Век амбиций. Богатство, истина и вера в новом Китае Ознос Эван

В 2004 году Холланд Коттер на страницах “Нью-Йорк таймс” назвал Ая “художником, сыгравшим вдохновляющую роль ученого клоуна”. Когда художнику было чуть за пятьдесят, он нашел новую богатую жилу – стремление Китая к успеху. В 2007 году в качестве своего вклада в выставку Documenta 12 он организовал поездку тысячи и одного обычного китайца-горожанина в Кассель, где проводился фестиваль. Он назвал проект “Сказкой” (Fairytale), намекнув, что Кассель – родина братьев Гримм, а также на притягательность (и недоступность) внешнего мира для многих поколений китайцев.

Чтобы набрать путешественников, Ай Вэйвэй обратился к интернету – и внезапно открыл для себя новый мир. Ай Вэйвэй занял деньги на перелет у фондов и в других местах, а его штаб проработал все детали, вплоть до одинакового багажа, браслетов и фестивальных помещений с тысячей и одним отреставрированным деревянным стулом эпохи Цин. Это была социальная скульптура в китайском масштабе. Логистика впечатлила бы и самого Йозефа Бойса, германского концептуалиста, провозгласившего, что “любой человек – художник”. По мнению художника Чэнь Даньцина, проект получил особый отклик в Китае, где одобрение любого рода со стороны Запада (включая въездные визы) имеет почти сказочную ценность: “Последние сто лет мы ждали, что американцы, европейцы или кто-либо еще позовет нас. Вы. Приезжайте”.

Отношение китайцев к западной культуре состояло из жалости, зависти и возмущения: жалости к “варварам”, живущим вне Поднебесной, зависти к их могуществу, а также возмущения, вызванного их вторжением в Китай. “Китайцы никогда не воспринимали иноземцев как людей, – писал Лу Синь. – Мы либо почитали их как богов, либо презирали как зверей”.

В 1877 году, когда Цинская империя слабела, а могущество Запада росло, китайские реформаторы отправили молодого ученого Янь Фу в Англию, чтобы он выяснил причины доминирования британцев на море. Янь пришел к мнению, что сила Великобритании не в оружии, а в идеях, и вернулся в Китай с горою книг: Герберта Спенсера, Адама Смита, Джона С. Милля, Чарльза Дарвина и других. Его переводы были далеки от совершенства (так, “естественный отбор” превратился в “естественное уничтожение”), однако их влияние оказалось велико. Для Яня и других эволюционная теория была не просто биологией: то была наука политики. Лян Цичао, один из ведущих китайских реформаторов, считал, что Китай должен стать “одной из наиболее приспособленных” стран. Слишком фанатичное почитание Запада оказалось ошибкой. В начале XX века активистов, отстаивавших европейскую идею индивидуальности, высмеивали как “фальшивых иностранных дьяволов”. До последних лет правления Мао, когда он восстановил связи с США, восхищение Западом было наказуемо.

Но в 80-90-х годах, когда Китай открылся миру, Запад уже не был врагом. Теперь он стал средоточием больших возможностей. Герой мыльной оперы “В Европу”, китаец из провинции Фуцзянь, приехал в Париж без гроша в кармане, а уже через несколько месяцев стал застройщиком. В финале он встречается с французской аудиторией: “Как изменится карта Парижа через два года?” Герой срывает ткань, скрывающую архитектурную модель, и провозглашает: “Прекрасные берега Сены наполнятся восточным великолепием. Будет построен торговый и инвестиционный центр ‘Чайнатаун’!” Толпа французов взрывается аплодисментами.

Китайский взгляд на Запад не стал проще. Молодежь росла на трансляциях матчей Эн-би-эй и голливудском кино. При этом в магазинах не залеживались книги вроде “Китай может сказать ‘Нет’”. В 2007 году, когда китайских старшеклассников попросили назвать пять слов, которые первыми приходят на ум при мысли об Америке, ответы показали очень нестройную картину:

Билл Гейтс, “Майкрософт”, Эн-би-эй, Голливуд, Джордж У. Буш, президентские выборы, демократия, война в Ираке, война в Афганистане, а сентября, Усама, Гарвард, Йель, “Макдоналдс”, Гавайские острова, “мировой жандарм”, нефть, властолюбие, гегемония, Тайвань.

Когда-то самым доступным способом повидать Запад для большинства китайцев был “Парк мира” на окраине Пекина – нечто вроде Диснейленда. Здесь можно было влезть на уменьшенную египетскую пирамиду, осмотреть макет Эйфелевой башни и погулять по суррогатному Манхэттену. Однако со временем у людей появились деньги и фантазии о том, как их потратить. Когда представители китайской индустрии путешествий провели опрос, оказалось, что большинству нравится Европа. Китайцы, когда их спросили о том, что им нравится в Европе, на первое место поставили “культуру”. (Среди недостатков первыми оказались “высокомерие” европейцев и “плохая китайская еда”.)

Китайские газеты изобиловали рекламой экзотических путешествий. Мне показалось, что уезжают все, и я решил к ним присоединиться. Турагентства ориентировались скорее на вкусы своих клиентов, чем на западное понимание гран-тура. Я изучил в Сети предложения. “Большие площади, большие мельницы, большие ущелья” – так называлась четырехдневная автобусная экскурсия по живописным сельским Нидерландам и Люксембургу. От тура “Восточная Европа: посмотри новое и пожалей о былом” веяло холодной войной, но я не был уверен, что нуждался в чем-то подобном в феврале.

Я выбрал популярный автобусный тур “Европейская классика”: пять стран за десять дней. Плату следовало внести авансом. Перелеты, проживание, питание, страховка и другие расходы обошлись примерно в 2200 долларов. Вдобавок все китайцы в группе должны были внести залог в размере 7600 долларов (больше заработка среднего рабочего за два года), что гарантировало возвращение на родину. Я был тридцать восьмым, последним членом группы. Мы должны были улететь следующим утром на рассвете.

Мне велели подойти к воротам № 24 терминала № 2 аэропорта Пудун. Там я нашел худого сорокатрехлетнего мужчину с расчесанными на пробор волосами, в квадратных очках и сером твидовом пальто. Он представился: Ли Синшунь, гид. Каждый в нашей группе получил канареечного цвета значок: мультяшный дракон в туристических ботинках, с дымом из ноздрей и надписью: “Дракон взмывает ввысь на десять тысяч ли (Ли – это примерно полкилометра.)

Мы сели на прямой рейс “Эйр Чайна” во Франкфурт, и я открыл “Советы интуристам”. Инструкции обобщали печальный опыт: “Не берите с собой подделки европейских товаров; таможенники отберут их и накажут вас”. Большое внимание уделялось безопасности: “Вы встретите цыган-попрошаек. Не давайте им деньги, а если они столпятся вокруг и будут требовать показать кошелек, громко зовите гида”. Контакты с незнакомцами не одобрялись: “Если кто-нибудь просит себя сфотографировать, будьте осторожны. Это испытанный способ вас обокрасть”.

Я годами ездил в Европу, но инструкция представила все в новом свете, и я странным образом почувствовал себя спокойнее с тремя десятками попутчиков и гидом. В брошюре имелся также совет в конфуцианском духе: “Не пропадет тот, кто способен преодолеть невзгоды”.

В аэропорту Франкфурта группа собралась вместе. Возраст моих попутчиков разнился: от шестилетнего Лу Кэйи до его семидесятилетнего деда Лю Гуншэна, горного инженера на пенсии, везшего в инвалидном кресле свою жену Хуан Сюэцин. Почти все принадлежали к “новой среднезажиточной страте”: школьный учитель естествознания, декоратор, продавец недвижимости, художник по декорациям на телевидении, студенты. В моих спутниках не было ничего деревенского: зрелище пасущихся лошадей во Франции заставило всех схватиться за фотоаппараты. И все же они лишь начинали обживаться в большом мире. За редкими исключениями, все впервые покинули Азию. Ли представил меня, единственного некитайца в группе, и меня горячо поприветствовали. Десятилетний Лю Ифэн, стриженный под горшок мальчик в черной толстовке со звездами, улыбнулся: “У всех иностранцев такие большие носы?”

Нас ждал золотистый автобус. Я сел у окна, а рядом со мной устроился долговязый парень лет восемнадцати в черной дутой жилетке и очках в тонкой оправе. Черная челка забивалась за оправу, а на верхней губе имелся намек на усики. Он представился – Сю Нуо: на китайском это значило “обещание”(promise), и Сю нравилось использовать это слово – Промис – как имя. Промис только что поступил в Шанхайский педагогический университет, чтобы изучать экономику. Его родители сидели через проход. Я спросил, почему семья на праздники решила отправиться за границу, а не к родственникам. “Это, конечно, традиция, но китайцы становятся богаче, – сказал Промис. – Кроме того, мы слишком заняты, чтобы путешествовать в остальное время года”. Разговаривали мы на китайском, но, когда он удивлялся, то говорил: Oh, ту Lady Gaga! Эту фразочку Сю-Промис подцепил в школе.

Ли Синшунь, наш гид, стоял с микрофоном в руке большую часть того времени, что мы бодрствовали. В жизни китайского туриста гиды играют очень важную роль: это и переводчики, и рассказчики, и командиры. Они обязаны не просто излагать факты. Гид должен, как предписывает путеводитель, “выражать одобрение и неодобрение, симпатию или антипатию, удовольствие или неудовольствие”. Ли производил впечатление спокойного опытного человека. Он часто говорил о себе в третьем лице – гид Ли, гордился своей расторопностью (“Внимание! Сверим часы: сейчас 19.16”) и просил являться за пять минут до отъезда: “Мы проделали долгий путь. Давайте получим все, что можно”.

Ли изложил план: мы проведем много часов в автобусе, и он будет рассказывать нам об истории и культуре, чтобы не тратить драгоценное время у достопримечательностей, когда мы будем делать фотографии. Он сообщил, что французские ученые выяснили – оптимальная продолжительность рассказа экскурсовода не должна превышать семьдесят пять минут: “Прежде чем гид Ли узнал об этом, я держал самую долгую речь в автобусе четыре часа”.

Ли призвал нас перед сном окунать ноги в горячую воду (он сказал, что это поможет адаптироваться к разнице во времени) и есть много фруктов, чтобы сбалансировать большое количество хлеба и сыра в европейском рационе. Так как дело было во время празднования Нового года, мы могли встретить немало других китайских туристов и должны быть внимательны, чтобы не перепутать автобус. Ли представил нам Петра Пиху, флегматичного бывшего дальнобойщика и хоккеиста из Чехии, который устало помахал нам с водительского сидения. “Я шесть или семь лет возил японских туристов, – сказал он мне. – Теперь – одних китайцев”. Ли высказался насчет расписания: “В Китае мы считаем водителей автобусов сверхлюдьми, которые могут работать сутки напролет… А в Европе, если этому не мешает погода или дорожная обстановка, им позволено проводить за рулем всего двенадцать часов!”

Он объяснил, что у каждого водителя есть карточка, которая вставляется в приборную доску. Если водитель едет слишком долго, его могут наказать: “Вроде бы есть вариант подделать карточку или записи (тоже мне проблема!), но если вас поймают, штраф начинается с 8800 евро и у вас отберут права. Это Европа; может показаться, что здесь все дисциплинированны, но за этим послушанием стоят суровые законы”.

Мы ехали по Люксембургу. Перед отелем “Бест вестерн” Ли дал нам инструкции относительно завтрака. Обычный китайский завтрак состоит из большой миски рисовой каши, обжаренного во фритюре хвороста и, возможно, паровых пирожков со свининой. В Европе, предупредил Ли, “во время путешествия на завтрак редко когда подадут что-нибудь, кроме хлеба, холодной ветчины, молока и кофе”. На мгновение все примолкли.

Мы так и не увидели Люксембург при свете дня. Мы покинули “Бест вестерн” на рассвете. Ли попросил нас убедиться, что мы ничего не забыли, потому что некоторые из предыдущих групп имели привычку прятать наличные в бачок унитаза или за вентиляционную решетку: “Хуже всего было, когда один турист зашил деньги в занавеску”.

Первой остановкой стал скромный немецкий город Трир. Казалось бы, немного странно начинать знакомство с Европой именно здесь, однако Трир был необычайно популярен у китайских туристов еще тогда, когда сюда – в родной город Карла Маркса – приезжали делегации КПК. В моем путеводителе отставной дипломат назвал Трир “Меккой китайского народа”.

Мы вышли из автобуса в чистый переулок с домами пастельных тонов под островерхими крышами. Брусчатка серебрилась от дождя. Ли надел зеленую фетровую шляпу и повел нас к дому № 10 по Брюкенштрассе: “Вот здесь жил Маркс. А сейчас здесь музей”. Мы попробовали войти, но дверь была заперта. Зимой все делалось медленно, и музей открывался только через полчаса или час, так что Ли предложил ограничиться наружным осмотром. (“Чем быстрее мы закончим здесь, тем быстрее доберемся до Парижа”, – напомнил он.) У двери висела бронзовая табличка с львиным профилем. В соседнем здании располагался фаст-фуд “Дольче вита”.

