Век амбиций. Богатство, истина и вера в новом Китае Ознос Эван

Водитель сдался милиции. “Шел дождь, и грохот капель по крыше был таким громким, что я не услышал крик ребенка. Я посмотрел в зеркало с правой стороны, ничего не увидел и поехал дальше, – объяснил он следователю, как сообщила газета “Янчэн ваньбао’. – Если бы я понял, что сбил кого-то, я непременно остановился бы”. После столкновения Ху не вел себя как виновный, рассказал мне адвокат: “Он не мыл машину, не протирал ее тряпкой. Когда он пришел домой, он не нервничал и не паниковал. При разговоре с другими продавцами он вел себя как обычно”.

После ареста Ху репортеры насели на Ван Чичана, отца девочки. Он отвечал: “Я не знаю, что чувствовать – ненависть? Гнев? Какой в этом смысл? Разве ненависть поможет моему ребенку выздороветь?” Шли дни, а Малышка Юэюэ оставалась в реанимации, отделенная стеклом от родителей. После полуночи и октября девочка умерла от полиорганной недостаточности.

Я попал в Фошань через несколько месяцев после того, как съемочные группы телевидения покинули “Город техники”. Все выглядело так же, как по ТВ: сумрак, штабеля товара на тротуаре. Я зашел в ближайший магазин – “Умная техника”. Человеку за прилавком, Чэнь Дунъяну, было за пятьдесят. Волосы он зачесывал назад, как Мао, на носу сидели очки для чтения. Он, похоже, догадался, зачем я пришел, и предложил присесть. Прежде чем я задал вопрос, он заявил, что в день трагедии работала его дочь, которая “ничего не слышала”. Чэнь заговорил о доверии:

Раньше, когда ты что-нибудь видел, ты знал, что это настоящее, потому что ни у кого не было ни времени, ни денег на то, чтобы это подделать… Раньше, если вам не хватало еды, я мог поделиться своей… Но после [провозглашения политики] реформ и открытости все изменилось. Если у вас одна порция еды и у меня одна, я попытаюсь отобрать вашу, съесть обе и оставить вас ни с чем.

“Мы переняли все эти дурные привычки от таких стран, как ваша, – сказал он с улыбкой. – И забыли собственные славные традиции. Посмотрите-ка – я даже не сообразил предложить вам чаю!” Он вскочил, поискал чай, сдался и опять сел. Я спросил, не преувеличивает ли он достоинства старого доброго времени.

“У всех есть немного денег, но деньги не дают покоя. Нужно чувствовать себя в безопасности”, – сказал он. Я спросил Чэня, как бы он отреагировал, если бы увидел девочку на дороге. Он на мгновение замолчал.

– Если бы это было до реформ и открытости, я ринулся бы туда и рисковал жизнью, чтобы ее спасти. Но после них? Я бы подумал. Я не был бы так отважен. Это я и пытаюсь сказать: таков мир, в котором мы сейчас живем.

У Чэня была внучка, и я спросил:

– Какой вы хотели бы видеть ее в будущем?

– Это зависит от того, что будет происходить в обществе. Если управлять будут хорошие люди, она должна стать хорошим человеком. Если это будут плохие люди, придется быть плохим.

Тем вечером я ужинал со старушкой Чэнь Сяньмэй, которая унесла Малышку Юэюэ с дороги. Она была, наверное, самым маленьким взрослым человеком, которого я когда-либо встречал: полтора метра ростом (вероятно, из-за детства, проведенного в горах провинции Гуандуна, где не хватало еды). Она говорила на диалекте, который с трудом понимали окружающие. Ее сын и его жена были ее переводчиками, связью с миром. Утром она готовила для рабочих из “Города техники”, а днем искала потерянные болты и другие детали: “Любую мелочь можно продать”. В тот день семья убеждала ее не выходить из-за дождя. Но дождливый день был подарком, потому что остальные сборщики остались дома.

Когда люди узнали о Малышке Юэюэ, Чэнь стала местной знаменитостью. Фотографы снимали ее в поле, чтобы подчеркнуть ее скромное происхождение, хотя она пыталась убедить их, что сейчас не время для сбора урожая. Она получила шесть приглашений в Пекин на официальное чествование “добрых дел”, но эта поездка принесла одни неудобства: “Я не могла понять, что мне говорят, а люди не могли понять, что говорю я”.

Местные чиновники и представители частных компаний хотели сфотографироваться с ней, и Чэнь получила около тринадцати тысяч долларов в качестве вознаграждения. Но история приняла неприятный оборот. Односельчане Чэнь сочли, что она получила гораздо больше. Соседи стали просить у нее в долг. Неважно, что она отвечала, – они продолжали настаивать. Они даже попросили ее построить дорогу к деревне.

Чэнь сказала мне, что благодарна за деньги, но предпочла бы, чтобы местная администрация позволила внуку посещать школу. У него была сельская прописка. Это не позволило ему ходить в общественный детский сад, и теперь родители ежемесячно тратили семьсот юаней на частную школу.

Поступок Чэнь имел странные последствия и для ее сына. Не важно, сколько раз он говорил коллегам, что не разбогател: люди решили, что у его матери теперь целое состояние. Ему даже пришлось уволиться. Теперь ему надо было проводить за рулем микроавтобуса тринадцать часов в день, и это оказалась лучшая работа, которую он смог найти.

Со всей страны присылали пожертвования для родителей Малышки Юэюэ. Местные школьники прислали банку из-под печенья, набитую мелкими купюрами. Журналисты из родной провинции отца девочки призвали (из лучших побуждений) ему звонить. За пять минут Ван Чичан получил пятьдесят один пропущенный вызов.

А в интернете стала приобретать популярность теория заговора: будто и видеозапись, и девочка, и врачи – все ложь. Ханна Арендт когда-то разглядела “особенный вид цинизма” в обществах, склонных к “полной и постоянной замене фактической истины ложью”. Ответом на это, писала Арендт, является “абсолютный отказ признать что-либо правдой”. Пытаясь положить конец слухам, отец пригласил журналистов посмотреть, как он подсчитывает пожертвования и кладет деньги в банк. Но рассуждения о заговоре не прекратились. К концу октября Ван уже отчаянно хотел избавиться от денег. Он пожертвовал их двум нуждающимся пациентам, а потом он и его жена попросту отказались выходить на улицу. Родители видели дочь во сне: отец обнимал ее или возил на спине; во снах матери Малышка Юэюэ всегда была в желтом платье и смеялась. Вскоре семья покинула “Город техники”.

В итоге следователи решили, что водитель неумышленно покинул место ДТП. Устроили эксперимент: поливали крышу “Города техники” из брандспойта, чтобы изобразить дождь. Ху Цзюня признали виновным в непреднамеренном убийстве. Он извинился перед семьей погибшей, а адвокат попросил о снисходительности: он показал в суде снимки, на которых Ху укачивал собственную десятимесячную дочь. Вместо традиционных штанов с разрезом девочка была в памперсах: в Китае это, наверное, вернейший признак начала движения семьи к среднему классу Ху приговорили к двум с половиной годам тюрьмы.

Через несколько недель после смерти Малышки Юэюэ власти Шэньчжэня первыми в Китае приняли меры по защите “добрых самаритян”, переложив бремя доказывания на обвинителя и установив наказание за ложный донос (от публичных извинений до лишения свободы). Закон не предписал помогать (как в Японии или Франции), но все же стал большим шагом вперед. Спустя какое-то время я начал жалеть обитателей “Города техники” – в том числе, должен признаться, и тех, кто предпочел ничего не заметить. Их вовлекли в повествование, но моралите не учитывает сложности их жизни. Китайское общество восприняло смерть Малышки Юэюэ во многом так же, как Америка – историю Китти Дженовезе, хотя все оказалось непросто.

Самым ярким опровержением гипотезы о том, что китайцы не заботятся друг о друге, было то, что онизаботятся: на каждый случай, когда люди игнорировали друг друга, находятся контрпримеры, когда люди рискуют собой, стремясь защитить другого. В декабре 2012 года в провинции Хэнань помешанный ворвался в начальную школу, где ранил ножом двадцать два ребенка. За ним погнался другой мужчина, вооруженный только метлой. Культура самопожертвования не разрушалась: она укреплялась. Возрождались частные филантропические организации, прежде закрытые или подчиненные партии. Донорство крови расширилось так, что скупщики крови, которые ходили по домам и подвешивали крестьян вверх ногами, почти исчезли. После землетрясения в Сычуани в 2008 году на помощь прибыло более четверти миллиона волонтеров, в основном молодых, и они по большей части сами оплачивали дорогу. Чжоу Жунань, антрополог, рассказывал мне: “Молодые учатся быть полноценными личностями, а не эгоистами. Вот на кого надежда – на молодежь”.

Усилия партии по укреплению морали выглядели все безнадежнее. В то самое время, когда я беседовал с людьми о Малышке Юэюэ, государственное ТВ отмечало шестидесятилетие обретения Мао солдата Лэй Фэна, социалистической иконы. Лэй был на всех остановках и плакатах. Партия благословила три новых фильма о нем, но наступление пропаганды провалилось. Никто не хотел смотреть кино о Лэе. Газета “Глобал таймс” сообщала, что в одном кинотеатре его показывали пустым креслам, на случай, “если кто-нибудь появится”. В интернете Лэя высмеивали. Один блогер подсчитал, например, что Лэй, чтобы собрать столько навоза, сколько он утверждал, должен был девять часов натыкаться на кусок дерьма каждые одиннадцать шагов. Другой предположил, что Лэй тратил на одежду больше, чем мог себе позволить. Блогеров арестовали: “Доблестная фигура Лэй Фэна подверглась сомнению со стороны некоторых пользователей интернета. Многие сообщили об этом в милицию, потребовав преследования тех, кто распускает слухи, очерняющие образ Лэя”.

Я иногда думаю, каким стал бы Китай, если бы его лидеры, вместо размахивания плакатами с Лэй Фэном и лозунгами о “гармонии”, дали бы понять, что пытаются сделать институты более честными и заслуживающими доверия. Власть определяет моральную позицию, по крайней мере, согласно Конфуцию: “Нрав правителя подобен ветру, а нрав народа – траве. Куда дует ветер, туда и клонит-с я трава”[11]. Из-за злоупотреблений и обмана правительство не смогло предложить убедительный образ современного китайца. Партия строила свою легитимность на процветании, стабильности и пантеоне пустых героев. Поступая так, она обезоружила себя в битве за души и отправила людей блуждать в поисках авторитетов.

Глава 21

Душевные труды

В какой-то момент я потерял из виду Линь Гу – репортера со связями, считавшего себя модным бездельником и гордящегося тем, что ни разу не включал дома плиту. Потом его друг сказал мне, что Линь уехал в горы и готовится стать монахом. Это было не в диковинку: недавно Китай стал крупнейшей буддийской страной. Когда Линь вернулся в Пекин, мы договорились вместе пообедать. Я встретил его у метро. Наголо обритый Линь был закутан в коричневый хлопок. Он жил в общине вместе с двумя десятками других людей в двух часах езды от ближайшего города. “Это клише, да? – засмеялся Линь. – Монах из среднего класса?” Журналист Линь жил по правилу: “Сомневайся во всем”. Ему было тридцать восемь лет. Он вырос после Культурной революции, во времена изобилия, когда политика была никому не интересна. Мать Линя в молодости была коммунисткой, но Линь, как и во всем остальном, сомневался и в ее уважении к партии. Буддизм он прежде видел так: “Старенькие бабушки и дедушки преклоняют колени и жгут благовония”. Зимой 2009 года Линь купил путевку в Таиланд для себя с матерью. Перед поездкой он зашел в книжный магазин в Чэнду – и наткнулся на мемуары монаха. Прочитанное поразило его: “Будда вдохновил меня. Он предложил смелый взгляд на мир… Будда мог бросать вызов социальным обычаям, вроде кастовой системы в Индии. Он понемногу, день за днем, изменял понятийный аппарат”.

Приехав в Таиланд, Линь весь отпуск провел с книгой в гостиничном номере (“Я ни разу не сходил в бассейн”), а вернувшись в Пекин, стал часто посещать буддийский институт неподалеку с домом. Для него момент трансформации наступил тогда, когда он принял идею, что мир – это иллюзия: “И почему же мы должны привязываться к деньгам, славе или статусу?” Линь понял, что не может вернуться на старую работу:

Чтобы быть журналистом в Китае, нужно танцевать в цепях. Маневрировать. Играть с правительством, чиновниками от пропаганды, с людьми из твоих сюжетов… Мы тратим много энергии и времени, пытаясь обойти пропаганду. А после этого ты уже устал, и дедлайн близко. Так что ты остаешься неудовлетворенным качеством сюжетов и завидуешь западным коллегам, которые могут позволить себе думать только о работе.

