Век амбиций. Богатство, истина и вера в новом Китае Ознос Эван
Через два года после событий на Тяньаньмэнь экономический рост снизился сильнее, чем за все время с 1976 года. Дэн увидел, что успех ускользает из рук, и вернул экономистов. Реформы продолжились, но компартия предложила народу сделку: большую экономическую свободу в обмен на неучастие в политической жизни. Это выглядело парадоксом: партия поддерживала инициативу в одной сфере и подавляла ее в другой. Этот подход шел вразрез с мнением западных экономистов, рекомендовавших странам разрушающегося советского блока перейти к “шоковой терапии”: урезать государственные расходы, приватизировать государственные предприятия и открыть границы для торговли и инвестиций. (Этот рецепт получил название “Вашингтонского консенсуса”.)
В 1994 году в небольшом офисе, арендованном у географического факультета Пекинского университета, Линь и четыре других экономиста организовали Китайский центр экономических исследований, чтобы привлечь китайских ученых с западным образованием. Линь работал как проклятый, часто задерживаясь в офисе до часа или двух ночи и наутро возвращаясь туда к восьми. Среди коллег он получил репутацию человека предельно увлеченного. Линь написал восемнадцать книг и десятки статей и говорил студентам: “Я стремлюсь умереть за своим столом”. По мере того как исследовательский центр разрастался, Линь приобретал авторитет. Он стал правительственным советником по пятилетним планам и другим проектам. Он не был (и никогда не стал бы) вхож во внутренний круг принимающих решения, но его пост уже был достижением для иммигранта, когда-то подозреваемого в шпионаже.
С годами Линь все подозрительнее относился к “шоковой терапии”, предложенной бывшему Советскому Союзу западными советниками, и укреплялся в мысли, что ключ к процветанию Китая лежит в сочетании рыночной экономики с сильным государством. Спустя десять лет после распада СССР большая часть стран Восточной Европы, перешедших к рыночной экономике, столкнулась с безработицей, стагнацией и политическими неурядицами, и “Вашингтонский консенсус” распался. Тогда же, в 90-х годах, начался подъем “гибридной” китайской экономики. В некоторых ее сферах царил дикий капитализм, в некоторых – жесткий правительственный контроль. Установка на рост была непоколебима. Если партия сталкивалась с выбором между ростом и окружающей средой, побеждал рост; между общественной безопасностью и ростом – также побеждал рост. Медицинское страхование и пенсионные фонды испарялись. Загрязнение губило землю. Застройщики сносили крупные районы. Общественное недовольство росло, но партия сдерживала его силой, а также за счет роста благосостояния.
Улучшения были очевидны: в 1949 году средняя продолжительность жизни составляла 36 лет, а грамотой владело лишь 20 % населения. К 2012 году средняя продолжительность жизни достигла 75 лет, а грамотными были уже 90 % китайцев. Джеффри Сакс, экономист из Колумбийского университета, писал: “Китай – это, наверное, единственная из пораженных нищетой стран в XX веке, выбравшаяся из нищеты в XXI-м”. Когда Китай разрабатывал план борьбы с последствиями мирового финансового кризиса 2008 года, уже было построено столько аэропортов и шоссе, что планировщики не сразу смогли решить, что еще можно сделать.
Линь размышлял о роли политических реформ в экономике, и его позиция не снискала ему любовь требующих демократизации китайских либералов. Он издал книгу “Китайское чудо” в соавторстве с Фан Цаем и Чжоу Ли. Речь в ней шла о хаосе, вызванном коллапсом Советского Союза: “Чем радикальнее реформа, тем разрушительнее окажутся общественные конфликты и сопротивление реформе”. Линь одобрил китайский “градуалистский подход”. На лекции в Кембридже осенью 2007 года он указал на “провал реформ по рецепту ‘Вашингтонского консенсуса’”. Линь шутил, что методы “шоковой терапии”, предложенные МВФ, оказались скорее “шоком без терапии” и не могли не привести к “экономическому хаосу”. Он напоминал: сторонники “Вашингтонского консенсуса” обещали, что китайский подход к реформам будет “худшей стратегией”, которая неизбежно вызовет экономический коллапс. Линь стал самым убежденным проповедником собственного пути Китая к счастью.
В ноябре 2007 года Линю позвонили из Всемирного банка, который в рамках борьбы с бедностью занимается выдачей ссуд и финансовой экспертизой. Глава банка Роберт Зеллик собирался в Пекине встретиться с Линем, чтобы услышать его мнение о китайской экономике. Они встретились, и два месяца спустя банк предложил Линю пост главного экономиста. И снова он стал первым: первым китайским гражданином – и первым выходцем из развивающейся страны, получившим пост, ранее занимаемый только западными специалистами (например, Джозефом Стиглицем, нобелевским лауреатом и профессором Колумбийского университета, или Лоуренсом Саммерсом, бывшим министром финансов США и главой Национального экономического совета при президенте Обаме).
Мао считал Всемирный банк орудием империалистической агрессии. Теперь Китай был третьим крупнейшим его акционером и открыто стремился приобрести больший вес в международных экономических организациях.
В июне 2008 года Линь с женой переехал в Вашингтон. Все вещи уместились в два чемодана. Они сняли в Джорджтауне дом с патио, где Линь мог писать на свежем воздухе. В кухне поставили беговую дорожку. В командировках, когда коллеги шли развлекаться, Линь оставался в своем номере и допоздна работал.
Я навестил Линя жарким августовским днем. Я нашел его в просторном угловом кабинете на четвертом этаже тринадцатиэтажного здания Всемирного банка за пару кварталов от Белого дома. Линь отодвинулся от стола. Он работал, как всегда, на бумаге. “Как развивающаяся страна может догнать развитые?” – это был главный вопрос работы всей его жизни, и теперь Линь был настроен действовать. “Мы видим множество ошибок и мало успехов”, – сказал он. У него был штат почти из трехсот экономистов и других исследователей, чья работа помогала банку и правительствам бедных стран определить стратегию по повышению уровня дохода.
В первые недели после переезда Линя планета столкнулась с самым серьезным финансовым кризисом со времен Великой депрессии. Кризис заставил Линя поломать голову: власти США, Европы и МВФ призывали Китай повысить стоимость своей валюты, увеличить покупательную способность китайских потребителей и сделать продукцию других стран дешевле. Чарльз Шумер, сенатор-демократ из Нью-Йорка, объяснял журналистам: “Китайские манипуляции с валютой вставляют палки в колеса нашему восстановлению”. Линь воспринимал вещи иначе. Попытка заставить Китай поднять стоимость своей валюты “не поможет выйти из дисбаланса и может помешать мировому восстановлению”. Линь объяснил, что это лишь снизит спрос в США: увеличение стоимости валюты сделает китайские товары дороже и не поможет экономике США, потому что американцы не производят многие товары, ввозимые из Китая.
Финансовый кризис принципиально изменил формулу успеха Китая: спрос на китайский экспорт в Америке и Европе падал, и, чтобы предотвратить замедление роста, Пекин перешел к инвестициям. Правительство стало вкладывать деньги в железные дороги, шоссе, порты и недвижимость. Правительство снизило налоги на недвижимость и призвало банки давать ссуды. Общий объем займов в 2009 году оказался больше, чем ВВП Индии. Строительный бум породил у чиновников грандиозные амбиции: в городе Ухань за семь лет решили построить 225 километров линий метро. (А Нью-Йорк в то же время отказался строить 3,2 километра линии Второй авеню.)
Рецессия дала Линю шанс доказать свою правоту. Китайские интеллектуалы и чиновники не были готовы противопоставить опыт страны западному, опасаясь, что это усилит противоречия или отвлечет внимание от того факта, что большинство китайцев все еще очень бедны. Но когда пострадали западные страны, Китай получил куда меньший урон. Западный дипломат в Пекине сказал мне:
Один из уроков кризиса – нам следует быть скромнее. Я думаю, мы должны признать, что Китай может подойти к полноценной экономике без глубоких политических реформ.
Когда представители Всемирного банка приехали в Пекин, чтобы отметить тридцатилетие членства Китая, Зеллик отметил снижение бедности в стране и сказал: “Мы, весь мир, можем многому научиться”.
Работая во Всемирном банке, Линь опубликовал ряд статей, посвященных “ревизии” понимания того, как бедные страны становятся богатыми, и полных проклятий в адрес популярного в 90-х годах “Вашингтонского консенсуса”. В работе, подготовленной в соавторстве с камерунским экономистом Селестином Монга, Линь указывал, что правительство должно “занимать центральное место”. Промышленная политика, при которой правительство поддерживает некоторые сферы (“ставка на победителя”), пользовалась дурной репутацией на Западе, и, по его словам, этому была причина: она проваливалась куда чаще, чем приводила к успеху. Однако Линь утверждал, что хуже нее может быть только одно – отсутствие всякой промышленной политики. Он указал на последние исследования тринадцати быстро развивающихся стран: “Во всех успешных странах государство играет заметную роль”. Линь утверждал: “мягкая” промышленная политика, при которой требовательный свободный рынок порождает новые отрасли и компании, а правительство выделяет самых перспективных игроков и помогает им, предоставляя налоговые льготы и создавая инфраструктуру (порты, шоссе, и так далее), доказала свою пригодность в материковом Китае. Это был союз Чикаго и Пекина: чтобы выбраться из бедности, писали Линь и Монга, рынок “необходим”, но государство “столь же обязательно”.
Линь использовал свое положение во Всемирном банке, чтобы доказывать, что у китайского подхода есть сильные стороны. “Могут ли другие развивающиеся страны сделать что-либо подобное тому, что сделал Китай за последние три десятилетия? Ответ, безусловно, – да”, – отмечал он в речи “Разоблачение ‘китайского чуда’”. Линь советовал бедным странам отложить политические реформы, чтобы не стать жертвами хаоса, как это случилось с постсоветской Россией. Он говорил не о свободе от репрессий, а о “свободе от страха нищеты и голода, о котором у меня остались яркие детские воспоминания”. Когда Линь выступал не как сотрудник Всемирного банка, он высказывался еще резче. Линь отвергал “оптимистический и, возможно, наивный аргумент… будто демократы… сильнее склонны к экономическим реформам” и цитировал Дэн Сяопина:
США хвастаются своей политической системой, однако президент на выборах говорит одно, когда вступает в должность – второе, в середине срока – третье, а покидая пост – четвертое.
Несколько месяцев спустя Линь на несколько дней вернулся в китайскую столицу, и водитель отвез его на черной “Ауди” на прием в честь десятилетия программы подготовки магистров делового администрирования, одним из основателей которой он был. Прием проводился в некогда принадлежавшем императрице Цыси традиционном саду с глициниями и райскими яблонями. По случаю приема его снабдили красной ковровой дорожкой и прожекторами, которым позавидовал бы показ мод. Вино лилось рекой, и сто с чем-то гостей – главным образом бывшие студенты и коллеги Линя – к моменту прибытия его с супругой (она ведущий эксперт по коррекционному образованию в Китае и депутат Всекитайского собрания народных представителей) находились уже в приподнятом настроении. Люди столпились вокруг, желая попозировать рядом с Линем. Появились телерепортеры. Подросток попросил автограф. Линь сел за столик, но некий гость обрушился на него с новостями о блестящих перспективах строительства площадок для игры в гольф. Выражение лица Линя было вежливым, но отчаянным, и устроители сопроводили его с женой туда, где можно было приготовиться к выступлению.
Линь взошел на сцену и окинул взглядом гостей. Он начал с указания на ‘‘тектонические сдвиги” в китайской экономике за прошедшее десятилетие: “А следующие десять-пятнадцать лет будут еще удивительнее”. Раздались аплодисменты. Линь напомнил, что в 1000 году, когда открылась Пекинская международная программа подготовки магистров делового администрирования, в Америке насчитывалось около двухсот компаний, входящих в Fortune Global 500, а в Китае – меньше дюжины:
Я думаю, что в 2025 году, когда Китай станет крупнейшей в экономическом отношении страной мира, наравне с Америкой, на его долю будет приходиться 20 % мирового рынка… Около сотни китайских компаний войдут в Fortune Global 500… Я надеюсь, что, строя китайскую экономику, вы поможете построить более совершенное, гармоничное общество.
