Не/много магии Давыдова Александра
Она не пришла.
Гильермо сел, прислонился спиной к обгорелому стволу. Удобно, неудобно — какая разница? Механическое ощущение собственного тела. Он поднял голову — на окуляры медленно падали хлопья сажи, в следующую секунду порыв ветра — и хлопья закружились в траурном танце.
Черная обгорелая осень.
Все тело как затекшая конечность. А есть ли во мне еще живые части? Гильермо закашлялся, уронил голову на грудь.
Когда-то здесь падали желтые листья. Стоит закрыть глаза — он закрыл глаза, увидишь — он увидел: листья лежат плотным слоем, еще видишь? — еще вижу. Желтые и красные. Он моргнул. Порыв ветра, и листья осыпаются. Понимаешь? Пони… нет, не понимаю.
Зачем?
Все дело в маске. Он поднял руку, нащупал защелку. Металл холодил пальцы. Нажать и… нет, не так. Я хочу видеть.
Он поднялся, помогая себе руками. Между черных стволов поднимался зеленый, клубами, дым. Цеппелины все-таки сбросили бомбы, подумал Гильермо. Зеленый дым плыл, с виду безобидный и даже радостный. Вдруг Гильермо увидел, как сквозь дым медленно идет знакомая фигура…
Гильермо ждал. Высокий старик в пенсне неторопливо брел по парку, держа зонт на плече. «Так я и знал», — подумал Гильермо. Не настоящий. Старик — механическая игрушка.
Старик шел. Гильермо видел его аккуратный костюм, кремовый галстук и беззащитное лицо с бородкой. Ни маски. Ни респиратора.
Коричневый зонт вдруг вырвался из руки старика, ветер подхватил его и понес — кувыркаясь, зонтик влетел в крону и застрял. Ветер трепал его, с обнажившихся спиц слезала ткань. Дыра в зонтике становилась все шире.
Гильермо перевел взгляд на старика. Не может быть! Клуб бледно-зеленого дыма медленно разворачивался в воздухе над лежащим телом. В следующее мгновение Гильермо понял, что бежит — усилием воли переставляя неподатливые столбы ног. Быстрее, быстрее.
Старик умер. В блестящих открытых глазах застыл некто в черной маске.
— Да это же я, — понял Гильермо. Дрожащими пальцами стянул резину с головы, провел ладонью по лбу и снова уставился в блестящие глаза старика. Там отражалось бесчувственное кукольное лицо с покосившимся провалом рта и серыми глазами навыкате. Гильермо сел на землю и расхохотался.
Механический бог с площади яростно смотрел в небо, откуда проклятые «киты» стреляли в армию его послушных игрушек. Те души, что он не успел украсть, вели цеппелины за горизонт, чтобы назавтра вернуться с новым огнем.
Старик, обернувшись, долго глядел на Гильермо.
Но когда ветер швырнул в него горсть обгорелых листьев, дрогнул и полетел вослед своим, прочь из железного города-клетки.
Нигде
Кемь
— Почему стоим? — спросил Иншек.
Пассажиры отодвигались от него, жались к стенкам, переминались с ноги на ногу. Кто-то сорвал с окна рогожку, и по тупым, уставшим лицам мазало серым светом. Перешептывались, всхлипывали, толкали друг друга, охали — но все исподволь, скупо, испуганно. Никто не отвечал на его вопрос.
Но и так было ясно.
Свободцы.
Пол под ногами кренился. Клетушки застыли — настил под ними с чавканьем и вздохами медленно тонул в красноватой воде. Свободцы оцепили караван и шли теперь вдоль пассажирских вагонеток. Стучали широкие подошвы сапог, слышались отдельные лающие слова, мимо окна протащили беловолосого охранца с разбитым лицом и безвольно волочащимися по воде кистями рук. Те были чистыми.
Иншек сглотнул, сунулся было в карман за платком — будто тот поможет, глупость какая — и тут на подножку вскочил молодцеватый парень с длинным хлыстом. Пробежал по всем цепким, липким взглядом, безошибочно ткнул пальцем в Иншека:
— Ты, руки покажь!
И тот медленно, безвольно выпростал из глубоких карманов и протянул к свободцу розовые ладони с карминово-багровыми разводами трещинок, ползущих от подушечек пальцев к запястьям и выше, вокруг бледных безволосых предплечий. Ближе к локтевым сгибам яркие полоски бледнели и терялись, сливаясь с кожей.
Парень удовлетворенно хмыкнул и указал рукояткой хлыста на выход.