Первые годы нового века в Китае можно сравнить с Великим пробуждением Америки в XIX веке. Мнение, будто китайский гражданин готов отложить моральные заботы до тех пор, пока он не купит дом и машину, стало стремительно устаревать. Чем больше китайцев удовлетворяло свои базовые потребности, тем чаще они подвергали сомнению старые правила. Они обращались не только к религии, но и к философии, психологии и литературе, чтобы ориентироваться в мире бессвязной идеологии и безудержных амбиций. Какие обязательства в сверхконкурентном обществе есть у человека по отношению к незнакомцу? Обязан ли гражданин говорить правду, когда это опасно? Что лучше: попытаться изменить авторитарную систему изнутри или противостоять ей, рискуя вообще не добиться эффекта?

Поиск смысла вдохновил людей, как прежде гонка за богатством. Однажды декабрьским вечером 2012 года я попал в кампус Сямэньского университета. Студенты толпились у дверей аудитории, и их было гораздо больше, чем та могла вместить. Я изнутри наблюдал за растущей толпой. Охранники нервничали.

Ажиотаж вызвал человек, приобретший в Китае популярность голливудских актеров или звезд Эн-би-эй, – профессор политической философии Майкл Сэндел. В Гарварде Сэндел читал курс “Справедливость” и знакомил студентов с Аристотелем, Кантом, Роулсом и другими столпами западной мысли. Он поверял их этические теории проблемами реального мира. Можно ли оправдать применение пытки? Или украсть лекарство, нужное вашему ребенку, чтобы выжить? Лекции Сэндела записало американское общественное телевидение, и они стали доступны в Сети – в том числе и в Китае. Добровольцы быстро сделали субтитры на китайском, и спустя два года Сэндел стал почти нелепо популярным. Его китайские лекции о западной политической философии просматривали по меньшей мере двадцать миллионов раз. Журнал “Чайна ньюсуик” назвал его “самым влиятельным иностранцем” 2010 года.

Сэнделу, педантичному человеку с редеющими седыми волосами и бледно-голубыми глазами, рассеянно взирающими на мир, под шестьдесят. Он привык к Массачусетсу, где живет с женой и двумя сыновьями, но постепенно свыкся и с бурной реакцией на себя за границей, особенно в Восточной Азии. В Сеуле он на стадионе читал лекцию четырнадцати тысячам слушателей, а в Токио перекупщики требовали до полутысячи долларов за билеты на его семинары. В Китае же он вызывает почти религиозный восторг, и поездки туда точно затягивают Сэндела в другое измерение. Однажды в аэропорту Шанхая сотрудник паспортного контроля остановил ученого, чтобы сообщить: он его поклонник.

Толпа все росла, и организаторы решили, что у них будет больше шансов добиться порядка, если они откроют двери. Впустили всех, и девушки и юноши уселись на полу. С эн-дел взошел на сцену. Позади на огромном баннере было написано китайское название его новой книги – “Что нельзя купить за деньги”. В ней Сэндел отвечал на вопрос, не слишком ли много явлений современной жизни стали “орудиями извлечения выгоды”. В стране, где у всего, казалось, есть ценник – у армейских должностей, у брака, у места в детском саду, – слушатели ловили каждое его слово. “Я не осуждаю рынок как таковой, – сказал он толпе. – Я лишь предполагаю, что в последние десятилетия мы, почти того не сознавая, перешли от рыночной экономики к рыночному обществу”.

Сэндел привел пример из прессы. Семнадцатилетнего школьника Ван Шанкуня из провинции Аньхой в чате убедили продать почку за 3,5 тысячи долларов. Мать узнала о сделке, когда сын принес домой новый “айпэд” и “айфон”, а потом у него обнаружилась почечная недостаточность. Хирурга и восемь других участников нелегальной операции, перепродавших почку Вана вдесятеро дороже, арестовали. “Полтора миллиона китайцев нуждается в пересадке органов, – напомнил Сэндел, – но ежегодно доступно лишь десять тысяч органов”. Многие ли из вас, спросил он у аудитории, поддержат легальный, свободный рынок почек?

Молодой китаец в белой толстовке и в очках с толстыми стеклами, назвавшийся Питером, поднял руку и объяснил: легализация разрушит черный рынок. Остальные с ним не согласились, и Сэндел поднял ставки. Допустим, отец продает почку, а “несколько лет спустя, когда приходит время отправить второго ребенка в школу, к нему приходит человек и спрашивает, готов ли тот продать вторую почку – или сердце, например. Плохо ли это?”

Питер подумал и сказал: “Если все добровольно, прозрачно и открыто, то богатые могут покупать себе жизнь. Это не аморально”. Волна возмущения прокатилась по залу. Сидевший за мной мужчина средних лет выкрикнул: “Нет!” Сэндел успокоил слушателей: “Вопрос рынка – на самом деле вопрос о том, как нам жить вместе. Хотим ли мы жить в обществе, где все покупается и продается?”

“Из всех стран, где я бывал, – сказал мне Сэндел на следующий день, – в Китае условия свободного рынка восприняты молодежью охотнее, чем где-либо, за исключением, возможно, США”. Его, однако, больше интересовал ропот, которым аудитория встретила предложение продать вторую почку: “Один за другим обнаруживаются пределы приложения рыночной логики ко всем сферам жизни”.

В Китае иностранные идеи нередко вызывали ажиотаж. После Первой мировой войны Джон Дьюи, путешествуя по стране, собирал толпы почитателей. Позднее популярностью пользовались Фрейд и Хабермас. Сэндел впервые приехал в Китай в 2007 году, и оказалось, что вовремя. Представляя американца слушателям в Университете Цин-хуа, профессор Ван Цзюньжэнь сказал, что у Китая “плачет сердце”. Сэндел большую часть своей карьеры подчеркивал важность “нашего морального долга друг перед другом как сограждан”. Он рос в Хопкинсе, пригороде Миннеаполиса, а когда ему было тринадцать лет, семья переехала в Лос-Анджелес. Одноклассники прогуливали уроки, чтобы покататься на серфе, и это возмущало Сэндела: “Положительным эффектом Южной Калифорнии стала возможность увидеть невоздержанность на практике”. Он рано заинтересовался либеральной политикой. Сэндел учился сначала в Университете им. Брандейса, а после в Оксфорде, получив Родсовскую стипендию. Во время зимних каникул он и его однокурсник решили издавать экономическую газету. “У друга был очень странный режим, – говорил Сэндел. – Я ложился спать, наверное, около полуночи, а он продолжал бодрствовать… Это давало мне время по утрам на чтение книг по философии”. К тому времени, как занятия возобновились, он прочитал Канта, Роулса, Нозика и Арендт и забросил экономику ради философии.

Сэндел призывал к общественной дискуссии о морали: “Мартин Лютер Кинг прямо обращался к духовным и религиозным источникам. Роберт Кеннеди, баллотируясь в 1968 году в президенты, также подчеркивал моральный и духовный аспекты либерализма”. Но к 1980 году американские либералы отказались от рассуждений о морали и добродетели, потому что те стали ассоциироваться с “религией… Я почувствовал – политике чего-то не хватает, и подумал, что не случайно в 1968–1992 годах американский либерализм казался отжившим свое”.

В 2010 году в Китае добровольцы составили группу ‘‘Всеобщее телевидение”, чтобы сообща делать субтитры к иностранным передачам. Когда у них закончились сит-комы и полицейские драмы, они переключились на доступные в Сети американские учебные курсы. Сэндел однажды уже приезжал и выступал перед небольшой группой студентов-философов, но когда он вернулся после публикации его лекций в интернете, произошло невиданное: “На лекцию в семь вечера занимали места с половины второго”. Сэндел видел, что его работы находят отклик, но нигде он не был так неистово любим, как в Китае. Бренд Гарварда способствовал популярности, а телевизионный лоск сделал его курс интереснее. Для китайских студентов был открытием сам стиль изложения: Сэндел призывал студентов формулировать собственные доводы, участвовать в дебатах, в которых не было единственно верного ответа, размышлять о сложных вопросах так, как никогда не поступали в китайских учебных заведениях.

Но главное – Сэндел понимал интерес китайцев к этической философии: “В странах, где она становится популярна, не было повода – по разным причинам – для серьезной общественной дискуссии о важных этических вопросах”. Молодежь особенно “чувствовала ущербность общественного дискурса и требовала большего”. Китай в эпоху бобо и состояний, заработанных с нуля, стал землей безудержного индивидуализма, местом, где человек мог считать себя свободным от общественных связей и принимать решения, основываясь на личных интересах. Китаем правили технократы, которые публично поддерживали дискредитированную идеологию, а на практике полагались на экономику и безжалостную эффективность. Когда Дэн назвал процветание “единственной истиной”, он показал китайцам путь не только к благополучию, которого те прежде не знали, но и к фальшивым лекарствам, кучам плесневеющих купюр и одиноким по причине “тройного отсутствия” холостякам. Сэндел и политическая философия предлагали молодежи Китая незнакомый словарь, который она находила удобным и безопасным, условия, в которых можно было обсуждать неравенство, коррупцию и справедливость без открытого политического протеста. Это была возможность поговорить о морали, не упоминая “просто сестер” или амбиции, проявляющиеся за игорным столом в Макао.

Сэндел не бросал прямой вызов китайским табу: разделению властей, верховенству партии над законом, но иногда власти отказывали ему в доверии. Однажды клуб ученых и писателей пригласил его выступить в Шанхае перед аудиторией в восемьсот человек, но накануне местное правительство отменило лекцию. Сэндел спросил у организаторов:

– Сообщили причину?

– Нет, они никогда ничего не объясняют.

Иногда Сэндел сталкивался со скепсисом. Для одних его аргументы против рынка были хороши в теории, но намеки на равенство вызывали воспоминания о талонах на продовольствие и пустых полках. Другие утверждали, что быть в Китае богатым – единственный способ защититься от злоупотреблений властей, а ограничение рынка лишь усилит государство. Но после лекции в Сямэньском университете, когда я увидел, как Сэндел беседует с пекинскими студентами, мне стало ясно, что китайцы отлично понимают его слова о “випизации” американской жизни – то есть о разделении на мир богатых и мир всех остальных. После тридцати лет марша в будущее, где все продается, многим расхотелось идти туда.

В последний вечер в Пекине Сэндел читал лекцию в Университете международного бизнеса и экономики и встретил там группу студентов-волонтеров, которые работали над переводом лекций его цикла “Справедливость”. Одна девушка призналась: “Ваш курс спас мою душу”. Прежде чем Сэндел успел спросить, что она имеет в виду, толпа оттеснила ее. Я подошел и представился. Двадцатичетырехлетняя Ши Е получала степень магистра в управлении персоналом. Она объяснила, что работы Сэндела “стали ключом, открывшим мой разум и заставившим во всем усомниться. Это было год назад. А сегодня я часто спрашиваю себя: “В чем здесь моральное противоречие?’”

Родители Ши Е были крестьянами, пока отец не занялся торговлей морепродуктами.

Я поехала с мамой к Будде помолиться и положить еду на стол, как подношение. Раньше я спокойно сделала бы все это. Но через год, когда я сопровождала маму, я спросила ее: “Почему ты так делаешь?” Матери это совсем не понравилось. Она посчитала мой вопрос глупым… Я начала все подвергать сомнению. Я не говорю, что это хорошо или плохо; я просто спрашиваю.

Ши Е перестала покупать билеты на поезд у перекупщика, потому что “когда он продает их по ценам, которые сам выбирает, это лишает меня выбора. Если бы не он устанавливал цену, я могла бы решить ехать эконом-классом или первым классом, но он лишил меня выбора. Это нечестно”. Она начала уговаривать друзей делать то же самое: “Я еще молода, и у меня нет власти многое изменить, но я могу повлиять на образ их мысли”.

Ши Е была готова окончить обучение, но ее открытия в политической философии все усложнили: “Прежде чем я узнала об этих лекциях, я была уверена, что хочу стать специалистом или менеджером по подбору персонала в крупной компании. Но теперь я не знаю, что делать. Я надеюсь заняться чем-то более осмысленным”. Она не решалась сказать об этом родителям, но втайне надеялась получить отказ в отделе кадров:

– У меня может быть свободный год, я смогу съездить за границу и найти временную работу, позволяющую повидать мир. Я хочу понять, что я могу дать обществу. Я хочу путешествовать сама, потому что в Китае многие туристические маршруты очень коммерциализированы. А путешествие в любом случае имеет смысл только как личный опыт.

– Куда вы хотите поехать? – спросил я.

– В Новую Зеландию. В Пекине ужасный воздух, я хочу сбежать в чистое место и немного отдохнуть. А там я могу обдумать следующую поездку. Может быть, в Тибет.

Я привык встречать людей, которые перешли в новую веру почти случайно. Экономист Чжао Сяо объяснил мне: “Если китайская кухня сделает меня сильнее, я буду выбирать китайские блюда, а если меня сделает сильнее западная еда, я буду есть ее”. Прагматизм очень помогал Чжао. К сорока с лишним годам он вступил в партию, получил ученую степень в Пекинском университете и преподавал в столице. Однажды он взялся за изучение вопроса, что можно перенять у преимущественно христианских обществ, и решил, что христианство способно помочь Китаю бороться с коррупцией, снизить загрязнение окружающей среды и стимулировать такую благотворительность, которая привела к основанию Гарварда и Йеля. Потом он и сам принял христианство. “Мы видим, что компартии в Советском Союзе и Восточной Европе распались, и их страны распались вместе с ними, – сказал Чжао. – Но в Китае партия устояла именно потому, что продолжала меняться”.