Ли сказал, что мы можем остаться здесь столько, сколько захотим, но также предложил заглянуть в супермаркет на углу и купить фрукты в дорогу Мы бегали перед домом Маркса, фотографируясь и уворачиваясь от машин, пока кто-то из детей не заныл: “Хочу в супермаркет”. Я стоял рядом с Ван Чжэнъю, высоким мужчиной за пятьдесят, и смотрел на портрет Маркса. “В Америке немногие знают о нем, да?” – спросил Ван.

“Не так мало, как вы думаете”, – ответил я и сказал, что ожидал увидеть больше китайских туристов.

Ван рассмеялся: “Нынешняя молодежь ничего не слышала обо всем этом”.

Ван был худым и угловатым. Он говорил с сильным провинциальным акцентом: детство он провел в деревне. Он выглядел аккуратно и собранно, как человек, всего добившийся сам. Он вырос в торговом городе Уси и работал плотником, пока не начались реформы. Ван занялся бизнесом. Сейчас у него была маленькая фабрика по пошиву немнущихся мужских брюк. Ван не говорил по-английски, но решил, что фирме нужно запоминающееся, “международное” имя, и назвал ее “Геруите” – самодельное слово, которое, по его мнению, звучало похоже на английское great, “великий”.

Ван стал увлеченным туристом: “Я раньше был слишком занят, а теперь хочу путешествовать. Мне всегда нужно было сделать что-то неотложное: купить землю, построить фабрику, отремонтировать дом. Но сейчас моя дочь выросла и работает сама. Мне нужно только скопить ей на приданое, а это несложно”. Я спросил, почему он с женой выбрал Европу. “Мы решили, что для начала, пока есть силы, надо увидеть самые далекие места”, – ответил он. Ван и я пришли в супермаркет в числе последних. Наша группа провела в “Мекке китайского народа” одиннадцать минут.

До последнего времени у китайцев было множество причин не путешествовать. Вояжи в древнем Китае были делом очень трудным. Пословица гласит: “Можно спокойно просидеть дома тысячу дней – или выйти на улицу и найти неприятности”. Конфуций подлил масла в огонь: “Пока родители живы, не отлучайся далеко”[6]. Впрочем, буддийские монахи в древности посещали Индию, а евнух-адмирал Чжэн Хэ в XV веке привел императорский флот к берегам Африки, чтобы “осмотреть варварские земли”.

Веками китайские мигранты расселялись по миру, однако отнюдь не в поисках развлечений. Мао считал туризм времяпрепровождением антисоциалистическим, и до 1978 года, когда он умер, большинство китайцев выезжало за границу лишь для работы или учебы. Сначала им разрешили навещать родственников в Гонконге, а после – ездить в Таиланд, Сингапур и Малайзию. Правительство было настороже. В 1996 году (тогда я впервые приехал в Пекин) миграционное законодательство изменили, чтобы китайцам стало проще ездить за границу, хотя правила по-прежнему требовали от туристов политической благонадежности и для тех, кого власти находили слишком “индивидуалистичным, испорченным, корыстным или аморальным”, граница оставалась на замке. В 1997 году правительство позволило посещать другие страны “организованным, спланированным и контролируемым способом”. Китай выдавал разрешения с оглядкой на геополитику. Республика Вануату стала приемлемым направлением лишь после того, как согласилась не признавать Тайвань.

Когда государство начало отправлять чиновников за границу, первопроходцев стремились подготовить буквально ко всему. Путеводитель 2002 года “Новейшее обязательное к чтению пособие по официальным зарубежным командировкам” предупреждал, что “иностранные спецслужбы и другие враждебные силы” ведут “битву за сердца и умы” и при помощи “реакционной пропаганды” пытаются “очернить лидеров партии”. На случай встречи командированного с журналистом авторы предлагали следующую тактику: “Отвечайте очень просто; избегайте говорить правду и наполняйте речь пустотой”.

Восемьдесят процентов китайцев впервые попадают за границу в составе туристической группы – и успели уже приобрести репутацию восторженных и порой невыносимых гостей. В 2005 году в одном малайзийском отеле-казино почти трем сотням китайцев выдали купоны на питание с мультяшными свиными мордочками. Администрация отеля утверждала, что это способ отличить китайских постояльцев от мусульман, которые не едят свинину, однако китайцы оскорбились и устроили сидячую забастовку с пением государственного гимна. После нескольких подобных случаев власти выпустили “Руководство для китайских граждан по цивилизованному поведению за рубежом”:

3. Защищайте окружающую среду. Не ходите по газонам. Не срывайте цветы и фрукты. Не гоняйтесь за животными, не хватайте их, не кормите и не бросайтесь в них ничем.

6. Уважайте права других людей. Не заставляйте иностранцев фотографироваться с вами. Не чихайте на других.

В нашей группе никто не был замечен за швырянием предметов в животных, и чем больше я читал, тем сильнее задумывался, не отстали ли авторы путеводителя от своих сограждан. В большинстве стран количество выезжающих за рубеж увеличивалось лишь после того, как средний их житель начинал зарабатывать около пяти тысяч долларов. Китайские турагентства сделали путешествия доступными уже тогда, когда горожане только наполовину достигли этого уровня. Турагентства покупали билеты оптом и бесстыдно торговались за места в окраинных гостиницах. “Каждый маршрут зависит от билетов на самолет”, – объяснил мне Ли. Наш путь напоминал Большую Медведицу: он начался в Германии, далее мы отправились через Люксембург в Париж, а после на юг, в Рим, через Францию и Альпы. Дорога могла бы там и закончиться, однако вместо этого она повернула на север, в Милан.

Сначала мало кому приходило в голову ехать в Европу. В 2000 году крошечный Макао посетило больше китайских туристов, чем Европу. Этот бум не остался незамеченным. Сеть французских отелей “Аккор” добавила в меню китайские телеканалы и стала нанимать сотрудников, владеющих китайским языком. В других гостиницах кровати отодвинули от окон, что соответствовало правилам фэншуй.Чем больше китайцев посещало Европу, тем дешевле становились туры. В 2009 году британская индустрия туризма пришла к выводу, что “Европа” стала в Китае настолько успешным “унифицированным” брендом, что отдельным странам следует оставить гордость и перестать рекламировать “суббренды” вроде “Франция” и “Италия”. “Европа” означала для китайцев не регион, а скорее состояние души, и перспектива уместить как можно больше стран в недельную поездку привлекала людей, для которых путешествие было драгоценностью. “В Китае лучше получить за сто долларов десять вещей, чем одну”, – объяснил Ли.

Садясь у дома Маркса в автобус, я разговорился с парой из Шанхая: двадцатидевятилетней Го Яньцзинь (она назвалась Карен), которая работала в финотделе компании по производству автозапчастей, и ее мужем Гу Сяоцзе, по прозвищу Хэнди. Он служил в управлении по оздоровлению окружающей среды и обладал простоватым обаянием и сложением регбиста: рост метр восемьдесят, грудь навыкате. Хэнди носил свитер кирпичного цвета с аппликацией в виде сумки для гольфа. Когда я спросил, играет ли он в гольф, Гу рассмеялся: “Это для богатых”.

Хэнди и Карен копили на эту поездку много месяцев, да к тому же им помогли родители. Ли просил нас не портить себе отдых, беспокоясь о деньгах (он предлагал представить, что ценники в юанях, а не в евро), но Хэнди и Карен считали каждый цент. Через несколько дней они могли точно сказать, сколько мы потратили на бутылку воды в пяти странах.

Золотистый автобус вез нас через зимнее спокойствие Шампани. Ли решил сделать важное заявление, касающееся отношения ко времени:

Мы должны привыкнуть к тому, что европейцы иногда двигаются медленно… В китайском магазине мы не удивляемся тому, что сразу трое покупателей ставят товар на прилавок и пожилая продавщица безошибочно отсчитывает этим троим сдачу. Европейцы так не делают… Я не говорю, что они глупы. Если бы они были тупыми, они бы не имели все эти технологии, требующие точных расчетов. Они просто обращаются с математикой на другом уровне… Позвольте им делать все в своем ритме, потому что если мы будем их торопить, они будут напряжены, у них испортится настроение, и тогда мы будем думать, что нас дискриминируют, а это не обязательно так.

Иногда гид расхваливал высокий уровень жизни, заваливая нас статистическими данными о цене бордо или среднем росте голландцев, однако было ясно, что время, когда китайские туристы восхищались экономическими успехами Европы, давно прошло. Как-то Ли устроил целое представление на тему средиземноморского образа жизни: “Медленно просыпаетесь, чистите зубы, делаете чашку эспрессо, вдыхаете аромат… ” Все рассмеялись. “При такой скорости как может расти их экономика? Это невозможно… Экономика может расти, только если вы целеустремленные и трудолюбивые люди”.

Я задремал и проснулся на подъезде к Парижу. Мы ехали вдоль Сены на восток и остановились у музея Орсэ, когда солнце пробилось через облака. Ли прокричал: “Ощутите открытость города!” Защелкали камеры, и гид напомнил, что в центре Парижа нет небоскребов. У моста Альма мы сели на двухпалубный прогулочный катер. Пока он шел по реке, я беседовал с сорокашестилетним бухгалтером Чжу Чжунмином, путешествующим с женой и дочерью. Он вырос в Шанхае и занялся торговлей недвижимостью, когда местный рынок начал расти: “Что бы ты ни купил, ты мог сделать огромные деньги”. Полные щеки Чжу с ямочками постоянно раздвигала хитроватая улыбка. Он ездил за границу с 2004 года. Катер достиг моста Сюлли и повернул назад.

По мнению Чжу, интерес китайцев к Европе отчасти обусловлен желанием понять собственное прошлое: “Когда Европа правила миром, Китай тоже был силен. Так почему мы отстали? Мы постоянно думаем об этом”. Это правда: вопрос, почему могущественная цивилизация сдала в XV веке свои позиции, центральный для понимания прошлого Китая и для нынешнего его стремления вернуть себе величие. Чжу предложил собственное объяснение: “Когда на нас напали, мы не дали отпор немедленно”. В Китае я часто слышу подобные рассуждения. (Историки, кроме прочего, также винят в стагнации разросшуюся бюрократию и авторитарную власть.) Однако Чжу не обвинял во всех бедах Китая иноземцев: “Мы отказались от своих основ – от буддизма, даосизма и конфуцианства, и это было ошибкой. С 1949 по 1978 год нас учили идеям Маркса”. Он замолчал и посмотрел на жену и дочь, фотографирующих у бортика. Город утопал в оранжевом закатном свете. “Мы потратили тридцать лет на то, что, как теперь понимаем, было катастрофой”, – сказал Чжу.

Катер причалил, и мы сквозь толпу и шум отправились обедать. Проходя мимо парочки, целующейся в дверях, Карен сжала руку Хэнди. Ли привел нас к маленькой вывеске на китайском. Мы спустились по лестнице в маленький зал, окруженный комнатами без окон, наполненными едоками-китайцами. Это был гудящий улей, невидимый с улицы – параллельный Париж. Свободных мест не было, и Ли жестами велел нам идти дальше, через заднюю дверь, после которой мы повернули налево и вошли в другой ресторан, тоже китайский, с такими же комнатами без окон. Еще один пролет вниз – и нам подали тушеную свинину, китайскую капусту, яичный суп, цыпленка с пряностями.

Двадцать минут спустя мы выбрались в ночь и поспешили вслед за Ли к десятиэтажному универмагу “Галери Лафайет” на бульваре Осман. Магазин оказался готов к набегу с Востока: его украшали красные флажки и мультяшные кролики (по случаю наступления года Кролика). Мы получили карточки на китайском, обещающие нам счастье, долголетие и десятипроцентную скидку.

На следующий день у Лувра мы подобрали еще одного китайского гида – женщину-колибри. Она прокричала: “Нам нужно многое увидеть за девяносто минут, не зевайте!” и бросилась вперед, подняв сложенный фиолетовый зонтик; она на бегу учила нас французским словам, используя китайские слоги. “Бонжур” следовало произносить как бэнь и чжу, вместе значившие “преследовать кого-либо”. Мы ринулись за ней через турникеты, а брючный фабрикант Ван Чжэнъю на бегу потренировался на охраннике: “Бэнь чжу, бэнь чжу!

Гид посоветовала сосредоточиться в первую очередь на сань бао, “трех сокровищах” (Ника Само фракийская, Венера Милосская, “Мона Лиза”). Мы постояли около них, окруженные другими китайскими группами. У каждой имелись знаки отличия, как в армии: красные значки у подопечных турагентства U-Tour, оранжевые ветровки у студентов из Шэньчжэня. Мы поднялись еще до рассвета, но и теперь все были исполнены искреннего любопытства. Когда мы поняли, что до лифтов очень далеко, я подумал о Хуань Сюэцин в инвалидном кресле. Но ее родственники поднимали кресло, пока она самостоятельно ковыляла вверх и вниз по мраморной лестнице, и возили ее от шедевра к шедевру.