Не все интеллектуалы одобрительно относились к словосочетанию “гармоничное общество”. Ху Цзиньтао использовал его, чтобы обозначить свое видение справедливого и стабильного общества. Критики Ху подразумевали под “гармонизацией” репрессии и стремление заткнуть рот несогласным. (О заблокированном цензорами сайте говорили, что его “гармонизировали”.) Линь вкладывал в это понятие положительный смысл, соответствовавший его убеждению в необходимости сильного государства. В 1999 году выдающийся экономист-либерал Ян Сяокай прочитал лекцию, в которой, кроме прочего, отметил, что “без политических реформ не будет справедливости, а это ведет к общественному недовольству”. Ян задавался вопросом, может ли Китай стать сильной страной без демократии. В ответ Линь напомнил, что “и по темпу роста, и по качеству экономического развития Китай превосходит Индию”. По мнению Линя, Китай уже начал становиться сильной страной без демократии, и не видел необходимости что-то менять. Когда я спросил Линя, он ответил, что Ян, умерший в 2004 году, был его другом, однако “думал, что если Китай хочет преуспеть, ему сначала нужно обзавестись конституцией в духе английской или американской… Я считаю иначе. Мы не знаем, какая политическая система лучше”.
По мере того как росло влияние Линя, его жизнь стал омрачать тот факт, что и сейчас Министерство обороны Тайваня видело в нем перебежчика. После стольких лет многие на Тайване гордились успехом Линя, и ведущие политики просили военных закрыть дело, но министр обороны повторял, что если Линь ступит на тайваньскую землю, он будет арестован. Его старший брат Линь Вансун объяснял журналистам: “Не понимаю, почему его считают злодеем. Мой брат просто хотел осуществить свои амбиции”. В 2002 году, когда отец Линя умер, семья попросила пустить его на похороны, но военные отказались, объявив, что Линь “должен всю жизнь нести печать позора”. У него не было выбора, кроме как смотреть похороны из Пекина по видеосвязи. Линь устроил алтарь в своем кабинете и кланялся перед ним. В написанной им речи, которую прочитали на похоронах, были слова: “Когда умирала моя мать, я не мог быть рядом. Когда отец стал немощен, я не смог вернуться домой.
Я не мог проводить его в последний путь… Какой грех быть непочтительным сыном! Пусть небо накажет меня за это!”
Тем, кто не разделял взгляд Линя на будущее Китая, становилось все труднее. Несколько дней спустя после его речи о блестящем будущем я отправился к У Цзинляню, одному из ведущих экономистов в первое десятилетие реформ. Теперь ему было почти восемьдесят лет. У – крошечный человечек с живыми глазами, поблескивающими из-под густых седых волос – работал в крошечном офисе на окраине Пекина. Формально оставаясь советником министерства, он был недоволен положением вещей: “Серьезнейшая проблема современного Китая – коррупция. Из-за нее велик разрыв между бедными и богатыми. Отчего коррупция? Оттого, что власть продолжает контролировать слишком много ресурсов”.
В многочисленных статьях и книгах У указывал на клановый капитализм и разрыв между богатыми и бедными как на симптомы того, что китайская экономическая модель достигла предела возможного и что теперь правительству следует допустить большую политическую открытость. В последние годы он начал даже доказывать, что Китаю следует перенять западную демократию, и националисты обвинили его в отступничестве. В какой-то момент спор перешел на личности: “Жэньминь жибао” опубликовала сплетню, будто У подозревают в шпионаже в пользу США. Министерство выступило в защиту У, и разговоры прекратились, однако масштаб травли показал, что критика задела влиятельных людей с доступом к “Жэньминь жибао”.
Я спросил У, уладилась ли ситуация. Он вздохнул. “Около месяца назад в интернете появилась статья о том, что некто ударил меня кирпичом по голове, но я выжил”, – сказал У. Ничего подобного не было, однако статья “подсказывает людям, что можно применять насилие”. Она была подписана “Китайской ассоциацией по истреблению предателей”. У не знал, кто стоит за попытками его демонизировать. Радикальные националисты? Близкие к правительству люди, опасающиеся реформ?
Ставки в игре выросли настолько, что даже отвлеченные экономические дебаты приобретали характер яростного противостояния. У недавно высказался за то, чтобы Китай позволил своей валюте вырасти в цене. “Один из комментаторов сообщил, где я живу и что здесь слабая охрана, – неуверенно рассмеялся У. – В Америке это сочли бы нарушением закона. В Китае это никого не волнует”.
Экономику обсуждали все шире, и слова приобретали политический смысл. Линь Ифу видел в экономическом подъеме “китайское чудо”. Либерал Лю Сяобо написал, что видит “‘чудо’ системной коррупции, ‘чудо’ несправедливого общества, ‘чудо’ морального разложения и ‘чудо’ промотанного будущего”:
Это рай для баронов-разбойников… Лишь с помощью денег партия может контролировать крупные города, поглощать элиты, удовлетворять желание многих стать в одночасье богатыми, подавлять любую оппозицию. Лишь с помощью денег партия может обделывать свои делишки с Западом. Лишь с помощью денег она может откупиться от государств-изгоев и приобрести дипломатическую поддержку.
Пятидесятиоднолетний Лю Сяобо был костлявым как борзая, с короткими волосами, сходящимися на лбу клинышком. Он был заядлым курильщиком. Лю вырос в Маньчжурии. Когда ему было одиннадцать, началась Культурная революция и его школу закрыли (он называл это “временным избавлением”). Так Лю приобрел привычку мыслить нестандартно. Он защитил диссертацию по литературе в Пекинском педагогическом университете, но не проявил должного раболепия. Лю считал, что китайские писатели “не могут по-настоящему творить, потому что даже их жизни им не принадлежат”. К западным синологам он был не менее строг. Лю заявил однажды, что “98 % их – бездари”. Он не желал никого оскорбить, но и молчать тоже не хотел. “Возможно, у меня такой характер, что я рушу все стены на пути, даже если в конце концов разобью о них голову”, – написал Лю ученому Жереми Бармэ.
Лю – автор семидесяти книг, сотни стихотворений, статей и эссе. Большинство его работ было откровенно политическими, и за это пришлось заплатить: к весне 2008 года он трижды сидел в тюрьме – в первый раз по обвинению в “контрреволюционной пропаганде и подстрекательстве” за свою роль в манифестациях на площади Тянь-аньмэнь. Он отверг обвинения, но принял клеймо “бандита”, сказав, что это “знак почета” и одна из немногих вещей, которую он возьмет с собой за решетку. В стихотворении, написанном в тюрьме, Лю говорил: “Кроме лжи, у меня ничего нет”.
Шли годы, и Лю Сяобо перестал различать тюрьмы, изоляторы и трудовые лагеря. “В тюрьме меня держали в маленьком загоне со стенами, – рассказал он мне по телефону (он находился тогда под домашним арестом). – После выхода из тюрьмы меня держат в большом загоне без стен”. В 1996 году, находясь в трудовом лагере по обвинению в “нарушении общественного порядка”, Лю женился на своей давней знакомой, художнице Лю С я. Администрация дважды решила удостовериться, понимает ли невеста, что делает. “Да! – ответила она. – Это “враг государства’! Я хочу выйти за него!”
В 1999 году Лю после трех лет отсутствия вернулся домой – и нашел там компьютер. “Друг отдал его моей жене, – вспоминал Лю, – и она училась печатать и выходить в Сеть. Она показала, как им пользоваться, и почти все друзья, навестившие нас в следующие несколько дней, убеждали меня освоить компьютер. Я несколько раз попытался, но составлять предложения, сидя перед машиной, казалось мне неправильным. Так что я продолжил писать авторучкой”.
Только когда Лю поддался на уговоры и написал свое первое электронное письмо, он увидел открывающиеся возможности: “Уже через несколько часов я читал ответ от редактора. Удивительная сила интернета заворожила меня”. Жена Лю не получила обратно свой компьютер. Лю помнил ритуалы диссидентов “эпохи велосипеда и телефона”, когда интеллектуалы вынуждены были дожидаться похорон или юбилеев, чтобы встретиться, не возбуждая подозрения. Интернет преодолел диалекты, классовые и географические различия настолько, что редакторы первого китайского сетевого журналаTunnel в 1997 году отметили: “Тираны могут затыкать глаза и уши, управлять мыслями, потому что они монополизировали технологию распространения информации. Компьютерные сети изменили это положение вещей”.
Этот идеализм разделяли далеко не все. По всему миру критики “киберутопизма” утверждали, что интернет дает лишь иллюзию открытости и слабое чувство общности, которое укрепляет авторитарные режимы, создавая безопасную отдушину и снижая напряжение, необходимое для глубоких перемен. Но для Лю это не перевешивало выгод цифровой эпохи. Годами почта изымала его рукописи, когда он пытался отправить их за границу, а если он готовил открытое письмо, ему приходилось месяц рыскать по городу в поисках сочувствующих. Лю Сяобо стал убежденным киберутопистом:
Прежде требовалось по меньшей мере несколько дней, чтобы прийти к соглашению относительно содержания, выбора слов и удобного для публикации времени. Найти место, где написанное от руки письмо перепечатают. Сделать копии… А сейчас – несколько кликов мышкой, пара электронных писем – и готово. Интернет как волшебный двигатель. Он помог моему творчеству фонтанировать.
Осенью 2008 года в своей пекинской пятиэтажке Лю готовил документ, который, как он считал, мог стать важнее всего сделанного им прежде. Пока этот документ был тайной. Когда придет время, Лю познакомит с ним мир при помощи технологии, которую он называл “божьим даром Китаю”.
Однажды зимой 2007 года я отправился с Лю в чайный домик в его районе. Лю выглядел более худым, чем обычно. Ремень был почти два раза обмотан вокруг пояса, а зимняя куртка висела на плечах, как на вешалке. Прежде почти незаметное заикание усилилось. Лю давился чаем. Он был самым известным диссидентом в стране, а значит – знаменитостью среди интеллектуалов, но почти безвестным для остальных китайцев. Его работы в Китае запрещали, цензоры удаляли тексты в Сети. Лю публиковали за границей, но он не говорил по-английски и отказывался уехать из страны. Китай был его домом, нравилось это правительству или нет.
В тот день я удивился необычному спокойствию Лю. Годы, проведенные за решеткой, смягчили его гнев. Лю был вежлив и нетороплив, рассказывая о новом открытом письме – предупреждении властям о том, что они рискуют вызвать “кризис легитимности”, если не последуют призывам к политическим реформам:
Западные страны просят от китайского правительства выполнения обещаний по улучшению ситуации с правами человека, но если никто не будет говорить об этом внутри страны, власти просто скажут: “Это иностранный запрос. Наш народ этого не хочет”. Я хочу показать, что не только международное сообщество, но и китайский народ надеется улучшить ситуацию с правами.
Оптимизм Лю поразил меня. По мере того как Китай связывает себя с миром, “существующий режим может стать более уверенным в себе. Может стать более умеренным, гибким, открытым”, – произнес Лю и откинулся назад, наслаждаясь звучанием своего предсказания. Он считал своим долгом продолжать спорить: “Неважно, получается или нет, я продолжу требовать от правительства выполнения обещаний”.
Это он и делал, месяц от месяца становясь требовательнее. Зимой Лю с группой единомышленников заканчивал готовить декларацию:
Политическая реальность, что видно невооруженным взглядом, такова: в Китае много законов, но нет верховенства права. У него есть конституция, но нет конституционного правления. Правящая элита продолжает держаться за авторитарную власть и избегать любого движения к переменам.
