Готический роман. Том 1 Воронель Нина
Тут в скрипучем металлическом нутре замка что-то наконец лязгнуло, и дверь неохотно отворилась. Они вошли в комнату и, не сговариваясь, как подкошенные, рухнули на кровать. Оба смертельно устали от праздничной суматохи этого дня – от неожиданно вернувшейся жары, от беспорядочной болтовни, от обилия съеденных пирожных, от долгого хождения вверх-вниз по крутым улицам. Инге закинула, руку за плечо Ури, положила ему на живот согнутую в колене ногу и уткнулась носом ему под мышку, с наслаждением вдыхая запах его тела. «Боже, как хорошо!» – мелькнуло сполохом по краю ее сознания. Пальцы ее соскользнули с его плеча и начали медленно расстегивать пуговицы его рубашки.
– Лежать бы так долго-долго, бесконечно долго, – прошептала она, зарываясь лицом в кудрявую поросль у него на груди и чувствуя, как куда-то стремительно испаряется усталость. – И ничего мне больше не надо.
Он мог бы съязвить: «Так-таки ничего?», но не съязвил, а стал молча выпрастывать ее плечи из элегантного светлого жакета, подаренного ей когда-то Карлом. Расправившись с жакетом и с блузкой, он пробежал кончиками пальцев по ее позвонкам от шеи вниз, от чего у них обоих сразу перехватило дыхание. Но прежде, чем они поспешно стянули друг с друга остатки одежды и в исступлении скатились с кровати прямо на потертый ковер на полу, он все же успел спросить:
– Зачем мне нужны какие-то курочки, когда мне достался белый лебедь?
Но любовь любовью, однако Инге не сомневалась, что Ури так легко не забудет сцену в кафе, и потому не удивилась, когда он, едва открыв глаза после короткого сна, тут же спросил:
– Но ты с этим Рупертом где-то раньше встречалась, ведь точно?
– Если бы я с ним раньше встречалась, он бы меня вспомнил, – отпарировала Инге даже не пытаясь скрыть от себя неотвратимости того, что случилось, обреченно подумала: «И он еще вспомнит.» Потому, наверно, слова ее прозвучали неубедительно – Ури, во всяком случае, ей не поверил:
– Он, может быть, тебя не вспомнил, но ты-то его узнала сразу, как только вошла в кафе.
– С чего ты это взял?
– У тебя стало такое лицо, будто ты увидела призрак. И ты попыталась тут же от двери рвануть обратно, просто Вильма тебя засекла в последний момент.
«Ну и наблюдательный паршивец!» – чертыхнулась про себя Инге, а вслух сказала:
– У тебя просто богатая фантазия.
Но она уже знала, что придется в чем-то сознаться. Как всегда, оставался главный вопрос – в чем и до какого предела? Как она устала от этой постоянной необходимости скрывать правду! Как хорошо было бы обвить руками его шею и все-все ему рассказать! Но она представила себе на миг, как окаменеет его лицо, как неприязненно стиснутся губы, и он холодно скажет... Нет, она даже в самых сокровенных своих помыслах не могла бы решиться услышать все то, что он может в этом случае ей сказать. Ни за что! Ни за что! Она должна врать и выкручиваться до последней возможности, лишь бы только скрыть от него свою проклятую тайну. А раз так, у нее не оставалось другого выхода. Она потянула Ури за руку:
– Пошли в душ, я помою тебе спинку...
Он глянул на нее вопросительно и, как ей показалось, даже сердито, так что она поспешно добавила:
... и, так и быть, расскажу тебе, где я видела Руперта. Только учти, это страшная тайна, которую я много лет старалась забыть.
– Но не забыла? – спросил Ури с подначкой, но все же встал и пошел за ней в ванную.
Инге, конечно, не случайно задумала начать свою исповедь в ванной, – телесный контакт, который возникнет между ними, когда она будет намыливать ему спину, должен помочь ей приоткрыть правду ровно настолько, чтобы замаскировать ложь. Она выдавила из флакона несколько капель душистого бальзама на свою любимую розовую губку и со всей нежностью, на какую была способна, – в этом ей, слава Богу, не надо было притворяться! – стала круговыми движениями гладить его плечи, лопатки, тугие мышцы ягодиц.
– Ты меня слушаешь? – спросила она.
– Ты же молчишь, – ненастойчиво упрекнул он ее в ответ. Намыливание спины явно располагало его к миролюбию.
– Разве? – удивилась Инге. – А я-то думала, я тебе уже все рассказала! Кончиками пальцев.
– Ладно, рассказывай, не тяни, – он решительно отстранился и сел на край ванны.
– Это было давно, несколько лет назад, – начала она, находя некоторое утешение в равномерном шуме льющейся воды. – Я тогда скопила кое-какие деньги, чтобы уволиться из «Люфтганзы» и поступить в университет.