К вечеру европейские достопримечательности были признаны ценными, но к этому признанию примешивалось чувство соперничества. Пока мы ждали столики в китайском ресторане, Чжу вспоминал династию Чжоу (1046-256 гг. до и. э.) – эпоху, подарившую Конфуция, Лао-цзы и других титанов мысли. “Вот тогда мы были чертовски хороши”, – объявил Чжу. Его жена Ван Цзяньсинь закатила глаза: “Ну вот, опять за свое!” На голове Чжу красовалась бейсболка с изображением Эйфелевой башни и подсветкой на батарейках. Он повернулся ко мне:

– Ну правда же! При Чжоу мы были почти как Древний Рим или Египет.

В середине семичасового переезда из Парижа в Альпы Промис вытащил потрепанную “Уолл-стрит джорнал” из люксембургского отеля. Он читал все подряд и ткнул меня в бок, когда дошел до статьи о Китае: “Евросоюз обнаружил, что ‘Хуавэй’ (Huawei) пользуется господдержкой”. В тексте говорилось: европейские чиновники считают, что компания получала в государственных банках неоправданно дешевые займы. “А что, американская Конституция запрещает получать государственную поддержку?” – спросил Промис. Я поинтересовался, пользуется ли он “Фейсбуком”, доступным в Китае с помощью некоторых ухищрений. “Слишком много возни, чтобы до него добраться”, – ответил Промис. Ему хватало социальной сети “Жэньжэнь” (Renren), которая, как и все китайские сайты, пресекала политические дискуссии. Я спросил, знает ли он, почему “Фейсбук” заблокирован. “Это как-то связано с политикой… – задумался Промис. – Вообще-то не знаю”.

Я сталкивался с такой отстраненностью среди китайских студентов из крупных городов. Они обладали невиданным прежде доступом к информации, однако жили в эпоху Великого файервола: цифровых фильтров и живых цензоров, блокирующих политически сомнительный контент. Китайскую молодежь оскорбляло упоминание Великого файервола, но он был достаточно высок и удерживал многих от попыток его преодолеть. Сквозь фильтры просачивалась разрозненная информация: Промис вполне мог поддержать разговор о новом фильме Софи Марсо или швейцарских автогонщиках, но вести о богатстве китайских лидеров до него не доходили. Китай затопили иностранные идеи, и люди сознательно упрощали свой взгляд на мир. В Пекине кулинарный путеводитель “Дяньпин” предлагал восемнадцать видов китайской кухни, но все кухни, кроме азиатских (итальянская, марокканская, бразильская и так далее), были собраны в разделе “Западная еда”.

Той ночью мы остановились в швейцарском Интерлакене, где Ли пообещал “действительно чистый воздух”: редкость для китайца из большого города. Я вышел осмотреться вместе с Чжэн Дао и ее девятнадцатилетней дочерью Ли Чэн, студенткой-искусствоведом. Мы шли мимо магазинов с дорогими часами, казино и большого парка Хеэматте, где местные жители обычно пели йодль или соревновались в швингене. Дочь оставалась сдержанно-равнодушной: “За исключением застройки, Сена не очень-то отличается от Хуанпу… Метро? У нас есть метро”. Она засмеялась.

Когда Ли Чэн ушла с друзьями вперед, ее мать объяснила, что хотела бы, чтобы ее дочь увидела: разница между Китаем и Западом не только в “оснастке”, она более серьезна. Наш гид высмеивал неторопливую походку европейцев. Чжэн Дао сказала: ее соотечественники уверены, что “если не протолкаешься вперед, окажешься последним”. Машина остановилась у перехода, чтобы пропустить нас. Чжэн подчеркнула, что водители в Китае думают: “Я не могу останавливаться, иначе я никуда не успею”.

К концу путешествия советы и опека всем надоели. Люди в автобусе попросили остановиться у ресторана с западной кухней. Мы были в Европе уже неделю и никак не могли дождаться возможности позавтракать или пообедать чем-нибудь некитайским. (Почти половина китайских туристов, опрошенных в рамках одного маркетингового исследования, сообщила, что они ели европейскую пищу не больше одного раза.) Однако Ли предупредил, что западную еду нужно долго ждать, а если мы будем есть быстро, то получим несварение. “Отложите до следующей поездки”, – сказал он, и все согласились. В Милане Ли напомнил о ворах, но Хэнди отнесся к совету скептически: “В Италии не такой уж беспорядок. Он пытается нас запугать”.

Я задумался, как долго еще продлятся такие туры. Одиночные поездки стали уже популярны у молодежи, и даже туристы из моей группы устали от толчеи. В Милане у нас было тридцать минут свободного времени. Карен, Хэнди и я вошли под прохладные своды собора. Хэнди разглядывал сияющие витражи: “На это тяжело смотреть. Но это прекрасно”.

Итальянские газеты пестрели новостями о том, что Берлускони мог состоять в связи с несовершеннолетней девушкой. Гид выразился дипломатично: “Уникальный человек!” Путешествие по Италии настроило Ли на философский лад: “Вы можете подумать – хорошо бы обзавестись демократией! Разумеется, у демократии есть преимущества… Свобода слова и свобода выбирать политиков. Но разве у однопартийной системы нет преимуществ?” Ли указал на шоссе и сказал, что на его строительство ушли десятилетия – из-за оппозиции: “В Китае все было бы готово за полгода! И это единственный способ обеспечить рост экономики”. Ли можно было принять за агитатора: “Аналитики за рубежом не могут понять, почему китайская экономика так быстро растет. Да, у нас однопартийное государство, но управляющие набираются из лучших, а лучшие из 1,3 миллиарда человек – это лучшие из лучших”.

И все же у Запада, по мнению Ли, было кое-что, безусловно заслуживающее восхищения. Он рассказал о своем западном приятеле, который бросил работу, чтобы заняться туризмом, и нашел в этом свое призвание: “Одобрили бы это китайские родители? Конечно, нет! Они показывали бы пальцем и говорили: “Ты неудачник!’ Но в Европе молодым позволено добиваться того, чего они хотят… Предки оставили нам богатое наследие, но почему нам так тяжело воспринимать новое? А потому, что наша система образования слишком ограничена”. Группа внимала. В то время, когда многие американские родители размышляли, что бы им почерпнуть из опыта “матерей-тигриц”, китайцы пытались вернуть в строгое образование творческий подход. Женщина по имени Цзэн Липин сказала, что учителя не одобрили ее желание отвезти сына-шестиклассника в Европу: “Перед каникулами учителя говорили детям: “Не уезжайте. Оставайтесь дома и учитесь, потому что вам скоро предстоят экзамены в среднюю школу’”. Цзэн не постеснялась быть не такой, как все. Она бросила стабильную работу преподавателя изобразительного искусства и вложила сбережения в создание модного бренда: “Мои начальники говорили: “Какая жалость, что ты уходишь с хорошей должности’. Но я доказала себе, что сделала правильный выбор”.

На следующий день в Риме наш автобус остановился у фонтана Треви, и мы подошли к величественной площади Святого Петра. Чжу сказал, что размах напоминает ему Пекин: “Как в старые добрые времена, когда китайцы посещали Пекин, чтобы посмотреть на членов компартии”. И засмеялся.

Мы присели на скамью. Чжу закурил. Я спросил, верит ли он американским политикам, утверждающим, что они не возражают против роста Китая. Мой собеседник помотал головой: “Ни в коем случае. Они дадут нам развиваться, но попытаются ограничить. Все, кого я знаю, думают так же”. В конце концов, вежливо сказал Чжу, американцам придется привыкнуть: “Вы долго были первыми, но теперь отступите на второе место. Не сразу – возможно, через 20–30 лет – наш ВВП превзойдет ваш”. Я удивился тому, что и после всех разъездов Чжу видит непреодолимое различие между Китаем и Западом: “Мы будем пользоваться их инструментами, учиться их методам. Но Китай всегда будет идти своим путем”.

С ним было тяжело спорить. Предположение, будто богатый Китай естественным образом станет более прозападным, демократичным, уже не казалось мне столь же убедительным, как в те дни, когда я был студентом и верил в потенциал событий на Тяньаньмэнь. Нынешний Китай одновременно вдохновлял и сводил с ума: он был разом местом быстрого обогащения и “черных тюрем”, страстного любопытства и гордости за новое место страны в мире. Мои попутчики ответили на зов Запада, но не хотели задуматься о том, что увидели, и я им сочувствовал. Я и сам пытался осмыслить их страну – “освобожденную”, но оставшуюся под контролем “правящей партии”.

Хотя я наивно думал, что открытость Китая приблизит его к Западу, пожалуй, неверно было бы отрицать и силу малых перемен. Устроители поездок за рубеж, как и Китайское государство, стремились привносить порядок в хаотичный мир, направлять людей, защищать их от западных воров, кухни и культуры. Запад, каким он встретил нас, был в большей степени Европой, чем “Европа” воображаемая: неряшливым и на удивление мало впечатляющим. И все же, несмотря на проповеди об однопартийной системе, мои спутники почувствовали открытость этого некогда запретного мира. Объявив о конце революции, “правящая партия” надеялась, что народ отойдет от политики. Но все не так просто.

  Когда Промис наконец отложил измочаленный номер “Уолл-стрит джорнал”, ангелы не вострубили. Он просто сказал: “Когда я читаю иностранную газету, я узнаю много нового”.

Часть II

Истина

Глава 8

Танец в цепях

Самое любопытное здание в Пекине славилось не своей архитектурой. На проспекте Чанъань, рядом с китайским эквивалентом Белого дома, стоял современный трехэтажный офисный центр с зелеными стенами и нахлобученной, будто парик, крышей, как у пагоды. Этого здания на схеме не существовало. У него не было ни адреса, ни вывески. Когда я спросил, что это, охранник ответил: “Я не могу вам сказать. Это правительственное учреждение”. Я стал называть его просто – “Отдел”.

В любой столице мира есть секретные учреждения, но странным в данном случае было вот что: от публики прятали Центральный информационный отдел. На китайском языке учреждение называлось Отделом пропаганды ЦК КПК, и это был один из самых могущественных и засекреченных органов, способный увольнять редакторов, затыкать рты профессорам, запрещать книги и перемонтировать фильмы. Ко времени моего приезда в Китай Отдел и его филиалы контролировали две тысячи газет и восемь тысяч журналов. Любой фильм или телепрограмма, учебник, парк развлечений, видеоигра, кегельбан или конкурс красоты подвергались тщательной проверке. Пропагандисты решали, какая реклама будет висеть на билбордах от Гималайских гор до Желтого моря. Они управляли крупнейшим фондом поддержки социальных наук, что давало право наложить вето на исследования, которые, например, не учли запрета на использование некоторых слов при описании китайской политической системы. (Одним из этих слов было цзицюаньчжуи, “тоталитаризм”.) Отдел обладал такой властью над идеями, что Анн-Мари Брейди сравнила ее с влиянием Ватикана на католический мир.

Оруэлл в эссе “Политика и английский язык” (1946) отмечал, что политическая проза пытается “заставить ветер выглядеть неподвижно”. Во времена Трумэна госсекретарь США Дин Ачесон упрощал изложение фактов до тех пор, пока они не становились “яснее правды”. Но ни одна страна не потратила больше времени и усилий на пропаганду, чем Китай. Император Цинь Шихуанди (III в. до и. э.) следовал принципу: “Держи народ в неведении, и он будет подчиняться”. Мао считал пропаганду и цензуру неотъемлемыми частями “реформы мышления” и использовал их, чтобы представить Великий поход победой вместо сокрушительного поражения. Через пять лет после смерти Мао его курс официально объявили на 70 % верным и на 30 % – ошибочным. Эти ни на чем не основанные цифры теперь знает любой китайский школьник.

Отдел пропаганды стал почти не нужен. В 1989 году, после событий на площади Тяньаньмэнь, партийные лидеры решили, что пропаганда теряет силу. Дэн Сяопин с этим не согласился и принял судьбоносное решение: выживание партии, провозгласил он, больше прежнего зависит от процветания страны и от пропаганды. О молодежи на Тяньаньмэнь он отозвался так: “Потребуются не месяцы, а годы, чтобы изменить образ их мышления”. Но поскольку советский подход к пропаганде оказался непригодным, Дэн и его сторонники начали искать новую модель. Они нашли ее в Америке. Закрыв глаза на антикоммунистические убеждения Уолтера Липмана, китайское правительство одобрило его желание ограничить власть масс и заинтересовалось экспериментами Липмана над общественным мнением с целью вовлечения США в Первую мировую войну. Они штудировали работы Липмана о власти рекламного образа, который ‘‘подхлестывает эмоции, нейтрализуя критическое мышление”, и с энтузиазмом восприняли его тезис о том, что пиар способен породить “групповой разум” и “выработать согласие” народа с правящей элитой.