Два дня назад Иншек сказал отцу, что идет в мастерскую и будет уже совсем вечером, поздно. Суетливо сбежал с крыльца… Через минуту он вспомнил, что забыл перчатки, но не стал возвращаться — плохая примета. Сунув несколько засаленных бумажек в карман обознику с замученным безразличным взглядом, он получил уголок жесткой скамьи в пассажирской клетушке и билет до Цересского уезда.
Город Карев быстро остался позади, и обоз потащился вслед заходящему солнцу по болотистой равнине с озерцами красной воды и блеклой седой травой. Доски настила ныли и хлюпали. Перегруженные телеги скрипели, махинисты остервенело дергали за рычаги, шипя сквозь зубы и сплевывая желтую слюну на широкие передние колеса.
Пассажиров было — не продохнуть. Толстые бабы в плетеных кожаных платках и суконных накидках, заросшие мужики с рябыми лицами, пара чумазых мальчишек в одинаковых меховых шапочках. И глаза у всех — испуганные, взволнованные, вороватые. Иншека притиснули к стене, он с трудом шевелился, пытаясь расправить плечи, хотя бы чуть-чуть изменить положение. По отсиженной ноге гуляли игольчатые мурашки, кусала мошка, забивалась в ноздри и уголки глаз. На раме окна бесполезно хлопала дырявая рогожка.
На полу клетушки, под лавками, на лавках и в сетках, подвешенных к щелястому потолку, топорщились мешки с кемью. Как бы тщательно их ни завязывали, по доскам уже мело пылью и крошкой телесно-розового цвета. Пассажиры отирали щеки, встряхивали грязными, слипшимися волосами, обмахивали обшлага рукавов… Бесполезно. Кемь расползалась по обозу быстрее, чем он катился по извилистой спине настила, по единственной дороге от Керта до Цересских земель, от знаменитых красных оврагов к цивилизации. Кемь облизала все лица, будто закатное солнце, и даже моторы кашляли и плевались терракотовым.
Контрабандная, ворованная. Любой обоз отсюда, как его ни досматривай, как ни грози и ни ссаживай преступников, оказывался набит ею под завязку. Везли пассажиры, везли обозники, махинисты, охранцы… Везли пакеты, мешочки, тюки — кто сколько урвал. Все мысли и разговоры три дня пути отплясывали вокруг кеми и добычи ее, да еще — кому сгружать, не доезжая до Цересса. А потом, когда болото заканчивалось, и обоз с трудом взбирался на пузатую насыпь, пассажиры, подхватив мешки, спрыгивали, бежали прочь, спеша, спотыкаясь, скатываясь по булыжникам, а клетушки полупустыми уходили, ухая и подпрыгивая на стыках деревянного настила.
Но до этого надо было еще дожить, трое, а то и четверо суток духоты — с чужими потными телами, с насекомыми и кисловато-сладким, прилипчивым запахом кеми. Даже Иншека, еще при обучении притерпевшегося к нему, чуть не выворачивало, что уж говорить о непривычных, от жадности решившихся на переезд. Мальчиков тошнило прямо на пол. Ругань и недовольство сонно клубились под потолком, Иншек уплывал вслед за ними, проваливался в мутный кошмар.
Как оказалось в итоге — чтобы проснуться и неуклюже выбраться из клети: под тусклое утреннее солнце, под самострелы свободцев.
Всего из обоза вытащили шестерых и повели их по тропинке, от метки к метке, вглубь болота. Следом тащили несколько саней, нагруженных мешками — забрали почти все. Сколько сумели.
Иншек спотыкался и загребал ботинками красную воду, горький комок подкатывал из подбрюшья к горлу, и дергалось веко. Сознание цеплялось за мелочи — звон мошкары, оклики конвоиров, мерность шагов… Никак не получалось сосредоточиться.
Тропинка выбралась на холм, идти стало легче, и впереди, в широком овраге, показалось временное логово свободцев. Три больших шалаша из черно-красных ветвей, аккуратно стянутых широкими кожаными полосами, коновязь и саманная хибара. Пленников подвели к ней и поставили в ряд.
Иншек трусливо, краем глаза косился на товарищей по несчастью. У троих руки были чистыми, зато на вороте — охранцовская звездочка. Этих, может, и не убьют — поучат прикладом в зубы, до кровавой пены, и отпустят на все четыре стороны. Найдешь дорогу назад, выберешься из топи — молодец, живи. И наука на будущее — не жадничай, не берись охранять обоз с ворованным. Да и государственный — тоже не берись.