Партию вынуждали изменить отношение к вере. Конституция гарантировала свободу вероисповедания, но это право было ограничено, например, законами против прозелитизма. Официально Китай признавал даосизм, буддизм, ислам, католицизм и протестантство, но верующие должны были молиться под присмотром государства. Более двадцати миллионов китайских католиков и протестантов посещали церкви, управляемые “Патриотической католической ассоциацией” и “Патриотическим движением за тройственную независимость”. Но в два с лишним раза больше христиан молилось в незарегистрированных церквях размером от учебной группы в сельском доме до полупубличных конгрегаций в крупных городах. Эти церкви не защищены законом, так что власти могут терпеть их сегодня и закрыть завтра. В последние годы партия сделала несколько шагов к толерантности, неофициально позволив “подпольным церквям” расти. Впрочем, отношение к движению “Фалуньгун” осталось прежним, а притеснение буддистов и мусульман в Тибете и Синьцзяне нередко вызывает беспорядки.

Несмотря на риск, число верующих растет, особенно среди интеллектуалов. Однажды я обедал с правозащитником по имени Ли Цзянцян, и он назвал мне множество своих коллег, которые обратились в христианство и использовали суды, чтобы добиться признания: “Им неважно, кто у власти: Цезарь, Мао, партия. Тот, кто у власти, пусть остается у власти. Но пусть не мешает мне верить в Иисуса”. Ли Фань, светский писатель-либерал, предположил: “Христианская церковь, вероятно, – самая крупная негосударственная организация Китая”.

“Домашние церкви” появились повсюду. Мне довелось посетить службу в довольно бездуховной обстановке “Города саун” – комплекса ночных клубов и массажных салонов. Когда я спросил об этом преподобного Цзинь Минжи, он улыбнулся: “У них хорошие условия аренды”. У тридцатипятилетнего Цзиня грива седых волос и обаяние телепроповедника. Еще недавно он был обречен на тихую жизнь в пригороде: семья, партия и образование в Пекинском университете. Но беспорядки на Тяньаньмэнь поколебали его веру в государство: “Студентов в 80-х годах воспитывали для страны, за наше обучение платили не мы”. Внезапно он ощутил “острое чувство безнадежности”. Церковь стала выходом; она предлагала моральную ясность и чувство принадлежности к общности, большей, нежели Китай. Когда Цзинь сказал родителям, что переходит в христианство, они подумали, что он сошел с ума.

Десять лет Цзинь проповедовал в официальной протестантской церкви. Потом его осенило. Вместо “домашней церкви”, где верующие вынуждены тесниться в гостиной, он захотел жить “открыто и независимо… Нам нечего скрывать”. Власти предупредили “не ступать на кривую дорожку”, но он убедил их, что не настроен на конфликт. “Изначально у нас было огромное государство, которое все контролировало, но влияние государства постепенно тает, а гражданское общество растет и крепнет… Я думаю, церкви должны воспользоваться возможностью расширения”. В 2007 году Цзинь подыскал пятиэтажное офисное здание в тихом уголке “Города саун”. Места здесь хватало для ста пятидесяти прихожан. Неписаные правила незарегистрированной церкви в Китае включали необходимость оставаться маленькой и избегать внимания властей. Цзинь повесил вывеску, напечатал визитные карточки “Церковь Сиона” и стал звать на проповеди милиционеров.

Паства Цзиня вначале насчитывала двадцать человек. Через год прихожан было уже триста пятьдесят – почти все младше сорока лет и с высшим образованием. Однажды в воскресенье я пришел на службу, и в церкви можно было только стоять. Я слышал голоса детей в игровой комнате по соседству. Цзинь был артистом. Он читал проповедь под аккомпанемент ударных и электрогитары, а хористы были одеты в ярко-розовые накидки. Цзинь предлагал внеконфессиональный, консервативный евангелистский подход и приправлял свои проповеди отсылками к популярной культуре и к экономике. Проповедь он закончил призывом, который я никогда не слышал в церкви. “Пожалуйста, уходите, – попросил он, улыбаясь. – У нас мало места. Другие тоже хотят прийти, поэтому, пожалуйста, являйтесь только на одну службу в день”.

Я перестал удивляться встречам с китайцами-христианами. Попав в Вэньчжоу, коммерческую столицу восточного побережья, я нанес визит промышленнику Чжэн Шэн-тао – главе торговой палаты, одному из богатейших людей Китая, который ездил в серебристом “Роллс-ройсе”. Чжэн оседлал денежную волну, но пришел к выводу, что если китайские дети травятся молоком, терпеть это нельзя. Чжэн сказал мне, что, обратившись десять лет назад в христианство, он теперь уговаривает других бизнесменов принять несколько правил поведения: нет – уклонению от уплаты налогов, нет – продаже некачественных товаров, нет – “перемене контрактов и обещаний”. “Что случится, если мне можно будет доверять, а остальным – нет?” – спросил он меня.

Людям, взрослевшим в обстановке государственного контроля над экономической и частной жизнью, ограничения в религиозной сфере казались устаревшими. Я встретился с Ма Цзюньянь, двадцатипятилетней участницей христианской певческой группы, которая зарабатывала, выступая в церквях. Это было неслыханно, и я спросил Ма, одобряют ли местные власти их выступления. Ма изумилась: “Иисус учил проповедовать всем… Он не говорил – “Вам нужно получить разрешение на проповедь”. Реальность была сложнее, но я понял ее: она жила настолько самодостаточной жизнью, что редко задумывалась о государстве. Ее группа (примерно полсотни человек) поселилась в общежитии на ухабистой торговой улочке, заполненной киосками с паровыми пирожками и овощными лотками. Группа была не вполне легальной, однако же не скрывалась. Плакат на стене гласил: “Пекин принадлежит Богу”. Этот лозунг не бросался бы в глаза, если только не знать, что Пекин принадлежит компартии.

Ма репетировала с коллегами танцевальный номер под аккомпанемент гитары, пианино и барабанов. В сырой комнате было много людей. Юноши пятнадцати-двадцати лет прыгали, выкрикивая: “Это сила Святого Духа! Ничто не может остановить ее!” Я видел подобное в Западной Виргинии и чикагском районе Саутсайд, однако в Китае это было в диковинку. Ма и ее друзья, в отличие от родителей, взрослели, когда христианство перестало быть опасным секретом. Западная религия приобрела определенный шик благодаря, например, Яо Чэнь – очень популярной телеактрисе. Когда Ма и ее друзья закончили репетицию, они опустили головы и зажмурились. По их щекам текли слезы. Женщина в центре подняла голову и попросила у Господа, чтобы Китай “стал христианской страной”.

Вряд ли Китай окончательно повернется в сторону христианства. Скорее всего, страна воспримет самые удобные аспекты западной религии и философии – и отбросит остальное, как это было с марксизмом, капитализмом и прочими идеологическими заимствованиями. С другой стороны, в контексте попыток самоопределения Китай уже стал христианским – в той же степени, в которой он стал страной влюбленных, страной правдоискателей, страной ниспровергателей традиций. Он стал многоликим.

Глава 22

Культурные войны

Мастерская Ай Вэйвэя произвела на меня странное впечатление. Его помощники не сидели без дела. На стенах висели чертежи. Однако сам Ай оказался в “чистилище”: ему позволили заниматься искусством, но запретили уезжать из столицы. Милиция потребовала, чтобы Ай предупреждал ее об уходе: “Я должен сообщать, куда иду и с кем намерен встретиться… Чаще всего я подчиняюсь приказам, потому что это ничего не значит. Кроме того, я хочу показать, что не боюсь. Я не скрываюсь. Они могут следить за мной”. Недавно журнал ArtReview опубликовал свой рейтинг самых влиятельных людей в мире искусства и поставил Ая на первое место. Тот заявил, что это абсурд и что он “не чувствует себя влиятельным”. Напротив, Ай ощущал себя очень уязвимым: впервые за долгое время он оказался заложником обстоятельств.

Ай Вэйвэя освободили из тюрьмы в разгар битвы за влияние на китайскую культуру. Вскоре после его освобождения Ху Цзиньтао пообещал заботиться о “культурной безопасности” Китая и предупредил, что “международные враждебные силы упорно стремятся к… вестернизации и расколу страны”. Ху призвал соотечественников “бить тревогу и не терять бдительности”. Партия задалась вопросами: кто будет определять границы китайского искусства, идей, развлечений? Кому поверит общество: правительству, диссидентам, магнатам или разоблачителям?

КПК воспользовалась рецептом, сработавшим в экономике (планирование, инвестиции и навязывание правил), и применила его к культуре. В числе первых жертв оказались “шоу выбора” – самые популярные на ТВ. Телеканалам приказали убрать из эфира “повторяющиеся программы, включая передачи о любви, браке, дружбе, а также конкурсы талантов, ‘душещипательные’, игровые и эстрадные программы, ток-шоу и реалити-шоу”. За три месяца количество передач сократилось на две трети. Телевидение вернулось к “исконным ценностям социализма”.

Художники, писатели и режиссеры теряли терпение. Ежедневно в Китае открывалось десять новых кинотеатров, однако кинематографисты задыхались. Режиссер Цзя Чжанкэ пожаловался: чтобы ваш фильм вышел в Китае, “нужно показать коммунистов супергероями”. Китай производил больше телепрограмм, чем любая другая страна (более четырнадцати тысяч в год), однако за границей их смотреть не хотели, так что Китай импортировал в пятнадцать раз больше телевизионного контента, чем экспортировал. Когда южнокорейский клип Gangnam Style стал хитом (его посмотрело самое большое количество пользователей в истории Сети), китайские художники пожаловались, что не смогли бы снять ничего подобного: чиновники от культуры не позволили бы дурачиться, высмеивая пекинскую элиту, а настояли бы на помпезном клипе. Художники нарисовали комикс Shanghai Style: здесь автор Gangnam Style не стал миллионером, а, напротив, угодил за решетку, поскольку “бегал, как сумасшедший”.

Деятели культуры настроены все мрачнее. Кинорежиссер Лю Чуань согласился снять короткий фильм об Олимпиаде, но получил столько руководящих указаний, что забросил проект. Лю обозначил это явление так: “проблема Кунфу-панды”. Самый успешный фильм о китайских национальных символах, кунфу и пандах сняли иностранцы, поскольку китайским кинематографистам не позволили бы издеваться над священными предметами.

Цензоры из Государственного управления по делам печати, радиовещания, кинематографии и телевидения всегда работали скрытно. Но режиссеры теперь отказывались молчать и во всеуслышание жаловались. В апреле 2013 года Фэн Сяоган произносил благодарственную речь по случаю получения награды “Режиссер года”. Он решил использовать этот шанс и заявил: “Последние двадцать лет китайских режиссеров подвергают ужасной пытке – цензуре”. Фэн не диссидент: он сделал состояние на романтических комедиях и высокобюджетном эпосе, однако десятилетия компромиссов и уступок уязвили его профессиональную гордость. “Мне приходится перемонтировать фильмы так, что они становятся хуже”, – сказал Фэн. И тут цензоры, сами того не желая, подтвердили правоту Фэна: режиссер эфира нажал “аварийную кнопку” как раз вовремя, чтобы телезрители услышали: “…подвергают ужасной пытке – бип”.

Некоторые из творческих людей Китая считали, что затраты на игру по правилам перевешивают преимущества. Через несколько недель после эскапады Фэна писатель Мужун Сюэцунь превзошел его. Когда цензоры удалили аккаунт Мужуна в “Вэйбо”, он написал “Открытое письмо безымянному цензору”:

Я понимаю, что это письмо не принесет мне ничего, кроме беды… Когда-то я боялся, но теперь уже нет… В этом разница между вами и мной, мой дорогой безымянный цензор. Я верю в будущее, а у вас есть лишь настоящее.

Битва за свободу творчества вышла за пределы кино и романов. Китайская экономика достигла поворотной точки: эра дешевого труда заканчивается, и власти отчаянно пытаются найти новые решения, которые позволили бы стране подняться над экономикой конвейера. Китай стал вкладывать больше денег в НИОКР, чем любая другая страна, кроме США, и обошел США и Японию по количеству патентов. (Впрочем, многие из этих авторских свидетельств не имели никакой ценности, поскольку были зарегистрированы в политических целях или для привлечения спонсорских денег.) Ученые в КНР публиковали больше статей, чем где-либо еще (кроме США), однако, если судить по цитируемости научных работ, Китай даже не в десятке лучших. В академической среде процветал плагиат. Сотрудники журнала Чжэцзянского университета, воспользовавшиеся программойCrosscheck, обнаружили, что почти треть присылаемых им статей содержит неоговоренные заимствования из чужих или собственных старых работ. Из шести тысяч опрошенных китайских ученых треть призналась, что подтасовывала данные или прибегала к плагиату.