В отличие от других диссидентских манифестов, этот не сводил все ни к конкретному требованию, ни к абстрактным рассуждениям. Его авторы требовали девятнадцати фундаментальных политических реформ (регулярные выборы, независимые суды, запрет на участие военных в политике, пресечение ‘‘восприятия слова как преступления” и так далее). Лю и его соавторов вдохновила “Хартия-77” – манифест, который Вацлав Гавел и другие чешские активисты составили, объединенные “волей поодиночке и вместе содействовать уважению прав человека и гражданина в нашей стране и в мире”. Лю и соавторы заявили: “Деградация системы достигла точки, после которой перемены неизбежны”.
Они договорились опубликовать документ (названный ими “Хартией-08”) 10 декабря 2008 года – к шестидесятилетию Всеобщей декларации прав человека. Набралось триста три подписи, но кто-то должен был стать основным спонсором, и Лю принял эту роль на себя. “Ту птицу подстрелят первой, – говорят в Китае, – которая первой поднимет голову”.
Хор солистов
Бум недвижимости прокатился по Пекину с востока на запад, от старого к новому, от многоэтажки “Глобал трейд мэншн” до Барабанной башни, и осенью 2008 года цена аренды заставила меня съехать из своего района. Я нашел место дешевле – километром западнее, на улице Цветущего хлопка, которую только собирались перестраивать. Улица была засажена тополями и уставлена обветшалыми домиками, где селились трудяги из провинций Шаньдун, Анхой и других мест. Мигранты были ниже, смуглее и настороженнее городских жителей. Они спали на двухэтажных кроватях в съемных комнатках, а в самые жаркие ночи выносили матрасы на улицу, ожидая спасительного ветерка.
Можно было многое узнать о китайской экономике, даже не покидая свой хугпун. Например, можно было оценить уровень безработицы, сосчитав поденщиков, собиравшихся на улице Каракатицы – мужчин средних лет в пыльных залатанных спортивных костюмах и мокасинах из кожзама. Когда финансовый кризис усугубился, их количество утроилось. Наблюдая за ними, я понял, почему “Хоум депо” не смог сделать привлекательным для китайцев ремонт своими руками. Поденщики держали плакаты, на которых были перечислены их навыки. Предложения очень напоминали объявления на сайтах знакомств: “Умею строить маленькие дома. Гипсокартон. Плиточные полы. Кирпичные полы. Водоизоляция. Внутренние стены. Малярные работы. Устранение засоров. Отделка. Вода. Электромонтаж”.
Никто не был застрахован от неудачи. В феврале за несколько дверей от моего дома открыли крошечный ларек с кунжутным печеньем. На улицу выходило окошко, в холодном воздухе стоял пар. Женщина средних лет в бумажной шапочке и синем фартуке зазывала прохожих бесплатно попробовать товар. Ее звали госпожа Го, и у нее был сильный хэнаньский акцент. Госпожа Го стояла за прилавком, а ее муж, высокий тихий мужчина, раскатывал за ее спиной тесто в клубах муки и пара. Предприятие работало круглосуточно, если не считать семи ночных часов, когда супруги завешивали окошко простыней и укладывались спать прямо на столах.
Через несколько недель я остановился, чтобы позавтракать, и обнаружил на ларьке табличку “Сдается”. “Мы недостаточно зарабатываем”, – объяснила госпожа Го. Аренда стоила сто пятьдесят долларов в месяц – слишком дорого. “Люди просто проезжают мимо. Это плохое место для прогулок”, прибавила она, и я постарался не обернуться на проходивших мимо людей. Я был удивлен: продавец бюстгальтеров через дорогу неплохо справлялся, да и минимаркет с хотдогами за один юань не жаловался на убытки. “Мы переезжаем в Фусинмэнь [район Пекина к югу]. Посмотрим, что будет”, – сказала госпожа Го. Пару дней спустя я проходил мимо, и ларек был уже пуст. Через окно я не увидел ничего, кроме следов на засыпанном мукой полу. Бизнес просуществовал семь недель.
Вскоре киоск занял господин Е – нервный двадцатипятилетний мужчина из провинции Фуцзянь, который выучил основы приготовления блинчиков по-пекински и пытался пробиться на рынок. (На улице было полно торговцев блинчиками.) Он не продержался и до лета. Вскоре на ларьке появилась впечатляющая вывеска: “Магазин строительных товаров “Великая мифическая птица’”. Я собрался кое-что купить там, однако оказалось, что это бордель. В нем была только одна работница. Она опасливо сидела у окна, где когда-то стояла продавщица печенья… но и бордель закрылся через две недели. К осени киоск погрузился в темноту. Непонятно, что было тому виной: финансовый кризис, неудачное место или просто мясорубка жизни хутуна.
Ночью самым людным местом на улице Цветущего хлопка становилось интернет-кафе – просторное помещение с низким потолком, где стояли ряды чиненых компьютеров и подолгу, куря и играя, сидели молодые люди со стеклянными глазами. Я видел такие места почти во всех городах, где бывал, даже в самых отдаленных. Окна почти всегда были закрашены, как в казино. Только здесь люди не пытались угнаться за временем.
Несмотря на энергию, которую интернет давал интеллектуалам вроде Лю Сяобо, или националистический пыл, который он вдохнул в Тан Цзе и его друзей, большая часть сетевой жизни в Китае, как и в любой другой стране, касалась менее важных вещей. В апреле юю года было отмечено увеличение количества китайских пользователей, пытающихся обойти цензуру. Исследователи увидели было в этом рост политической сознательности, однако оказалось, что японская порнозвезда Сола Аои открыла аккаунт в “Твиттере” и юные китайцы, не жалея сил, пытались добраться до него. Впрочем, прославиться в китайском сегменте Интернета можно и иначе. Блогеры научились распознавать фотографии, подправленные пропагандистами. Над технологиями, которыми десятилетиями с успехом пользовался Отдел, стали потешаться. Один блогер заметил, что сюжет в новостях о новом китайском истребителе включал нарезку из “Лучшего стрелка” (Top Gun). Приглядевшись, можно было заметить Тома Круза, уничтожающего советский “МиГ”.
В Сети люди отбрасывали привычку к “белочерному” (Оруэлл) – “благонамеренной готовности назвать черное белым, если того требует партийная дисциплина”. Проверенные временем ритуалы теряли эффективность. Когда государственное ТВ показало Ху Цзиньтао, навещающего под Новый год бедную семью, живущую в выделенной государством квартире, мать семейства сказала ему: “Я благодарна за то, что партия и правительство построили великую страну”. Впрочем, в Сети вскоре выяснили, что “нуждающаяся” служит в дорожной полиции и публикует фотографии с дочкой на отдыхе в Шанхае и на острове Хайнань.
Традиционные СМИ проигрывали интернету. Блогер Жань Юньфэй назвал это “системой параллельных языков”. Соперничество “языков” возродило дух непочтительности, отсутствовавший в Китае десятилетиями. Диктаторам чужда ирония, а в Китае особенно: вскоре после революции 1949 года партия учредила комитет для оценки китайских комедии, и он заявил, что эстрадные комики должны заменить сатиру “прославлением”. Пользователи Сети в принципе не склонны к почтительности. Новый штаб Центрального телевидения – пару соединенных вверху наклоненных башен – прозвали “Большими Трусами”. Оскорбившись, партия предложила называть сооружение “Окном к знаниям”, чжичуан. Люди начали произносить это слово немного иначе – как “геморрой”.
В интернете китайские подростки бесплатно смотрели “Друзей” с субтитрами. В то же самое время разгневанный Цинь Минсинь, чиновник с государственного ТВ, объяснял журналистам, что собирался транслировать “Друзей” в Китае – но только пока не посмотрел сериал: “Я думал, сюжет сосредоточен на дружбе. Но… каждая серия так или иначе затрагивает секс”. Даже когда партия могла контролировать то, что люди смотрели, она не могла просчитать, как они отреагируют. Власти собрали для съемок в высокобюджетной драме “Основание партии” множество звезд в качестве добровольных участников. Но когда зрители стали оценивать фильм на сайте о поп-культуре “Доубань”, набралось столько отрицательных отзывов, что администраторам пришлось закрыть подсчет.
Сетевая культура представляла почти полную противоположность официальной. Власти поощряли торжественность, конформизм и таинственность. Сеть провозглашала неформальность, обновление и открытость. Через четыре года после того, как журналист Ши Тао попал в тюрьму за распространение информации о цензуре, эти указания стали почти моментально утекать в Сеть или из Отдела, или из Информационного управления Госсовета, или из других инстанций. Пропагандисты закрывали к ним доступ как можно быстрее, но информация уходила за Великий файервол, где цензоры бессильны. Зарубежный сайт China Digital Times учредил архив “Директивы Министерства правды”. Указания часто были такими же короткими и выразительными, как твиты: государство будто переняло язык своего неприятеля. Каждое читалось как перевернутое отражение заголовка в официальной прессе: “Все сайты должны незамедлительно удалить статью ‘Многие проворовавшиеся чиновники получают отсрочку от исполнения наказания’”.
Я подписался на электронную рассылку “Директив Министерства правды”, и извещения приходили на мой телефон с жужжанием, сопровождающим эсэмэски.
Бзззз.
“Все сайты должны без промедления удалить статью ‘94 % населения Китая недовольны сосредоточением богатства в руках немногих’”.
Бзззз.
“Беспрецедентное предложение от гольф-клуба Ю Линя ‘Саншайн’: купите одну членскую карту и получите две бесплатно”.
Бзззз.
“СМИ не следует преувеличивать прибавку к жалованию в НОАК”.
Бзззз.
“Любые бланки дешево! Не дайте себя обмануть в интернете! Что бы вам ни понадобилось, звоните: 3811902313”.
В Сети звучали тысячи голосов, но одним из первых я услышал голос двадцатишестилетнего Хань Ханя из Шанхая. Его блог выглядел как дневник девочки-подростка, с синим фоном и фотографией рыжего щенка лабрадора в углу. При всем этом Хань высмеивал чванство и лицемерие официальных лиц. Если старшее поколение пользовалось эвфемизмами, то Хань прямо спрашивал, почему флаги спускают по случаю смерти политиков, а не катастроф, уносящих множество жизней: “У меня есть решение в китайском духе. Флагштоки нужно сделать вдвое выше. Это удовлетворит всех”. Он комментировал слухи о том, что высокопоставленные чиновники содержат дорогих любовниц: “Если вы потратите сто юаней на интимные услуги, это сочтут непристойным, а если миллион, это назовут изысканным”. Он высмеивал попытки властей сымитировать народную поддержку в интернете: “Если вы увидели, как толпа стоит на углу и ест дерьмо, вам вряд ли захочется протолкаться, чтобы тоже получить порцию”.
Хань не был диссидентом. Он имел неоднозначные взгляды на китайскую политику. Иногда он был самым искренним голосом Китая: “Сколько зла совершило китайское Центральное телевидение, подменяя правду ложью, манипулируя общественным мнением, оскверняя культуру, искажая факты, покрывая преступления, умалчивая о проблемах и создавая ложное ощущение гармонии?” (Эта запись, как и многие другие, была убрана цензорами, но читатели добрались до нее раньше.) Его позиция приводила к стычкам с “рассерженной молодежью”. Весной 2008 года, когда Тан Цзе обменивался с друзьями националистическими видеороликами, Хань отметил: “Почему ваша национальная гордость такая хрупкая и поверхностная? Если кто-то вас обвиняет в том, что вы злобная толпа, вы оскорбляете его, нападаете, а потом говорите: нет, мы не злобная толпа. Это как если бы вам сказали, что вы идиот, и вы бы показали собаке брата вашей подруги плакат: ‘Я не идиот!’ Вы донесете информацию, но вас продолжат считать идиотом”. Проправительственный сайт включил Ханя в список “рабов Запада” и пририсовал к снимку фото петлю. Впрочем, Хань умел быть и расчетливо-уклончивым. Когда нужно было упомянуть слово, которое не пропустили бы интернет-фильтры, Хань писал просто: “опасное слово” – и предоставлял читателям догадаться самим.