Один парнишка — тоненький, чернявый, с дрожащими губами — стоял и разглядывал свои ладони как чужие. Багровый узор добрался до запястий только — то ли подмастерье, то ли в училище первый… ну, второй курс закончил. Этому тоже бояться нечего — не успел еще нагрешить, неглубоко кемь въелась.
А ближе всех, плечом к плечу с Иншеком, стоял, покачиваясь, перекатываясь с пятки на носок, сероволосый пожилой капитан. То есть любой назвал бы его капитаном — по той же звездочке на воротнике судя, по военной выправке и по ладоням, мозолистым, шершавым, но без розовинки. Но Иншек узнал его по профилю, по горбинке на узком носу и по повороту головы, и горький комок наконец растаял в горле, разлился тягучим жаром под ребра, и успокоилось веко. Он понял, что дело выгорит, и меленько, трусливо, до дрожи в солнечном сплетении обрадовался.
И когда к маленькой шеренге пленных подошел старшой, скользнул взглядом по охранцам, чернявому ученику и «капитану» и махнул рукой: «Дрянь, мелочь. Отпустить!», а Иншека подхватили под локти и потащили в хибарку, потолковать, просто потолковать — с щипцами, жаровней и крошечными молоточками, что плющат подушечки пальцев… Иншек извернулся и крикнул: «Колго… Господин Колго! Позвольте слово, одно слово, вам, только вам…» И быстро, заикаясь, жарко зашептал что-то на ухо старшому, кивая в сторону отпущенных.
Старшой свободцев, Колго Болотный, за голову которого назначена была великая цена в Церессе и за оврагами, цена в мешок драгоценных камней, а денег — сколько с собой унесешь, выслушал Иншека и в три прыжка догнал пленных. Развернул «капитана» лицом к себе и, выхватив из нагрудного кармана лезвие, рубанул сверху вниз длинным движением, разрезая тому рукав. На плече сероволосого вырос длинный алый порез, а рядом с ним — заголились круглые черные рубцы, с малиново-белой каемкой. Они самые, «поцелуи кеми», до которых не каждый творец дорастет — лишь гений, или столетний мастер, вдышавшийся пылью до розовых слез и слюны, либо… либо Её страж, из любимых.
— Сколько ты наших убил, а? — Колго отступил на шаг и стоял, играя лезвием и громко прищелкивая пальцами. — Не помнишь? А сколько дряни в людскую кровь запустил — тоже не помнишь? Не твоими руками делалось… А приказы тоже не ты отдавал? А сколько ублюдышей-творцов напутствовал? Один, вишь, оступился, сдал тебя. Чтобы ты, тварь, не ушел безнаказанным и не привел сюда…
Колго не договорил, из-под руки его, как из-под земли, выскочил вихрастый парнишка с хлыстом — тот самый, что забирал Иншека с обоза. Оскалился по-волчьи, тоненько взвизгнул и коротко щелкнул кнутом перед лицом сероволосого.
— Показалось, — прошептал Иншек. Ему вдруг до боли понадобилось говорить, выталкивать слова наружу, лишь бы они не оставались внутри и не давили потом на память. — Показалось, что перед…
Лицо пленного будто расцвело — плеснуло кармином, лохмотья кожи завернулись в разные стороны, обнажая костяной оскал и глазное яблоко, которое, хлюпнув, покатилось вниз по красно-белому… тому, что секунду назад было похоже на человека, а теперь напоминало учебный муляж в училище, мертвую голову, первый неудачный опыт на трупе, если кемь отказалась тебя слушаться. Не дожидаясь, пока жертва упадет, Колго выхватил из-за пояса самострел и трижды выстрелил в упор.
Тело глухо упало на землю.
За хибарой трое свободцев, распотрошив захваченные мешки, жгли кемь — дымило до облаков и пахло неожиданно тонко, лимонной цедрой и пирожными.
…
Шумы и запахи улицы просачивались через щели в ставнях. Корица и аромат сдобного теста из булочной мамаши Мюлье, перецокот верховых по мостовой, кисловато-горькое утреннее дыхание вокзала, щелчки рычагов, ругань махинистов, собачий визг — должно быть, толстая поварова собака снова застряла между прутьев ограды и просилась на свободу.
Ливика улыбнулась было, представив грядущее спасение пухлой болонки, но кожа в уголках рта засаднила. Не иголочкой косметички «Пустяки, деточка, всего один укол!», не острым ногтем мастера «Не вертись, егоза! А то личико кривым выйдет!», а будто ножовкой пилят, да с оттягом. Красная струйка слюны потянулась к подушке, Ливика всхлипнула, пытаясь сдержать рыдания. Плакать было слишком больно.