Изменяя пропаганду под зарождающийся средний класс, правительство открыло для себя работы еще одного отца американского пиара, политолога Гарольда Лассуэлла. Тот писал в 1927 году: “Если массы сбросят железные оковы, они должны получить серебряные”. Партийные имиджмейкеры, начинавшие карьеру с порицания “капиталистических марионеток”, теперь изучали рецепт успеха “Кока-колы”, пытаясь понять, как, согласно одному из китайских учебников пропаганды, эта корпорация доказала, что “если у вас хороший имидж, можно решить любую проблему”. Искусству манипулирования информацией партия училась у мастеров: во время пятидневного семинара для чиновников по пропаганде анализировались действия Тони Блэра во время эпидемии коровьего бешенства и влияние администрации Буша на прессу США после и сентября.

В 2004 году в Отделе появилось Управление по изучению общественного мнения, призванное (безо всяких опросов) держать руку на пульсе общества. Аппарат “реформы мышления” не погиб. Напротив, он усложнялся, пока не начал насчитывать, согласно одной из версий, по одному пропагандисту на сотню китайских граждан. Ушла эпоха громыхающих динамиков и отпечатанных на ротаторе памфлетов. Теперь Отдел оценивал свою эффективность исходя из числа просмотров веб-страниц и рейтинга телепрограмм. С помощью Чжан Имоу и других именитых режиссеров он проводил высокобюджетные рекламные кампании и поставлял аудитории пищу “для ушей, головы и сердца”. Сейчас важнее, чем когда-либо, подчеркивали партийцы, “заставить соглашаться с господствующей идеологией, стандартизируя общественное поведение”.

Ничто не привлекало внимание Отдела так сильно, как пресса. “Никогда впредь, – пообещал Цзян Цзэминь после событий на Тяньаньмэнь, – китайские газеты, радио и телевидение не станут фронтом буржуазного либерализма”. Китай, по словам Цзяна, не поддастся “так называемой гласности”. Журналисты, как и прежде, должны были “петь как один голос”, а Отдел им в этом помогал, снабжая обширным и постоянно пополняющимся перечнем слов, которые должны (или не должны) звучать в новостях. Кое-что осталось неизменным: называть законы Тайваня можно было лишь “так называемыми”, а китайская политическая система считалась столь уникальной, что не следовало упоминать о “мировой практике”. Нельзя было сообщать плохие новости об экономике на выходных и во время праздников или рассуждать о проблемах, которые правительство определило как “неразрешимые” (например, уязвимость китайских банков и политическое влияние богачей). Строго запрещенной темой и в СМИ, и в учебниках оставались “беспорядки”, организованные горсткой “бандитов” в 1989 году на площади Тяньаньмэнь.

У журналистов не осталось особенного выбора. Приходилось соблюдать эти инструкции настолько тщательно, что даже когда Китай стал переменчивым и многогранным, в новостях он выглядел поразительно спокойным и единообразным. Газеты на разных концах страны нередко выходили с одинаковыми заголовками. В мае 2008 года, например, землетрясение в провинции Сычуань “нанесло удар Коммунистической партии в самое сердце”.

Портал журнала “Цайцзин” (“Экономика и финансы”) хоть немного отличался от других новостных сайтов. Если “Синьхуа” прославляло НОАК за спасательные операции, “Цайцзин” выяснял число пострадавших и сообщал, что “многие жертвы стихии до сих пор не получили провизию и медикаменты”. Я задумался об особом стиле “Цайцзина” и решил, что это может быть связано с личностью редактора Ху Шули. Я попросил ее о встрече. Я хотел узнать, как договариваются с учреждением, которого не существует.

Я услышал Ху Шули до того, как увидел ее. Я ждал в кабинете рядом с ньюсрумом “Цайцзина”, чистом и просторном помещении со стенами из серого кирпича на девятнадцатом этаже “Прайм-тауэр” в центре Пекина, когда услышал стук каблуков. Она прошла мимо двери в ньюсрум, выстрелила очередью указаний, а уж после направилась ко мне. Перед встречей редактор Цянь Ган, давно знающий Ху, предупредил, что она “стремительна и внезапна, как порыв ветра”.

Ху оказалась худой женщиной пятидесяти с лишним лет, ростом метр шестьдесят, с короткой стрижкой и в однотонном костюме, из близнецов которого, как выяснилось впоследствии, и состоял ее гардероб. Она так убедительна и напориста, что похожа на “крестного отца в юбке”, заявил один репортер после первой встречи. Другие коллеги сравнили манеру Ху вести беседу с автоматной очередью. Ван Лан, редактор официальной экономической газеты “Цзинцзи жибао” и старый друг Ху, отвергал ее предложения поработать вместе: “Некоторая дистанция способствует дружбе”. Общение с ней было или захватывающим, или изматывающим. Ее собственный босс Ван Бомин, председатель медиагруппыSEEC, полушутя признался мне: “Я ее боюсь”.

В мире “новостных работников” (так называются журналисты на партийном языке) Ху Шули на исключительном положении. Она неисправимый правдоискатель и при этом близко знакома с некоторыми из влиятельнейших партийцев. В 1998 году, когда Ху открыла “Цайцзин”, располагая всего-навсего двумя компьютерами и арендованным конференц-залом, она повела журнал по самому краю, позволяя себе ровно столько скандалов и провокаций, сколько мог стерпеть Отдел. Это означало необходимость выбирать, что освещать (бесстыдные корпоративные махинации, вал коррупционных дел), а что нет (“Фалуньгун”, годовщины событий на Тяньаньмэнь). Ху оставалась редактором тогда, когда журналистов сажали в тюрьму или заставляли замолчать. В китайской и зарубежной прессе ее часто называли “самой опасной женщиной в Китае”. Сама она титуловала себя “дятлом”, долбящим дерево не для того, чтобы свалить его, а чтобы выпрямить.

Дизайном и глянцевым духом “Цайцзин” напоминал журнал “Форчун”. Страницы пестрели рекламой часов “Картье”, китайских кредиток и внедорожников “Мерседес”. Язык был осознанно провокационным. Но ТВ и газеты с миллионными тиражами интересовали пропагандистов куда больше, чем журнал тиражом двести тысяч – хотя его и распространяли по главным правительственным, финансовым и научным учреждениям, что наделяло журналистов “Цайцзина” огромным влиянием. У журнала есть два сайта (на китайском и английском языках) с ежемесячной аудиторией около 3,2 миллиона человек. Ху вела широко цитируемую колонку в печатной и в сетевой версии. Ежегодно она устраивала конференции, куда съезжались ведущие партийные экономисты.

Искренность Ху выделялась на фоне индустрии, где правду часто заменяли политические соображения. Вскоре после землетрясения на сайте “Синьхуа” появилась изобиловавшая подробностями заметка о том, как космический корабль “Шэньчжоу-7” сделал тридцатый виток вокруг Земли: “Спокойный голос диспетчера нарушил тишину на корабле”. Все бы хорошо, да корабль пока еще не запустили. Новостное агентство извинилось за публикацию “черновика”.

Нежелание поставить интересы партии выше истины чревато неприятностями. “Репортеры без границ”, составляя в 2008 году международный рейтинг свободы прессы, поставили Китай на 167-е (из 173) место – между Ираном и Вьетнамом. Статья 35 китайской Конституции гарантирует свободу слова и прессы, но правительство вправе отправлять в тюрьму редакторов и репортеров, которые, например, “наносят урон национальным интересам”. В китайских тюрьмах находилось 28 журналистов – больше, чем в любой другой стране. (В 2009 году Иран впервые за десять лет превзошел Китай.)

Журнал Ху Шули – первое в КНР издание, стремящееся стать новостной компанией мирового уровня. “Он [‘Цайцзин’] отличается от всего, что мы видим в Китае, – сказал мне экономист Энди Се. – Само его существование – отчасти чудо”.

Когда я впервые отправился домой к Ху Шули, я был уверен, что ошибся адресом. В отличие от многих своих репортеров и редакторов, она не поселилась в каком-нибудь модном жилом комплексе, а по-прежнему жила с мужем в старой многоэтажке, в трехкомнатной квартире с окнами, выходящими в парк. Этот район служил твердыней китайских традиционных медиа. Здесь располагались штаб-квартиры государственного радио, а также кино- и телецензоров. В 50-х годах этот дом был отдан партийным кадрам и квартира в нем досталась и отцу Ху.

Ху Шули из семьи убежденных коммунистов. Ее дед Ху Чжунчи был известным переводчиком и редактором; его брат управлял заметным издательством. Ее мать, Ху Лин-шэн, занимала должность главного редактора газеты “Гун-жэнь жибао”, а отец, Цао Цифэн, сначала был подпольщиком, а после получил профсоюзный пост. С малолетства Ху Шули говорила то, что думала, и это очень тревожило мать.

Когда Ху было тринадцать лет, страну захлестнула Культурная революция. Обучение девочки прервалось. Семья пострадала: как влиятельный редактор мать Ху подверглась критике в собственной газете и была помещена под домашний арест. Отца перевели на незначительную должность. Ху, как и ее сверстники, стала хунвэйбином и ездила по стране, насаждая любовь к “краснейшему из красных солнц” Мао Цзэдуну. Когда движение скатилось к насилию, Ху стала искать убежища в книгах: “Это было смутное время, мы растеряли все ценности”. За месяц до семнадцатилетия Ху сослали в деревню, чтобы она посмотрела на крестьянскую революцию. Увиденное поразило девочку У крестьян не было мотивации что-либо делать:

Они просто лежали в поле, иногда часа по два. Я спросила: “Мы разве не должны работать?” Они поинтересовались: “И как тебе такое в голову пришло?” Десять лет спустя я поняла, что все это неправильно.

Для многих ее сверстников ссылка стала откровением. У Си, идеалист, сосланный в деревню, вспоминал свои первые дни в чугунолитейном цеху: “Нас учили, что пролетариат – самоотверженный класс, и мы верили этому всей душой”. Через пару часов после появления У к нему подошел рабочий:

– Хватит. Отдохни.

– Но мне больше нечего делать, я могу продолжить.

– Людям это не понравится.

Если бы У работал весь день, норму выработки увеличили бы всем. У отложил инструменты. Вскоре он научился секретам выживания на государственной фабрике: как красть запчасти, как делать лампы на продажу на черном рынке. У, позднее ставший известным писателем и редактором, убедился в существовании параллельной реальности.

В 1978 году, когда возобновились занятия, Ху Шули смогла вернуться в Пекин, в Китайский народный университет. Едва ли она мечтала о факультете журналистики: просто он оказался лучшим вариантом из предложенных. После учебы Ху устроилась в “Гунжэнь жибао”, и в 1985 году ее перевели в бюро газеты в прибрежном городе Сямынь, избранном для рыночного эксперимента. Ху открыла у себя талант к выстраиванию связей (она регулярно играла в бридж с мэром). Среди тех, у кого она брала интервью, оказался молодой многообещающий чиновник городской администрации, чья приверженность идеям свободного рынка принесла ему прозвище “Бог богатства”. Чиновника звали Си Цзинь-пин, и впоследствии он возглавил Китай.

В 1987 году Ху выиграла стипендию Всемирного института прессы. Пятимесячная стажировка в Америке изменила ее представления о возможном. “Гунжэнь жибао” выходила всего на четырех полосах, а в каждом американском городе Ху видела газеты в десять, в двадцать раз толще. В Сент-Поле, столице штата Миннесота, она вечера напролет читала местную “Пайонир пресс”. Весной 1989 года ораторы с площади Тяньаньмэнь встряхнули пекинскую прессу. Многие журналисты, в том числе Ху, присоединились к демонстрантам. Когда ночью 3 июня против тех бросили армейские подразделения, вспоминала Ху, “я пошла в редакцию и сказала: “Мы должны рассказать об этом’. Но решение уже спустили сверху: “Ни слова о произошедшем’”. Многие журналисты, не захотевшие промолчать, были уволены или сосланы. Мяо Ди, профессор-киновед, муж Ху, опасался, что ее арестуют, но ее лишь отстранили на восемнадцать месяцев от работы.

Однажды Ху, будучи редактором международного отдела “Чайна бизнес таймс”, одного из первых национальных деловых изданий, встретила группу финансистов, получивших образование за рубежом и вернувшихся, чтобы организовать в Китае фондовый рынок. Многие из них были детьми влиятельных лидеров. Группа назвала себя Исполнительным советом фондовой биржи. В 1992 году они сняли несколько комнат в пекинском отеле “Чонвэньмэнь”, вынесли кровати и устроили офис. За одним столом сидел Гао Сицин (он получил в Университете им. Дьюка диплом по юриспруденции и до переезда в Китай работал в Нью-Йорке в фирме Ричарда Никсона), за другим – Ван Бомин, сын бывшего посла и замминистра иностранных дел. Ван изучал финансы в Колумбийском университете, а потом работал экономистом в исследовательском отделе Нью-Йоркской фондовой биржи. Они заручились поддержкой восходящих звезд партии, например Ван Цишаня, зятя вицепремьера, и отпрыска влиятельной семьи Чжоу Сяочуаня.