Однажды Сюэ Лань, декан факультета госуправления пекинского Университета Цинхуа, пожаловался мне, что многие из китайских институтов преграждают путь самым талантливым. В 1999 году – в эпоху риска, отмеченную появлением состояний, заработанных с нуля, и ‘‘крестьянских да Винчи”, – правительство организовало инвестиционный фонд для малого бизнеса, однако его сотрудники, бюрократы до мозга костей, решились ставить лишь на безопасные предприятия. “Это государственный фонд, и они боялись, что если доля ошибочных решений окажется слишком высокой, люди скажут: “Эй, вы транжирите наши деньги’, – объяснил Сюэ. – А венчурный капиталист возразит, что ошибаться – это естественно”. Мало объявить о том, что поощряешь радикально новое. Чтобы предприниматели могли доверять друг другу и сотрудничать, требуются сильные, политически независимые суды, способные защитить интеллектуальную собственность. Нужны университетские лаборатории, где в работу независимо мыслящих людей не вмешивалось бы начальство или Отдел. Чжао Цзин, блогер и аналитик, пишущий под псевдонимом Майкл Анти, вопрошал: “Если можно стать миллиардером, скопировав американский сайт… кто будет тратить время на инновации?”

Зачастую влияние государства отчаянно непродуктивно. Однажды китайским программистам запретили обновлять платформу Node.js, поскольку в номере версии – 0.6.4 – якобы было зашифровано 4 июня, дата подавления выступлений на площади Тяньаньмэнь. А проект по вебдизайну, названный в честь шведского города Фалун, запретили потому, что Великий файервол усмотрел здесь намек на “Фалуньгун”. За несколько дней до того, как “Фейсбук” стал доступен в КНР, инвестиционный банкир и выпускник Гарварда Ван Жань, основатель China eCapital, просмотрел проспекты компании и увидел предупреждение для инвесторов: “Фейсбук” заблокирован в четырех странах – Иране, Сирии, Северной Корее и Китае. “Не знаю, как вам, – рассказал он миллионам своих читателей в “Вэй-бо?, – а мне такое положение вещей начинает казаться оскорбительным”.

Никто не бросал вызов культурным ограничениям откровеннее, чем Ай Вэйвэй. Через пять месяцев после освобождения художника государство нашло способ заставить его замолчать. Ая обязали выплатить 2,4 миллиона долларов в счет “задолженности по налогам и пеней”, относящимся к трем его архитектурным проектам: фотогалерее в Пекине и паре квартир для клиентов из Англии и Сингапура. Ай подозревал, что эти проекты привлекли наибольшее внимание, потому что речь шла о зарубежных клиентах и счетах. Но вместо того чтобы заплатить, Ай решил оспорить налоговые претензии. Согласно закону, если бы он выплатил в течение пятнадцати дней треть суммы (то есть восемьсот тысяч долларов), он смог бы обжаловать дело в суде. Когда люди узнали о намерении Ая судиться, они стали передавать ему деньги. Купюры вкладывали в бумажные самолетики и запускали через стену во двор мастерской. Заворачивали яблоки и апельсины в купюры и оставляли их на пороге. Переводили деньги через интернет. “Не торопитесь с возвратом. Подождем, пока не появится новая валюта”, – советовал жертвователь, намекая на отсутствие портрета Мао на стоюаневой банкноте.

Ай Вэйвэй был восхищен:

Пришла девушка с рюкзаком денег и спросила: “Куда положить? Я копила на машину, но теперь передумала. Они ваши”… Люди возвысили голос и начали финансировать человека, которого государство называет преступником. Это неслыханно.

Бухгалтер Ая публиковал отчеты о растущем потоке пожертвований. Список был очень пестрым: я нашел, например, имя человека, чей сын заболел, попив отравленного молока. К концу недели денег набралось больше, чем требовалось для депозита. После того как сбор денег стал самым обсуждаемым событием в “Вэйбо”, аккаунт Ая был заблокирован. Мой телефон зажужжал:

Удалите все упоминания в интернете о том, что Ай Вэй-вэй собирает деньги на уплату налогов. Сайты должны как можно скорее удалять сообщения… используемые для нападок на партию, правительство и правовую систему.

Партийный таблоид “Глобал таймс” предположил, что запуск бумажных самолетиков через стену можно счесть “нелегальным сбором денег”, и предостерег: “В последние тридцать лет такие, как Ай Вэйвэй, подымались – и снова падали, а Китай тем временем продолжает свое восхождение вопреки их пессимистичным прогнозам. К чему действительно идет наше общество, так это к избавлению от таких, как Ай Вэйвэй”. Ожидая суда, Ай начал беспокоиться. Зимой деревья у дома сбросили листву, и камеры на столбах таращились особенно нагло. Ай швырял в них камни, и его задержали за “нападение на камеру”. Один из поклонников художника поинтересовался в Сети: “Насколько серьезно ранена камера? Нужно ли ее навестить? Может, сделать томографию?”

Несколько дней спустя я сидел в столовой Ая. Старый глухой кокер-спаниель Данни, шатаясь, бродил по комнате. Лу Цин, жена Ая, спустилась в столовую и направилась к входной двери. Она не привыкла к вниманию; предыдущий год принес допросы и необычные ощущения – ведь ей пришлось выступать от имени арестованного мужа. Имя Лу значилось в документах на мастерскую, поэтому ее втянули в дело о налогах. Из-за стола Ай наблюдал, как жена кутается в красную шаль. Она собиралась в суд. Лу прижала к груди картонную папку и открыла дверь. “Все нормально?” – спросил Ай. Она кивнула, натянуто улыбнулась и вышла.

Я спросил Ая, вправду ли он не заплатил налоги. (В Китае уклонение от налогов считается чем-то вроде национального спорта. По данным правительства, в 2011 году казна недосчиталась триллиона юаней – около 157 миллиардов долларов, – и главными нарушителями оказались государственные предприятия. Я ежедневно получал спам с предложениями купить поддельные накладные, которые можно использовать для ухода от налогов.) Ай ответил: нет, это не так. Чтобы удостовериться в этом, в другой ситуации я бы заглянул в материалы дела, но милиция конфисковала всю отчетность компании Ая, закрыла доступ публике и прессе на судебные заседания, а когда я позвонил в прокуратуру и в суд, никто не ответил на мои вопросы. Даже адвокат Ая, Пу Чжицян, так и не увидел материалы дела. Я спросил художника, есть ли у него шанс победить. Ай ответил: “Нет. Мы побеждаем, лишь открывая правду”.

Ай оказался прав: в марте 2012 года ему отказали в пересмотре дела. Тогда он обвинил налоговую службу в недобросовестном обращении с доказательствами. В этот раз, к его удивлению, суд согласился провести слушание. Но когда Ай собрался явиться на заседание, он получил звонок из милиции: “Попробуйте, но до суда вы можете и не добраться”. Его жену и адвоката пропустили, однако здание суда было окружено милиционерами в форме и в штатском. Они мешали пройти журналистам и дипломатам. Активиста Ху Цзя, который все же попытался зайти в суд, милиционеры избили у его собственного дома. Городские власти изменили автобусные маршруты, убрав их от здания суда. В первую годовщину своего ареста Ай – с прослушиваемым телефоном, просматриваемой почтой и с окруженной камерами мастерской – решил превзойти милицию: он установил в доме четыре веб-камеры (одну из них – в спальне) и назвал это Weiweicam.com. Милиция пришла в замешательство. Спустя несколько недель Аю приказали отключить камеры. Ему нельзя было следить за собой. Он шутил, что, наверное, первым из современных художников может написать книгу о налогах. Для него знание любого рода было самым важным из искусств: “Их власть держится на неведении. Мы ведь не должны знать”.

Ай Вэйвэй думал, что через год после освобождения ему вернут паспорт, но и после июня 2012 года ничего не изменилось. Аю сообщили, что он не может путешествовать, потому что его подозревают теперь также в двоеженстве, незаконном обмене иностранной валюты и изготовлении порнографии. Что касается порнографии, то, как ему объяснили, речь шла о единственной фотографии: однажды он обнаженным снялся в компании четырех обнаженных женщин. Когда поклонники Ая услышали о новом обвинении, они в знак солидарности стали распространять собственные фото нагишом.

Как-то осенним утром я зашел к Аю; он был мрачен. Суд отверг апелляцию по налоговому делу, и Ай вернул пожертвования. Правительство закрыло его продюсерскую компанию Fake Cultural Development Ltd, потому что та не обновила ежегодную регистрацию. (Это было бы непросто: милиция забрала документы и печати.)

Этакая игра в шахматы с пришельцем из космоса. Они играют по правилам, которые ты себе не представляешь, и игра устроена так, что они всегдапобеждают. Меня заставляют играть, и неважно насколько хитрый ход я сделаю. Я все равно проиграю.

Прежде я не слышал такого от Ая. Он решил, что систему уязвляет не то, что у них разные идеи: она отрицает его право сомневаться, его право конкурировать с партией за влияние на умы:

Каждый день я жду, что, может быть, сюда, выбив дверь, ворвется чиновник и скажет: “Вэйвэй, давай посидим, поговорим. О чем ты думаешь? Давай-ка посмотрим, насколько ты нелеп”.

Сыну Ая было три с половиной. Я спросил, как Ай собирается объяснить ему ситуацию. Он надолго замолчал, его глаза покраснели. Потом он сказал: “Я хочу, чтобы сын рос медленнее. Я не хочу, чтобы он вырос слишком быстро для того, чтобы понять”. Ай впервые на моей памяти предпочел незнание знанию: “Эту ситуацию нельзя объяснить. Она иррациональна… Я не понимаю, почему все должно быть так”. Ай сменил тему. Несмотря на трудности, он ощущал перемены:

Я думаю, почти на всех уровнях общества понимают, что Китай столкнулся с глубоким кризисом в вопросах доверия, идеологии, моральных стандартов и так далее… Это не может продолжаться. Без перемены политического фундамента Китай погибнет. Так называемое чудо не продлится долго… После девяноста лет успеха КПК – все еще подпольная партия. Они никогда не могли ни озвучить свои идеи, ни ответить тому, кто бросил им интеллектуальный вызов.

За те несколько лет, что я знал Ай Вэйвэя, он стал символом, самым известным в истории китайским диссидентом. О нем писали книги и статьи, снимали фильмы. Но как только художник стал звездой, мир искусства потерял к нему интерес. (“Нью рипаблик” опубликовал статью “Ай Вэйвэй: прекрасный диссидент, ужасный художник”.) Больше всего, наверное, Ая беспокоило поведение других китайских художников: “Во время моего исчезновения никто из них не спросил: где человек? Что за преступление он совершил? Думаю, коллеги боялись. Когда я встречаюсь с ними, они во всем со мной соглашаются, но если нужно публично заявить о своей позиции, они этого не делают”.

Некоторым казалось, что Ай применяет к другим несправедливые стандарты. Он утверждал, что для художника, писателя или мыслителя избегать конфликта, политики – трусость. Когда лондонская выставка китайского искусства получила положительные отзывы, он осудил ее за неспособность обратиться “к наиболее важным современным проблемам страны” и сравнил с “рестораном в Чайнатауне, где подают давно известные блюда вроде цыпленка гунбао и свинины в кисло-сладком соусе”.

Давление на творческих людей приводило к конфликтам далеко за пределами мира Ай Вэйвэя. В январе 2012 года блогер Май Тянь опубликовал эссе “Искусственный Хань Хань”. Май сравнил даты и время публикации записей Ханя с его участием в гонках и пришел к выводу, что тот не был их автором. Блогер объявил, что “писатель Хань”, возможно, – целый коллектив безымянных авторов. Хань пообещал три миллиона долларов тому, кто это докажет. Его поклонники нашли ошибки в вычислениях обвинителя, и Май отозвал свои претензии. Однако разговор о подделке привлек внимание человека по имени Фан Чжоуцзи.

Фан был биохимиком (учился в Мичиганском университете) и прославился раскрытием случаев шарлатанства и коррупции в научной сфере. В Китае это рискованно: однажды на Фана напали бандиты, вооруженные молотком и перцовым баллончиком, и оказалось, что они были наняты врачом, обвиненным Фаном в подтасовке данных. Обвинения Фана не всегда оказывались справедливыми. Ему предъявляли иски о клевете (по его подсчетам, он выиграл три, проиграл четыре), но в новой культуре скептицизма он приобрел вес. Когда я встретился с Фаном, он заявил, что отвергает какую бы то ни было слепую веру. Он критиковал евангелистов и “Фалуньгун” и видел схожие черты в успехе Хань Ханя: “Они пытаются создать ложного идола”. Фану показались подозрительными сами обстоятельства, обусловившие популярность Ханя: внезапная слава, привычка работать быстро и в одиночестве, заявление, что он предпочитает писательству гонки. Пытаясь пресечь кривотолки, Хань отсканировал и выложил в Сеть почти тысячу страниц рукописей. Фан заявил, что почти не видит здесь “перемены сюжета и деталей”, и предположил, что рукописи принадлежат отцу Ханя, отчаявшемуся литератору, или же коллективу авторов.