– В Гейдельберге?
Она тут же насторожилась – «Господи милосердный, как он это раскопал и что еще ему известно?»
– В Гейдельберге, да. А откуда ты знаешь?
– От тебя, ты же сама мне рассказала. А что, это секрет? – он перекинул ноги через край ванны, встал и, завернувшись в махровую простыню, вышел из ванной.
«Вот дура, так дура! Совсем голову потеряла» – обругала она себя и, набросив на плечи махровый белый халат, пошла за ним:
– Да нет, какой тут может быть секрет? Просто я забыла, что мы об этом уже говорили.
Он стоял у окна и смотрел на разгорающийся над площадью неправдоподобный багряный закат. Собственно, неправдоподобным был не сам закат, а то, что он сотворил с мирными старинными домами, тесным кольцом оцепившими площадь: казалось, что они полыхают в многократно отраженном в их окнах зареве заходящего солнца. Инге подошла к окну, прижалась к Ури и застыла, зачарованная заоконной панорамой, наполненной неуловимым движением света и теней. Ури положил руку ей на плечо, не понуждая ее к рассказу, но все же напоминая, что он ждет.
– Я была счастлива, что поступила в университет, – начала Инге, – но недолго. Оказалось, что учиться в Гейдельберге совсем непросто. Студенты там были тогда в странном смятении. Впрочем, не только там. Это были бурные годы. Вся Германия кипела и пузырилась. На студентов нашло какое-то помешательство, какой-то массовый психоз: повсюду создавались кружки, коммуны, группы. И я, конечно, тут же попала в самый водоворот, я ведь тоже была всем недовольна. Поскольку я училась на медицинском, я очень быстро оказалась членом КСП – Коммуны Социальных Пациентов, созданной при университетской психбольнице доктором Куртом Хорманном. Он считался настоящим героем: он вел курс групповой психотерапии и внушал своим пациентам, что они – единственно здоровые представители больного общества. Незадолго до моего приезда его как раз выгнали с кафедры, но его пациенты устроили массовую голодовку и добились его восстановления.
Она вдруг замолчала.
– И что же дальше? – нетерпеливо сказал Ури.
– Я не знаю, стоит ли забивать тебе голову этими подробностями? А без них ты не поймешь, о чем речь. Ведь ты ничего об этом не знаешь, правда? О студенческих волнениях тех лет, о войне с полицией и о терроре левых радикалов?
– И знаю, и не знаю. Краем уха что-то слышал, но в сознании ничего не удержалось. Знаешь, у нас в Израиле своих проблем хватает.
– Тогда слушай и терпи. Очень скоро наша Коммуна Социальных Пациентов превратилась в большую агрессивную группу, потому что доктор Хорманн объявил, что принимает всех, так как все члены современного больного общества по сути «пациенты». КСП росла, как на дрожжах, от новых «пациентов» просто не было отбою. На собраниях Коммуны можно было встретить самых разных людей, – непризнанных художников в рванных джинсах и шелковых пиджаках, мрачных пролетариев в кожаных куртках и просто недолеченных психов. Сначала эти люди казались мне необычайно умными и значительными. Я восхищалась тем, что они стремятся к высшему и не похожи на обывателей, готовых перегрызть друг другу глотки, лишь бы прорваться к пирогу.
Я помню, как на одном многолюдном сборище на сцену выскочил какой-то начинающий поэт и стал призывать нас к восстанию. «Мы должны разрушить это прогнившее общество, идеал которого прост как считалка: производить, чтобы иметь возможность потреблять то, что произведено, и опять производить, и опять потреблять, и так без конца. А наша задача – положить этому конец!». Тут все завыли от восторга, и кто-то громко крикнул: «Психи, к оружию!» Потом я узнала, что Хорманн действительно вел переговоры с террористической группой Баадера-Майнгоф о нашем присоединении к ним. Но тогда я ни о чем таком не подозревала, мне просто нравилось ходить на вечеринки «пациентов», там всегда красиво говорили о чем-нибудь важном и пели хором «Психи, к оружию!».
Там я чувствовала себя героиней захватывающего приключенческого фильма.
– Ну, а при чем тут Руперт? Он что, тоже был «пациент»?
– Потерпи, сейчас я дойду и до Руперта. Постепенно отношения руководства Коммуны с властями обострялись, тем более что всю Европу к тому времени поверг в трепет левый террор. Ты даже не представляешь, что у нас тогда творилось, – террористы взрывали поезда, похищали и убивали известных людей, поджигали универмаги, похищали самолеты.
– Еще бы! – усмехнулся Ури. – Куда мне это понять? Ведь у нас ничего подобного не бывало!
Инге виновато поцеловала его где-то за ухом:
– Прости! Я забыла, что у вас тоже так.
– Или тебе вдруг показалось, что, в отличие от вас, мы это заслужили? Твой друг Руперт мне сегодня что-то в этом роде объяснял.