Проводя с ними время, Ху получила ряд уникальных материалов и записную книжку, полную имен людей, претендующих на высшие посты в государстве. Ван Цишань вошел в Постоянный комитет Политбюро, Гао Сицин возглавил Китайскую инвестиционную корпорацию, а Чжоу Сяочуань – Народный банк. Позднее многие утверждали, что эти знакомства защищают Ху. Сама она настаивала, что это преувеличение. “Я даже не знаю, когда дни их рождения, – сказала она о высокопоставленных чиновниках. – Я журналист, и они обращаются со мной как с журналистом”.

В 1998 году Ху позвонил Ван Бомин. Он открывал журнал и желал, чтобы она его возглавила. Ху поставила два условия: во-первых, Ван не станет рекламировать в журнале другой свой бизнес, а во-вторых, выделит на зарплаты сотрудникам четверть миллиона долларов (крупную по тем временам сумму), чтобы их труднее было подкупить. Ван согласился. Это не было благотворительностью. Ван и его союзники из правительства верили, что Китай больше не может опираться на безвольную официозную прессу.

“Нам нужно было, чтобы массмедиа делали свою работу, открывали факты публике и в некотором смысле помогали правительству – указывали зло”, – объяснил мне Ван, когда мы встретились в его большом захламленном кабинете этажом ниже “Цайцзина”. Ван – заядлый курильщик с густым ежиком черных с проседью волос, в очках “Феррагамо”, веселый и многословный. Несмотря на партийную карьеру, жизнь за границей изменила для Вана ценность истины. “Когда я учился в Штатах, нужно было зарабатывать, чтобы платить за обучение, и я работал в Чайнатауне в газете “Чайна дейли ньюс’”, – рассказал он. Работа репортером заставляла его чувствовать себя “некоронованным королем”.

Ху Шули не теряла времени. Главной темой первого номера стали миллионные потери мелких инвесторов при банкротстве риэлторской компании “Цюнминъюань” (в то же время инсайдеры получили информацию и успели расстаться со своими акциями). Цензоры пришли в ярость, и боссам Ху пришлось их успокаивать. Момент истины для “Цайцзина” наступил, когда репортер Цао Хайли, приехав в Гонконг весной 2003 года, заметила, что все люди на вокзале носят хирургические маски. Китайская пресса сообщала, что Министерство здравоохранения ограничило распространение вируса атипичной пневмонии, но на самом деле эпидемия росла. Редакторам в провинции Гуандун велели ничего об этом не публиковать.

Ху сообразила, что запреты не распространяются на прессу вне провинции. “Я купила много книг о респираторных болезнях, инфекциях и вирусах”, – вспоминала она. Сотрудники Ху начали выискивать ошибки в заявлениях властей. Месяц спустя “Цайцзин” напечатал серию репортажей и планировал продолжать, однако Отдел это пресек.

Отдел на проспекте Чанъань ежедневно выдавал редакторам инструкции по поводу того, что им можно и чего нельзя. Инструкции были секретными (ведь народу нельзя знать то, чего ему знать нельзя), и в 2005 году, когда я приехал в Китай, прошло меньше трех месяцев с тех пор, как журналист Ши Тао отправился на десять лет в тюрьму за разглашение такой инструкции. Чтобы избежать утечек, цензоры теперь предпочитали передавать их устно. У начальников государственного ТВ имелся на этот случай специальный красный телефон. Другие новостные организации получали инструкции на встречах-“уроках”.

Десятилетиями цензура умело останавливала распространение нежелательных для государства новостей – об эпидемиях, природных катаклизмах, общественных беспорядках, – но новейшие технологии усложнили эту задачу. Когда общество узнало правду об атипичной пневмонии, Цзяо Гуобяо, профессор журналистики Пекинского университета, нарушил табу и назвал Отдел “темным царством, куда не проникает свет закона”. За это его уволили.

Однажды Ху Шули решила, что ее редакторы нуждаются в новой одежде, и вызвала портного. По мере того, как известность Ху Шули и ее коллег росла, они все больше времени проводили на публике и за границей. Ху устала видеть мешковатые костюмы и застиранные рубашки с коротким рукавом. Она предложила редакторам сделку: купите новый костюм, и журнал оплатит второй. Толстенький портной принес в комнату для совещаний охапку костюмов, и журналисты выстроились на примерку.

– А здесь не висит? – поинтересовалась Ху, оттянув подмышку элегантного серого, в тонкую полоску, пиджака. Тридцатисемилетний Ван Шуо ждал со смиренным выражением, которое я видывал у собак в ванной.

– Он и так тесноват, – взмолился Ван.

– Ему и так тесно, – подтвердил портной.

– Ну-ка помолчите! Вспомните костюм Джеймса Бонда из кино и сделайте так же, – подытожила Ху.

Перемены, вызванные неуемным интернационализмом Ху, шли дальше эстетики. Доброжелательный профессор-американец однажды предупредил: “Если вы останетесь журналистом в Китае, то не сможете присоединиться к международному мейнстриму”. Ху взялась доказать обратное.

Когда газета или журнал нарушали правила игры, Отдел давал предупреждение (как “желтая карточка” в футболе). Три “желтые карточки” в течение года могли привести к закрытию. Цензоры не читали статьи до публикации. Редакторы сами должны рассчитывать, насколько далеко они могут зайти, и оценить риск перехода обозначенной им нечеткой черты. Давление такого рода Перри Линк сравнивал “с анакондой на люстре у вас над головой”:

Обычно большая змея не двигается. В этом нет нужды. Она не чувствует необходимости ясно формулировать запрет. Ее вечная немота звучит как “решайте сами”, и всякий в ее тени идет на большие или малые уступки вполне “добровольно”.

Ху научилась жить под “анакондой”. Она относилась к правительству как к живому существу, оценивала его настроение и уязвимые места. Ван Фэн, один из заместителей Ху, рассказал мне:

Видно, как она делает уступки. На планерке в понедельник она может указать тему, и редакторы и журналисты идут работать. А в среду она может сказать: “Знаете что? Я выяснила побольше. Нам не стоит это говорить. Возможно, нужно выбрать цель поменьше”.

Впервые Ху Шули узнала, что будет, если переступить черту, в январе 2007 года. В одном из номеров в центральном материале “Кому принадлежит ‘Лунэн’?” рассказывалось о группе инвесторов, буквально за гроши купивших долю 92 % в конгломерате стоимостью десять миллиардов долларов, объединяющем предприятия от электростанций до спортклуба. Личности новых владельцев не были известны, и почти половина денег на покупку происходила из непрозрачных источников. Когда “Цайцзин” попытался опубликовать материал на эту тему, власти запретили распространение тиража, и сотрудникам Ху пришлось рвать журналы руками. “Все чувствовали себя униженными”, – рассказал редактор, работавший в то время. Ху объявила эту историю своим “самым ужасным провалом”. (Журналисты подобрались слишком близко к детям партийного руководства, а это табу перевешивало даже желание реформистов иметь более свободную прессу.)

Я спросил Ху, почему других наказывают, а “Цайцзин” – нет. “Мы не говорим ничего необдуманного или слишком эмоционального вроде: “Вы лжете’. Мы пытаемся понять систему и объяснить, почему хорошая идея… не может быть реализована”, – объяснила она. Когда я задал тот же вопрос Чэн Ичжуну, бывшему главному редактору “Саутерн метрополис дейли” – одной из самых бойких китайских газет, – который провел пять месяцев в тюрьме за то, что прогневал власти, он указал на разницу между собственной кампанией по ограничению полномочий милиции и стремлением Ху улучшить работу правительства: “Темы ‘Цайцзина’ не затрагивают основ системы, так что он в относительной безопасности. Я не критикую Ху Шули, но в некотором смысле ‘Цайцзин’ служит более могущественной или, может быть, относительно лучшей группе”.

Ху, несмотря на скептицизм и энергию, говорила на языке лояльной оппозиции. “Кое-кто утверждает, что поспешные политические реформы могут привести к дестабилизации, – рассуждала она в 2007 году в своей колонке. – На самом деле поддержание статус-кво без реформ образует очаг социальной напряженности”. Иными словами, политические реформы – это путь к упрочению власти, а не к ее утрате.

Подход Ху нравился реформистам в правительстве, желавшим избавиться от проблем, не утратив при этом свою власть. Некоторые китайские журналисты говорили, что Ху обладает талантом сталкивать лбами группы влияния, то освещая усилия центральной власти по разоблачению коррумпированных мэров, то позволяя одному крылу в правительстве помешать планам другого. Помогая преуспеть сильнейшим, по теории Ху, можно заниматься настоящей (и даже прибыльной) журналистикой. Ху старалась не спорить с чиновниками от пропаганды. “Капля камень точит”, – напомнил Цянь Ган. Другие журналисты предпочитали более звонкую метафору: “танец в цепях”.

Однажды я спросил Ху о землетрясении. Мы сидели в ее офисе. Смеркалось. Мой вопрос заставил Ху задуматься. Она узнала о землетрясении из эсэмэс. Сообщение пришло, когда Ху вела церемонию для стипендиатов в отеле в горах к западу от Пекина. Она склонилась к Цянь Гану (он имел опыт освещения землетрясений) и спросила о прогнозе.

Цянь посмотрел на часы и понял, что школы еще работали. Жертвы должны были быть огромными.

Сообщать о катастрофе такого масштаба было политически опасно. После страшного землетрясения 1976 года правительство три года скрывало число погибших. Ху Шули выехала в центр Пекина, звоня и рассылая электронные письма из машины. Она распорядилась немедленно найти спутниковый телефон и отправить группу в Сычуань. Уже через час первый репортер из “Цайцзина” был в пути. За ним последовали еще девять. В Сычуани выяснилось, что многие государственные учреждения выдержали землетрясение, а сотни школ превратились в груды бетона и арматуры. Их возвели в 90-е годы, во время бума, когда поколение демографического взрыва пошло в школу. Но денег при строительстве было украдено столько, что иногда там, где по проекту требовалась сталь, брали бамбук.

Тысячи детей (никто не мог сказать, сколько именно) погибли или оказались под завалами. Отдел почти сразу запретил СМИ упоминать о качестве строительства школ. Некоторые газеты все равно сообщили об этом – и поплатились. Ху воспользовалась ситуацией. Она рассчитала, что положение ее журнала – делового издания – позволит расследовать растрату бюджетных средств. Ее успех и напор стали работать на журнал: “Цайцзин” зашел настолько далеко, что консерваторы из правительства уже не были уверены, кто именно из чиновников поддерживает “Цайцзин”.

Кроме того, Ху приходилось думать о конкурентах: быстро развивался интернет. Она подумала, что материал о Сычуани можно опубликовать, правильно подобрав факты и тон подачи: “Если это не запрещено прямо, мы это делаем”. Девятого июня “Цайцзин” напечатал двадцатистраничный репортаж о землетрясении, в котором шла речь и о школах. Материал получился взвешенным и точным. К катастрофе привели безоглядный экономический рост, растрата бюджетных средств и вопиющие ошибки при строительстве. В материале “Цайцзина” прозвучала мысль, которую мало кто формулировал раньше. Экономический подъем привел бедные сельские районы в новую эпоху, однако цена оказалась слишком высока. Журналисты рассказали, как ловчили местные чиновники, однако имена виновных не назвали. “Цайцзин” раскритиковали, но не наказали.

Имена коррумпированных чиновников сделали бы материал правдоподобнее, но вызвали бы начальственный гнев. Ху объяснила: “Мы пытаемся не дать повод тем [партийным] кадрам, которые не хотят, чтобы их критиковали”. Важно не то, “кто именно пятнадцать лет назад взял бракованный кирпич… Нам нужны реформы. Нужны сдержки и противовесы. Нужна прозрачность. Об этом мы пытаемся сказать. Но без упрощений и лозунгов”. Это была тонкая игра, и Ху выиграла раунд.

Глава 9

Свобода, ведущая народ

Весной 2008 года официальный Китай ждал Олимпиады, превращенной в подобие государственной религии. Партия распорядилась установить на Тяньаньмэнь новые гигантские часы, отсчитывавшие секунды до начала игр. Вся столица была увешана плакатами: “Один мир, одна мечта”.