Столкновение Ханя и Фана – двух влиятельнейших китайских комментаторов – стало сенсацией. За две недели в “Вэйбо” на эту тему появилось пятнадцать миллионов записей. Некоторые критики Ханя зашли так далеко, что потребовали от налоговой службы проверить, учтены ли его гоночные машины. (А кое-кто предположил даже, что рост Ханя на самом деле меньше, чем он рассказывает.) Спор о Хань Хане разделил интеллектуалов на два лагеря – столь непримиримых, что писатель Мужун Сюэцунь, глядя на льющиеся потоки грязи, заключил: “Со времен Культурной революции китайские интеллектуалы не выказывали такой ненависти друг к другу”. Почему из всех вопросов именно этот вызвал такое ожесточение? По мнению Мужуна, интеллектуалы были так забиты, что дрались за объедки:

Мы забываем критиковать власть; забываем уделять внимание общественному благу. Это должно беспокоить.

Я навестил Ханя. “Трудно опровергнуть что-то, чего ты не делал, – сказал он и предположил, что обвинители не в своем уме. – Они как те люди, которые утверждают, будто американцы не высаживались на Луне”. Я спросил, писал ли когда-нибудь за него его отец, и он ответил: “Нет. И у нас разная манера”. Отца больше волновал сюжет, Хань заботился только о настроении. “Не то чтобы мой стиль хорош. Он не идеален, но очень узнаваем”, – сказал он с оттенком бравады гонщика. Хань помещал обвинения против себя в широкий контекст: “В нашем обществе люди не доверяют друг другу”. О легионах поклонников Фана он отозвался так: “Они верят лишь своему компьютеру”.

Предположение, будто “писателя Ханя” придумали его отец и издатель, было теоретически правдоподобным – во всяком случае, оно казалось не более странным, чем то, что жена Бо Силая отравила британского бизнесмена или что железнодорожный начальник накопил столько денег, что они начали плесневеть. Если честно, какая-то часть меня хотела, чтобы обвинения в адрес Ханя оказались правдой: это чертовски хороший сюжет. Дважды я встречал китайских писателей, которые говорили, что они знают “безымянных авторов Хань Ханя”, но, следуя их наводке, я приходил в никуда. Я расспросил его отца и счел, что либо он и его сын – блестящие актеры, либо разговоры об афере – чепуха. Я решил, что Хань, скорее всего, именно тот, кем кажется: писатель, созданный маркетологами, но не мошенник.

Мне казалось, многие критики Ханя борются не с ним, а с временем, которое он символизирует. Обвинителям вроде Фан Чжоуцзи, назвавшего Ханя “ложным идолом”, его успех казался осквернением авторитета интеллектуала, поскольку Хань штамповал работы для рынка. С точки зрения других, Хань слишком легко отступает, когда риск становится велик. После того как Хань отказался высказаться против тюремного заключения Ай Вэйвэя, они охладели друг к другу, и художник назвал писателя “слишком уступчивым”. Хань оказался не соответствующим ожиданиям людей. В этом смысле он был абсолютным дилетантом, иконой поколения индивидуалистов. Чем чаще я видел его в рекламе на автобусных остановках и в метро, тем сильнее он напоминал мне лицо с коммунистических плакатов. Хань, желая того или нет, стал кем-то вроде Лэй Фэна – носителем веры, которой никто не мог следовать.

Весной 2013 года, когда я в последний раз увиделся с Ханем, я почувствовал, что годы этой веры берут свое. После “танцев в цепях” – закрытого журнала, предупреждений от партии – Хань перенес свой офис в уединенную виллу, разделенную между маленькими компьютерными фирмами, в жилом комплексе в Шанхае. Он занялся разработкой приложения для Android под названием “Один” (One) у которое каждый день отправляло клиенту рассказ, стихотворение или видео. За первые полгода проект собрал три миллиона подписчиков, но был слишком безобидным, чтобы привлечь внимание Отдела. “Раз нельзя издавать журнал, мы превратили его в мобильное приложение”, – объяснил Хань. Мы беседовали в небольшом конференц-зале на верхнем этаже. Молодые сотрудники фирмы сидели за компьютерами среди мягких игрушек, столов для пинг-понга и других приятных мелочей. Хань рассказал, что тратит большую часть времени на свою дочь и гонки. Я спросил, почему он (в последней своей реинкарнации – скандальный автор в отставке) перестал писать о коррупции, несправедливости и других социальных проблемах:

У нас теперь есть “Вэйбо”. Люди могут найти там все, что нужно… Я редко пишу о политике. Скучно! Одно и то же снова, снова и снова. Мне, писателю, не хочется повторяться. У меня есть другие способы выразить гнев. Да я могу и вообще его не выражать.

В зависимости от точки зрения, траектория Ханя могла и вдохновлять, и пугать. Когда я встретил его, он шел к прямому столкновению с партией, но спустя годы он и система нашли способ дополнить друг друга. Его работа оказывала куда меньшее влияние, чем вначале, но сложно было обвинить его за выбор более легкого пути.

Партия не позволяла усомниться в своей решимости идти до конца, и меня поражало, что проигравшие снова рвались в бой. В марте 2010 года я получил приглашение на мероприятие: Ху Шули вновь вступала в дело. Менее чем через четыре месяца после разрыва с прежним издателем Ху арендовала под редакцию гостиничный танцевальный зал и набрала журналистский коллектив. Вместе с репортерами и редакторами, последовавшими за ней из “Цайцзина”, она открыла новую медиагруппу – “Цайсинь”, “новый ‘Цайцзин’”.

Я смотрел из зала, как маленькая Ху в красном пиджаке с блестками поднимается на сцену. Ее было едва видно из-за цветов вокруг микрофона. Высоким голосом она произнесла: “Наша редакционная политика – объективное освещение экономических и социальных событий в Китае – не изменится”. Новые условия работы обеспечили необходимую независимость: Ху и редакторы располагали 30 % акций, а инвесторы и относительно прогрессивная газета “Чжэцзян жибао” – остальными паями. Иметь дела с официальной газетой было рискованно, но теперь у Ху была уверенность, что они сдержат обещание дать ей свободу действий.

Следующие несколько лет я наблюдал за тем, как Ху и ее команда старались вернуть себе утраченные позиции. После того как первый восторг прошел, многие сотрудники уволились из-за низкой зарплаты и неясных перспектив. Ху рисковала. Она открыла эфирное подразделение, однако проект оказался слишком затратным. Коллеги окрестили его “большим скачком”. Журнал готовил резонансные расследования о финансовых махинациях и злоупотреблениях официальных лиц. Так, чиновников, ответственных за политику “одна семья – один ребенок”, поймали на том, что они наживаются, отбирая детей и продавая их в приюты для усыновления иностранцами. В боевых передовицах Ху оспаривала партийные сентенции о демократии, ведущей к нестабильности. “Напротив, это автократия вызывает хаос, – писала она во время ‘Арабской весны’, – тогда как демократия ведет к миру… Отстаивать автократию – значит игнорировать долгосрочные последствия ради краткосрочной выгоды”.

Голос Ху Шули не звучал уже так громко, как двенадцать лет назад: теперь слышались и другие голоса. Корпоративные злоупотребления и коррупцию разоблачали обычные люди, у которых не было ничего, кроме подключения к интернету. Магнаты, когда-то дававшие Ху эксклюзивные интервью, выступали в “Вэйбо”. Перестроился даже прежний журнал Ху – “Цайцзин”. Издатель Ван Бомин, возможно, чувствуя, что его слава газетного магната под угрозой, пообещал читателям, что будет сопротивляться “неуместному контролю сверху”, и журнал вернулся к расследованиям. В этом смысле уход Ху умножил разоблачения.

Весной 2013 года мы с Сарабет стали готовиться к отъезду. После восьми лет в Китае мы хотели взглянуть на него со стороны. Мы знали, что будем скучать, и собирались вернуться. Мы начали прощаться с друзьями, и я навестил Ху. Я стал считать ее чем-то вроде кардиомонитора интеллектуальной жизни Пекина.

Ньюсрум выглядел пустым. Я знал, что молодежь увольняется из “Цайсиня”, и спросил Ху, сложно ли ей теперь. Она признала наличие конкуренции: “Когда я начинала делать ‘Цайцзин’, проблема заключалась в том, что нечего было цитировать! Был только ‘Цайцзин’! А теперь появилось множество вещей, которые можно цитировать, и приходится решать, что из этого правда. Поэтому мы хотим быть влиятельными и понятными – источником, которому доверяют”.

– А вы сможете выжить? – спросил я. Китайское общество не склонно к доверию.

– Это зависит от ситуации. Если Китай изменится, будущее будет светлым, мы преуспеем… Китаю тяжело повернуть, но я надеюсь.

Ху преподавала в Университете им. Сунь Ятсена в Гуанчжоу:

Студенты спрашивают: “Мы знаем, что быть журналистом тяжело, так почему вы подталкиваете нас к журналистике?” Я сказала, что все знают, как это сложно, но если вы продолжаете заниматься журналистикой несмотря ни на что, то приходите к успеху. Все боятся, поэтому не соревнуются с вами… Эти молодые люди очень оптимистичны, уверены в себе, они ведут меня. Им 30–40 лет… Они не просто верят мне, они верят в будущее. Я не давлю, только подталкиваю. Они говорят: “Почему бы нам не попробовать самим? Мы можем начать все сначала”… Разумеется, мне тяжело. Но иногда приходится выбирать.

Глава 23

Истинно верующие

Тан Цзе потерял покой. С тех пор как он получил известность, он успел пожить в Шанхае, Берлине и Пекине. Теперь, всего полгода спустя после начала работы со столичной продюсерской компанией m4,он планировал нечто большее. Он желал перейти от критики западных СМИ к критике СМИ на родине и начать говорить о политике. Он хотел подняться над обычной сетевой возней и достигнуть уровня “независимого СМИ”. Его соучредители не были согласны, они опасались последствий. Тан сказал мне:

Я и другие – мы уделяем пристальное внимание стране и ее проблемам, а это означает политику. Политика – однокоренное слово с “полицией” и “стратегией” (policy), и, если говорить о подъеме страны, нельзя избежать этой темы. Молодым людям вроде нас кажется, что если не говорить о политике, то о чем вообще говорить?

В августе 2011 года Тан Цзе уволился с десятью другими сотрудниками и открыл сайт “Дуцзяван”, “Уникальная сеть”, девиз которого гласил: “Растите вместе с Китаем”. За четыре года, прошедших с момента нашего знакомства, число китайских интернет-пользователей удвоилось и теперь насчитывало полмиллиарда. Тан хотел построить националистический “Ю-Тьюб”: “Мы хотим быть чем-то большим, нежели выразителями мнения”. Тан нашел “бизнес-ангела” и получил три миллиона юаней (около полумиллиона долларов). Он арендовал несколько помещений по соседству со штаб-квартирой поисковика “Байду”. Тан и его коллеги превратили комнату в студию для трансляции интервью и лекций в интернете. Чтобы придать помещению презентабельный вид, они нашли фотографию библиотеки в Дублине и сделали из нее задник.

Ролики были посвящены китайской космической программе и европейскому долговому кризису, банку “Голдман – Сакс”, положению в Греции и контролю над оружием. Тан и его коллеги относились к Западу подозрительно, критиковали Ху Шули за ее призывы к политической реформе и утверждали, что нести в Китай либеральную демократию – все равно что наклеивать “поддельную европейскую картину” на “старинную каллиграфию”. Даже по китайским меркам национализм Тана был чрезмерен. Однажды он раскритиковал государственную службу новостей за слишком мягкий тон, и один из журналистов назвал его “умаодановцем”.

– Государственная новостная служба считает, что вы продались правительству? – уточнил я.

– Вот именно, – сказал он с улыбкой.

Я встречал преуспевающих бизнесменов, которые инвестировали в подобные сайты, но в этом случае инвестор пожелал остаться неназванным. “Три миллиона юаней – это немного. Даже не купишь квартиру в Пекине, – сказал Тан. – Мы собирались получать прибыль, и сначала наш инвестор думал, что у нас получится”. Но это оказалось затруднительно. В апреле 2012 года скандал, связанный с делом Бо Силая, всполошил цензоров, и против политических дискуссий в интернете развернулась настолько широкая кампания, что она задела и патриота Тана. Его сайт получил указание от Управления по делам интернета закрыться на месяц для “реорганизации”:

Это означает, что нужно сообщить им о себе, о том, кто ведет дела, а они записывают все это. После этого можно вернуться к работе… Мы понимали, что они должны это сделать, иначе политические комментарии хлынули бы рекой… Это печально, но мы не прекратили работу. Хотя наш сайт закрыт, мы можем отправлять видео на другие сайты… Но я думаю, они [цензоры] зашли слишком далеко. Закрыто слишком много сайтов. Разумеется, мы надеемся, что атмосфера станет свободнее. “Свободнее” – очень абстрактное понятие… Мы должны действовать конструктивно.