— Хорошо, что живая вернулась, — родные считали этот аргумент утешительным. Неделю назад, дохлюпав до города с грязным подолом и обрывками веревки на запястьях, Ливика была с ними согласна. Однако теперь поменяла мнение.
— Лучше б мне там сдохнуть, — бормотала она, глядя в потолок. По трещинам ползали мухи. Вдоль карниза виднелась «заплатка» из свежей штукатурки.
Снова подступили рыдания. Ливика выпростала из-под одеяла ладони в бурых волдырях и, давя пузыри, разбрызгивая по подушке мутную жижу, стала хлестать себя по лицу.
— Мразь! Уродка!..
Распахнувшись, хряснула о стену дверь. Ливика визжала, захлебываясь от боли и тошноты. Мать судорожно ловила ее за руки, шипя от отвращения.
— … И вишь, не берет ее кемь, — повар сочувственно тряс блестящим подбородком, прижимая спасенную болонку к животу. Мамаша Мюлье с показным равнодушием в глазах рассматривала закрытое окно девичьей спальни. — Хоть ты сколь купи — не берет. Мастер приходил, сказал, мол, лицо материал не примет.
Булочница фыркнула. Провела пальцами по своему фарфорово-гладкому лбу с еле видимыми пылинками кеми у края волос.
Болонка натужно тявкнула и заскребла грязными лапами по белому фартуку.
— Но ничего, скоро кончится, — повар улыбнулся неловко и шлепнул собаку по спине. — Угомонись-ка. Мадам уже и плотника вызвала.
…
— Совсем озверели, — Цересский уездный старшой, господин Геррот, отпустил угол карты и она с шуршанием завернулась, свалив, смешав в кучу бумажные фигурки и указатели. — Тут не планы нужно строить. Не игрушечных охранцев расставлять. Что если мы нападем справа, что если ударим слева… — он заговорил противным писклявым голосом, передразнивая подчиненных.
Начальник обозной охраны болезненно поморщился, но карту не отпустил. Молчал, подслеповато щурясь.
А Геррот продолжал распаляться:
— Пока вы думаете, с какого бока бы их куснуть, они нам в горло вгрызаются. В гор-ло, — для наглядности попилил себя краем узкой ладони по волосатому дрожащему кадыку. — На живца, быть может, рассчитаем, быть может… Не мо-жет! Вы мне шесть лет как обещаете голову этого Колго — и что? Есть результат? Е-е-еесть. Кеми на рынок идет все меньше, даже контрабандисты трясутся от страха, не хотят ее возить. Да я бы взял и самого завалящего этого вашего контрабандиста расцеловал, если бы он путь проложил мимо проклятых свободцев!
— Но позвольте… Результат есть…
— Конечно! Явный, посчитанный, разнесенный по всем уездам газетчиками и бродячими актеришками. Озвучить? Хотите насладиться?
— Я уж как-нибудь… простите… — обозник неуклюже поправил очки. Со лба через бровь сбежала едкая капля пота, в глазу защипало.
— А я озвучу. Три года назад: выкрали добрую сотню девиц из столичного колледжа. Тех, что поумнее, скрутили и увезли, перекинув через седло, а глупеньких сманили легендами про «красоту без кеми, естественную, волшебную…» Чем закончилось?
В кабинете повисло молчание.
Скрипнула оконная рама.
Секретарь господина Геррота выждал положенную минуту, удостоверился, что желающих высказаться больше нет, и хрипло забубнил:
— Находить их начали уже через неделю. Тех, что под нож пошли и кровью истекли, ну, носы им подправили, подбородки… Через месяц — других, которые отварами мазались. С отравлением налицо, как говорится. Распухшие, кожа в пузырях. Некоторых и вовсе не нашли. А те, которые в город вернулись…
— …Отказались сотрудничать с уездной охраной, отказались выходить в свет и покончили с жизнью, — Геррот значительно поднял над головой длинный палец и назидательно им покачал. — Предварительно доведя Цересских творцов до белого каления. Не знаю, чем уж их там Колго травил, но кемь от них пластами отваливалась.
— Не приживалась, — уточнил секретарь и показательно безразличным взглядом проводил звенящую муху, которая сложным маршрутом летела к окну, между бутылками, стаканами и людскими фигурами, которые пахли волнением и потом. Младшую дочь секретаря хоронили в закрытом гробу, но он утешал себя тем, что она хотя бы не удавилась шнуром с кисточкой от шторы, как ее подруга Ливика. Написав предварительно предсмертную записку в адрес родителей и письмо жениху, в Карев. С подробным перечислением своих грехов, страданий и, не поймешь, то ли проклятий в адрес кеми, то ли мольбы и страстного желания вновь с ней сливаться.