В сентябре 2008 года, вскоре после Олимпиады, Хань стал самым популярным блогером Китая. Его блог привлек более четверти миллиарда посетителей. Популярнее были только те, кто давал важную биржевую информацию. Я собирался в Шанхай и спросил Ханя, могу ли я заехать. Он предложил присоединиться к нему по дороге. Раз или два в неделю он возвращался из Шанхая в деревню, где он вырос и где жили его родители.
Мы ехали в черном микроавтобусе GMC с тонированными стеклами, который вел друг Ханя Сунь Цян. (Хань пользовался микроавтобусом потому, что боялся летать.) У Ханя (рост 172 см, вес менее 59 кг) скулы звезды корейских сериалов и темные глаза под длинной челкой. Он предпочитал серую, белую и джинсовую одежду (главная тенденция в китайской поп-культуре). Его щегольской вид бесконечно далек от облика Лю Сяобо и архетипического помятого интеллектуала. Хань позаимствовал манеры отчасти у Джека Керуака, отчасти у Джастина Тимберлейка. Он был доброжелателен и немногословен, говорил с улыбкой, несколько смягчавшей едкость его замечаний.
В 1998 году, в десятом классе, Хань провалил экзамены по семи предметам и был отчислен. В следующем году он послал одному издателю рукопись романа “Тройная дверь” (о школьнике, который с трудом переносит “часы бесконечной пустоты”, копируя свой урок “с доски в тетрадь, а из тетради на экзамен”, пока мать кормит его таблетками, улучшающими интеллект). Хань сравнивал школьное образование с производством палочек для еды – с конвейером. Издатель назвал его мрачным и несвоевременным: популярные китайские книги о молодежи тогда чаще походили на “Девушку из Гарварда” с ее желанием добраться до “Лиги плюща” и с кубиками льда в руках. Но редактору понравился роман Ханя, и его напечатали тиражом тридцать тысяч. Книги раскупили за три дня. Следующие тридцать тысяч тоже разошлись.
Роман по мировым стандартам литературы для подростков был скучен, но в Китае прежде не было реалистичной сатиры на образование и власть, написанной безвестным автором. Государственное ТВ попыталось повлиять на ситуацию часовым ток-шоу на общенациональном канале, но это вызвало противоположный эффект. Хань с длинной челкой в духе мальчиковых групп излучал с телеэкрана дерзкое очарование. Когда работники образования в твидовых пиджаках и галстуках стали с жаром осуждать “неповиновение”, которое “может привести к общественной нестабильности”, Хань улыбнулся: “Судя по всему, ваш жизненный опыт еще меньше моего”. Он немедленно стал знаменит: обворожительный представитель молодежного бунта. Китайская пресса заговорила о “лихорадке Хань Ханя”.
В стране вышло более двух миллионов экземпляров “Тройной двери”, и это сделало книгу одним из самых популярных романов за два десятилетия. Затем Хань опубликовал еще четыре романа и несколько собраний эссе на темы, которые знал лучше всего: подростки, девушки и машины. Эти книги имели еще больший успех, хотя даже его издатель Лу Цзиньбо не считал их литературой: “У его романов есть начало, но нет конца”. В юоб году Хань открыл блог. Он безошибочно выбрал чувствительные для Китая проблемы: партийная коррупция, цензура, эксплуатация молодежи, загрязнение окружающей среды, имущественное расслоение. (Представьте, что Стефани Майер забросила свои “Сумерки” и принялась обличать нецелевое использование бюджетных средств.) Хань стал святым покровителем амбициозных молодых людей, видевших в нем пример совмещения растущего скептицизма с жаждой успеха. В мире Ханя интерес к политике не означал бедность.
“Когда я начал получать деньги за писательство, я стал покупать спортивные машины и участвовать в гонках, – рассказывал Хань, пока мы пробирались через пробки. – Другие гонщики сначала смотрели на меня свысока, они думали: ты писатель; ты должен врезаться в стены”. Почти десять лет писатель параллельно делал карьеру гонщика – и довольно успешную: Хань показал впечатляющие результаты на автодроме, выступая за шанхайскую команду “Фольксваген”, и на внедорожном ралли – за “Субару”. Мир щедрых спонсоров и обливания шампанским был вызывающе непохож на писательскую жизнь. По большей части читатели не интересовались автогонками, но двойная карьера породила звезду. Хань теперь был на обложках модных журналов, а независимые сайты – Han Han Digest, “Даньвэй”,ChinaGeeks – переводили и толковали его изречения. Однажды он начал телеинтервью так: “Если вы говорите по-китайски, то знаете, кто я такой”. И он был не так уж далек от истины.
Хань оказался единственным критиком правительства, имеющим корпоративных спонсоров, и способным рекламщиком, знающим слабости бобо. Сеть недорогих магазинов одежды Vancl поместила его лицо на плакаты: “Я – это Vancl” а “Джонни Уокер” сопроводил фотографию Ханя надписью: “Мечтать – значит реализовывать любую пришедшую на ум идею”. Именем Ханя назвали уникальные швейцарские часы “Юбло”, предназначенные для продажи на благотворительном аукционе; на них по-английски было написано “За свободу”.
Направляясь к деревне Тинлинь, где вырос Хань, мы постепенно съезжали на дороги поуже, пока не достигли ручья, через который вел бетонный мост всего на несколько сантиметров шире микроавтобуса. Сунь, сидевший за рулем, запротестовал. Хань в ответ объявил полушутливо: “Мост – это испытание!” Мы миновали его без потерь. “В этом месте у меня часто случаются неприятности”, – объяснил Хань.
Ошеломляюще богатый Шанхай, расширяясь, поглощал фермы и фабрики. Туман висел над пустыми полями. Мы подъехали к двухэтажному кирпичному дому с узким участком земли. Дедушка и бабушка Ханя – невысокие, в стеганой хлопковой одежде – неспешно вышли поприветствовать нас. Золотистый ретривер обезумел от счастья. Мы миновали гостиную, где было сыро и холодно, и вышли во дворик. Хань улыбнулся и сказал, что нужно лезть в окно, чтобы добраться до его части дома: “Инженерный просчет! Мы забыли сделать дверь с этой стороны”.
Внутри было логово мечты деревенского подростка: раздолбанный мотоцикл Yamaha у одной стены, циклопических размеров телевизор – на другой. Второй гигантский экран был дополнен штурвалом и педалями для гоночных видеоигр. Посреди комнаты стоял бильярд. Хань разбил пирамиду. Он находился в постоянном движении и, чтобы обозначить свое полное и исключительное внимание, положил оба своих телефона дисплеями вниз, хотя те протестующе жужжали и блеяли. Я сделал удар за бильярдным столом, но во второй раз промахнулся. Хань закатил остальные шары.
Трансформация родного поселения сильно повлияла на мнение Ханя о Китае. Он показал на индустриальные здания вдали – какое-то химическое производство, из-за которого, по словам Ханя, теперь в ручье стало невозможно ловить раков. В блоге Хань писал:
Мой дед может определить день недели по цвету воды. Вонь повсюду. В Управлении по защите окружающей среды говорят, что качество воды нормальное, но река переполнена мертвой рыбой… В местах, где я вырос, хотели построить и крупнейший в Азии промышленный порт, и крупнейший в Азии сад скульптур, и крупнейший в Азии центр торговли электронными товарами. Но все, что пока удалось – тысячи акров свалки.
Ханя нередко называют символом китайской молодежи, и это не всегда комплимент. Он из поколениябалин хоу, “поколения после 80-х годов” – первого после смерти Мао и начала политики “одна семья – один ребенок”. Хань и его ровесники во многом напоминают американских бэби-бумеров: поколение, повзрослевшее в эпоху радикальных перемен, разделивших отцов и детей и превративших последних (в зависимости от точки зрения) в людей либо самостоятельных, либо развращенных.
В блоге Хань убеждал работающих не радоваться новостям, кричащим о национальном процветании, поскольку их собственный “низкооплачиваемый труд прибавляет еще один винтик в ‘Роллс-ройс’ босса”. После того, как сорокасемилетняя женщина совершила самосожжение, чтобы остановить строителей, пытающихся снести ее дом, Хань написал: “Если вы не обратили себя в пепел… если все члены вашей семьи живы, это уже считается счастьем”.
Мы вышли на улицу, и я заметил, что он недооценивает плюсы самого успешного периода китайской истории. Хань посмотрел на меня с сомнением:
Мы много путешествуем во время ралли – их часто проводят на грунтовых трассах в небольших бедных городах. Молодежь не волнуют ни литература, ни искусство, ни кино, ни свобода, ни демократия, но я знаю, что им нужно. Справедливость. А то, что они видят вокруг, справедливым назвать нельзя.
Хань вспомнил недавно увиденный репортаж о семнадцатилетнем рабочем-мигранте, которому, чтобы добраться домой, пришлось простоять в тамбуре поезда шестьдесят два часа. Такого рода мученичество китайские газеты ставили в пример. Хань считал иначе: “Парню пригодились бы подгузники для взрослых!” Молодых китайцев, писал он, все сильнее эксплуатируют. Хань так сформулировал условия пакта, навязанного его поколению: “Работай круглый год, проводи целый день в очередях, покупай билеты за полную цену, носи подгузники и стой всю дорогу до дома – вот это благородство!”
Когда Хань пишет, он спит до полудня и работает – быстро и в одиночестве – в предрассветные часы. Он женился на Лили Цзинь, школьной подруге, которая стала его ассистенткой и хранителем. “Хань Хань легко доверяет людям, он почти наивен, – объяснила она. – В прошлом его обманывали издатели, и он терял деньги”. Когда у них появилась дочь, желтая пресса рассказывала об этом как о прибавлении в королевской семье: “Хань Хань стал отцом. Он объявил о рождении дочери”.
Хань с гордостью называет себя “деревенским парнем”. В отличие от других известных критиков правительства, у него почти нет связей с Западом. Он бывал в Европе, но не в Америке, и почти не интересуется западной литературой. Он давно воспринимает свой “бунтарский” образ с иронией. “Будь я бунтарем, я не водил бы Ауди’ или БМВ”, – говорит Хань. Живет тихо: не курит, мало пьет и вовсе не интересуется ночными клубами.
Родители Ханя работали на государство. Мать, Чжоу Цяожун, выдавала пособия в собесе, а отец, Хань Жэнь-цзюнь, когда-то мечтал стать писателем, но застрял в местной газетке и отказался от мыслей о карьере: “Ему не нравилась такая жизнь. Приходилось каждый день пить, да еще и целовать начальству задницу”. Еще до того, как родители узнали, будет у них мальчик или девочка, родители решили назвать ребенка Хань Хань – это забытый литературный псевдоним отца. Когда Хань-младший получил признание, их положение осложнилось. Сын пообещал помогать, и они оставили службу.
Когда-то отец ставил книги на нижние полки, где сын мог их достать, а официальную литературу держал наверху.
Чем больше Хань читал, тем сильнейшую разницу он обнаруживал между учебником и правдой:
Я не верю, что тот, кто любит литературу, может любить и Мао Цзэдуна. Эти вещи несовместимы. Даже оставив в стороне политику (сколько дурного он сделал, скольких уморил голодом, скольких убил), одно мы знаем точно – Мао был врагом писателей.
В старшей школе № 2 Сунцзяна Хань писал редко, но когда ему было шестнадцать лет, шанхайский журнал объявил молодежный литературный конкурс “Новая идея”. Прежде Хань участвовал в конкурсах: “Обычно предлагают написать о хорошем поступке – например, вы перевели бабушку через дорогу или вернули владельцу потерянный кошелек. Неважно, что этот кошелек вы, скорее всего, оставите себе”. “Новая идея” должна была отличаться от других конкурсов, и тема последнего раунда была абстрактной: судья уронил листок бумаги в пустой стакан. Это и было темой: “У меня появились какие-то смутные соображения о том, как бумага, падающая на дно стакана, рассказывает о твоей жизни… Полная хрень”. Хань занял первое место.