– Мой друг Руперт? Ну знаешь! Неплохого друга ты мне выбрал!
– Но ты ведь мне так и не рассказала, в чем он провинился!
– Да нет, ни в чем таком он не провинился, просто у меня с ним связаны неприятные воспоминания. У нас в коммуне была одна девушка – то ли Беттина, то ли Беата – надо же, как я могла забыть? Настоящая пациентка, а не социальная – толстая, отечная, несчастная, вечно искала себе мужика, но редко находила. Из-за этого или из-за чего другого, но она в конце концов выбросилась из окна и разбилась насмерть. В записке, которую она оставила, она обвиняла в своей смерти всех сытых и довольных. Эта записка была опубликована в одной из центральных газет, а в другой газете появилась статья, намекающая, что Коммуна довела бедную Беттину до самоубийства для утверждения своих радикальных идей. В Коммуне разразилась буря протестов и Хорманн созвал экстренное собрание. Мы должны были показать всему обществу, что это мы судим его, а не оно нас. И что мы готовы к бою. Хотя меня к тому времени уже начали точить какие-то неопределенные сомнения, на собрание я все-таки пошла: мне было жалко Беттину. Собрание было в университетском спортзале, туда набилось человек триста, а то и больше, стульев не было, сидели на полу. На стульях за столом сидели только члены правления КСП и приглашенные гости из Берлина – мрачная, очень худая женщина огромного роста по имени Марике – говорили, что она нелегальная и что это ее подпольная кличка, – и наш дорогой Руперт.
– Что, Руперт тоже был нелегальный?
– Что ты, он всегда был легальный, он ведь так обожает красоваться у всех на виду! Но выступает он как самый крайний авангардист и радикал. Вся эта история произошла до того, как он сжег свои картины, – тогда он еще считался художником, и волосы у него еще не поседели. А может, он их красил, кто его знает, с него вполне могло статься. Во всяком случае, когда он встал, чтобы произнести речь, наши девчонки захихикали и нашептали мне, что он никогда не носит трусов и шьет себе на заказ шелковые брюки в обтяжку, чтобы выставить напоказ все свое богатство. Я потом присмотрелась и – что ты думаешь? Он точно был без трусов!
– Да ну? А я ничего такого не заметил.
– Возможно, с возрастом ему стало нечем хвастаться, и он сменил свои привычки.
– Не из-за трусов же ты не захотела сознаться, что была с ним знакома?
– Да не была я с ним знакома! У тебя просто не хватает терпения дослушать! – вспыхнула Инге, но тут же мысленно себя одернула: «Спокойней, соберись с мыслями, ты ходишь по лезвию ножа!».
За окном почти стемнело, и на площадь, все еще отсвечивающую розовым даже в сумерках, опять начали съезжаться машины и стекаться людские толпы. Инге облокотилась на низкий подоконник и сказала:
– Какая удобная точка для человека с автоматом! Надо было позвать Руперта к нам сюда, он бы это оценил.
– Он что, призывал вас к вооруженной борьбе?
– Что-то в этом роде. Перед его выступлением по залу разбросали фотографии Беттины в гробу, и одна девушка закричала, что раз Беттина не могла жить в этом обществе, значит, она-то и была по-настоящему здоровой. Подхватив эту идею, Руперт произнес зажигательную речь, – я уже не помню подробностей, помню только, что он поздравил нас с тем, что мы «пациенты». Если больное общество считает нас больными, – объявил он нам – мы должны быть польщены, потому что это – признание нашего истинного здоровья. Но поскольку наши права ущемлены, мы, отстаивая их, имеем право, как и всякое меньшинство, в случае необходимости прибегать к насилию. В ответ на его речь кто-то потребовал, чтобы мы немедленно вышли на улицы и начали громить потребителей в их храмах, то есть в магазинах и ресторанах, но ему возразили, что не все к этому готовы. Тут в зал вбежал доктор Хорманн – я в суматохе как-то даже не заметила его отсутствия – и крикнул, что против Коммуны готовится полицейский рейд. Передние ряды стали скандировать: «Психи, к оружию! Психи, к оружию!», а тощая террористка Марике вытащила из-под стола ящик, полный ружей, и стала раздавать их желающим. Тут началась настоящая вакханалия, – все повскакали со своих мест и ринулись за оружием. Кажется, я одна осталась сидеть на полу, потому что где-то на окраине сознания у меня возник вопрос: как ящик с ружьями оказался под столом? Этот вопрос просто пригвоздил меня к полу – неужели весь этот спектакль был спланирован заранее? Я вглядывалась в искаженные безумным восторгом лица своих товарищей по Коммуне и думала: «Что я здесь делаю?». Тут кто-то наступил мне на руку, и я испугалась, что меня сейчас затопчут. Я поднялась с места и пошла к выходу. К счастью, в эту минуту никто не обратил на меня внимания, так что мне удалось незаметно выскользнуть из зала. Я прикрыла за собой дверь и быстро пошла к воротам. Пройдя несколько шагов, я услышала за спиной торопливые шаги. Кто-то звал меня: «Девушка, погодите, возьмите меня с собой!». Я обернулась и увидела Руперта – он бежал за мной и был совсем близко. Убедившись, что я его заметила, он простер ко мне руки, а я от него шарахнулась, как от прокаженного: его шелковые брюки в обтяжку не оставляли сомнения в том, что наши девчонки были правы. Меня охватило отвращение, и я помчалась от него прочь, как хороший спринтер. Он сперва пытался меня догнать, но быстро отстал и только кричал мне вслед: «Куда вы уносите такие красивые ножки?», но я даже не обернулась. Вот и все. Больше я его не видела.