Однажды утром, выйдя за порог, я увидел, как двое рабочих размазывают цемент по кирпичной стене моей спальни. Во многих районах Пекина дома сносили и подновляли, создавая безукоризненный задник. С помощью рейки и отвеса рабочие процарапали прямые на свежем цементе. Я не сразу понял, что это имитация кирпичной кладки. Напротив моей двери на ограде красовалось выцветшее граффити эпохи Культурной революции. Пять угловатых иероглифов гласили: “Да здравствует Мао!” Двумя движениями мастерка Великого Кормчего похоронили под цементом.

Стремление к совершенству проявилось и в гонке за медалями. В рамках “Концепции завоевания олимпийских наград в 2001–2010 годах” спортивные чиновники обязались добыть больше “золота”, чем когда-либо. Этот план включал “Проект-119”: завоевание рекордного числа золотых медалей в основных летних видах спорта (119 медалей). Правительство ничто не оставило на волю случая. Когда организаторов, искавших девочку-солистку для церемонии открытия, не устроила ни одна кандидатка, для оптимального соотношения голоса и внешности одного ребенка научили открывать рот под пение другого. Однажды официальный поставщик свинины заявил, что китайские спортсмены могут быть спокойны: они не провалят тесты на допинг. Услышав такое, остальные китайцы обеспокоились тем, что за свинину едят они сами. Олимпийскому комитету Китая пришлось объявить историю “небылицей”.

Чем одержимее становились организаторы Олимпиады, тем чаще они сталкивались с вещами, не поддающимися контролю. Эстафета Олимпийского огня с 21888 участниками (больше, чем в любой из прежних эстафет), которую в Китае назвали “Гармоничное путешествие”, должна была преодолеть шесть континентов и достичь вершины Эвереста. Китайская пресса называла зажженный в Олимпии факел “священным огнем” и обещала, что он не потухнет пять месяцев, пока не достигнет Пекина. Ночью или в самолетах, когда факел нести невозможно, пламя собирались поддерживать в специальных фонарях.

Десятого марта, незадолго до начала “Гармоничного путешествия”, несколько сотен монахов из Лхасы устроили шествие. Они потребовали освободить тибетцев, арестованных за то, что они праздновали вручение далай-ламе Золотой медали Конгресса США. Десятки монахов были задержаны милицией, а 14 марта в Тибете начались самые масштабные с 80-х годов беспорядки. Одиннадцать гражданских лиц, ханьцев, а также один тибетец сгорели заживо, пытаясь укрыться в подожженных домах. Один милиционер и шестеро гражданских лиц, согласно официальным данным, умерли от побоев и по другим причинам. Далай-лама призвал к спокойствию, но китайские власти заявили, что беспорядки были “спланированы, спровоцированы и направляемы кликой далай-ламы”. В Лхасу вошли солдаты и военная техника, сотни граждан были арестованы. Тибетцы в изгнании утверждали, что во время операции в Лхасе и других местах были убиты восемьдесят тибетцев. Китай это отрицал.

Когда факел несли по Лондону, Парижу и Сан-Франциско, протесты против подавления восстания в Тибете усилились настолько, что организаторам эстафеты приходилось тушить пламя или менять маршрут, чтобы избежать разъяренной толпы. Китайские граждане, жившие за границей, особенно студенты, приняли критику страны в штыки. В Южной Корее дошло до драк. В самом Китае у французских супермаркетов “Карфур” прошли тысячные демонстрации: Франция, по мнению манифестантов, сочувствовала тибетцам. Гендиректор крупного портала sohu.com Чарльз Чжан (кандидатская степень Массачусетского технологического института) призвал бойкотировать французские товары, чтобы “пропитанные предрассудками французские СМИ и общество ощутили боль и потери”.

Государственные СМИ Китая реанимировали язык другой эпохи. Когда Нэнси Пелоси, спикер Палаты представителей, осудила действия Китая в Тибете, информационное агентство “Синьхуа” назвало ее “отвратительной”. Журнал “Аутлук уикли” предупредил, что “внутренние и внешние враждебные силы пытаются… саботировать Олимпиаду в Пекине”. Секретарь КПК в Тибете назвал далай-ламу “волком в монашеской одежде, чудовищем с человеческим лицом и сердцем зверя”. В Сети в выражениях и вовсе не стеснялись. “Я засуну этим пердящим через рот мудакам их дерьмо обратно в глотку!” – написал один комментатор на форуме официальной газеты. “Дайте мне ружье! Никакой пощады врагам!” – отозвался другой. Многие китайцы стыдились этого разгула, но его было трудно игнорировать иностранным журналистам: они начали получать угрозы. Аноним, приславший мне факс, советовал: “Очисть имя Китая… или ты и твои близкие будете мечтать о смерти”.

Я начал искать в китайском секторе интернета наиболее любопытные проявления патриотизма. Утром 15 апреля на портале sina.com появилось короткое видео “2008 год. Китай, поднимайся!” Имени автора не было. Стояли только буквы: CTGZ.

Самодельная документалка начиналась с портрета Мао с исходящими от его головы лучами. Тишину прервала оркестровая музыка, и под барабанный бой на черном экране вспыхнула мантра Мао (на китайском и английском языках): “Империализм никогда не оставит попыток уничтожить нас”. Потом шла подборка современных фотографий и новостных съемок, а также обзор “насмешек, интриг и злоключений” современного Китая – среди них обвал фондовой биржи (дело рук иностранных спекулянтов, которые “манипулируют” курсом) и глобальная “валютная война” (Запад хочет “заставить китайский народ расплачиваться” за финансовые неурядицы в Америке).

Пауза. И – другой фронт. Вот в Лхасе дерутся и грабят магазины: “Так называемый мирный протест”. Набор вырезок из зарубежной прессы с критикой Китая: эти СМИ “игнорируют истину” и “говорят одним искаженным голосом”. Эмблемы Си-эн-эн, Би-би-си и других СМИ уступают место портрету Геббельса. И вывод: “Налицо заговор против Китая. Новая холодная война!” Кадры из Парижа: протестующие пытаются отнять Олимпийский огонь у факелоносца; полиция их оттесняет. Финал: китайский флаг сияет в солнечном свете. Лозунг гласит: “Мы не сдадимся и будем держаться вместе, как одна семья!”

Шестиминутный ролик CTGZ уловил витавший в воздухе дух национализма и за полторы недели набрал миллион просмотров и десятки тысяч одобрительных комментариев. Он стал четвертым по популярности видеороликом на сайте. (Клип с зевающими телеведущими удержал первую строчку.) Ролик просматривали в среднем два человека в секунду. Он стал манифестом самопровозглашенных защитников чести Китая – фэнь цин, “рассерженной молодежи”.

Я был поражен тем, что через девятнадцать лет после Тяньаньмэнь китайская молодая элита снова восстала – не во имя либеральной демократии, а за честь Китая. Николас Негропонте, основатель Медиалаборатории в Массачусетском технологическом институте и один из первых идеологов интернета, однажды сказал, что Сеть изменит наше представление о том, что такое страны. Государство, по мнению Негропонте, испарится, “как нафталиновый шарик, переходящий из твердого состояния сразу в газообразное” и “национализм исчезнет, как исчезла оспа”. В Китае все произошло наоборот. Я заинтересовался этим CTGZ. Псевдоним был связан с электронным адресом. Он принадлежал двадцативосьмилетнему аспиранту из Шанхая по имени Тан Цзе. Он пригласил меня в гости.

Кампус Университета Фудань, лучшего в Китае, окружает пару тридцатиэтажных башен из стекла и бетона, которые можно принять за главный офис какой-нибудь корпорации. Тан Цзе встретил меня у ворот. У него были светло-карие глаза, круглое детское лицо и слабая поросль на подбородке и на верхней губе. Одет он был в голубую рубашку, брюки цвета хаки и черные туфли. Когда я вышел из машины, он бросился мне навстречу и попытался заплатить таксисту.

Тан признался, что рад отвлечься от диссертации. Он специализировался на феноменологии. Тан свободно читал на английском и немецком, но редко на них говорил, поэтому иногда, извиняясь, перескакивал с языка на язык. Он изучал латынь и древнегреческий. Тан оказался скромным человеком с тихим голосом, иногда доходящим до шепота. Он был очень серьезен и смеялся очень скупо, будто экономя энергию. Тан слушал традиционную китайскую музыку, однако ему нравились и безумные комедии Стивена Чоу. Он гордился тем, что не следует моде. В отличие от Майкла (Чжана) из “Крейзи инглиш”, Тан не взял себе английское имя. Псевдоним CTGZ он составил из двух труднопереводимых терминов из китайской классической поэзии: чантин (changting) и гунцзы (gongzi), которые вместе переводятся как “благородный сын в павильоне”. В отличие от других студентов из элиты, Тан не вступал в компартию, опасаясь, что это скажется на его объективности как ученого.

Тан пригласил нескольких друзей присоединиться к нам за ланчем в ресторане сычуаньской кухни “Толстые братья”. Он жил один в шестиэтажном доме без лифта в комнатке площадью метров семь. Ее можно было перепутать с библиотечным хранилищем, занятым взыскательным скваттером. Книги были здесь повсюду. В этом собрании более или менее полно была представлена вся история мысли: Платон, Лао-цзы, Витгенштейн, Бэкон, Хайдеггер, Коран и так далее. Когда Тан захотел расширить кровать на пару сантиметров, он положил на каркас лист толстой фанеры, а углы подпер книгами. Когда книги заполнили комнату, Тан выстроил в коридоре стену из картонных коробок.

Хозяин присел на письменный стол. Я спросил, ждал ли он, что ролик станет настолько популярным. Тан улыбнулся: “Видимо, я выразил распространенное чувство, общий взгляд”.

Рядом с ним сидел Лю Чэнгуан (веселый широколицый аспирант-политолог, который недавно перевел на китайский лекцию ‘‘Мужественность” консервативного гарвардского профессора Харви Мэнсфилда). На кровати растянулся Сюн Вэньчи (степень по политологии, сейчас преподает сам). Слева от Тана помещался Цзэн Кэвэй (опрятный стильный банкир, изучавший западную философию, прежде чем заняться финансами). Всем было около тридцати лет. Они первыми в семье получили высшее образование, и все они хотели изучать западную философию. Я спросил, почему. Лю объяснил:

Китай в Новое время отставал в своем развитии, поэтому нас всегда интересовало, почему Запад стал таким сильным. Мы учились у Запада. Все мы, получившие образование, мечтаем об одном: стать сильнее, научившись у Запада.

Эти молодые люди, как и китайские туристы, с которыми я познакомился, или участники проекта Ай Вэйвэя Fairytale, относились к искушениям Запада с восхищением и тревогой. Это было странное время: китайцы протестовали против Си-эн-эн, а по ТВ шла образовательная программа по английскому языку: “Через месяц вы сможете понимать Си-эн-эн!”

Тан и его друзья были настолько обходительны, что я усомнился, не временное ли помешательство – китайские события той весны? Они уверили меня, что нет. Цзэн сказал: “Мы так долго изучали западную историю, что научились понимать ее… Наша любовь к Китаю, наша поддержка правительства и страны – не спонтанная реакция. К этому нас привели долгие размышления”.

Их взгляд на путь Китая действительно совпадал с мнением большинства. Девять из десяти китайцев одобряли происходящее в стране: наибольшая доля среди 24 стран, в которых Исследовательским центром Пью той весной был проведен опрос. (В США одобрительно высказались лишь двое из десяти опрошенных.) Трудно сказать, насколько распространен более деятельный патриотизм, однако исследователи указывают на китайскую петицию против членства Японии в Совете Безопасности ООН: согласно последним подсчетам, собрано более сорока миллионов подписей (почти население Испании). Я попросил Тана рассказать, как он сделал фильм. Тан повернулся к дисплею своего Lenovo: “Вы знакомы с Movie Maker5” Я признал свое невежество и спросил, не пользовался ли он самоучителем. Тан посмотрел на меня с жалостью: он освоил программу по подсказкам в меню Help. “Мы должны быть благодарны Биллу Гейтсу”, – сказал Тан.

За месяц до дебюта Тан Цзе Китай обошел США и стал первым в мире по числу интернет-пользователей. И, хотя китайский сегмент Сети объединял лишь 16 % населения страны, к 238 миллионам пользователей ежедневно прибавлялось почти четверть миллиона. Характер распространения идей изменился. Некоторые сетевые сообщества, насчитывающие миллионы зарегистрированных пользователей, стали крупнейшими, кроме компартии, организациями в Китае.

Народу, разделенному в географическом, лингвистическом и классовом отношении, интернет предоставил беспрецедентную возможность общения. Группа добровольцев взялась еженедельно переводить журнал “Экономист” (целиком) на китайский язык и выкладывать его в свободный доступ. Переводчики так объяснили свою цель: “В эпоху интернета величайшей силой выступают не алчность, не любовь и не насилие, а увлеченность чем-либо… Сеть соединит вас с единомышленниками и высвободит невероятную энергию”. Чтобы избежать государственной цензуры, группа самостоятельно цензурировала тексты. “Если в статье затрагиваются щекотливые темы, – сообщали новичкам, – и вы не уверены, разрешено ли об этом говорить, пожалуйста, не рискуйте”. Самоцензура предполагала и некоторое самоуправление: сайт приглашал модераторов-волонтеров, чтобы удалять материалы, которые могут вызвать неприятности. Если пользователи считали модераторов слишком придирчивыми или, напротив, невнимательными, их в рамках “импичмента” могли сменить.