А потом он остался в школе на второй год. Поняв, что провалится снова, Хань отчислился, и это заставило его отчаянно пытаться опубликовать рукопись, “чтобы чего-то достичь… Я сказал одноклассникам и учителям, что я хороший писатель, что я смогу зарабатывать этим, но меня сочли сумасшедшим”. Еще лет двадцать назад Ханя затравили бы, однако времена изменились. Его “Тройная дверь” задела молодежь за живое не только потому, что это была честная критика системы образования. По словам Шанхайского писателя Чэнь Цуня, Хань олицетворяет их “право выбрать идола”.
Издатель Лу Цзиньбо считал, что поклонники Ханя ценят его по одной причине – в его жизни и книгах они видят непривычную правду
Китайская культура вынуждает говорить то, что мы не думаем. Если я скажу: “Пожалуйста, приходите ко мне сегодня на обед”, я не рассчитываю, что вы придете. Вы ответите: “Это очень мило, но у меня другие планы”. Так общалась и власть с народом – через газеты, и обычные люди между собой. Китайцы понимают, что не совпадает то, что ты говоришь, и то, что ты думаешь. Хань другой. Он не заботится о чувствах других и говорит то, что думает, или не говорит ничего… Если Хань говорит: “Это – правда”, десять миллионов его фанатов скажут: “Это – правда”. Если он говорит: “Это – ложь”, то это ложь.
Подлинность или даже ее имитация в Китае стала цениться очень высоко. За пять лет, прошедших после того, как Гун Хайянь столкнулась с лжехолостяками, фальсификация проникла во все сферы жизни. В 2008 году производитель молока “Саньлу” обнаружил, что крестьяне добавляют в корм скоту меламин, чтобы повысить уровень протеина. Однако компания не отозвала вредоносную продукцию, а убедила местные власти запретить СМИ сообщать об этом. К тому времени, как Минздрав предупредил общество, триста тысяч младенцев заболело, шесть погибло. Родители, которые могли позволить себе путешествовать, начали покупать детскую смесь в Гонконге, и город установил лимит – не более двух банок в руки.
В интеллектуальной среде о Хане разные мнения. Гонконгский писатель и телеведущий Лён Маньтхоу восхищенно заявил, что у Ханя задатки “нового Лу Синя”. Художник Ай Вэйвэй зашел еще дальше, заявив журналистам, что Хань ‘‘влиятельнее Лу Синя, потому что его слова доходят до большего числа людей”. Другие не принимают это сравнение. Когда я спросил о Хане исследовательницу литературы и СМИ из Колумбийского университета Лидию X. Лю, она сказала: “Хань – просто отражение людей, которые его любят. Как может отражение их изменить? Это невозможно… Первое, что вы видите в его блоге, не записи, а реклама ‘Субару’”.
Но способность быть зеркалом, возможно, и есть самая сильная сторона Ханя. Пока смелые китайские интеллектуалы и диссиденты пытались быть не такими, как все, Хань позволял поклонникам соотносить себя с ним настолько, чтобы его принципы казались им близкими. В его биографии были маленькие победы и поражения, поводы для целеустремленности и цинизма, – и это давало Ханю силу. После событий на площади Тяньаньмэнь молодежь сторонилась политики не только потому, что улучшились условия жизни, но и потому, что альтернативой стали страх и безнадежность. Хань не изменил отношение молодежи к политике, он стал влиятельным защитником прелестей скептицизма.
Несмотря на конфликты с “рассерженной молодежью”, у Ханя было нечто общее с Тан Цзе: оба искали способ заявить о своем разочаровании и выразить собственное понимание Китая. Они видели себя по разные стороны баррикад культурной войны, но были похожи. И оба действовали через интернет, в отличие от активистов, в свое время вышедших на Тяньаньмэнь. Хань и Тан выросли в эпоху процветания и надежд, и, несмотря на разногласия, ни один из них не мог отказаться от желания быть услышанным.
Когда Хань перерос свой блог, он начал издавать журнал “Дучантуань”, “Хор солистов”. Издатель, опасаясь политики, заставил Ханя выкинуть из первого номера половину материалов, но кое-что интересное там осталось. Самая остроумная рубрика называлась: “Все спрашивают у всех” – пародия на то, как в Китае скрывают информацию. Читатели придумывали вопросы, и редакторы пытались найти ответы, какими бы сложными те ни были. Через десять часов после выхода журнал стал в “Амазон Чайна” товаром номер один. В книжных магазинах для него выделили специальные стенды. Цензоры занервничали. Пару дней спустя мой телефон зажужжал. Указание шанхайского Отдела редакторам гласило:
Все, что касается Ханя (кроме его участия в гонках), освещать не следует.
Хань подготовил второй номер в декабре 2010 года, но издателю велели прекратить выпуск. Тираж отправился в печь. “Люди забеспокоились, – рассказывал мне Хань в полупустом теперь офисе. – Может быть, они подумали: “Ага, ты начинал печататься в наших журналах. А теперь сам пытаешься получить контроль?’” Он задумывался над тем, что именно это закрытие означает для китайской культуры. “Мы не можем до бесконечности выезжать на пандах и чае, – сказал он. – Что еще у нас есть? Шелк? Великая стена? Не это – Китай”.
“Тайм”, в 2010 году составляя рейтинг самых влиятельных персон, включил Ханя в число кандидатов. Китайские власти заблокировали в поисковиках сочетание “Хань Хань 4-‘Тайм’”. “Жэньминь жибао” вопрошала: “Неужели ‘Тайм’ так близорук?”
Хань не чувствовал себя победителем. У него не было иллюзий:
Может быть, мои книги помогают людям выпустить пар. Но, помимо этого, какой в них толк? В Китае влиянием обладают власть имущие, те, кто может заставить дождь пролиться, те, кто определяет, будешь ты жить или умрешь… Вот это действительно влиятельные люди… Остальные – просто марионетки в свете софитов. А те владеют театром, они всегда могут опустить занавес, выключить свет, закрыть двери и спустить собак.
Эта запись в блоге получила двадцать пять тысяч комментариев, и в некоторых сквозила отчаянная решимость (“Я отдам жизнь, чтобы защитить Хань Ханя – человека храброго и достойного”, и так далее). “Тайм” опирался на голосование, и Хань вышел на второе место, уступив иранскому оппозиционеру Мир-Хосейну Мусави.
Однажды, наблюдая за выступлением Ханя на гонках, я наткнулся на группу поклонников. Среди них был Вэй Фэйжань – поджарый девятнадцатилетний парень из провинции Аньхой, который подпрыгивал от предвкушения встречи с кумиром. Вэй прочел “Тройную дверь” в десятом классе. Его вдохновила попытка Ханя издавать журнал, и теперь он с друзьями пытался сделать то же самое в городе Чанша. “Я хочу, чтобы журнал получился отличным. Я немного идеалист, – заявил он. – Мы все делаем сами, за нами не стоит компания или еще кто-то”. Для первого номера они хотели взять интервью у Ханя.
Вэй проехал на поезде четырнадцать часов, чтобы встретиться с ним.
Всякий раз, когда поклонники Ханя говорили о его работе, они описывали ее как откровение (один блогер назвал ее “уколом адреналина, пробудившим нас от апатии”). Некоторое время Вэй помогал с организацией фан-сайта Ханя, “но интернет-инспекция Нинся заставила нас закрыться. На сайте были все его записи, и они сказали, что это слишком деликатные вопросы”. В разговор вмешалась скромная девушка в оранжевом свитере: “Хань олицетворяет то, кем каждый из нас хочет стать, и вещи, которые мы все хотим делать, но боимся”.
Поклонники Ханя напомнили мне Майкла из “Крейзи инглиш” – он тоже был поклонником Ханя и однажды показал в телефоне приложение, где были собраны все его книги.
Незадолго до нашей встречи Майкл начал преподавать вне “Крейзи инглиш”. Чтобы привлечь учеников, он купил маленький усилитель и давал бесплатные уроки в парке в Гуанчжоу под восьмиметровым баннером: “Добро пожаловать на Олимпиаду, зовите людей на Азиатские игры. Английский под открытым небом для волонтеров”. Майкл занял пятьдесят тысяч юаней в местном кредитном кооперативе, несмотря на возражения родителей, которым это казалось рискованным: “Вся семья была против”. Но через пару месяцев Майкл набрал платежеспособных учеников, и дело пошло. Кроме того, Майкл получил небольшой контракт с местной компанией по пропаганде Олимпиады, заработав полтысячи долларов за запись сотни фраз, которые могли выучить волонтеры. “Я был очень горд, – записал он в дневнике. – Я заработал на новый костюм и галстук”.
В январе 2009 года Майкл оставил “Крейзи инглиш” и вместе с другим преподавателем учредил фирмуBeautiful Sound English. Майкл отвечал за продажи, а партнер был главным учителем.
Английский Майкла всегда поражал меня. Для человека, никогда не покидавшего Китай, он говорил отчетливо и делал сравнительно мало ошибок в речи и на письме: не было ничего, что он не сделал бы во имя самосовершенствования. Когда учитель вокала предположил, что Майкл может отточить произношение, разминая перед зеркалом лицевые мышцы, он стал делать так даже в автобусе. Пассажиры наблюдали за ним с опаской. Когда другой учитель посоветовал кричать громче, чем рекомендовал Ли Ян, Майкл попробовал и это. “Своей цели я не добился, – отметил он в дневнике. – Получил только хронический фарингит”. Врач предписал Майклу ингаляции.
Майкл прочесывал Сеть в поисках английских записей и долго повторял их вслух, чтобы отточить произношение. Он поставил мне одну из своих любимых:
Something amazing is happening at Verizon Wireless that will change the way America talks. Something big. Something bold. Something new. [“Нечто невероятное происходит в ‘Веризон уайрлес’. Нечто, способное изменить то, как разговаривает Америка. Нечто значительное. Нечто смелое. Нечто новое”.]
(У продавцов, что бы они ни рекламировали, характерные интонации.)
Introducing nationwide unlimited talk from Verizon Wireless. Now thirty dollars less than ever before, on America's largest and most reliable wireless network. Verizon. [“Мы представляем бесконечные разговоры по всей стране от ‘Веризон уайрлес’. Сейчас на тридцать долларов дешевле, чем когда-либо, через самую крупную и надежную беспроводную сеть. ‘Веризон’”.]
Майкл улыбнулся. Ему нравились голоса радиоведущих. Он изменил тон и выпалил:
Five people suffered minor injuries when an earthquake measuring 6.2 on the Richter scale struck Taiwan this morning.. James Pomfret reports. [“Пять человек получили незначительные травмы, когда землетрясение силой 6,2 балла по шкале Рихтера обрушилось на Тайвань этим утром, сообщает Джеймс Помфрет”.]
Майкл работал и над южным акцентом.
Hello, this is Vic Johnson. The year before I encountered Boh Proctor's teaching, I earned $ 14,027. [“Привет, это Вик Джонсон. За год до того, как я узнал о методе Боба Проктора, я зарабатывал 14027 долларов”.]
(Майкл не смог вспомнить, где нашел это. Ему понравилась манера.)
Within a handful of уears I was earning that in a week. And now it's not uncommon for me to earn that – and a lot more – in a matter of minutes. I don't even want to imagine where my life would he if I hadn't met Boh Proctor. [“В считанные годы я стал зарабатывать столько же за неделю. А теперь я, случается, и за несколько минут зарабатываю столько – и даже гораздо больше. Я и думать не хочу, на что была бы похожа моя жизнь, если бы не Боб Проктор”.]