– А что случилось с остальными? – спросил Ури, который слушал ее рассказ, затаив дыхание, как ребенок сказку.
– Ничего с ними тогда не случилось. Напрасно они забаррикадировали вход в зал, никакого рейда в тот день не было, и Марике благополучно увезла свой ящик с ружьями обратно в Берлин. Уж не знаю, как ей удалось провезти его через все кордоны Восточной Германии. Я даже подозреваю, что именно они и посылали ее к нам. Но я больше не вернулась в Коммуну. После той ночи они мне стали противны, я просто не могла их больше видеть. Однако оказалось, что немыслимо, выйдя из Коммуны, остаться в университете. Мне пришлось убраться из Гейдельберга и сдавать экзамены за тот год экстерном.
– Они что, угрожали тебе?
– Не то, чтобы прямо угрожали, но смотрели на меня, как на врага. А их невозможно было игнорировать, их было слишком много. Потом я узнала, что доктора Хорманна и двух других заводил арестовали за подстрекательство к беспорядкам, и Коммуна распалась. Члены ее разбрелись кто куда. Были такие, которые потом вступили в террористические группы, участвовали в терактах и были арестованы – некоторые все еще сидят в тюрьмах. А одну девушку – Зильке Кранцлер, жуткую уродину, с которой я вместе училась, – до сих пор разыскивает полиция. Можно считать, что она сделала карьеру: ее портрет ты можешь увидеть на дверях всех почтовых отделений Германии.
– Подумать только, мне и в голову не приходило, что у тебя такое богатое прошлое!
– Ничего себе – богатство! Я просто испортила себе жизнь.
– Ты что, так больше и не вернулась в университет?
– Нет, я снова начала летать. Мои деньги как раз подошли к концу, а я почему-то не могла зарабатывать на жизнь, как другие студентки. Оказалось, что я толком не гожусь ни в няньки, ни в официантки.
И тут он спросил то, что должен был спросить давно, с самого начала. Инге даже начала уже недоумевать, – неужто не спросит?
– А какое отношение ко всему этому имеет Карл?
– С Карлом я тогда еще не была знакома, – чистосердечно призналась Инге, сама поражаясь тому, что было такое время, когда еще она не была знакома с Карлом.
В этот миг площадь вдруг озарилась ярким светом множества разноцветных прожекторов, разом вспыхнувших на крышах домов, окружающих собор. Лучи прожекторов были направлены так, что Инге на мгновенье показалось, будто собор оторвался от земли и устремился вверх, в заоблачные дали, куда долетают только ангелы и реактивные самолеты.
– Смотри, вон наш Руперт! – воскликнул Ури.
– Где?
– Вон, видишь? На ступенях собора!
Инге перегнулась через узкий подоконник и увидела далеко внизу седую голову и голубой пиджак Руперта, а рядом с ним тоненькую фигурку Ульрике. Вздымая вверх руку с зажатой в ней пачкой листков, Руперт что-то говорил, обращаясь к снующей вокруг пестрой толпе, – до Инге доносился только звук его голоса, но слов она не могла разобрать, да и не хотела. Закончив говорить, он размахнулся и бросил листки в текущий мимо него людской поток. Листки, подхваченные легким вечерним ветром, закружились над головами прохожих и спланировали им под ноги. Некоторые из прохожих наклонились и подняли маленькие светлые квадратики, упавшие к их ногам, остальные прошли по ним, не обращая внимания. Облокотясь о подоконник рядом с Инге, Ури наблюдал, как Ульрике вынула из висящей у нее на плече сумки новую пачку листовок и протянула ее Руперту. Он взял их и снова обратился к толпе.
– Интересно, – спросил Ури без особого любопытства, глядя на развевающиеся на ветру седые локоны Руперта, – нашла ли эта сексуально озабоченная курочка какого-нибудь партнера, готового смотаться с ней сегодня ночью во Франкфурт?