— Продолжим. Два года назад: десятки нападений на обозы в Цересс, и на счету у Колго двенадцать запуганных подмастерьев, отказавшихся продолжать обучение в творцы, двадцать девять пропавших без вести, предположительно убитых, кемь-мастеров и, главное, смерть его высочества, покровителя училищ и моего аншефа, господина Мекра. Который путешествовал под прикрытием и, казалось бы… — Геррот закашлялся, тяжело оперся ладонями о стол.
Капля пота со лба начальника обозной охраны шмякнулась на карту и расплылась темным пятном, в районе Карева.
— Что же в этом году? Теперь он убивает пророков. Говорящих с нею, вдыхающих в нее жизнь. Он святотатствует. Он еретик. Лет сто назад его без разговоров отправили бы на костер. Я же всего лишь прошу поймать его и казнить по закону, с судом и следствием! Это так сложно сделать?!
— Вы не дали нам договорить… Точнее, начать говорить, — Глас, свят-охранец обозов, всего двадцати семи лет, но уже с тремя звездами на вороте, со шрамом через все лицо и терракотовми точками вокруг глаз и рта, отступил на шаг от стола. Обозник, его родной дядя, одобрительно крякнул — продолжай, мол. — Мы сумели-таки отправить в логово Колго одного из наших. Он был там четыре месяца, собирал планы движения банды, слухи…
— Тогда я удивлен вдвойне — почему проклятая болотная голова еще не на моем столе?
— …Колго осторожен и никого к себе не подпускает. Почти никого. Он спит только в седле, с полуоткрытыми глазами. Он ест лишь то, что приготовил сам. Вокруг него — лишь трое.
— Кто же?
— Писарь, который и сочинил «Отповедь кеми», с языком, подвешенным что мельничный жернов. «Мы рука об руку пройдем по этому пути», так говорит про него Колго. Подкупить его — невозможно. Фанатик, дым от сгоревшей благодати пропек ему легкие до угля. Второй — младший брат Колго, звереныш. Он не хмурится, лишь когда брат дает ему убивать пленных. Разделывать кнутом с железным наконечником. А вот третий…
— Ну, не томите!
— Третий вас заинтересует. Во-первых, у него руки мастера — как Болотный подпустил его к себе, загадка. Свободцы за глаза зовут его пиявкой и красной жальницей. Побаиваются. А во-вторых… — охранец полез в карман и достал оттуда грязный, несколько раз обвитый засаленным шнурком свиток. — Он передал вам письмо, господин Геррот. Прочтите сами.
…
Иншек писал ночью, при свете пойманного светляка, под одеялом — вздрагивая от каждого шороха. Мусолил карандаш, водил по бумажному краю пальцами, отвыкшими от письменных принадлежностей… И до последнего сомневался — что, если это Колго проверяет его? Что, если завтра не придется вторить духовному брату, эхом читая отповедь, а выведут его прямиком в передвижную кузницу и положат руки на плаху, вверх ладонями… Как всем тем мастерам, что они изничтожили за последние два года. Почти. За последние пятьсот девяносто шесть дней. Зарубками по чужим рукам. Кривыми зазубринами по жизни. Иншек все время шептал, но память переполнялась и жгла нутро все больнее.
С письмом, исчезнувшим в правильное время из-под двери, стало легче.
По крайней мере, должно было стать.
Только Младший теперь все сильнее скалился, заглядывая Иншеку в глаза, снизу вверх, и поигрывал кнутом. Гроздь железных бляшек с острыми краями чертила в грязи замысловатые узоры.
…
«…Когда Ливика умерла, я поклялся, что отомщу Колго. Я составил представление о его нападениях на обозы, я оказался в правильном месте, чтобы он захватил меня. И нашел… нашел нужные слова, чтобы остаться в живых и приблизиться к нему — ровно настолько, чтобы иметь возможность ударить в спину. Но у меня нет воли, чтобы привести задуманное в исполнение.
Я слизь, вода, гной.
Я слабый человек, трусливый, я мерзок себе, как таракан, прячущийся под половицей. Как моллюск, не имеющий сил раздвинуть створки раковины.
Вот если бы кемь подала мне знак… Если бы я одарен был ее поцелуем, это прибавило бы мне храбрости. И я смог бы. Верю. Смог.