Тан Цзе продолжал надеяться на лучшее, однако месяц “реорганизации” обернулся двумя, а два превратились в три. Отчаявшийся инвестор прекратил давать деньги, и Тан Цзе забеспокоился об арендной плате и зарплатах своих сотрудников. В сентябре, пять месяцев спустя после блокировки, сайту разрешили открыться снова – как раз вовремя, чтобы помочь правительству защитить “священную землю” в Восточно-Китайском море – пять островков и три скалы. Архипелаг Сенкаку (китайцы называют его Дяоюйдао), пристанище кротов и альбатросов, контролирует Япония, но Китай настаивает, что законный владелец – он. Десятилетиями спор оставался забытым, однако острова предположительно находятся над месторождением нефти и газа. Постепенно разгорелся конфликт.

В сентябре японская семья, владеющая островами, продала их своему правительству, и этот шаг вызвал в Китае протесты, кое-где вышедшие из-под контроля. В городе Сиань спецназ оттеснил толпу, окружившую отель, где, по ее мнению, жили японские туристы; в другом районе на китайца Ли Цзяньли напали за то, что он вел японскую машину. Его вытащили из-за руля “Тойоты” и избили велосипедным замком так сильно, что он остался парализованным. В Пекине некоторые владельцы магазинов и ресторанов вывешивали плакаты на английском: “Не входить японцам, филиппинцам, вьетнамцам и собакам”.

В такой обстановке высказываться по национальному вопросу стало небезопасно. Когда восьмидесятичетырехлетний экономист Мао Юши поинтересовался, почему правительство тратит деньги налогоплательщиков на защиту клочка земли, не дающего “ни ВВП, ни налогов”, на “предателя” обрушился вал ночных звонков и оскорблений. На одном из левацких сайтов появилась галерея “рабов Запада” с петлей на шее – ученых и журналистов, например редактора Ху Шули и нобелевского лауреата Лю Сяобо. Лозунг гласил: “Пока Китай в безопасности, рабы Запада тоже будут в безопасности; когда Китай попадет в беду, мы пойдем прямо к ним и сравняем счет”.

Другая демонстрация должна была пройти у японского посольства в Пекине, и я приехал туда на велосипеде. В этот раз милиция была наготове. Милиционеры числом далеко превосходили протестующих. Архитектура посольства отражала натянутые отношения между Японией и Китаем: шестиэтажная серая крепость со стальными решетками на окнах.

Манифестация напоминала парад. Милиция позволила демонстрантам некоторое время бросать бутылки с водой и мусор в ворота и лишь потом призвала этого не делать. Меня поразило, что правительство изо всех сил пыталось убедить протестующих в том, что оно с ними заодно. Я услышал громкий женский голос, и мне потребовалось время, чтобы понять, что он исходит не от протестующих и вообще не адресован японцам. Это был милицейский громкоговоритель:

Мы разделяем ваши чувства. Позиция правительства однозначна: оно не потерпит нарушения суверенитета страны. Мы должны поддержать правительство, выразить наши патриотические чувства легальным, организованным и рациональным образом. Мы должны подчиняться закону, не ударяться в экстремизм и не нарушать общественный порядок. Пожалуйста, сотрудничайте с нами и слушайтесь.

Вблизи, на улице, китайский национализм казался в меньшей степени идеологией и в большей – способом найти смысл жизни в годы бума. Моя подруга Лю Хань, писательница и переводчица, не интересующаяся антияпонскими демонстрациями, поняла, почему это привлекало других: “У выросших в Китае людей очень мало возможностей почувствовать духовный подъем, возможность добиваться чего-то большего, чем ты сам, более важного, чем обычная жизнь”. В этом смысле национализм являлся чем-то вроде религии, и люди принимали его, как принимают конфуцианство, христианство или моральную философию Иммануила Канта. Редактор газеты Ли Датун считал, что ярость молодых китайских националистов обусловлена “накопившимся желанием самовыражения. Это как поток, внезапно хлынувший в пробоину”. Поскольку поток неконтролируем, молодые консерваторы обеспокоили политических лидеров Китая.

Вспышка массового национализма вызвала у Тан Цзе противоречивые чувства. Он был рад увидеть выраженные открыто чувства, но его отталкивало насилие. По его мнению, это было не только аморально, но и контрпродуктивно. Он был готов провести границу между своими убеждениями и агрессивным популизмом. “Молодежь здесь интеллектуальнее, чем та, что с транспарантами”, – сказал он мне, когда я навестил его в офисе. После всех своих путешествий, скандалов с партией и изучения западной мысли Тан оставался консерватором. Он придал китайской политической системе смысл, который она пыталась найти сама:

Ежедневно по Пекину перемещается более десяти миллионов пассажиров, десятки тысяч грузовиков, привозящих продовольствие и увозящих огромную массу мусора. Если сложить все эти проблемы воедино, станет ясно, что их невозможно решить без сильного правительства. Мы должны понимать себя. Мы не должны игнорировать собственные отличия. За шестьдесят лет мы стали второй в экономическом отношении страной мира (или даже первой, смотря как считать) и при этом никого не колонизировали.

Сказанное поразило меня. Тан чувствовал, что общественное мнение не на его стороне. Он все больше убеждался, что большинству китайцев с ним не по пути: “Все идет к Америке. Это общепринятый взгляд. Люди говорят, что все должно быть как в CEQA – в экономике, законодательстве, журналистике”. К моему удивлению, Тан решил, что в это верит большинство и в правительстве, хотя и не заявляет об этом: “С тех пор, как проводится политика открытости, значительная доля чиновников настроена на реформы, и им очень непросто принять другой взгляд”.

В разговор включился серьезный молодой человек. Ли Юйцян начинал как ассистент Тана, а теперь руководил работой сайта. Он тоже окончил престижный вуз – Пекинский университет, – где изучал психологию и разработку программного обеспечения. “Большая дола китайских СМИ настроена либерально”, – согласился Ли. Он перечислил ряд “либеральных” установок, с которыми не был согласен: “Независимая правовая система, рыночная экономика, “малое правительство’… Люди, контролирующие СМИ, говорят, что они либералы, однако ведут себя авторитарно. Альтернативные взгляды высказывать нельзя”. Я подумал было, что он шутит, но нет: подрастающие китайские националисты жаловались на нехватку свободы выражения.

В Китае узнать общественное мнение очень нелегко. Опросы дают некоторое представление о нем, однако всякий, кто провел много времени в Китае, знает, что если интересоваться по телефону у граждан авторитарной страны их взглядами на политику, откровенных ответов не получишь. Националистические выступления и вспышки насилия могли показаться признаками того, что Китай кипит от патриотического гнева. Но это было не так, и было трудно понять, сколько людей разделяет подобные чувства. Партия всегда гордилась своим умением задавать “лейтмотив” жизни, но со временем он все чаще диссонировал с какофонией обстоятельств и повсеместно возникающими импровизациями. Было невозможно понять, во что верит “большинство” китайцев, потому что государственные СМИ и политическая система нацелены не на выражение общественного мнения, а на его формирование. Национализм, как и любая другая “нота”, мог прозвучать, но был ли он общепринятым взглядом на вещи? Националисты так не считали.

Закрытие сайта на пять месяцев дорого обошлось Тану. Он не смог найти другого инвестора. У него появились сомнения в собственной карьере националиста. Он снова заговорил о возвращении к преподаванию. В Чунцине, родном городе его жены, на философском факультете нашлась вакансия преподавателя на полставки, и он устроился туда, разделив свое время между разъяснением “Государства” Платона студентам в Чунцине и управлением националистическим сайтом в Пекине. “Я на следующей неделе встречаюсь кое с кем, кто может дать нам денег, но я сомневаюсь, что он будет финансировать проект, где нет гарантии прибыли”, – Тан, ученый, решил, что он не очень хорошо разбирается в бизнесе.

Вечерело. Мы вернулись в видеостудию и сфотографировались вместе. Несмотря на все, мне иногда казалось, что Тан Цзе отчасти завидует Западу: “Когда я впервые встретил вас, то спросил, какая ценность для Америки является главной, и вы ответили, кажется, – свобода. Я подумал – ух ты, в этой стране есть государственная религия, и она убедительна, все в нее верят”. Это был идеализированный образ, но я понял, что он имеет в виду. Он продолжил: “У вас, американцев, есть основное убеждение, общая ценность, а в Китае это все еще проблема. Есть разные убеждения – либеральные, традиционные, маоизм, что угодно”. Я спросил, как бы он описал собственные убеждения. “Несколько сотен лет мы были в плену у ‘западничества’, которое делило мир надвое – Восток и Запад, демократию и авторитаризм, свет и тьму, Запад и Восток. Свет шел с Запада, а Восток был погружен во тьму. Этот взгляд необходимо отвергнуть… Это моя революция”, – сказал Тан.

Осенью, когда шли протесты, некоторые люди выступили против националистов. Ли Чэнпэн, либеральный автор с десятками миллионов читателей на “Вэйбо”, заявил, что до землетрясения в Сычуани был “типичным китайским патриотом”:

Патриотизм заключается не в том, чтобы издеваться над матерями детей, погибших во время землетрясения, и одновременно требовать от людей восстать против издевательств над родиной со стороны других стран, а в том, чтобы говорить больше правды… о достоинстве китайского народа.

Нанкинский автор в популярной статье подчеркнул, что Китай защищает “священную землю” в Восточно-Китайском море в то самое время, когда рабочие-мигранты не могут отправить детей в пекинскую школу: “Если китайские дети не могут даже пойти в школу в Китае, зачем нам еще территории?” Появились шутки об “умаодановцах”, которые всегда найдут способ защитить партию. Если “умаодановец” слышит, что кто-либо говорит: “Эти яйца ужасны на вкус”, он отвечает: “Может, тебе самому попробовать отложить яйца?”

Это было удивительно трудное время для истинно верующего. Линь Ифу в июне закончил свои дела с Всемирным банком и вернулся в Пекин. Он гордился своим назначением. Он заставил банк учесть опыт Китая, уделяющего значительное внимание инфраструктуре и промышленной политике, и ушел с почетом. Однако он оказался чужим для всех. Сталкиваясь с критикой коллег, которые сомневались в том, что правительства принимают лучшие инвестиционные решения, он уходил от спора. У него не было взаимной симпатии с президентом Зелликом. Линь говорил, что был не только первым главным экономистом Всемирного банка из развивающейся страны, но и первым, “кто всерьез понимал развивающиеся страны”.

За годы, проведенные за границей, Линь стал сильнее восхищаться китайским подходом к экономике, но, когда он вернулся в Пекин, этот взгляд отдалил его от многих коллег. Несмотря на все достижения Китая, доход на душу населения все еще находился где-то между показателями Туркменистана и Намибии. Правительство преуспело в индустриализации очень бедной аграрной страны, но экономисты расходились во мнениях, долго ли это продлится. Джеймс Чанос, менеджер хеджевого фонда, который предсказал крах корпорации “Энрон”, утверждал, что китайская экономика держится на пузыре “как в Дубае, только в тысячу раз больше”. В 2011 году около 70 % ВВП ушло на инфраструктуру и недвижимость, и этого уровня не достигла ни одна крупная страна современного мира (даже показатель Японии в 80-х годах составлял едва ли половину). Одержимые идеей инвестиций компании, контролируемые местными властями, набрали огромное число кредитов. В 2006–2010 годах под застройку отдали 21 тысячу квадратных километров сельскохозяйственных земель. Урбанизация была важной составляющей экономического успеха, однако она имела серьезные последствия, в том числе загрязнение окружающей среды и растущее недовольство изъятием ценных земель. Долг местных властей в 2011 году достиг пятой части ВВП страны. Поскольку центральное правительство не позволяло провинциям выпускать собственные долговые обязательства, они получали деньги от продажи земли, которой уже владели, или выплачивали крестьянам смехотворные суммы. Это вызвало протесты.

Пекинский профессор Яо Ян, бывший ученик Линь Ифу, не разделял взгляды своего наставника на будущее Китая. Яо указал на рост кланового капитализма и разрыв между богатыми и бедными как на доказательство того, что нынешняя экономическая модель исчерпала себя и теперь для роста требуется большая политическая открытость, направленная на то, чтобы “уравновесить запросы различных социальных групп”. Он упоминал о контроле над интернетом и профсоюзами, а также указывал на небезопасные условия труда. ‘‘Китайские граждане не будут молчать… Их недовольство неизбежно приведет к актам неповиновения… Вскоре понадобятся те или иные заметные политические перемены, позволяющие обычным людям принимать участие в политическом процессе”. Яо, по-видимому, уловил растущее недовольство китайских интеллектуалов тем, что нежелание государства поделиться властью тормозило реформы.

После финансового кризиса многие экономисты пришли к мнению, что по мере того, как рабочая сила стареет, экономический рост замедлится. Скоро ли это случится и к чему приведет, зависит от того, сможет ли правительство победить коррупцию, сохранить общественную поддержку, справиться с экологическими проблемами, сократить разрыв между бедными и богатыми, раскрыть потенциал народа. К 2012 году признаки замедления стали очевидны. Многие экономисты предсказывали падение, но Линь с ними не соглашался. Он настаивал, что Китай до 2030 года может ежегодно улучшать свои показатели на 8 %. Эта позиция привлекла к нему внимание МИДа, который устроил пресс-конференцию. Один колумнист назвал его “Постоянно Растущим Линем” и обвинил “в спутниковых речах” (нелестное сравнение с соратниками Мао, которые выдавали фантастические рапорты об урожае). Экономический сайт создал страницу: “Сможет ли Линь Ифу 3.0 вернуться на Землю?” Автор “Саут Чайна морнинг пост” заметил: “Не нужно быть влиятельным экономистом, чтобы обнаружить уязвимость его аргументации”.