Отто
«Отто, можешь не волноваться, что план замка пропал,» – сказала ему Инге, мгновенно порхнув губами по его щеке и тут же отстраняясь. Небось от своего еврейчика она не отстраняется так поспешно. Вчера перед ужином Отто наблюдал из окна, как еврейчик подводит под крышу каменную пристройку к свинарнику, которую начал еще Карл, и видел, как дочь подошла к нему сзади и без всякого стеснения прямо так и присосалась к его шее. А он, мерзавец, уронил мастерок, которым до ее прихода разравнивал цемент, и мало того, что, не оборачиваясь, откинулся назад, чтобы ей было сподручней его целовать, так еще вдобавок протянул назад свои грязные руки и прижал ее к себе. В этой дурацкой позе они застыли и простояли так, чуть покачиваясь, наверно, целый час. Отто едва с ума не сошел, ожидая, когда они, наконец, вспомнят о нем и позовут его ужинать, но они и не думали разлепляться. Он хотел было начать бить в рельс, чтобы прекратить это безобразие, но сообразил, что не стоит даже стараться: этих двоих сейчас воистину даже водой не разольешь.
Отто закрыл глаза, опять переживая вчерашнюю невыносимую сцену, а Инге продолжала как ни в чем ни бывало, совершенно не замечая его страданий:
– Я привезла из Байерхофа другой план. Может, не такой подробный, как тот старый, но тоже достаточно хороший. Хочешь посмотреть?
Ну конечно, он хотел посмотреть, еще как хотел! Ему очень важно было узнать, что значит «не такой подробный» – есть ли там главное? То, ради чего он спрятал старый план. Тот был действительно подробный – Отто заказал его за большие деньги хорошему специалисту через несколько лет после войны, когда понял, что если он хочет выжить и сохранить фамильный замок, то должен кое-что тут перестроить.
Инге подвезла Отто к столу, надела ему на нос очки, и он напряженно уставился на хрустящий лист, который она услужливо расстелила перед ним. Что и говорить, государственная организация не способна была выполнить работу так тщательно, как выполнил ее за деньги хороший специалист: отпечаток на листе был довольно туманный, и Отто никак не мог разглядеть, есть ли там то, что он хотел бы утаить, или нет. Он не хотел привлекать внимание дочери к тому месту плана, которое его интересовало, но никак не мог сориентироваться, в какой части плана это место искать. Не поднимая головы, он покосился на Инге – слава Богу, она стояла слева от него, и он мог смотреть на нее исподтишка. Она склонилась над планом из-за его плеча, так что ее щека почти касалась его лица. Он на миг представил себе, как она придвигается ближе, прижимается щекой к его щеке и долго-долго стоит рядом с ним, чуть покачиваясь и согревая своим теплом его умирающее тело. Если бы она сейчас это сделала, он бы, может, расчувствовался и во всем ей признался. Но ей такое и в голову не пришло – зачем он ей, когда у нее под рукой есть классный племенной жеребец, – правда, не совсем подходящего племени, но ей, как видно, именно это в нем и нравилось.
А раз так, те его, Отто, задача состояла в том, чтобы не допустить этих двоих туда, куда им не следовало лезть. Для начала он притворился, что внимательно всматривается в план, а на самом деле он просто тянул время, чтобы придумать, как заполучить план хотя бы на пару часов. К счастью, несмотря на его физическую немощь, мозг его пока работал отлично, и он быстро сообразил, что надо сделать. Он с гордостью подумал о себе, что есть еще порох в пороховницах, только нет ни души, которая могла бы его сообразительность оценить. Даже Габриэле – а она сегодня понимала его лучше, чем кто-либо другой, – даже ей не решился бы рассказать, как ловко он задумал обвести вокруг пальца свою непутевую дочь.
Наспех просчитав в уме все варианты, он горько застонал и закрыл глаза. Какая жалость, что он не мог заслонить их ладонью, – это бы выглядело куда убедительней, – впрочем, не беда: его уловка сработала и так.
– В чем дело, папа? – встревоженно спросила дочь.
«Проклятые глаза, – отстучал он, – отпечаток такой мутный, я ничего не могу разглядеть.»
– Ты хочешь, чтобы я тебе помогла? – она прямо из кожи лезла, чтобы его задобрить: небось, боялась, что он запретит ей перестраивать замок.
«Как ты можешь мне помочь? Лучше всего включи мне еще одну сильную лампу и оставь на вечер этот план мне. Я рассмотрю его на досуге.»
– Ладно, если ты хочешь его рассматривать, я включу тебе вторую лампу после ужина. А сейчас поехали на кухню – пора есть.