Одними из активнейших интернет-пользователей стали националисты. Весной 1999 года, когда самолет НАТО, основываясь на данных американской разведки, по ошибке сбросил три бомбы на посольство КНР в Белграде, китайский интернет обрел голос. Патриотически настроенные хакеры украсили сайт посольства США в Пекине лозунгом “Покончим с варварами!” и обрушили веб-страницу Белого дома. “Интернет – это порождение Запада, – писал один из комментаторов, – но… мы, китайцы, можем использовать его, чтобы сказать всем – Китай нельзя оскорблять!”

Национализм многим дал “первый глоток священного права свободы слова”.

Тан Цзе, как и его сверстники, очень много времени проводил в Сети. В марте 2008 года, когда начались беспорядки в Лхасе, он, кроме официальных китайских СМИ, следил за новостями на европейских и американских сайтах. Как и сверстники, Тан, не колеблясь, преодолевал правительственный файервол. Он пользовался прокси-сервером. Тан смотрел телепередачи в Сети, поскольку это давало больше разнообразия, а телевизора у него не было. Кроме того, из-за границы Тану присылали новостные ролики китайские студенты (их число за последнее десятилетие увеличилось почти на две трети и достигло 67 тысяч). Тан удивился тому, что некоторые иностранцы думают, будто китайская молодежь не понимает, что такое цензура:

Мы постоянно задаемся вопросом, не промывают ли нам мозги, и всегда готовы искать информацию из других источников… Живя в “свободном” обществе, не задумываешься, промывают тебе мозги или нет.

Всю весну новости и мнения относительно Тибета обсуждали на форуме Университета Фудань. В техническом смысле форум с “ветвями” и “темами” давно устарел, но “Твиттер” и его местные аналоги еще не прижились, и многим такие форумы дали первый опыт сетевого общения. Тан прочитал подборку “неверных” и “несправедливых” статей в западной прессе. Одна из фотографий Си-эн-эн была кадрирована так, что остались видны лишь армейские грузовики. А на этом же снимке целиком видно толпу, бросающую какие-то предметы. Подход показался Тану неуместным.

Эта и похожие на нее фотографии облетели Китай, обрастая возмущенными комментариями. Люди добавляли примеры из лондонской газеты “Таймс”, “Фокс ньюс”, немецкого телевидения, французского радио и так далее. Некоторые решили, что это заговор. Такие, как Тан, были шокированы и оскорблены. Тан доверял западной прессе и считал, что живет в эпоху процветания и открытости своей страны, но мир по-прежнему смотрел на Китай с подозрением. Будто в подтверждение Джек Кафферти, комментатор Си-эн-эн, назвал Китай “бандой головорезов, какими они были последние пятьдесят лет”. Эта цитата появилась на первых полосах всех газет Китая, и впоследствии Си-эн-эн принесло извинения. Тан, как и его друзья, не мог понять, почему иностранцев так волнует судьба Тибета – убогого захолустья, которое Китай, по его мнению, десятилетиями пытается цивилизовать. Бойкот Олимпиады в Пекине из-за Тибета казался ему столь же нелогичным, насколько странно было бы бойкотировать Олимпиаду в Солт-Лейк-Сити во имя индейцев чероки.

Тан прочесал “Ю-Тьюб” в поисках пояснения китайской позиции, но на английском языке не нашел ничего, кроме протибетских роликов. Хотя он был занят (у него был контракт на перевод “Рассуждения о метафизике” и других работ Лейбница), Тан не мог не высказаться.

Но прежде пришлось съездить домой. Мать взяла с него обещание вернуться ко времени сбора урожая.

Тан был младшим из четырех детей в крестьянской семье, жившей неподалеку от города Ханчжоу. Ни мать, ни отец Тана не владели грамотой. До четвертого класса у него даже не было имени. Его звали Малый Четвертый, по месту в семье. Когда это стало неудобно, отец стал звать его Тан Цзе, в знак почтения к любимому комику Тан Цзечжуну.

Выросший в большой, шумной семье Тан Цзе много читал и мало говорил. Он интересовался научной фантастикой: “Я могу рассказать все о фильмах вроде “Звездных войн’”. Тан учился прилежно, однако не блестяще, и рано проявил интерес к жизни идей. “Он не был похож на других детей и не тратил карманные деньги на еду – копил на книги”, – рассказала мне Тан Сяолин, старшая сестра Тан Цзе. Братья и сестры Тана доучились лишь до восьмого класса и гордились родственником. “Если у него появлялись вопросы, на которые он не мог найти ответы, он не мог уснуть, – рассказала сестра. – А мы просто обо всем этом забывали”.

В средних классах Тан стал учиться лучше и имел некоторый успех на школьных научных выставках, но счел науку слишком далекой от того, что его занимало. Случайно к нему в руки попал перевод норвежского романа “Мир Софии”, написанного преподавателем философии Иостейном Бордером. “И тогда я открыл для себя философию”, – объяснил Тан.

Патриотизм в этом доме не так уж чувствовался, зато вне его патриотизма было с избытком. Чтобы предотвратить повторение событий на площади Тяньаньмэнь, компартия удвоила усилия по “исправлению” мышления. Когда Тан Цзе ходил в школу, Цзян Цзэминь призвал Министерство образования разработать новый подход к истории Китая “даже для детей в детском саду”. Акцент сделали на бай-нянь гуочи, “веке национального унижения”, – от поражения Китая в Опиумных войнах до японской оккупации во время Второй мировой войны.

Партия объявила, что “патриотическое воспитание” укрепит “дух нации и единство”. Школьникам велели “не забывать о национальном унижении”. Всекитайское собрание народных представителей учредило новый праздник – День национального унижения, а учебники переписали. “Практический словарь патриотического воспитания” содержал 355-страничный раздел о бедах Китая. Национализм помог партии сгладить парадокс: Китай стал социалистическим авангардом рыночной экономики. Новые учебники предложили новое объяснение неудач Китая, переложив основную вину с “классового врага” на иноземных захватчиков. При Мао китайцы предпочитали говорить о победах, теперь же учащихся возили на экскурсии по местам, где китайцы страдали. Чтобы привлечь молодежь, комсомол финансировал создание патриотических видеоигр, например Resistance War Online, где игроки в качестве красноармейцев могли пострелять из пулемета в японских захватчиков.

Стало сложнее отделить эмоции от политики. Когда китайские дипломаты осуждали действия иностранного правительства, они заявляли: “Это оскорбляет чувства китайского народа”. Такое объяснение звучит все чаще. Журналист Фан Кэчэн подсчитал: в 60-70-х годах чувства китайцев оскорбляли в среднем трижды в день, а в 80-90-х годах этот показатель вырос до пяти раз.

В Университете Фудань Тан встретил Вань Маньлу, застенчивую аспирантку, изучавшую китайскую литературу и лингвистику. Они оказались рядом во время обеда с друзьями, но не разговаривали. Позднее Тан узнал ее ник-нейм – gracelittle – на университетском форуме и отправил личное сообщение. На первом свидании они отправились на экспериментальную оперу на китайской сюжет – “Сожаления о минувшем”.

Тана и Вань сблизило отчасти недовольство вестернизацией. Вань рассказала мне: ‘‘Китайские традиции во многом хороши, но мы отказываемся от них. Мне кажется, должны быть люди, которые будут их сохранять”. Вань из семьи среднего класса, и простое происхождение и старомодные взгляды Тана впечатлили ее: “Большинство представителей нашего поколения, включая меня, живет размеренной счастливой жизнью. Мне кажется, нашему характеру чего-то недостает. Например, любви к родине или упорства, которое приобретаешь, преодолевая трудности. Я не вижу этих добродетелей в себе и людях моего возраста”. О Тан Цзе она выразилась так: “Ему было нелегко достичь того, чего он достиг с его происхождением, без единого образованного человека в семье, без помощника в учебе, с сильным давлением со стороны семьи”.

После нашей встречи я стал иногда навещать Тан Цзе в Шанхае. Он был одним из студентов, сплотившихся вокруг Дин Юня, тридцатидевятилетнего профессора философии из Университета Фудань. Дин переводил на китайский книги политического философа Лео Штрауса, чьими поклонниками являются Харви Мэнсфилд и другие неоконсерваторы. В то время в Америке аргументы Лео Штрауса против тирании получили популярность среди сторонников войны в Ираке. Один из бывших студентов Штрауса из Чикагского университета, Абрам Шульски, возглавлял Отдел специального планирования Пентагона перед вторжением в Ирак. Другим бывшим учеником оказался Пол Вулфовиц, тогда замминистра обороны.

Дин коротко стриг волосы, носил стильные прямоугольные очки, и ему нравились халаты ученых тайского времени. “В 80-90-х годах большинство интеллектуалов негативно оценивало традиционную культуру”, – объяснил он. В первые годы реформ слово ‘‘консервативный” было равносильно слову “реакционный”, но времена изменились. Дин транслировал штраусовское понимание универсальности классики и призывал студентов возрождать древнекитайскую мысль. Его консерватизм шел вразрез с желанием Китая интегрироваться в мир. Дин с удовлетворением наблюдал, как Тан Цзе и другие студенты приобретают вкус к классике и сопротивляются вестернизации.

Тан объяснил: “На самом деле мы очень вестернизированы. Теперь мы начали читать старые книги и открывать для себя древний Китай”. Молодые китайские неоконсерваторы пригласили Харви Мэнсфилда на ужин, когда тот был в Шанхае. После этого Мэнсфилд написал мне:

Они на самом деле знают, что их страна, чье возрождение они чувствуют и превозносят, не имеет руководящих принципов. Многие видят… что либерализм на Западе утратил веру в себя, и обращаются к Лео Штраусу за консерватизмом, основанном на принципах, на естественном праве. Этот консерватизм отличается от консерватизма, сохраняющего статус-кво, потому что им не нужна страна, у которой есть только статус-кво, но нет принципов.

Эта возрожденная гордость повлияла на то, как Тан и его товарищи воспринимали экономику. Они считали, что мир наживается на Китае, но не дает ему делать вложения за границей. Цзэн, друг Тана, выпалил:

Предложение “Хуавэй” купить 3Com отклонено. Предложение Китайской национальной компании по эксплуатации морских нефтяных ресурсов (CNOOC) выкупить долю в Ай-би-эм вместе с “Унокал” и “Леново” вызвало политические последствия. Если это не рыночные методы, то политические. Мы считаем, что мир – это свободный рынок…

Тан перебил его:

Это то, чему вы, Америка, научили нас. Мы открыли свой рынок, но когда попытались купить ваши компании, встретили политические препятствия. Это нечестно!

Этот популярный в Китае взгляд имеет некоторые основания: американские политики ссылаются на интересы национальной безопасности, чтобы помешать прямым инвестициям Китая. При этом Тан проигнорировал свидетельства обратного: Китай преуспел в других сделках (их суверенный фонд имеет долю в “Блекстон труп” и “Морган – Стенли”), и, хотя страна предприняла шаги, чтобы открыть свои рынки, она пресекла попытки Америки купить такие стратегически важные активы, как Китайская национальная нефтяная корпорация.

Вера Тана в “новую холодную войну” простиралась не только на американскую экономику, но и на политику. Вопросы, незначительные для американцев, вроде поддержки Тайваня и призывов Вашингтона ревальвировать юань, вызвали в Китае ощущение политики сдерживания.

Тан провел дома пять дней. Вернувшись в Шанхай, он взялся за ролик. В интернете Тан подобрал иллюстрации: вдохновляющие (человек, поднимающий руку над морем китайских флагов, напомнил ему “Свободу, ведущую народ” Делакруа) или символизирующие политический момент снимки (например, китаец в инвалидном кресле везет олимпийский факел по Парижу, отмахиваясь от протестующих, которые пытаются факел отнять). Для саундтрека он поискал “торжественную” музыку в “Байду” (Baidu).Тан выбрал композицию Вангелиса. Любимая песня Тана у Вангелиса была из фильма о Колумбе “1492: Завоевание рая”. Он посмотрел на сурового Депардье на палубе. “Идеально! – решил Тан. – Время глобализации”. Он собрал ошибки из зарубежной прессы: полицейских в Непале приняли за китайцев, тибетцев арестовали в Индии, а не Тибете, и так далее – и написал: “Сделайте так, чтобы мир нас услышал!” Некоторые английские надписи в ролике были с ошибками: Тану не терпелось выложить видео. Он запостил его на “Сина” и упомянул об этом на форуме Фудань. Клип начал набирать популярность, и Тан понял, что он не одинок. Ролик смотрели по всему Китаю.