Я навестил Линя в Пекинском университете. У него был большой симпатичный кабинет в старинном, крытом черепицей здании, стоящем в саду в дальнем конце кампуса. Он был счастлив вернуться за свой стол, хотя сейчас я поразился тому, насколько одиноким он выглядел. В разговоре я упомянул о критике его веры в существующий порядок. Он улыбнулся:

Китай хорошо справлялся, но распределение доходов, а также коррупция стали проблемой… А связь распределения доходов с коррупцией… усугубляет положение. Из-за этого люди склонны воспринимать все в негативном ключе.

Более тридцати лет спустя после того, как капитан Линь вышел на берег КНР – вероятный шпион, человек “с неясным происхождением”, – он был так предан новой родине, что уже ничто не могло поколебать его веру. Он связывал национальный успех с целеустремленностью, всегда помогавшей ему на его собственном жизненном пути: “Успех или поражение не должны быть вопросом случая”. Среди любимых цитат Линя было высказывание Артура Льюиса, лауреата Нобелевской премии по экономике, который утверждал, что “у наций есть возможности, за которые они могут ухватиться, если только наберутся смелости и воли”. Но теперь взгляды Линя противоречили общему ощущению исчезающих возможностей – чувству неравенства, пассивного

 – и, как писал Хуо Дэмин, экономист из Пекинского университета, они “не находили спроса в Китае”.

Встретившись с Линем сначала в Вашингтоне, а после в Пекине, я почувствовал, что ему грозит везде оставаться чужаком. Когда он вернулся в Китай, правительство отправило запрос, не позволит ли Тайвань – в знак доброй воли – вернуться Линю домой. Тайвань ответил отказом: если Линь приедет, он предстанет перед военным трибуналом. “Мне нужно все время утешать мужа, просить его подождать еще немного, – сказала его жена. – Возможно, мы сможем вернуться домой, когда нам будет сто лет”.

Линь ушел с головой в работу. Он опубликовал за три года три книги, и в последний раз, когда я видел его, он показал мне черновики четвертой. Я их прочитал. Мне очень нравилось беседовать с Линем, однако он оставался мне отчасти непонятен. Его решение бежать с Тайваня некогда виделось мне поступком идеалиста, но теперь я видел и прагматическую сторону. Линь верил в себя и был готов на все. Вот она, суть китайского бума: одиночка, который решил, что обеспечить себе будущее он сможет, лишь отправившись в КНР. Вскоре я встретил другого человека, который, напротив, верил, что сможет обеспечить себе будущее, лишь покинув Китай.

Глава 24

Побег

Чэнь Гуанчэн решился бежать пятнадцать месяцев спустя после того, как оказался под домашним арестом, и через семь лет после моей попытки его навестить. Утро 10 апреля 2012 года Чэнь провел в постели. Неделями он лежал, надеясь убедить охранников в том, что сдался. Чэнь и его жена Юань Вэйцзин хорошо изучили привычки сторожей и направление видеокамер. Когда стал приближаться сонный полдень, Чэнь пополз к свободе.

Он выбрался через черный ход, дополз до стены, подтянулся и перевалился по другую сторону. Это далось нелегко: упав, Чэнь сломал правую ногу. Он дополз до соседского свинарника и спрятался там, чтобы переждать день. В темноте он начал двигаться к окраине – туда, где шумела река Мэн. Этот путь он знал с детства. Чэнь хромал и спотыкался, а когда слышал какой-нибудь звук, падал на землю. Он помнил: излучина реки, где он некогда плавал с братьями, неглубока. Глухой ночью Чэнь вошел в воду.

К тому времени, как он достиг другого берега, он замерз и был весь в иле, однако Дуншигу он покинул. На заре его нашел крестьянин и отвел к одному из бывших клиентов, Лю Юаньчэну. Тот связался с братом Чэня. Весть о побеге стала распространяться. Хэ Пэйжун, преподавательница английского, участвовавшая в кампании темных очков, узнала о побеге из электронного письма: “Птичка вылетела из клетки”. Рано или поздно милиция поняла бы, что Чэнь исчез, так что Хэ и другие отправились на двух машинах в Шаньдун, чтобы забрать беглеца в Пекин.

Поездка заняла двадцать часов. В столице Чэнь постоянно менял квартиры, но вечно это продолжаться не могло. Укрывающие его люди обратились в посольство США. Дипломаты взвесили “за” и “против” и решили, что сломанная нога Чэня может послужить оправданием предоставления ему убежища. Но прежде его нужно было доставить в посольство. Встречу назначили на окраине Пекина. Когда выяснилось, что и за посольским автомобилем, и за машиной, которая везла Чэня, следят агенты госбезопасности, от назначенного места встречи отказались. Когда машины поравнялись, американцы, практически за шиворот, втащили Чэня к себе.

Пока посольский врач занимался сломанной ногой Чэня, дипломаты думали о том, что их ждет. В 1989 году диссиденту Фан Личжи и его жене предоставили убежище в посольстве, и они, пока шли переговоры, тринадцать месяцев прожили в потайной комнате без окон. (Дольше всего в посольстве за всю историю Государственного департамента пробыл венгерский кардинал Иожеф Миндсенти: он попал в представительство США в Будапеште в 1956 году и прожил там пятнадцать лет.) Задачу усложняло то, что госсекретарь Хиллари Клинтон должна была прибыть в Пекин для экономических и стратегических переговоров, и обе стороны отчаянно пытались не допустить скандала.

Американские и китайские переговорщики встретились в Министерстве иностранных дел. Начали издалека: американцы предложили, чтобы Чэнь обучался в Шанхае, где Нью-Йоркский университет готовился открыть юридический факультет. Китайцы заявили, что его должны судить за измену. Через три дня стороны договорились, что Чэню предложат учиться в Тяньцзине. Он согласился и был перевезен в больницу Чаоян, где встретился с семьей. Но ночью он, его жена и дети остались в госпитале одни, без американской защиты, и Чэнь пожалел, что покинул посольство. Он позвонил друзьям в США. Борьба Чэня против насильственных абортов давно вызывала одобрение религиозных консерваторов в США. Американец китайского происхождения Боб Фу, возглавлявший христианскую группу “Чайна эйд”, забил тревогу. Он сообщил журналистам, что “правительство США оставило Чэня”, и Митт Ромни, который баллотировался в президенты, назвал тот день “днем позора” своего оппонента Обамы. Фу на слушаниях в Капитолии поднес “айфон” к микрофону, чтобы мир услышал, как Чэнь Гуанчэн говорит из больничной палаты в Пекине: “Я боюсь за жизнь семьи… Мне нет покоя уже десять лет”.

Была заключена новая сделка: Чэнь отправится в Нью-Йорк как приглашенный научный сотрудник Нью-Йоркского университета. Узнав об этом, Николас Беклен из “Хьюман райтс уотч” не сдержал удивления: “Один человек заставил прогнуться все китайское государство”. Девятнадцатого мая, по-прежнему на костылях, Чэнь вместе с женой и детьми (шести и десяти лет) сел на самолет до Ньюарка, штат Нью-Джерси. Среди встречающих был Джером Коэн. В университете Чэня и его близких ждала толпа. Чэнь подошел к микрофону и поблагодарил китайских чиновников за “сдержанное и спокойное разрешение ситуации”. Отдел запретил СМИ освещать его приезд в США. Список запрещенных слов увеличился:

Слепец.

Побег из Шоушенка.

Свет + истина.

Брат в темных очках.

Однажды утром, полгода спустя, я пересек Вашингтон-Сквер-парк и свернул на юг, на улицу Макдугал. Чэнь встретил меня у дверей своего кабинета в Американоазиатском институте права юрфака Нью-Йоркского университета. Было странно впервые встретить его в Нью-Йорке. Кабинет был очень чистый, в серо-белых тонах, с тихо гудящим кондиционером. Стены были голыми. На полках не оказалось ничего, кроме растений в горшках и кружки “I NY”.

После переезда Чэнь сосредоточился на чтении речей, сочинении мемуаров и приноравливании к Гринвич-Виллидж и его запахам. Чэнь полюбил Ботанический сд – пиршество для обоняния. Кое-что его удивляло: в отличие от пекинского метро, в нью-йоркском не было кондиционеров. Он побывал в Вашингтоне и встретился со спикером Палаты представителей Джоном Вейнером. Тот мало что сказал, зато в его кабинете было самое удобное кожаное кресло, в котором Чэню когда-либо доводилось сидеть.

Он сказал мне, что сейчас сильнее всего беспокоится о родственниках в Китае. Когда милиционеры поняли, что Чэнь пропал, они пришли к его брату. Избив Чэнь Гуанфу, они надели ему на голову мешок и увезли на допрос. Чэнь Кэгуй (сын Чэнь Гуанфу) ударил милиционера кухонным ножом; он уверял, что это была самозащита, но его осудили более чем на три года тюрьмы. Чэнь сказал мне: “Любой будет защищать свои права, если их нарушают, или если он видит несправедливость. В таких ситуациях люди не могут сдаться без боя”.

Я спросил Чэня, есть ли связь между его слепотой и активной позицией. “Чем с большим неравенством ты сталкиваешься, тем больше ты требуешь равенства, тем больше хочешь справедливости”, – ответил он. Но я почувствовал, что он устал от этого вопроса, от самого предположения, что именно физическое состояние определяет его убеждения, и понял, что нельзя упускать из виду природное любопытство Чэня. Он объяснил: “Когда я был маленьким, я любил задавать старшим вопросы, на которые не мог сам ответить… Я спрашивал людей одного за другим, собирая объяснения. А потом думал, какое из них ближе к правде”.

Он вспомнил, как в детстве ехал на тракторе и ощупывал детали, до которых мог дотянуться. Его любопытство вышло за пределы физического мира. Однажды он ехал с матерью в поезде, и кондуктор отнял у пассажира баллон с бытовым газом, поскольку везти его было опасно. “И я спросил: “Они вернут этому человеку деньги, когда продадут этот газ?’ Мама очень рассердилась: “Как тебе вообще пришло в голову, что ему вернут деньги?’ Но я все думал, как же это можно – отбирать чью-то собственность и продавать ее, не отдавая ничего владельцу?”

Чэнь считал, что это отец заронил в его душу ощущение возможностей: “Он думал, что человек по природе добр и справедлив. Просто нужно набраться смелости и высказать свое мнение”. Я спросил, верит ли Чэнь в то, что партия изменится изнутри. “Вряд ли, – сказал он. – Она еще верит во власть насилия”. Партия пыталась выставить Чэня и других диссидентов отступниками, но сам Чэнь так не считал:

Две с половиной тысячи лет назад Конфуций сказал, что люди идут разными дорогами, но в конце концов приходят к одному. Посмотрите, насколько жизнь Ай Вэй-вэя отличается от моей: он из привилегированной семьи, а я из бедной, но мы оба жаждем справедливости… Это как поверхность воды: если ее не трогать, она очень спокойна. Но если бросить в нее камень, волны пойдут во все стороны, иногда пересекаясь. Так же обстоит дело и с пониманием своих прав.

Пока мы говорили, Чэнь вышел в интернет, используя модуль Брайля – черную машину размером с клавиатуру, которая проецировала физически ощущаемый текст под пальцами вместо экрана. Но когда я спросил Чэня, сыграл ли интернет важную роль в переменах в Китае, он вздохнул и сказал, что техника не имеет значения: “Не все в Китае зависят от интернета. Существует много других каналов. В Китае есть поговорка: “Молва быстрее ветра’. Слово переходит от одного человека к десяти и от десяти – к ста”.

Мне было непросто говорить с Чэнем. Когда он находил вопросы неясными или неинтересными, я чувствовал его нетерпение и делал ошибки в китайском. Чем больше я пытался обуздать синтаксис, тем больше внимания Чэнь уделял компьютеру. Я попросил ассистента помочь нам, но примерно час спустя почувствовал, что интервью подошло к концу. Я поблагодарил Чэня, и он проводил меня до двери.

Беседа оказалась неожиданно трудной. Он спорил, я раздражался. Однако чего я ждал? Единственной причиной того, что он оказался в Нью-Йорке, было его нежелание принимать идеи, которые он находил неубедительными. Я понял, что Чэнь всю жизнь был изгоем, не принятым даже родной деревней: он родился слепцом в стране, где у таких, как он, почти не было шансов; он был упрямцем в обществе, поощрявшем подчинение. Именно упрямство помогло ему выучить законы, ускользнуть от охранников и превзойти дипломатов, обсуждавших его судьбу. Глупо было с моей стороны ожидать иного. В Чэне меня привлекло то же самое, что и в Линь Ифу и других: каждый из них отвергал предназначенное ему судьбой. Вблизи они не походили на героев и злодеев, какими их видели поклонники и враги. Они были “незабинтованными ногами” китайской истории.

