой поспешностью – без единого привала – достигли они крепостных стен, обнесённых снаружи терновой изгородью. Когда в замке собирались уже опустить решётку городских ворот, вошли внутрь. Напротив Дуомо, у палаццо Дукале, изукрашенного богатой лепниной, спешились и велели слуге доложить об их прибытии. Неожиданный приезд незваных гостей привёл Изабеллу Гонзага в великое замешательство, но она принудила себя натужно улыбнуться и встретила их приятными словами. Пригласила всех за обильный стол, включая Томмазо, коего Леонардо представлял всюду другом, а Салаи – сыном. Выставили кушанья отменные и вина хорошие, но маркиза не была особливо с ними ласкова, опасаясь своего щекотливого положения. Вооружённые мантуанские отряды тоже были под оружием и, возглавляемые маркизом Гонзага, перешли недавно на сторону Венеции, оказавшись таким образом среди противников герцога. Ещё недавно известный богатством и хитростью Моро оставил герцогство Миланское без боя и поспешно бежал в Альпы вместе с зятем, кондотьером Сансеверино. За ужином маркиза сообщила, что флорентийский посол Пьетро да Наваллар, находившийся в Милане, обещался быть уже завтра к обеду в Мантуе.
– Вот завтра и услышим наверняка, какие новости случились сегодня в Милане, – безрадостно отозвался Леонардо.
Накопленные им шестьсот золотых дукатов он успел переслать с банкиром во Флоренцию, в монастырь Санта-Мария-Нуова, дабы сохранить их под процентами. «Герцог Моро потерял всё, и ни одно дело не было им закончено», – думал Леонардо, вспоминая об оставленных в Милане фреске с паутинкой трещин и конной статуе Сфорца, так и не отлитой в бронзе из-за скупости сказанного. Но было и нечто другое, покинутое им в Ваприо, что стоит на реке Адда, близ Милана, и это наполняло его сердце тревогой и радостью. Накануне отъезда гонец из Кремоны доставил письмо от графини Бергамини. Леонардо склонил голову к груди, дабы вновь ощутить тонкий запах лаванды, исходящий от свёрнутого пополам листка бумаги, спрятанного под плащом в потайном кармане.
«Мой Леонардо, – писала Чечилия, – если в письме моём что-то окажется неприятным, прошу простить меня. Я всего лишь смиренная женщина. Всякое существо стремится сохранить свой род, а я не могла допустить, чтобы одним бастардом Моро стало больше. Моя любовь к вам позволила мне поступить таким образом. Так тяжело с этим жить, но только лишив дитя родительской ласки и сокрыв имя отца его, могла сохранить я плод любви нашей и не причинить вреда тебе, мой Леонардо. Вспыльчивый и мстительный нрав герцога хорошо вам известен. Сообщаю сие известие лишь по прошествии семи лет, поскольку только теперь не приходится нам опасаться мести герцога. А Джироламо Мельци – благородный и милосердный, добропорядочный человек, единственный, кому известна сия тайна…»
«Возлюбленная моя богиня…» – с нежностью думал Леонардо, вспоминая шелковистые локоны и милое лицо маленького Франческо, в коем сразу признал дорогие сердцу черты. За неделю до вынужденного бегства из Милана он успел побывать в Ваприо, где провёл два дня с сыном, пользуясь радушным приёмом и величайшей приязнью хозяина имения – вдовствующего отставного капитана Джироламо Мельци.
– Солдаты кондотьера Тривульцио разграбили Кастелло Сфорцеско. Гаспаре Висконти убит, архитектор Андреа да Феррара повешен на замковой площади, как близкий друг герцога. Кастеллани в тюрьме, – возбуждаясь от обилия событий, рассказывал Пьетро да Наваллар вчерашние новости из Милана, прибыв к обеду следующего дня. Запивая ароматные ломтики кулателло тёмным ламбруско монтевано, выдержанного десяток лет в подвалах палаццо, посол с сочувствием взглянул на Леонардо:
– Мессере Леонардо, для вас у меня тоже печальная новость, – отпил ещё глоток из серебряного кубка, выпятил губы, смакуя вкус вина, и промолвил с неподдельным сочувствием, – конной статуи Франческо Сфорца на площади Кастелло больше не существует. Стрелы из арбалетов французских солдат разрушили её, обратив в груду глиняных обломков.
Леонардо выслушал сказанное с достоинством, кое сделало бы честь любому дворянину, – не проронив ни слова, только согнутая в кольцо серебряная вилка в его руке выказала всю меру отчаяния, охватившего Маэстро. Да ещё запись в блокноте поздней ночью, когда закончился ужин. Восковая свеча была свидетелем невидимых слёз художника, стекавших с его пера на бумагу. Он оплакивал свои творения, исчезающие во чреве Времени.
«Природа бесцельно творит одно и то же, а Время так же бесцельно превращает это в прах. Время не создаёт ничего нового, а только разрушает и уносит в своём течении. Всё, что создают натура и человек. О кровожадный Хронос, поглощающий творения рук человеческих. О чудовище! Ты не проглотишь меня бесследно. Я сумею остановить тебя и взнуздать, как строптивого жеребца. И не разрушишь ты более ничего из созданного мною», – думал всю ночь Леонардо. Пространство он умел рисовать лучше, чем другие, а теперь захотел остановить время, загнать его в золочёную раму во всех ипостасях. Женщина, что приходила в снах, с каждым годом становилась всё моложе, а потом он понял: она не менялась – старился он. Женщина оставалась юной и прекрасной, но сын не может быть старше матери. Он решит эту загадку. Он навсегда останется в её чреве – не рождённым. Этой картиной он обманет Время, связав воедино прошлое и будущее.
Утром Леонардо со спутниками собрались покинуть палаццо Дукале, дабы не подвергать хозяйку излишней опасности, но Мантуанская маркиза, давно желавшая иметь портрет кисти Леонардо, упросила миланских беженцев остаться ещё на два дня. Леонардо сделал несколько набросков углём, выполняя докучливую просьбу пышнотелой маркизы. По окончании работы они покинули Мантую и отправились в Венецию, где у Луки Пачоли было множество друзей, оказавших им приём с величайшей приязнью.
Возлагать надежды на возвращение в Милан более не приходилось: пленённый французами герцог Моро томился, ожидая смерти, в Лионской крепости. Его постигло обычное предательство, к коему он и сам нередко прибегал. «Герцог потерял государство и свободу, и ни одно начинание его не было завершено», – подумал Леонардо, а он всё начнёт сначала. Всё сызнова, но теперь в родной Флоренции.