Как Отто ни любил ужинать у нее на кухне, – а она, негодяйка, нечасто брала его к себе, – на этот раз он твердо отказался, сославшись на легкое головокружение: сегодня у него были дела поважней, и надо было успеть завершить задуманное до того, как она придет укладывать его спать. Дочь не стала настаивать, она только пожала плечами: «Как хочешь. Мое дело – пригласить.» Отто немедленно показалось, что она вздохнула с облегчением, – конечно, теперь она без помех может весь вечер тискаться со своим ненаглядным парашютистом! И он сгоряча чуть было не заявил, что передумал и готов ужинать с ними на кухне, но во время опомнился и промолчал. Бог с ним, с этим ужином у Инге на кухне – может, она завтра опять его пригласит. А вот сделать то, что он задумал, завтра будет уже поздно.
Пока Инге явно торопясь скорей уйти, наспех кормила Отто ужином, мысли ее витали где-то далеко, «кружились на парашюте» – съязвил про себя Отто. Наконец она ушла, оставив его под лампой наедине с расстеленным на столе планом замка, и он углубился в изучение сложного переплетения штрихов и линий. Ему, несомненно, очень помогло то, что он хорошо знал расположение всех наземных и подземных залов и лабиринтов: в молодости, когда у него были силы бродить по опасным переходам и мечтать, он основательно изучил свои владения в надежде когда-нибудь достать деньги на ремонт. Увы, мечты так и остались мечтами: надо было как-то зарабатывать, чтобы содержать больную жену, да и собственное здоровье подвело его слишком рано.
Зато теперь, когда нависающая за плечом тень дочери не рассеивала его внимание, он сразу нашел то, что искал. Так оно и есть! Хоть отпечаток был неважный и тонкие штриховые линии, обозначающие лестницы, при пересечении с пунктирами, обозначающими стены подземных коридоров, часто сливались в неразборчивые кляксы, однако при желании в этом месиве многое можно было разглядеть. Поскольку у Отто не было никакого контроля над желаниями других, у него оставался один-единственный выход – лишить их возможности удовлетворить неугодную ему часть этих желаний. Он хорошенько всмотрелся в паутинное хитросплетение в нижнем левом углу листа, – он мог действовать только наверняка – а значит, прежде, чем что-либо предпринять, он обязан был убедиться, что не ошибся. Но нет, слава Богу, он не ошибся, – это именно тот коридор, именно та дверь.
Отто глянул на часы и ужаснулся, как много времени уже прошло. Надо было спешить, оставались считанные минуты: вот-вот явится Инге укладывать его в постель – и тогда все, он упустил свой шанс. Он приподнял лапу и начал примеряться, куда ее опустить. Шея у него болела, глаза почти ничего не видели, отягченная протезом рука не хотела подчиняться, но все это не освобождало его от необходимости выполнить то, что необходимо было выполнить. Итак, в атаку!
Он с грохотом опустил лапу на план, тут же отдернул ее назад и посмотрел с опаской на то, что получилось. Увы! Не получилось ничего: его удар не произвел никакого эффекта – глянцевитый бумажный лист остался таким же гладким и блестящим, каким он был до того. Значит, просто ударом лапы его порвать нельзя. Что же делать? Времени было в обрез, нужно было срочно искать выход.
Отто кое-как скомкал план вилкой протеза, потом, нажав ногой на педаль ручного зажима, схватил им смятый лист и, рискуя каждую секунду его уронить, покатился в свою спальню, где над кроватью был укреплен пюпитр для чтения с планшетом в углу. Напряженно прислушиваясь, не идет ли уже к нему Инге, Отто с усилием сунул край плана под планшет. Теперь надо было опять найти нужное место и расположить его прямо под планшетом, чтобы опять не вышло промаха. К счастью, он с самого начала сунул план в зажим правильным концом. Кто знает, сумел ли бы он довести задуманное до конца без этой маленькой удачи. Впрочем, ему вообще сегодня везло, потому что Инге явно опаздывала – в другой раз Отто бы уже давно довел себя до кипения, представляя на разные лады, чем она, позабыв о нем, занимается там со своим парашютистом. Зато сегодня он был этому только рад.
После небольшой передышки он поточнее приладил план под планшетом, внимательно прицелился – сейчас надо было действовать наверняка, – снова нажал ногой на педаль ручного зажима и, захватив им свободный край листа, рывком покатил кресло прочь от кровати. Лист разорвался с пронзительным хрустом, словно там что-то взорвалось. Отто хорошенько тряхнуло и понесло вперед вместе с креслом, однако он умудрился затормозить за два сантиметра от летящего на него дверного косяка. От непривычного физического напряжения все тело его покрылось холодной испариной, и сердце колотилось в груди, как пожарный колокол. Что ж, пусть колотится, зато он сумел сделать то, что задумал, и сделал это неплохо. Отто высоко ценил каждую маленькую победу, которую ему удавалось одержать над любым врагом – все равно над каким, потому что она отдаляла победу его главного врага – неизбежно приближающейся смерти.