Но нет, я не гений. И никогда бы не поднялся выше мастерской по переделке женских лиц. Я не могу создать шедевр, я не могу вдохнуть новый образ, я хуже гримеров шапито, которые изукрашивают клоунов до неузнаваемости.
Но я могу…
Если вы пообещаете…
Я могу встретить ваших людей и проводить их, показать им, рассказать, как его поймать. Я могу направить их руки к его горлу.
Или пообещайте награду вдвое, втрое, впятеро больше — без промедления! — и я организую восстание внутри банды.
Мне самому не надо денег.
Пощадите только.
Позвольте вернуться нормальной жизни.
И дайте — дайте вновь прикоснуться к Ней…»
…
Иншек наклонился к «болотному глазу», умыться, и вздрогнул, будто его пнули в спину. Из-за плеча скалился Младший.
— Полощи чище, — скрипнул он жестяным сорванным голосом. — Оттирай. Готовься.
— К чему? — Иншек удивился, что голос его прозвучал спокойно и кротко. Не сорвался. Не дал петуха. Не задрожал.
Младший нагнулся и поскреб ногтями заскорузлый край сапога. Засохшая кровь бурыми лепестками падала в грязь. Чуть вдалеке, на пригорке, чадил жирными вонючими клубами костер. Сырой тростник не желал разгораться. Писарь визгливо выпрашивал у свободцев «настоечки покрепче, чтобы зажарить пиявку». Труп взятого накануне и выпотрошенного плетью пророка тлел и дразнил запахом сладкого мяса. Иншек сглотнул.
— К встрече с любимой, — скрипотнул Младший. — Так ты ее называл, да?
Колго наблюдал с пригорка, как брат ухватил мастера за локоть и потащил дальше, в распадок, чтобы не мучать отдыхающих свободцев криками. Наблюдал, потирая тонкими пальцами кривой подбородок. Зацепившись за щетину, ярко рдели алые пылинки. Впервые за три года Её не стали жечь.
— Я проповедничков многонько порасспрашивал, — ласково просипел волчонок, разглаживая плеть. — Пели они складно. Тебе перепою сейчас. И вобью, чтобы до души. Чтобы поглубже тебя кемью, красная жальница, проняло.
Комар, дергая тельцем, тыкал хоботком Иншеково веко. Тот стоял, чуть скособочившись и безвольно свесив ладони. Розовые пятна опоясывали запястья, и в сумерках руки мастера походили на кукольные.
…
Геррот смял бумагу, отшвырнул на край стола.
— Он не врет. Тут все буквы пропахли страхом. Поднимем награду, организуем засады вдоль настилов — и будем ждать.
— А что делать с этим, Иншеком?
— Попадется под выстрел — убивайте. Гнида. Неврастеник, — и сплюнул на край стола.
…
Через пять недель, перед весенним равноденствием и праздником Молодой Пыли банда свободцев ворвалась на двор уездного Цересского пророка, скрутила его и попыталась увезти в болотный край. Но охранцы были наготове — лучшие кони и молодые, яростные будущие «святоши» с заголенными плечами: выждав чуть, бросились следом, отбили заложников по дороге и зажали таки разбойников в овраге, не дали улизнуть в топь.
Они перестреливались, перебегали с места на место, прощупывая лучшую позицию, когда из-за кустов с криками: «Кемь всемогущая, я свой!» выкатился навстречу двас-охранцу веснушчатый, курносый парень с бегающими глазами и проплешинкой вдоль пробора. В руках он тащил сверток — с того капало, оставляя на земле алую дорожку.
— Иншек?… — начал было Глас, опознав того по описаниям засланного шпиона. Но осекся.
— Мм-м-мне! — пробормотал Иншек, бросая под ноги охранцам круглую ношу. — Мм-н-нее и полмешка камней хватит…
Из развернутой дерюжки смотрела остекленевшими глазами в небо голова свободца Колго. Аккуратно, по уши, отрезанная от тела, она стремительно бледнела щеками, а вдоль крыльев носа начинали синеть глубокие посмертные морщинки — признак лица, либо никогда не знавшего кеми, либо вылепленного настоящим творцом.
— Сумел все ж. Осмелился трус, — выдохнул Глас, махнул курносому Иншеку, который трясся от страха и пританцовывал с ноги на ногу, как жеребенок — подожди здесь, мол, потом разберемся с наградой, и скомандовал «в атаку, сломом!»
…
Писарь, когда понял, что им не отбиться, бросился в костер, утащил с собой три пуда отборной пыли и все бумаги. Кемь жарко горит, пышет, как праздничный порох — ничего спасти не удалось, обугленных костей — да и тех не осталось.