Единственной сферой, в которой Майкл пока не преуспел, были отношения с девушками. Со времен колледжа он дважды завязывал серьезные отношения, но они рушились из-за его одержимости учебой: “Как правило, девушки считают человека, просыпающегося среди ночи, чтобы послушать английские записи, нелепым”. В глубине души Майкл был романтиком: “Если жена действительно тебя любит, ей безразлично все, кроме твоей души”. И он не уделял такого внимания деньгам, как его ровесники. Майкл показал мне несколько учебных диалогов. Один был таким:
– You look good today. [Ты хорошо сегодня выглядишь.]
– Thanks. [Спасибо!]
– Do you love те? [Тылюбишьменя?]
– No, I only love money. [Нет. Я люблю только деньги.]
Майкл то и дело просил меня взглянуть на его записи или проверить грамматику в отрывках, которые он сочинил для учеников. Меня поражало, как уверенно он ставил себя в центр. Китайцы старших поколений не могли себе этого даже представить. Я однажды спросил его отца о трех десятках лет, которые он провел на угольной шахте. Он сказал: “Все шахты опасны. То были трудные времена. Мы зарабатывали юаней шестьдесят в месяц”. Вот и все, что он рассказал.
Майкл, напротив, воспринимал свою жизнь как эпос, с поражениями и победами:
В 2002–2007 годах мне было очень одиноко и неуютно. Мне хотелось чего-то грандиозного. Я не желал себе обычной жизни… Был ли я обречен на неудачу? Что мне следовало делать? Возможно, мне суждено остаться ничем не примечательным человеком… Но почему я должен быть как все лишь потому, что родился в бедной семье?
Он полагал изучение английского моральным правом и внушал ученикам: “Вы – хозяева своей судьбы. Вы заслуживаете счастья. Заслуживаете права быть не такими, как все”.
Искусство сопротивления
Чем упорнее компартия боролась с сетевой культурой, тем ершистее та становилась. В ответ на объявленное в 2009 году намерение властей избавить Сеть от “вульгарности” пользователи изобрели похожую на альпаку “илистую лошадь” (conm; на китайском созвучно с “поимей свою мать” – co n m). Сутки спустя мультяшная лошадь резвилась по всему интернету Нередко “илистая лошадь” появлялась в клипах с другим героем – “речным крабом” (hexie), выдуманным в насмешку над не чуждой компартии “гармонией” (hexie). Каждая сетевая острота или каламбур были, по сути, предъявляемым государству средним пальцем руки. Цензоры забеспокоились. Я получил сообщение:
Любой контент с “илистой лошадью” запрещено распространять и рекламировать. Это касается всех вымышленных существ, а также речных крабов.
Запрет не помог. Вскоре появились футболки с “илистой лошадью” и мягкие игрушки. Никто не отнесся к этому символу так восторженно, как художник Ай Вэйвэй. Он сфотографировался голышом в прыжке и с прижатой к гениталиям игрушечной “илистой лошадью”. Снимок он назвал так: “Илистая лошадь прикрывает середину”. Звучит это почти как “поимей свою мать, ЦК [партии]”.
Пока Ай Вэйвэй придумывал люстры, чтобы высмеять нуворишей, и налаживал отношения с Западом, посылая за свой счет туристов в Германию, внимание к нему как к художнику и архитектору росло. Его работа над общественными проектами привела ксотрудничеству с политиками на таком уровне, на котором ему действовать еще не приходилось, и Ай увидел, “как все это устроено, как работает… И стал очень критично относиться к тому, как это работает”. Со временем Ай стал самым убежденным китайским новатором в искусстве провокации. Хотя художник консультировал швейцарскую фирму “Херцог и де Мерой”, разработавшую проект Национального стадиона в Пекине, еще до завершения его постройки он назвал Олимпиаду “фальшивой улыбкой”, скрывающей проблемы Китая.
Ай Вэйвэй напоминал Фальстафа: с большим животом, мясистым выразительным лицом и черной с проседью бородой. Он производил внушительное впечатление, пока не делился своим взглядом на мир. “Его борода – это грим”, – сказал мне однажды его брат Ай Дань. Художник жил и работал на северо-восточной окраине Пекина в комплексе мастерских, которые он построил сам – эксцентричном улье, который один его друг называл “чем-то средним между монастырем и мафией”. За металлическими воротами бирюзового цвета открывался сад с травой и бамбуком, окруженный воздушными зданиями из стекла и бетона. Ай Вэйвэй и его жена Лу Цин, тоже художница, занимали одну часть двора, а несколько десятков ассистентов – вторую. Посетители (как и престарелый кокер-спаниель Данни и полудикие кошки, иногда ломавшие архитектурные макеты) гуляли, где хотели.
У них с женой не было детей. У Ай Вэйвэя был маленький ребенок от внебрачной связи с женщиной, работавшей над одним из его фильмов. Они жили рядом, и каждый день он проводил отчасти с ними. Отцом Ай быть не желал. “Она сказала: ‘Я хочу иметь ребенка’, – рассказывал он. – И я ответил: “Не думаю, что мне стоит иметь детей, но если ты настаиваешь, это твое право, я буду исполнять отцовские обязанности’”. Ай был доволен тем, что ошибся насчет отцовства: “Так называемый интеллект не нужно переоценивать. Когда происходит нечто неожиданное, это может оказаться приятным”.
Ай Вэйвэй проводил много времени в разъездах, и у него была квартира в Челси (Манхэттен). В Китае его легче всего можно было найти в мастерской. Для культурной жизни Пекина она стала значить почти то же, что “Фабрика” Энди Уорхола. Ай бродил между зданиями днем и ночью, и было трудно понять, когда он работает, а когда нет. В последние годы граница между работой и жизнью стала почти неразличима. Узнав о “Твиттере”, Ай стал одним из активнейших китайских пользователей и нередко проводил в Сети восемь часов в день. Я спросил его, не отвлекает ли это от занятий искусством.
Мне кажется, моя позиция и мой стиль жизни и есть мое главное произведение. Другие вещи можно коллекционировать, некоторые можно повесить на стену, но это просто привычный взгляд. Мы не должны делать нечто лишь потому, что так делал Рембрандт. Если бы Шекспир жил сейчас, он, возможно, писал бы в “Твиттере”.
Аю нравилась спонтанность. Он видел в ней особый смысл для китайцев: это был “первый за тысячу лет шанс воспользоваться свободой выражения”.
Спустя десять месяцев после землетрясения в Сычуани и девять месяцев после расследования, предпринятого Ху Шули, Ай Вэйвэй понял, что именно ему не дает покоя: правительство отказалось назвать имена погибших школьников или хотя бы подсчитать жертвы. Неоднократные запросы власти проигнорировали. Не были обнародованы ни список жертв, ни их число, ни доклад о причинах трагедии. Тех из родителей, которые требовали информацию чересчур настойчиво, арестовывали. Это привело Ая в такую ярость, какую никогда не вызывали более абстрактные политические проблемы: “Мы начали задавать простые вопросы: кто погиб, как их зовут?” В блоге Ай обрушился на чиновников, ответственных за район, где случилось бедствие: “Они скрывают факты во имя стабильности, угрожают, сажают в тюрьму, преследуют родителей, требующих правды, бесстыдно попирают конституцию и основные права человека”.
В декабре Ай начал “гражданское расследование”, чтобы задокументировать, как и почему разрушилось столько школ – и собрать столько имен жертв, сколько возможно. Он набрал волонтеров, и в Сычуани они установили 5212 имен и проверили их через родителей, страховые компании и другие источники. Результаты – восемьдесят листов бумаги с именами и датами рождения на стене в кабинете Ая. Ежедневно он публиковал в “Твиттере” имена школьников, родившихся в этот день. “Сегодня – семнадцать, – сказал мне Ай как-то зимним утром. – Это больше, чем в остальные дни”.
Мы были в его кабинете, и он, как всегда, сидел за клавиатурой. Потом Ай посмотрел на часы и объявил: пора в суд. За прошедший год он разослал более ста пятидесяти запросов о раскрытии данных о жертвах землетрясения и нарушениях, допущенных в ходе строительства школ. Согласно закону о свободе доступа к правительственной информации, он имел на это право, однако так и не получил удовлетворительного ответа. Сегодня Ай собирался подать иск против Министерства гражданской администрации.
Ай забрался на пассажирское сиденье маленького черного седана. В машине, кроме него, сидели водитель и женщина по имени Лю Яньпин, руководившая рассылкой запросов. “Согласно закону, они должны отвечать в течение пятнадцати рабочих дней”, – объяснила она, прижимая к себе пачку бумаг. Я спросил Лю, юрист ли она. Лю рассмеялась: “Я долго сидела дома, воспитывала ребенка. Ай Вэйвэй набирал в блоге волонтеров, и я отправила ему электронное письмо. Работа показалась мне интересной”. Это знакомство в итоге обеспечило ее постоянной работой и захватывающим опытом. Вскоре после того, как Лю присоединилась к команде Ая, ее арестовали в Сычуани: она наблюдала там за судебным процессом. Лю провела в участке два дня за “нарушение общественного порядка”.
Мы добрались до здания Второго народного суда средней ступени – современной высотки с огромным вестибюлем и скромным офисом сзади для приема дел. У металлодетектора двое молодых охранников увлеченно читали комикс, маленькая пожилая женщина в розовом пуховике кричала в ближайшее к нам окошко наподобие банковского: “Как те могли выиграть дело без доказательств? Они что, подкупили председателя суда?” По ту сторону стекла две женщины в мундирах безропотно слушали. Похоже, дама в розовом пришла уже давно.
Ай и Лю встали в очередь к окну № 1 и, когда подошел их черед, протянули бумаги мужчине средних лет в коричневом пиджаке. Он выглядел уставшим, а глаза его казались стеклянными. Он просмотрел бумаги: “Вам нужно, чтобы Министерство гражданской администрации раскрыло информацию. Зачем вам это?”
Ай нагнулся к окошку: “Вообще-то, согласно закону, у всех есть право запрашивать эту информацию. Не то чтобы нам требовалось ваше согласие”. После препирательств Ай и Лю согласились письменно изложить свои цели и нашли места в зоне ожидания, заполненной людьми с такими же стопами бумаги. “Они не желают принимать запрос, – объяснил Ай. – Как только он попадет внутрь механизма, им придется принять какое-то решение”.
Ай и Лю вернулись к окошку спустя час. Теперь им сказали, что они использовали чернила не того цвета: синего, а не черного. Они сели переписывать. И снова встали в очередь.
“Ну просто ‘Замок’ Кафки”, – пробормотал Ай. Два часа превратились в три, и я спросил Ая, почему он занимается всем этим, если не рассчитывает на ответ. Он пожал плечами: “Хочу доказать, что система не работает. Нельзя просто сказать, что она не работает. Нужно это проверить”. За двадцать минут до закрытия человек за стеклом наконец принял бумаги.
Пожилая женщина все еще кричала.
Ай Вэйвэй всегда чувствовал, что родился в проклятой семье – по крайней мере, в несчастливой. Его отец, Ай Цин, был одним из самых заметных китайских литераторов своего времени. В молодости он вступил в компартию и прославился общедоступными революционными стихами. Особенно Ай Цин восхищался председателем Мао и сочинил о нем хвалебную поэму. Она начиналась так: “Где бы ни появился Мао, гром аплодисментов встречает его”.
В 1957 году у сорокасемилетнего Ай Цина и его жены Гао Ии, молодой сотрудницы Союза писателей, родился сын. В то время разворачивалась кампания по борьбе с “правыми уклонистами” – одна из затеянных Мао чисток. Под вопросом оказалась и лояльность Ай Цина. Он сочинил басню “Мечта садовника”, в которой намекнул на необходимость творческой свободы. В басне садовник, выращивающий лишь китайские розы, понимает, что “вызывает недовольство всех других цветов”. Поэт Фэн Чжи раскритиковал Ай Цина, утверждая, что тот скатился “в трясину реакционного формализма”.