Впрочем, радоваться было еще рано, следовало сперва убедиться, что план порван в нужном месте. Отто развернулся и посмотрел на зажатый в пюпитре край листа – не стоило даже пытаться вытащить его оттуда, это было выше его сил. От всех этих поворотов и разворотов было трудно дышать, в груди словно застрял острый кусок стекла, но он страшным усилием преодолел удушье и поднес к здоровому глазу кусок плана, оставшийся в зажиме его протеза. Как и следовало ожидать, точность его маневров не была стопроцентной: линия разрыва не полностью соответствовала его замыслу, и главная опасная точка довольно четко чернела на оставшемся нетронутым желтоватом островке между косой штриховкой лестницы и параллельными пунктирами подземного коридора.
Ясно понимая, что не стоит и пытаться оторвать такой маленький клочок своим грубым зажимом, Отто сунул рваный край плана в рот и из последних сил заставил себя размолоть зубами этот крошечный кусочек скользкой бумаги за полминуты до того, как со двора донеслась виноватая дробь шагов спешащей к нему дочери.
«Раньше надо было спешить, дорогая! Ты уже опоздала!» – злорадно подумал Отто, быстро въезжая в спальню, где над кроватью болтался прижатый планшетом верхний кусок плана. Его утомленную грудь распирал счастливый смех: почти все было позади, оставалось только выполнить завершающую часть его замысла, лучше всего освоенную им за последние годы: создать видимость несчастного случая, в результате которого у него в руках порвался план. Это он умел, хоть и очень устал, главное было – успеть до прихода Инге докатиться до кровати. Докатившись, он услышал, как она открывает входную дверь, с трудом спустил с кресла здоровую ногу, резко наклонился вперед, оттолкнулся протезом от спинки кресла и, больно ударившись плечом обо что-то твердое, рухнул на пол.
Ури
«Ты знаешь, мамка, – написал Ури, – я должен признаться, что я уже начинаю по тебе скучать. Для этого понадобилось почти полгода разлуки, а ведь было время, когда я без тебя и дня прожить не мог, чем, впрочем, изрядно тебе докучал. Потому что как раз тогда ты прекрасно могла жить без меня. Ты, конечно, немедленно взовьешься и заявишь, что это беспардонная ложь и такого никогда не было, но признайся – в глубине души ты знаешь, что это святая правда. Я, впрочем, сам не понимаю, зачем я завел этот надрывный разговор, когда хотел всего лишь порадовать тебя тем, что я по тебе скучаю. Наверно, затем, чтобы ты не сделала из моего неосторожного признания вывод, будто я намереваюсь все здесь бросить и помчаться к тебе на крыльях сыновней любви. Так что лучше давай сразу уточним – пока все остается по-прежнему, и я никуда не собираюсь отсюда уезжать. И, пожалуйста, больше не задавай мне вопроса, насколько мое решение окончательное, – ведь окончательным не случайно называли решение еврейского вопроса, поскольку оно действительно было окончательным. Тогда как всякое решение другого типа всегда можно без особых затруднений заменить на противоположное. Чего я пока – подчеркиваю: «ПОКА» – делать не собираюсь. Точка.»
Покончив с самой трудной частью письма, Ури откинулся на спинку кресла и стал наблюдать, как во дворе за окном строители настилают крышу на каменную пристройку к свинарнику, которую, говорят, начал строить еще Карл. Начал, да так и бросил недостроенной. Вообще этот таинственный Карл не так уж много тут наследил до того, как исчезнуть – после него, вроде бы, не осталось ничего, кроме нескольких рядов аккуратно уложенных, скрепленных цементом красных камней, разномастного вороха одежды и разрозненных воспоминаний, застрявших в феноменальной памяти бедняги Клауса. Он как-то умудрился ни с кем в деревне даже не познакомиться – ни с любопытными завсегдатаями кабачка «Губертус», ни с любознательными профессоршами их Верхнего Нойбаха.
Странно. Не правда ли, странно? «А впрочем, какое мне до этого дело?» – мысленно пожал плечами Ури и снова взялся за перо.
«Я думаю, что ты должна быть мною довольна, – ты бы меня сейчас просто не узнала. Как написали бы в одном из ваших многословных немецких романов, которые ты заставляла меня читать в детстве: «Куда девался тот нервный раздерганный юнец, с которым мы расстались совсем недавно? Перед нами стоял стройный, уверенный в себе красавец и на все руки мастер, равно способный и на хладнокровное выжидание, и на стремительное действие. «Так вот, без ложной скромности заявляю: этот красавец – я! Можешь судить сама.