Младший волчонок забил девятерых, но был взят живым: бился, кусался и выл. Ему нахлобучили мешок на голову, спеленали, закинули на телегу и приставили шестерых конвоиров. На радость господину Герроту, чтобы по закону.
Обезглавленное тело Колго нашлось в свежей выгребной яме, засыпанное пучками серой болотной травы. Глас лично вытащил его, бросил в грязь. Задумался на секунду, стоит пнуть мертвого врага под ребра — или это недостойно того, кто может дослужиться до Её благословения. Решил ограничиться презрительным взглядом.
Вдруг дернулся.
Наклонился ниже.
Еще ниже.
Схватил мертвую ладонь, поднес к глазам.
Рывком задрал мокрый, дурно пахнущий дерьмом и смертью рукав.
Ладонь, запястье и предплечье были мастерски забледнены — другой и не заметил, не узнал бы ничего, если бы не звездочки на ногтях — цеховой знак творцов Карева.
А на плече еще крошечными, но уже яркими черно-малиновыми пятнами расцветали «поцелуи кеми». Знак либо старого мастера, либо ярого стража…
— Либо… гения? — растерянно пробормотал Глас и оглянулся. У края свободнецкого логова, возле кустов, чернела голова. Рядом с ней уже никого не было.
В чашке меда
— Если завтра устанете, — говорила мать, сворачивая шерстяной плащ Лии и укладывая его на дно сумки, — то дойдите до края Каменной чаши и оглянитесь на вчера.
— Как это? — Лия громко засмеялась — будто колокольчики посыпались по ступенькам. Мать поджала губы: опять девчонка добро разбазаривает. — Как это — на вчера?
…
Потом оказалось, что проще не бывает. Когда Лия устала, старший брат, Рин, сначала подхватил ее сумку, потом, устав глядеть, как девочка спотыкается и загребает башмаками дорожную пыль, ухватил ее под руку.
— На спине не утащу, прости, — пробормотал он. — Нечего было и брать тебя с собой, раз нормально идти не можешь…
А про себя подумал: «Чтоб тебя… Нет, нет, нет, слово-стой, не думаю, не говорю». И оглянулся во вчерашний день, где были свежеумытые радугой улицы города, и крики над улицами, и разноцветные флажки, хлопающие на ветру. И никакой дороги в оправе серых жестких трав, ни палящего солнца, ни несчастных усталых сестренкиных глаз.
Тогда он и увидел Перекресток.
Прямо по стене дома змеилась надпись: «Отдых для путников, усталых от слова и дела».
…
Мед тянулся в миску зеленовато-лимонной прозрачной нитью. Воздух звенел пчелами, в лучах солнца плясали крошечные белоснежные лепестки. Хотелось подскочить с места и ловить их, весело хлопая ладонями, как в детстве. Но голова кружилась, а тяжелый сладкий запах будто прижимал к земле, окутывал теплым одеялом.
Лия пила чай с пряностями, неуклюже обхватив круглобокую кружку. По лбу, из-под челки каплями стекал пот. Было жарко, сонно и невероятно уютно.
Рин сглотнул слюну, зажмурился… потом не выдержал, быстро протянул руку, сунул палец под медовую «струну» и потянул в рот.
— Злозык! — охнул, скривившись. Даже отшатнулся от стола, едва не завалившись вместе со стулом назад.
Мед оказался горьким до одури, вяжущим, жгучим. Наполнил рот терпкой слюной с привкусом гнили, противной до того, что Рин невольно ухватился за горло двумя руками, чтобы сдержать позывы к рвоте.
Лия от неожиданности уронила чашку. По столу растеклось душистая лужа.
Будто из ниоткуда вынырнула хозяйка.
Хлопнула Рина ладонью по спине, чтобы перестал кашлять, скользнула к столу и смахнула на землю горячие капли. Одобряюще улыбнулась Лии, подхватила кружку, приподняла вопросительно.
Мол, еще налить?
— Д-да, — Лия вытерла лоб дрожащей рукой. — И брату. Можно?
Хозяйка скорчила понимающую гримаску, криво улыбнулась — понимаю, мол, такая вкуснятина без запивки не в то горло пойдет — и засеменила к водопаду с кипятком. Молча.
На камнях-уступчиках стояли разноцветные чайники. Одни стеклянные, прозрачные, радужные. Наполненные солнечными зайчиками и паром. Другие темные, из матовой нелакированной глины, толстые, приземистые. Были и стальные с длинными носиками, почти кофейники, и фарфоровые крошки, больше похожие на пирожные или игрушки.