Это был не последний случай, когда Чэнь Гуанчэн не оправдал чужих ожиданий. Через четыре месяца после нашей встречи он ввязался в политику: встал на сторону противников абортов – Боба Фу из “Чайна эйд” Марка Коралло – консультанта по связям с общественностью и бывшего споуксмена генпрокурора Джона Ашкрофта. Кристофер Смит, конгрессмен-консерватор из Нью-Джерси, заявил, что Нью-Йоркский университет мешает ему встретиться с Чэнем, а Чэнь увидел в отказе университета продлить его стажировку желание угодить китайскому правительству. (Университет отверг оба обвинения.) Чэнь заявил, что “работа китайских коммунистов в академических кругах США гораздо эффективнее, чем многие думают”, однако отказался пояснить свои слова. Разрыв Чэня с Нью-Йоркским университетом потряс многих его сторонников. Джером Коэн угрюмо заметил: “Я потерпел неудачу как наставник”. Осенью 2013 года Чэнь начал работать в Институте им. Джона Уизерспуна – консервативной исследовательской организации, борющейся с абортами и однополыми браками. В то же время, не желая связывать свое имя с какой-либо идеологией, Чэнь стал приглашенным научным сотрудником Католического университета, а также Фонда в поддержку прав человека им. Лантоса – либеральной организации, годом ранее вручившей ему премию.

Наблюдая, как меняется жизнь Чэня, я понял, что инстинкт, который он отточил в Китае, в Америке завел его на такое “минное поле”, где с трудом ориентируется даже зрячий. Годами он сопротивлялся властям любого рода и в определенной степени применил тот же принцип к жизни в Нью-Йорке. Это отдалило его от людей, которые были готовы помочь. Чэнь не знал, как долго он сможет оставаться в Америке, но исторический опыт свидетельствовал, что жизнь в изгнании – отнюдь не сахар. Александр Солженицын, обосновавшись в Вермонте, нападал на врагов реальных и мнимых. Милан Кундера, уехавший из Праги в Париж, беспокоился, что его работа станет ‘‘бессмысленной, как птичий щебет”. Китайские диссиденты особенно тяжело переживали пребывание за границей. Вэй Цзиншэн, проведший восемнадцать лет за решеткой, в 1997 году приехал в Нью-Йорк прямо из китайской тюрьмы. Он отпугнул покровителей и активистов, и они потеряли к нему интерес. Некоторые люди уже были готовы заявить, что Чэнь повторит судьбу других китайцев-изгнанников. Но, по-моему, Чэня ждет еще много воплощений. Не следует предсказывать будущее на основании судьбы его предшественников: Чэнь всегда требовал для себя права считаться самостоятельным человеком.

Одиссея Чэня выглядит настолько драматичной, что затмевает собой некоторые странности. Всегда существовали диссиденты, бегущие от авторитаризма. Но было ли до этого дело обычным китайцам? В своей решимости преодолевать обстоятельства Чэнь опирался на превосходящую его силу. Я приехал в страну, стремящуюся преодолеть лишения, страну, где еще недавно люди были настолько голодны, что поначалу мыслили себе успех как удовлетворение базовых потребностей. Но то время ушло. Чэнем двигало желание не богатства и не власти. Его занимала мысль о собственной судьбе и достоинстве, и это роднило его со многими китайцами.

В марте 2013 мне позвонил Майкл, учитель английского. Он годами рассуждал о переезде в Пекин, и теперь у него появился шанс. Ему позвонили из маленького издательства. Один из сотрудников услышал о Майкле и пригласил его в Пекин на работу – готовить учебники. Пару месяцев назад он хандрил, а эта возможность вернула его к жизни. “Они сами нашли меня”, – сказал он мне по телефону, прежде чем сесть в поезд, который шел в столицу тринадцать часов. Даже для человека, жившего в большом Гуанчжоу, Пекин обычно становился, говоря словами Мао, “тиглем”, в котором человек не мог не измениться.

Майкл обратился ко мне за помощью: он хотел, чтобы я перечитал некоторые уроки. Я пригласил его к себе. Мы встретились на станции метро у храма Юнхэгун и дошли до моего дома через ряды предсказателей будущего и дарителей имен. В гостиной он снял рюкзак и достал лэптоп. После падения Ли Яна Майкл решил, что предпринятая тем попытка штамповать англоязычных китайцев была ошибочной. Она затронула жизни многих, но не глубоко.

“Ли Ян всегда говорил мне: “Нужно заработать много денег’. Но я не хочу этого делать. Деньги – это еще не все. Это только часть жизни. Нужно быть кем-то. Как Стив Джобс”.

Майкл нашел себе нового кумира: “Джобс использовал ‘айпод’, чтобы изменить музыкальную индустрию, и ‘айфон’, чтобы изменить мир. Можете себе представить?” Джобс после смерти стал в Китае объектом поклонения. Для своих молодых китайских поклонников он был нонконформистом, который стал миллиардером. Я встречал людей, которые не могли позволить себе “айфон”, но могли купить китайский перевод книги Уолтера Айзексона о Джобсе, и цитировали ее как Писание. Майкл открыл видеофайл – старая телереклама “Эппл”, которую он нашел в Сети. “Для безумцев. Для белых ворон. Для баламутов. Для круглых колышков в квадратных отверстиях…”. Ролик заканчивался фразой “Думай иначе”. Майкл выдохнул: “Это прекрасно”.

У Майкла, как всегда, были идеи. Некоторые практичные: так, он хотел зарегистрировать права на публикацию сокращенной биографии Джобса на упрощенном английском и с фонетическими транскрипциями. Некоторые абсурдные: он пытался популяризовать маркетинговое слово, которое сам придумал – charmiac (от англ, charm – очарование и maniac – маньяк), – для описания таких людей, как он сам – очарованных чем-либо до безумия. Когда я сказал, что это не лучший способ потратить время, он буркнул: “А вот Брюс Ли ввел в оборот слово ‘кунфу’”. Мы посмотрели несколько уроков. В одном Майкл просил учеников заполнить бланк:

Jobs's mission was to change the world by technology. Edison's mission was to bring light to the world. Bruce Lee's mission was to make Kung Fu well known around the world. And my mission is to_____.

[Джобс стремился изменить мир с помощью техники. Эдисон стремился принести свет в мир. Брюс Ли стремился прославить кунфу на весь мир. А я стремлюсь к_____.]

Закончив, мы пошли прогуляться. На улице висел плакат по случаю шестидесятилетия открытия Мао скромного солдата Лэй Фэна. Плакат призывал: “Подхвати знамя Лэй Фэна, участвуй в добровольческих программах”. Майкл прочитал и улыбнулся: Лэй Фэн был одним из кумиров его детства. Я спросил Майкла, считает ли он истории о штопке носков и сборе навоза правдивыми. Он нахмурился: “Я думаю, это правда по меньшей мере на 40 %”. Рискованный ответ на вопрос в стране, которая считает Мао “на 70 % правым и на 30 % неправым”. Я почувствовал себя глупо. “Если кто-нибудь тронет мое сердце, я поверю ему”, – сказал он. Майкл испытал разные влияния, от христианства своей матери до приверженности “Крейзи инглиш”. В одном из уроков он свел их в один параграф:

“We’re here to put a dent in the universe”. This is a classic saying from the Great Jobs. He let me know that the most powerful and valuable thing in our lives is the soul, and its final resting place is faith. There is truly nothing that can influence us more powerfully than faith! Throughout human history – politics, economics, technology, culture, art, or religion – all of it begins with faith. It’s just like Jesus, Confucius, Jobs, Bruce Lee, Mao Zedong and Lei Feng. To create a more beautiful world, they started by changing themselves.

[“Мы здесь, чтобы оставить след во вселенной”, – это классическое высказывание Великого Джобса. Он дал мне понять, что самая могущественная и важная вещь в нашей жизни – душа и ее последнее прибежище – вера. Поистине, ничто не может повлиять на нас сильнее, чем вера! В человеческой истории все начиналось с веры: политика, экономика, техника, культура, искусство, религия. Так делали Иисус, Конфуций, Джобс, Брюс Ли, Мао Цзэдун и Лэй Фэн. Чтобы создать лучший мир, они начали с того, что изменили себя самих.]

Через несколько дней после приезда Майкл позвонил и сказал, что его отношения с издательством складываются не очень удачно: “Они хотят все контролировать. Они совсем не думают обо мне, их интересуют только деньги. Они старше и давят на меня”. Я взял такси, чтобы увидеться с ним в издательстве. Оно находилось в промышленном районе, недалеко от офиса Тан Цзе. Майкл встретил меня в метро и провел в комплекс с вывеской: “Управление по контролю над оборотом лекарственных средств ветеринарного назначения”. Майкл не знал, почему издатель его учебника обосновался именно здесь, но вопросов не задавал: он привык к загадкам.

Были выходные, и людей почти не было. Майкл работал в чужом кабинете, со вкусом обставленном классической китайской мебелью и украшенном каллиграфией. Повсюду валялись его записные книжки и гаджеты. Целыми днями он сочинял уроки английского и относил их на доработку редакторам, но его раздражали их требования. Пока мы говорили, кто-то, быстро постучав, заглянул в дверь. Это оказался начальник – коренастый человек с морщинистым лицом. Майкл познакомил нас. Когда он ушел, Майкл скорчил гримасу: “Он сводит меня с ума. “Что ты написал сегодня? Покажи!'”

Мы решили уйти, пока начальник не вернулся. Я спросил у Майкла, где он поселился, и он повел меня мимо череды продовольственных магазинов и через парковку за супермаркетом к двухэтажному общежитию. Здесь Майкл за 280 юаней (полтора доллара) в день снимал кровать в комнате еще с семью мужчинами. Судя по правилам, вывешенным в холле, общежитие не отвечало вообще ни за что: “Жильцы должны носить ценные вещи, например лэптопы, с собой”.

Войдя в комнату, Майкл прижал указательный палец к губам, призывая вести себя потише. Была середина дня. Некоторые из его соседей спали: они работали в ночную смену. Было душно, влажно и тесно. Пять металлических двухъярусных кроватей стояло вокруг крошечного участка пола, заполненного вещами. Перед окном на палке висела одежда. В потолке зияла дыра размером с баскетбольный мяч. В таких комнатах на окраинах китайских городов скапливались выпускники вузов и люди, ищущие работу. Общежития прозвали “муравьиными племенами”.

Этот термин напомнил мне книгу 70-х годов о “повелителе синих муравьев”. Тогда метафора честно описывала китайскую реальность, но сейчас, поколение спустя, амбициозная молодежь называет себя “муравьями” из негодования. Если ничего не изменится, то к 2030 году низший класс горожан будет насчитывать уже полмиллиарда человек – половину городского населения. Правительство посчитало этот факт неприятным, и в декабре 2010 года орган, ведущий учет безработных, опубликовал данные, будто более 90 % выпускников предыдущего года получили место. В ответ интернет наполнился рассказами студентов: вузы заставляют их указывать, что они работают, чтобы улучшить статистику и защитить свою репутацию.

Майкл и я вышли на полуденное солнце. Он хотел, чтобы я увидел общежитие, но теперь, казалось, стеснялся этого: “Я не могу здесь жить”. Эти условия унижали его. “Через дверь живут вместе десять девушек, и мы ходим в один туалет, пользуемся одними унитазами. Я это ненавижу”. Но главной проблемой был вовсе не дискомфорт: “Это пустая трата моей жизни. Я не могу оставаться с этими людьми”. Некоторые из его соседей были безработными, и они слонялись по комнате, спали, ели и играли в видеоигры: “Это убивает мою страсть ко всему – к жизни, карьере”.

Он вдруг осознал, какой его жизнь видится постороннему.

– Какое слово в английском есть для такого?

– Какого?

– Человека вроде меня.

Я задумался. Майкл предложил:

– Low society?

– Нет. В английском нет точного слова.

Мы пошли дальше. “Когда мне нужна помощь с английским, я лезу в интернет. Если не могу найти, спрашиваю вас”, – объяснил он. Я почувствовал, что должен найти нужное ему слово. Он жил гораздо лучше, чем деревенские жители, но застрял на пути к успеху. “Я думаю, можно назвать вас так: aspiring middle class”, – наконец сказал я. Майкл попросил меня записать это в блокноте и забрал листок.

Страницы: «« 23456789 »»

Читать бесплатно другие книги:

Егор Кузьмич Лигачев, член Политбюро ЦК КПСС с 1985 по 1990 год, был одним из тех, кто начинал перес...
Насколько твои друзья в «Фейсбуке» действительно хорошо тебя знают? Можно проверить – запустить на с...
Иван Александрович Ильин – русский философ, писатель и публицист, сторонник Белого движения и послед...
Уничтожение Осамы бен Ладена казалось невероятным успехом, началом заката международного террора. Но...
Как вышло так, что наши глаза смотрят вперед, и почему у нас нет глаз на затылке? Каким образом зрен...
Как это ни парадоксально, именно великий мозг мешает женщине стать самой обаятельной и привлекательн...