Ай Цина лишили регалий и исключили из Союза писателей. Он бился головой о стену: “Вы действительно считаете, что я против партии?” В эти отчаянные недели супруги должны были дать имя новорожденному сыну. Отец открыл словарь и ткнул наугад. Выпал иероглиф вэй (
), “могущество”. Но в подобных обстоятельств это звучало слишком уж иронично, и Ай Цин выбрал другое вэй (
), “не сейчас”. Так их сын стал “Не сейчас, не сейчас”.
Семью сослали в отдаленный уголок Синьцзян-Уйгурского автономного района. Ай Цина обязали убирать общественные туалеты – по тринадцать в день. Чтобы получить больше еды, семья собирала выброшенные мясниками овечьи копыта и замерзших голубей. Когда началась Культурная революция, стало еще хуже. Мучители плескали Ай Цину в лицо чернилами, дети бросали камни. Семье пришлось жить в пещере для родов домашнего скота. Они провели там пять лет. Ай рассказывал об отце: “Этот период стал дном… Он несколько раз пытался покончить с собой”.
Ребенком Ай Вэйвэй пробовал отвлечь себя ручным трудом, делал коньки и порох. Родители Ая не могли защитить сыновей от “угнетения, унижений и отчаяния”. Ай Дань говорил о брате: “Он рос чувствительным ребенком. Он видел и слышал больше, чем другие”. Однажды, Вэйвэй написал письмо брату, где вспоминал детство: “Звук ломаемой мебели и крики людей, молящих о пощаде; повешенная кошка… публичные угрозы и проклятья. Мы были так малы, но нам приходилось выносить это”. Он решил никогда больше не быть заложником судьбы, которую предписывала нация: “Я хочу лучшей жизни, хочу сам ее контролировать”.
Ай окончил школу в тот год, когда семье разрешили вернуться в Пекин. Он уже почувствовал тягу к искусству, и друг семьи, переводчик, приносил ему запрещенные альбомы Дега и ван Гога, которые юноша как сокровища показывал друзьям. (Он также получил альбом Джаспера Джонса, но картины с картами и флагами разочаровали Ая, и альбом “отправился в мусор”.) Ай примкнул к группе художников-авангардистов “Звезды”, однако его не устроила их ограниченность. В 1979 году Дэн Сяопин разгромил зарождающееся политическое движение “Демократическая стена”. Вэй Цзиншэна, его лидера, приговорили к пятнадцати годам тюрьмы за разглашение государственной тайны. Ай Вэйвэй понял, что не может жить в Китае. Его подруга в это время уезжала в Филадельфию учиться, и в феврале 1981 года Ай отправился с ней.
В Нью-Йорке Ай изучал английский, поселившись в дешевой квартире в подвале рядом с Ист-севенс-стрит и Второй авеню. Выходные он тратил на галереи, блуждая по городу, как сказал брат, словно “рыба, которая роется в грязи везде, где ее найдет”. Он был опьянен энергией района Ист-Виллидж, который казался ему “вулканом с вечным дымом у вершины”. Джоан Леболд Коэн, исследовательница китайского искусства, знавшая многих китайских художников в Нью-Йорке, вспоминала визит к Аю:
Там все пропахло мочой. Он жил в квартире с одной комнатой, без мебели, только с матрасом на полу и телевизором. И был прикован к экрану… Показывали, кажется, слушания по делу “Иран-контрас”. И он был так восхищен идеей, что правительство пройдет через очищение, агонию, разрывание себя на части. Он просто не мог поверить, что это происходило на глазах у всех.
Ай брался за случайную работу – уборщик, садовник, няня, строитель, – но большую часть времени проводил в Атлантик-Сити за игрой в блек-джек. (Он стал столь частым посетителем, что впоследствии коллеги-игроки были поражены, узнав, что он еще и художник.) Он зарабатывал немного денег как уличный портретист, избегая клиентов, которые были, как и Ай, эмигрантами: они слишком упорно торговались. Вскоре Ай забросил рисование и взялся за инсталляции. Он одолжил у друга скрипку, снял струны, оторвал гриф и заменил его черенком лопаты. Друг отнюдь не пришел от этого в восторг.
Ай приобретал влияние. На поэтических чтениях в Церкви Св. Марка в Бауэри он встретил Аллена Гинзберга, и это положило начало необычной дружбе. Но никто не повлиял на него сильнее, чем Дюшан: низвержение традиций поразило китайца, выросшего на академическом реализме. Ай делал репортажные фотографии и продавал снимки журналу “Таймс”. Когда он наблюдал за манифестацией в Томпкинс-сквер-парке, он впервые попал в полицию. “Угрозы вызывают привыкание, – позднее объяснял он китайскому журналисту. – Когда люди, обладающие властью, злятся из-за тебя, чувствуешь себя важным”.
Рынок китайского современного искусства был в удручающем состоянии. Джоан Л. Коэн вспоминает: “Один из кураторов сказал: “Мы не выставляем искусство стран Третьего мира’”. Когда Коэн связалась с Музеем им. Гуген-хайма, ее “не принял не только куратор, но даже его секретарь”. В апреле 1993 года Ай получил известие о болезни отца и вернулся в Пекин. Там он обнаружил, что за время, прошедшее с событий на площади Тяньаньмэнь, многие молодые китайские интеллектуалы отошли от общественной жизни. На популярной в то время футболке были изображены три обезьяны с закрытыми ушами, глазами и ртом и лозунг: “Подальше от неприятностей”.
В 1999 году Ай Вэйвэй арендовал поля для овощей рядом с деревней Цаочанди на окраине Пекина и за день сделал набросок комплекса мастерских. У него не было архитектурного образования, но дизайн был узнаваем, и он привлек шквал заказов на здания и инсталляции. Вскоре у Ая было самое влиятельное архитектурное бюро в Китае.
Он назвал его FAKE Design: отсылка к своему внезапному успеху и одержимости вопросом подлинности. (“Я ничего не знаю об архитектуре”, – любил говорить Ай.)
Шли годы, и Ай Вэйвэй посвящал все больше времени стыку политики, свободного высказывания и технологии. Китайский сайт sina.com пригласил его вести блог, и Ай сначала делал это странным образом: выставлял свою жизнь напоказ, ежедневно публикуя десятки, иногда сотни снимков своих гостей, кошек, прогулок. Блог привлек широчайшую аудиторию. Ай начал комментировать события за рамками искусства. Он писал о стране “К”, управляемой “толстыми, тупыми обжорами”, которые “ежегодно тратят двести миллиардов юаней на питье и еду и столько же на военный бюджет”. В отличие от журналистов, получавших указания Отдела, у Ай Вэйвэя не было работы, с которой его могли уволить за вольнодумство.
“Он читал новости и недоумевал: “Как такое может быть?’ – рассказал мне Чжао Чжао, молодой художник, один из ассистентов Ая. – А на следующий день, и на следующий тоже, все повторялось”. К маю 2009 года Ай стал самым громким голосом Китая, и милиция навестила Ая и его мать, чтобы расспросить о его деятельности. Он ответил открытым письмом в интернете: “Прослушивание телефона я терпел. Слежку я терпел. Но вторжение в мой дом и угрозы в присутствии моей семидесятишестилетней матери я потерпеть не могу. Вы не понимаете, что такое права человека, но о Конституции-то вы слышали?” На следующий день блог закрыли.
Сочетание богатства и авторитаризма породило предубеждение против нового креативного класса. Китайское общество не было первым, поддерживавшим искусство – но не свободу выражения. Мне ван дер Роэ работал с нацистами, и за это его критиковали. Во времена Культурной революции запрещали исполнять Баха, Бетховена и других композиторов. Одобрены были лишь “революционные оперы”. Сейчас давление стало менее очевидным: никогда еще не было в Китае столько денег, но чтобы их получить, требовалось мириться с ограничениями творческой свободы. Писатели, художники и режиссеры должны были решить, какая часть их работы является отражением собственных взглядов, а какая делается ради денег. Им приходилось балансировать между давлением со стороны перенасыщенного рынка, западным представлением о художниках, прозябающих в КНР, ну и, конечно, компартией.
Чтобы понять, каково это, я отправился к Су Бину, прославившемуся в 80-х годах, когда он создал некоторые крайне противоречивые работы, в том числе “Книгу с неба” – набор напечатанных вручную книг и свитков, составленных исключительно из вымышленных знаков (это символизировало скудость китайской литературной среды). Су уехал в Америку, получил грант Макартура “для гениев” и жил припеваючи на гонорары, однако в 2008 году удивил китайский мир искусства, вернувшись в Пекин и став вице-президентом Центральной академии художеств. Я встретился с Су Бином в Пекинском музее, где он с помощью подъемных кранов устанавливал гигантских стальных фениксов. Мы выпили, и я спросил Су, почему он вернулся в Китай. Он объяснил:
Здесь еще полно проблем, вроде разрыва между бедными и богатыми, труда мигрантов… Но многие проблемы решены. Китайская экономика быстро развивается. Мне интересно,почему… У нас постоянно собрания… скучные и бессмысленные. Иногда на собрании я сочиняю эссе, а люди думают, что я делаю записи, что я увлечен происходящим… Но в Китае собрания проводятся каждый день, и, несмотря на их бессмысленность, Китай быстро развивается. Почему? Должна быть причина. Вот что меня интересует.
Положение Ай Вэйвэя в китайском современном искусстве довольно странное: на Западе его вес (и цена работ) росла. Он получил завидное предложение занять собороподобный “Турбинный зал” в английской галерее “Тейт модерн”. А в Китае его не приглашали на выставки, и отношения с другими художниками были прохладными. Чжао Чжао сказал мне: “Галереи и журналы присылают ему разные вещи, а он даже не открывает их”.
Я попросил Фэн Бойн, куратора и критика, уже долго работающего с Аем, рассказать, как другие интеллектуалы воспринимают Ая. “Некоторые уважают его, особенно молодые люди вне художественных кругов”, – сказал Фэн. Но среди некоторых художников распространен другой взгляд: “Они нападают на него, говорят, что он просто хочет шума. Они не признают его подход”.
Многие китайские художники, как и другая элита, оценили западный либерализм или пожили за границей, но, как и в случае Тан Цзе или инженера, с которым я встречался в Пало-Альто, это столкновение выявило их патриотизм и усилило недоверие к западной критике. По мнению недоброжелателей, Ай Вэйвэй слишком уж соответствует западным представлениям о “диссидентах”, он очень легко решился упростить современный Китай до черно-белого, чтобы привлечь симпатии. Его обвиняли в лицемерии – за критику чужой пассивности перед лицом несправедливости, в то время как его собственная известность и признание на Западе давали ему защиту, которой не было у других. То, что Ай выставлялся в основном за рубежом, провоцировало заявления, что ему больше нравится позволять иностранцам проецировать свои моральные ожидания на него, чем оценивать неоднозначность Китая. (В какой-то момент так много людей в Сети обсуждало, что Ай отказался от китайского гражданства, что он ощутил необходимость выложить фотографию своего китайского паспорта.)
Ай Вэйвэй был близким другом Су Вина, но затем дружбе пришел конец. Я спросил Су, что он думает о политической активности Ая. Тот ответил:
Он придерживается определенных идеалов, вроде демократии и свободы, которые произвели на него сильное впечатление, это наследие эпохи холодной войны. Эти вещи не бессмысленны, они имеют значение, и в современном Китая у Ая есть свое место. Оно важно и необходимо. Но когда я вернулся в Китай, я подумал, что страна сейчас очень отличается от той, в которую вернулся он… Мы не можем придерживаться подхода времен холодной войны, потому что современный Китай и Китай эпохи холодной войны – совсем разные… Не все могут быть такими, как Ай Вэйвэй, потому что тогда Китай не мог бы развиваться. Но если Китай не приемлет таких, как Ай Вэйвэй, то это проблема Китая.