Профессор Дин порадовался успеху своего студента:

Мы привыкли думать, что это поколение постмодернистское, вестернизированное. Разумеется, я думал, что студенты, которых я знаю, очень хорошие люди, но их сверстники? Я не был ими доволен. Но когда я узнал о видео Тан Цзе и его популярности у молодежи, я почувствовал себя счастливым. Очень счастливым.

Однако радовались не все. Молодые патриоты настолько поляризовали Китай, что некоторые, изменяя тон, теперь говорили вместо “рассерженная молодежь” – “дерьмовая молодежь”. Активистам казалось, будто они защищают имидж Китая, но ничто не подтверждало их успех. Опрос, заказанный “Файнэншл таймс”, показал: европейцы считают Китай наибольшей угрозой мировой стабильности, превосходящей Америку. Но появление на сцене “рассерженной молодежи” сильнее всего озадачило тех, кто желал демократизации. В силу своего возраста и образования Тан и его товарищи стали наследниками давней традиции, идущей с 1919 года, когда националисты выступали в поддержку “Госпожи Демократии” и “Госпожи Науки”, до 1989 года, когда студенты заняли Тяньань-мэнь и возвели статую, напоминавшую Статую Свободы. Оставался год до двадцатой годовщины этого события, но опыт общения с Тан Цзе и его друзьями убедил меня, что процветание, компьютеры и вестернизация не подтолкнули китайскую элиту к демократии настолько, насколько ожидали иностранцы после Тяньаньмэнь. Напротив, видя процветание и силу компартии, многие отказались от идеализма.

Студенты в 1989 году протестовали против коррупции и злоупотребления властью. “Теперь эти проблемы не только не исчезли, но усугубились, – в отчаянии сказал мне однажды Ли Датун, редактор либеральной газеты. – Однако молодое поколение предпочитает этого не замечать. Я никогда не видел их реагирующими на эти внутренние проблемы. Наоборот, они подходят ко всему утилитарно и оппортунистически”.

Говорят, молодежь почти ничего не знает о бойне на площади Тяньаньмэнь – “событиях 4 июня”, – потому что власти вырезали этот эпизод из официальной истории. Это не совсем так. На самом деле любой, кто способен воспользоваться прокси-сервером, может узнать о Тяньаньмэнь столько, сколько пожелает. И все же многие молодые китайцы верят, что движение 1989 года было “наивным” и “неверно ориентированным”. “Мы принимаем ценность прав человека и демократии, – говорил мне Тан Цзе. – Вопрос в их интерпретации”.

Той весной я встретился со многими студентами и молодыми профессионалами, и мы часто говорили о Тяньань-мэнь. Одна студентка упомянула о расстреле протестующих в Кентском университете в 1970 году и усомнилась в наличии свободы в Америке. Лю Ян, изучающий организацию охраны окружающей среды, сказал: “Выступление 4 июня не могло и не должно было добиться своей цели. Если бы эти люди сделали то, что хотели, Китай становился бы хуже и хуже”.

Двадцатишестилетний Лю когда-то считал себя либералом. Подростком он с друзьями критиковал партию: “В 90-х годах я думал, что правительство справляется недостаточно хорошо. Что, может быть, нам нужно лучшее правительство. Но проблема была в том, что мы не знали, каким должно быть лучшее правительство. Поэтому мы позволили КПК остаться. К тому же мы ничего не могли сделать: у них же армия!”

После колледжа Лю, став инженером в нефтепромысловой сервисной компании, начал зарабатывать в месяц больше, чем его родители – пожилые рабочие, живущие на пенсию, – за год. В итоге он накопил на учебу в аспирантуре в Стэнфорде. Лю не интересовала олимпийская патриотическая помпа до тех пор, пока он не увидел, как с факелом обращались в Париже: “Мы были в ярости”. Когда факел прибыл в Сан-Франциско, Лю с другими китайскими студентами следовал по пути эстафеты, чтобы его защитить.

Я попал в Сан-Франциско той весной, и мы с Лю договорились встретиться в “Старбакс” рядом с его общежитием в Пало-Альто. Он приехал на горном велосипеде, в джинсах и флисовом пуловере “Навтика”. Было 4 июня, с подавления восстания на Тяньаньмэнь миновало девятнадцать лет. Форумы китайских студентов за границей весь день бурлили, обсуждая эту дату. Лю упомянул фотографию неизвестного перед танком: “Мы очень уважаем его”, но о том поколении высказался так:

Они боролись за Китай, за то, чтобы сделать страну лучше. И в некоторых вещах власть действительно была виновата. Но нужно признать, что правительство должно было использовать любые методы, чтобы остановить их.

Попивая кофе в тихой прохладе калифорнийской ночи, Лю говорил, что его поколение не готово рисковать тем, что приобрело, ради свободы, которую он узнал в Америке.

У вас демократия? Вы едите хлеб, пьете кофе. Все это приносит не демократия. В Индии – демократия, и в некоторых африканских странах, но они не могут себя прокормить… Китайцы начали понимать, что одно дело – хорошая жизнь, а другое – демократия. Если демократия может принести хорошую жизнь, это чудесно. Но если мы хорошо живем и без демократии, зачем к ней стремиться?

В мае факел достиг Китая, и на последнем этапе китайцы решили компенсировать все его злоключения за границей. Толпы заполняли улицы. Я вместе с Тан Цзе отправился в пригород Шанхая посмотреть на факел.

Страна еще не оправилась после землетрясения в Сычуани. Оно стало самым масштабным бедствием за три десятилетия, однако подарило китайцам чувство единства. Собирались пожертвования, вспыхнувший несколько недель назад патриотизм демонстрировал свою положительную сторону. Но взрыв национализма той весной нес в себе дух насилия, на который не мог не обратить внимания любой, кто помнил хунвэйбинов – или подъем движения скинхедов в Европе. Грейс Ван, китаянка-первокурсница из Университета им. Дьюка, попыталась примирить прокитайски и протибетски настроенных протестующих в кампусе. Ее заклеймили в Сети как “предательницу расы”. Недоброжелатели узнали адрес ее матери в Циндао и разгромили ее дом. К счастью, угрозы в адрес иностранных журналистов не были выполнены. Кровь не пролилась. После хаоса в Париже провалились попытки бойкотировать “Карфур”. Власти Китая, оценив ущерб своему имиджу за границей, призвали студентов к “рациональному патриотизму”.

Когда мы ехали в такси посмотреть на факел, я понял, что Тан Цзе чувствует себя неловко из-за того, насколько ожесточенным стал конфликт. “Я не хочу насилия”, – сказал он. Все, чего он хотел, – убедить товарищей, что для того, чтобы выяснить правду о мире, недостаточно принимать то, что говорит пресса, зарубежная или местная: “Мы не ограничены двумя вариантами. У нас есть свои средства массовой информации. У нас есть люди с камерами и записями. У нас есть правда”. Он верил, что его поколение поняло той весной нечто очень важное: “Теперь мы знаем, что думать нужно своим умом”.

Легко было счесть молодых националистов пешками, однако власти все же обращались с патриотами из Сети с осторожностью, чувствуя, что те возлагают надежды на народ, но не обязательно на партию. Их страсть могла повести их куда угодно. После того, как цензоры закрыли в 2004 году националистический сайт, один из комментаторов заметил: “Наше правительство слабее овцы!” Власти иногда позволяли национализму вскипать, но в остальное время сдерживали его. В 2009 году, когда в Японии появился новый учебник, из которого, по мнению критиков, изъяли информацию о военных преступлениях, патриоты в Пекине составили план протеста и распространили его посредством чатов, форумов и эсэмэс. Около десяти тысяч демонстрантов швыряли краску и бутылки в японское посольство. Несмотря на призывы успокоиться, на следующей неделе тысячи людей вышли на марш в Шанхае (это была самая большая демонстрация в Китае за долгие годы) и разгромили японское консульство. В какой-то момент милиция отключила в центре Шанхая мобильную связь, чтобы лишить толпу координации.

Сюй У, профессор Аризонского университета, изучал сетевой национализм. “До сегодняшнего дня китайское правительство могло его сдерживать. Но теперь это похоже на ‘виртуальную площадь Тяньаньмэнь. Им не нужно туда идти. Они делают то же самое онлайн, что иногда даже разрушительнее”.

Тан Цзе показал на толпу: “Каждый думает, что это – его Олимпиада”. Повсюду продавались футболки, банданы и флаги. Тан предложил подождать, пока пронесут факел: тогда цены снизят вдвое. У него с собой был маленький пакет. Тан выудил оттуда ярко-красный шарф вроде тех, которые носят пионеры, повязал его и ухмыльнулся. Тан предложил такой же проходящему мимо подростку. Тот вежливо отказался.

Стоял туман, но людей переполняла радость. Оставались считанные минуты до появления факела, и горожане жаждали увидеть его: и человек в темном костюме, потеющий и приглаживающий волосы; и строитель в оранжевой каске и крестьянских башмаках; и посыльный из гостиницы в ливрее – настолько раззолоченной, что он мог сойти за адмирала. Некоторые из молодых зрителей были в футболках, надписи на которых напоминали о проблемах Китая. “Против бунта и за истину”, – гласил один лозунг на английском. Вокруг нас люди пытались найти место, с которого было бы лучше видно факел. Какая-то женщина карабкалась на фонарь. Юноша в красной бандане сидел на ветке.

Энтузиазм толпы поднял Тану настроение: “Я ощущаю всем сердцем настроение китайской молодежи. Мы чувствуем уверенность”.

Милиция блокировала дорогу. Люди ринулись к оцеплению, стараясь увидеть хоть что-то. Тан Цзе отошел. Он был терпелив.

Глава 10

Чудеса и волшебные двигатели

В 1980 году Теодор Шульц из Чикагского университета, недавно получивший Нобелевскую премию по экономике, приехал в Пекин. Бывший солдат, которого теперь звали Линь И фу, учился тогда в Пекинском университете. Линю предложили переводить речь Шульца: на Тайване он выучил английский. Шульц был очень впечатлен: он вернулся в Чикаго и помог Линю поступить в американскую аспирантуру. Линь снова оказался первым – в этот раз первым со времен Культурной революции китайцем, получившим в США ученую степень по экономике. И, будто этого было мало, он решил поехать в Чикаго – оплот идеи свободного рынка. В 1982 году Линь отправился в США, и это позволило ему воссоединиться с семьей. Со времени бегства капитана супруги тайно поддерживали связь. Его жена Чэнь Юньин однажды послала ему стихотворение, в котором была строка: “Я понимаю тебя. Я понимаю, что ты сделал”. Когда Линь приехал в Америку, Чэнь с двумя их детьми отправилась туда же: она училась в аспирантуре Университета им. Джорджа Вашингтона.

В Чикаго Линь стал изучать преображение Китая. Эта тема захватила его на десятилетия, и выводы, к которым он пришел, были противоречивы. В 1987 году, после защиты диссертации, Линь с женой вернулся в Пекин. Там он столкнулся с деликатной проблемой: как объяснить социалистам идеи Мильтона Фридмана?

“Я ходил на все встречи и молчал”, – рассказал он мне. В конце концов он нашел слова: “Все были удивлены, потому что я говорил на языке, который они понимали”. Например, в конце 90-х годов, когда китайские склады оказались заполнены непроданными телевизорами, холодильниками и так далее, многие экономисты винили низкие заработки населения, но Линь не согласился: “Отсутствует инфраструктура для потребления таких товаров”. Линь стал одним из главных сторонников электрификации сельской местности, развития сети водоснабжения и строительства дорог (в планах компартии этот план значился как “Новая социалистическая деревня”).

Окончание холодной войны и события на площади Тяньаньмэнь потрясли китайский истеблишмент. Чжао Цзыяна, реформистски настроенного соратника Дэн Сяопина, обвинили в том, что он сразу же не подавил демонстрации. Исследовательские центры, которые он открыл, были расформированы, а некоторые экономисты отправились в тюрьму за сочувствие протестующим. Чжао поместили под домашний арест. Он прожил еще пятнадцать лет, загоняя шары для гольфа в сетку в своем саду и втайне записывая на диктофон мемуары. Правительство стерло его из официальной истории национального успеха.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Егор Кузьмич Лигачев, член Политбюро ЦК КПСС с 1985 по 1990 год, был одним из тех, кто начинал перес...
Насколько твои друзья в «Фейсбуке» действительно хорошо тебя знают? Можно проверить – запустить на с...
Иван Александрович Ильин – русский философ, писатель и публицист, сторонник Белого движения и послед...
Уничтожение Осамы бен Ладена казалось невероятным успехом, началом заката международного террора. Но...
Как вышло так, что наши глаза смотрят вперед, и почему у нас нет глаз на затылке? Каким образом зрен...
Как это ни парадоксально, именно великий мозг мешает женщине стать самой обаятельной и привлекательн...