Рин дышал широко открытым ртом, как пес на жаре. С ужасом глядел в спину хозяйке, которая нарочито медленно, совсем как герои в страшных ночных сказках, оглаживала бока чайников выбирая… Выбирая тот самый, вода из которого окончательно отравит Рина, свернет его язык шуршащим мертвым листком, склеит губы кровавой коростой…
И повинуясь мгновению паники, забыв о том, что он гость на Перекрестке, а потому — бояться нечего, Рин выбрался из-за стола и кинулся из чайного грота наружу.
…
Он опомнился только стоя над обрывом. Вниз убегала сиренево-желтыми волнами Долина Цветов. Гудела пчелиным голосом, швыряла в лицо охапки прохладного, скрипящего сладостью на зубах ветра.
Рин оглянулся.
За спиной остался пыльная дорога, низенький плетень из сухой травы и высокий дорожный знак, собранный из досок крест-накрест. За ним жалобно поскрипывала дверь.
— Не понравилось чего?
Хозяин, как и его жена, возник из ниоткуда, гулким «деревянным» голосом с левого плеча. Рин вздрогнул. Прочистил саднящее горло и прохрипел:
— Меда глотнул, не сочтите за дерзость. Теперь вот… голову проветрить…
Хозяин неодобрительно покачал головой.
— Предупреждал ведь.
— Уж больно вид у него аппетитный.
— Так и смотрел бы.
— Не удержался… — Рин внезапно похолодел. Спина и плечи покрылись десятками ледяных, колючих мурашек. Трус, зло бы тебе выговорилось! Проветриться сбежал. И оставил сестру. С той… С безъязыкой.
Он выдохнул сквозь зубы, затоптался на месте, примериваясь, как бы улыбнуться хозяину и поспешить обратно. Лишь бы с Лией ничего не случилось…
Но собеседник будто мысли читал. Широко улыбнулся, сверкнув щербатыми оранжевыми зубами, и положил тяжелую руку на плечо гостю.
— Хозяйки моей поди испугался? — и в глаза уставился испытующе. Будто насквозь смотрел.
— Ага, — еле слышно выдохнул Рин.
— Будто у вас в городе молчунов нет.
— Там-то их обойти можно…
Хозяин в ответ рассмеялся и закинул широкое щербатое лицо к небу. Взмахнул руками. Над Перекрестком заклубился туман и, переливаясь через край каменной чаши, потек в долину.
Цикады затянули разноголосую польку.
— Будто здесь идти некуда!
— Я и не собирался, — Рину было стыдно за себя и страшно — за Лию, а когда он моргал, на внутренней стороне век ворочался непрошенный образ: говорящий водопад рядом с отговорившим человеком. Во сне такое привидится — проснешься от скрипа собственных зубов, с изгрызенной наволочкой во рту. Чтобы крик ужаса заглушить. А тут — вживую.
— Ну, так пошли в дом. Скоро дождь будет.
И Рин пошел медленно, аккуратно наступая в собственные пыльные следы, в которых уже ворочались первые грязно-серые капли.
…
В грот он заглянул одним глазком. Лия, как ни в чем не бывало, сидела с чашкой. Покачивала сцепленными ногами, туда-обратно и, склонив голову к плечу, вслушивалась в перестук дождя по стеклянной крыше.
Хозяйка примостилась напротив. Уперев острые локти в столешницу, ловко разминала в длинных пальцах темно-красную лепешку. Запах меда почти ушел, сменился малиновым ароматом.
— Что она делает? — Рин вернулся к хозяину, устроился рядом с ним за один из приземистых столиков.
— Чайник, — хозяин широко махнул рукой. — Когда осенью люди за правдой идут, и здесь, и в гроте все места заняты бывают. Отказывать приходится. Посуды и заварки на всех не хватает. Сколько запас ни делай…
Рин присмотрелся. В стенных нишах до потолка громоздились прессованные чайные плитки.
— Можешь попробовать, он сладкий. Моими руками собран. Я-то не говорю.
— И даже не отвечаешь?
Хозяин хмыкнул.
— Зачем понапрасну слова терять. Тихо удивляюсь. Да и ты, поди, думаешь, как я жив еще на свете? Пчел-то хозяйка держит, мед из сот собирает.
Рин рассеянно кивнул, гоняя зыком по небу жесткую чаинку. Горечь наконец отступила. Лиственный комочек расправился и размяк, последовательно раскрываясь разными вкусами: снег и сахарная пудра, арбуз и персик…
Четыре. И все сладкие.
Рин сглотнул.
— Все слова сберег?