Несколько месяцев спустя после закрытия своего блога Ай Вэйвэй отправился в Чэнду, столицу провинции Сычуань, чтобы присутствовать на процессе по делу Тань Цуожэня, добивавшегося от властей правды о землетрясении и обвиненного в подстрекательстве. В три часа ночи и августа, когда Ай спал, милиционеры постучали в дверь его гостиничного номера. Он ответил, что не может убедиться в том, кто они, и взял телефон, чтобы позвонить в милицию. (Кроме того, он включил диктофон.) Прежде чем он дозвонился, визитеры выломали дверь. Началась драка, и Ая ударили по лицу. “Их было трое или четверо, – рассказал он. – Они порвали рубашку и ударили меня по голове”.
Милиция забрала его и одиннадцать волонтеров и ассистентов в другой отель и не выпускала до конца судебного слушания. Четыре недели спустя в Мюнхене, где он готовился к выставке, Ай ощутил головную боль и слабость в левой руке. Он отправился к врачу, и тот обнаружил вызванную ударом субдуральную гематому – скопление крови в правой части мозга. Доктор счел ее угрожающей жизни и в тот же день провел операцию. С больничной койки Ай выкладывал в “Твиттере” снимки своего мозга, заключения врача и фотографии с трубкой, торчащей из головы. Потом он представил гигантскую мозаику, закрывшую всю внешнюю стену мюнхенского Дома искусства: девять тысяч разноцветных, сделанных на заказ школьных портфелей. Складываясь в иероглифы, портфели повторяли слова матери, чья дочь погибла при землетрясении: “Она счастливо прожила на этой земле семь лет”.
После операции Ай полностью восстановился, хотя начал быстро уставать и с трудом подбирал слова. Он заметил признаки слежки. Его аккаунты в “Джимейл” были взломаны, а настройки изменены так, чтобы отправлять его письма на незнакомые адреса. Банк получил официальный запрос о его финансах. Пара камер наблюдения появилась на столбах около ворот дома, чтобы снимать въезжающих и выезжающих, – явная избыточность наблюдения за тем, кто и так выкладывает в Сеть все детали собственной жизни. Когда он попытался выпустить дивиди с документальными фильмами, ни одна фирма не решилась с ним сотрудничать. “Даже порнопродюсеры не хотели связываться”, – сказал мне Цзосяо Цзучжоу, рок-музыкант, работавший над медиапродуктами Ая.
Ай Вэйвэй стал питать отвращение к уклончивой манере несогласия по-китайски. Традиционно от интеллектуалов ожидали критики правительства, сочетающейся с видимостью единения с ним. Они должны были “указывать на шелковицу, чтобы принизить ясень”. Ай этого не терпел. Когда группа малоизвестных художников, протестующая против плана сноса их мастерской ради развития города, обратилась к нему за советом, Ай сказал: “Если вы протестуете и не можете ничего рассказать об этом, можете протестовать у себя дома”. Ай и другие художники устроили марш по проспекту Чанъань в центре Пекина – символический жест: проспект ведет к площади Тяньаньмэнь. Милиция остановила их через несколько сотен метров, но акция привлекла внимание людей далеко за пределами мира искусства. Пу Чжицян, правозащитник, сказал мне: “Двадцать лет я думал, что протесты на Чанъань невозможны, но он сделал это”.
В Китае тенденции эпохи интернета – возрождение иронии, поиск общности, готовность пожаловаться – вызвали живейший интерес к критике нового сорта. Его не могли утолить Ху Шули и ее коллеги: у них не было ни независимости, ни желания выражать общественное недовольство. Классические диссиденты вроде Лю Сяобо были слишком высоколобы, чтобы говорить от лица широкой публики. Тан Цзе и националисты отпугивали людей своим пылом, а Хань Хань был слишком беззаботен. Ай Вэйвэй сочетал непоколебимый социалистический настрой с умением чувствовать настроение народа. Он говорил на понятном ему языке.
“Некоторые говорят, что он делает некий перформанс, – сказал мне художник и критик Чэнь Даньцин. – Но, думаю, он давно перерос эти рамки. Он делает нечто более интересное, неопределенное… Он хочет увидеть, как далеко может зайти человек”.
Семь предложений
Технология, которую Лю Сяобо назвал “божьим даром Китаю”, привела милицию к его двери. Месяцами власти следили за его электронной перепиской и разговорами в чатах. В декабре 2008 года Лю и его соавторы собрали первые триста подписей под декларацией “Хартия-08” и приготовились опубликовать ее. За два дня до срока на лестничной площадке Лю на пятом этаже материализовались милиционеры.
Лю не сопротивлялся. Его жене, Лю С я, не сказали, куда его уводят и почему. Шли дни. Адвокат Мо Шаопин пытался выяснить, кто поместил Лю под стражу и где его держат, но безуспешно. Отдел по общим вопросам Пекинского управления общественной безопасности – местная инстанция, занимающаяся диссидентами, – как и Отдел пропаганды ЦК, не имел ни адреса, ни номера телефона. Когда адвокат лично появился у дверей, сотрудники отказались признавать, что это – то самое учреждение, которое он ищет. Мо не знал, что еще можно сделать, поэтому по старинке напечатал запрос, адресовал его в секретный отдел и опустил в почтовый ящик.
Через несколько дней после ареста Лю “Хартия-08” была все же опубликована, и выяснилось, что ее авторы требуют постепенных, а не радикальных реформ. Они хотели выйти за пределы круга маргинальных интеллектуалов, достучаться до простых людей, которых могла отпугнуть перспектива нестабильности, но которые могли увидеть в собственных трудностях повод для реформ. “Упадок существующей системы дошел до точки, когда необходимость перемен стала насущной”, – напоминали Лю и его соавторы. Они предложили девятнадцать реформ, связанных с упрочением независимости судов и обеспечением выборности высших государственных должностей. Их призывы к соблюдению прав человека, демократии и верховенству права отчасти копировали официальные лозунги, например соблюдение статьи 35 Конституции, которая гарантирует “свободу слова, прессы, собраний, ассоциаций, шествий и демонстраций”. На практике, однако, Конституция компартию не связывала, поэтому была почти бессмысленна. Партийцы, рассуждая о “демократии”, имели в виду “демократический централизм”, когда любые вопросы обсуждаются внутри партии, но затем все безоговорочно следуют окончательному решению.
Прошло четыре месяца. 23 июня 2009 года жене Лю сообщили, что ее мужа будут судить за “подстрекательство к свержению государственной власти”. Процесс должен был начаться за два дня до Рождества. Обвинение было вполне в китайском духе. Другие авторитарные правительства предпочитают предъявлять диссидентам более конкретные обвинения. Так, Натана Щаранского в СССР обвиняли в том, что он – шпион (он им не был), а в Мьянме хунта годами удерживала Аун Сан Су Чжи под домашним арестом “для ее собственной безопасности”. Китайское правительство не видело необходимости изворачиваться. Обвинение построили на основании семи предложений, содержащих “слухи и клевету” в адрес “народно-демократической диктатуры”. В одном случае к делу приобщили заголовок одной из обличительных статей: Лю назвал ее “Изменив общество, измени режим”.
Партия умалчивала о том, что видела в Лю Сяобо особую опасность. Его зарубежные связи и любовь к интернету представляли две наиболее болезненных для партии проблемы: угрозу поддержанной из-за рубежа “цветной революции” и мобилизационный потенциал Сети. За год до этого Ху Цзиньтао заявил Политбюро: “То, сможем ли мы справиться с интернетом”, определит “стабильность государства”.
На слушании по делу Лю в декабре обвинителю понадобилось четырнадцать минут. Лю не стал ничего отрицать. Вместо этого он прочитал заявление, в котором предсказал, что приговор “не выдержит суда истории”:
Я с нетерпением жду того дня, когда наша страна станет местом свободного выражения: страной, где слова каждого будут заслуживать равного внимания; страной, где ценности, идеи, верования и политические взгляды смогут конкурировать, при этом мирно сосуществуя; страной, где станет возможным выражение взглядов – и большинства, и меньшинства, где политические взгляды, отличающиеся от взглядов тех, кто находится у власти, будут уважать и защищать; страной, где будут доступны все точки зрения на политику… и где каждый сможет выражать свои взгляды без тени страха; страной, где станет невозможным тюремное заключение за выражение своих политических взглядов. Я надеюсь, что стану последней жертвой в длинном ряду пострадавших от того, что речь в Китае считается преступлением.
На середине судья грубо прервал Лю, объявив, что, поскольку выступление обвинителя заняло четырнадцать минут, защита должна ограничиться тем же временем. (Китайские юристы прежде не слышали об этом правиле.) Два дня спустя, на Рождество 2009 года, суд отправил Лю в тюрьму на одиннадцать лет. Активисты восприняли суровый приговор как показательную расправу. Старая пословица гласит: “Убей курицу, чтобы испугать обезьян”.
Суровость наказания была отчасти неожиданной, поскольку хартия привлекла очень мало внимания. Цензоры почти сразу же пресекли ее распространение, да и время для публикации было выбрано неудачно. Китайцы наслаждались послевкусием Олимпиады. Ранее той весной видеоролик Тан Цзе подстегнул неприятие китайским обществом западной критики. Кроме того, нарастал финансовый кризис и экономическая политика китайских властей выглядела разумнее, нежели шаги многих стран Запада. Роланд Сун, писатель и переводчик, высказался так: ““Хартия-08? оказалась мертворожденной из-за Джорджа У. Буша”. Новые представители среднего класса, по его мнению, “не готовы рискнуть квартирами, автомобилями, телевизорами, стиральными машинами”.
Сначала правительство с этим соглашалось. Власти почти не тревожились о том, что люди прочитают “Хартию-08”. Однако под документом стали появляться подписи интеллектуалов, крестьян, подростков и бывших государственных служащих, и их число достигло двенадцати тысяч. В масштабе Китая – капля в море, но при этом – самая масштабная с 1949 года организованная кампания против однопартийной системы. Она показала общность простых людей, не побоявшихся назвать свое имя, которые до тех пор жили, как сформулировал один из подписавших, “разобщенно и поодиночке”. Партия не могла промолчать. В октябре 2010 года официальная пресса назвала “Хартию-08” воззванием “малоактуальным”, нацеленным на то, чтобы “смутить умы” и привести к “кровавой революции”, и призвала помнить о “веке унижения”: “Принятие такого рода документа сделает Китай придатком Запада, положит конец прогрессу китайского общества и счастью людей”.
Через два месяца после приговора Лю подал апелляцию. Ему отказали. Когда западные журналисты попросили Ма Чжаосу, официального представителя МИДа, предоставить информацию об этом деле, он отказался, поскольку, по его словам, “в Китае нет диссидентов”. Потом Ма попытался разрядить обстановку. В конце пресс-конференции он показал игрушечного тигра (приближался китайский Новый год) и, пожелав всем счастливого года Тигра, предупредил репортеров, чтобы те “очень осторожно задавали вопросы”, иначе “тигр будет недоволен”.
На другом конце города Ай Вэйвэй прочитал эту фразу – “в Китае нет диссидентов” – и задумался. Его гости часто называли его “диссидентом”, но это слово, казалось Аю, не вполне подходило для Китая. На Западе диссидентство означало суровую моральную чистоту перед лицом репрессивной машины. В Китае быть “диссидентом” было куда сложнее в частностях, которые иностранцы часто недооценивали.
Во-первых, китайское правительство не было легкой мишенью. Оно сумело улучшить жизнь сотен миллионов человек, пусть и лишив их политической свободы. Когда власти сталкивалось с критиком, они часто использовали этот довод. Преуспевающий бизнесмен и активист-правозащитник Вэнь Кэцзянь вспоминал, как милиционеры пытались отговорить его от занятий политикой: “Посмотри на свою машину – ей уже семь или восемь лет. У всех твоих друзей ‘мерсы’”. Вэнь выслушал, но счел доводы столь же смехотворными, сколь его слова показались смешными милиции. Они говорили на разных языках, “как утка говорит с курицей”. Кря, кря. Кудах-тах-тах. Одна сторона не понимает другую.