Во-первых, я здесь не только ухаживаю за свиньями, но и весьма успешно продвигаюсь к освоению той гражданской профессии, на которую ты меня когда-то безрезультатно нацеливала. Кстати, чтобы тебя не мучил невысказанный, но прозрачно прочитываемый мной вопрос, отвечаю без всякого понуждения: да, она мне платит – и платит хорошо, в твердой немецкой валюте, как я того заслуживаю, а я, преодолев ее довольно настойчивое сопротивление, плачу ей за комнату и еду. Ну, а все остальное – наше личное дело, так что можешь успокоиться: я не выступаю тут ни в роли Альфонса, ни в роли влюбленного фраера. Работа моя весьма разнообразна. Я недавно, наконец, закончил кладку стен холодильной комнаты, которую Инге давно мечтала пристроить к своему свинарнику. На прошлой неделе из города приезжали монтажники, которые провели трубы и установили холодильный аппарат. Так что теперь осталось только настелить крышу, и мой маленький шедевр будет завершен – я надеюсь, что это произойдет сегодня к концу рабочего дня. Я чувствую, как ты уже готова возразить, что ты вовсе не прочила своему вундеркинду будущее свинопаса или строительного рабочего, но ты просто не дала мне закончить мою нескромную похвальбу.
Об окончании строительства холодильной комнаты я упомянул только для того, чтобы объяснить, что у меня освободилось теперь ежедневно несколько часов, которые я намерен тратить на восстановление замка. Конечно, к настоящей реставрации красот замка можно приступить только при участии профессионалов, но на профессионалов пока нет денег – когда-то еще удастся получить обещанное Инге финансирование проекта! Поэтому мы решили привести кое-что в порядок собственными силами, тем более что к нашим услугам есть с трудом добытый план замка, мои золотые руки и всегда готовая дать совет Вильма. Насколько я понимаю, предполагаемые деньги можно получить только на совместный проект, где в роли продюсера будет выступать Инге, а в роли исполнителя – Вильма, так что ее интерес вряд ли можно назвать бескорыстным.
Она и вправду большая специалистка в этой области и страстно жаждет участвовать в реставрации замка, поскольку рассчитывает таким образом сделать гигантский прогресс в своей карьере. Если бы Инге позволила ей поселиться в палатке среди наших живописных развалин, она бы немедленно перебралась сюда из своей роскошной виллы, прихватив с собой компьютер, собаку и Доротею. Но Инге сурово ограничила ее тремя трехчасовыми посещениями в неделю, утверждая, что для нее, Инге, и это – непомерная перегрузка.
Свои три часа Вильма использует до последней доли секунды и теперь, освободившись от холодильника, я хожу вместе с ней делать обмеры и помогаю ей чертить чертежи обмеренных помещений. Работа эта кропотливая и занудная, но я уже многому научился и могу похвастаться, что моя техническая смекалка не раз нам пригодилась. Вильма почти всегда приезжает по утрам одна, без Доротеи, – у той то ли лекции, то ли муж вернулся из-за границы, то ли у них наступило временное охлаждение, черт их разберет. Инге пока поощряет мое увлечение реставрацией, хоть я иногда задаю себе вопрос, допустила ли бы она, чтобы я проводил долгие часы наедине с прекрасной Вильмой в романтических сумерках древних развалин, если бы та не была заведомой лесбиянкой. И тут же получаю (от себя же) четкий ответ: «Да она бы эту Вильму на порог не пустила!» Так что да здравствует сексуальная революция!»
На этом лозунге чистый лист кончился, и Ури потянулся за следующим, но оказалось, что кончилась вся пачка. Вставать с кресла не хотелось, он сегодня, выполняя указания Вильмы, хорошо накарабкался вверх-вниз по лестницам замка, но если он намерен дописать и отправить это письмо, придется пойти поискать бумагу. Ури лениво поднялся, подошел к открытому окну и засмотрелся: день был по-летнему теплый, полный золотого отблеска опавших и опадающих листьев. На строительной площадке шел перекур. Рассевшись на оставшихся от стройки камнях, рабочие жевали свои бутерброды, запивая их кофе из пластиковых крышек термосов, а подрядчик, разложив на коленях большой лист, втолковывал что-то склонившейся над ним Инге. Инге явно не соглашалась, судя по тому, как качалась вправо-влево-влево-вправо ее гладкая грива цвета опавших листьев. Инге стояла, упираясь согнутой левой ногой в красную каменную глыбу. Она с утра упаковывала для зимней спячки свои бесчисленные висячие герани и была одета для работы в саду – в короткие бежевые шорты и низкие коричневые сапоги. У входа в свинарник застыл Клаус с мешком картошки в руке – он зачарованно пялился на голые колени Инге, из левого уголка его раскрытого рта тянулась тонкая струйка слюны.
Ури в который раз стало жаль беднягу – вот и Вильма обижает Клауса и ни за что не хочет брать его с ними на обмеры замка. Она говорит, что в его присутствии ее все время тошнит от отвращения, особенно из-за слюны, которая вечно течет у него изо рта. Вчера Ури случайно вошел в кормовую и подсмотрел, как Клаус изо всех сил пинает носком сапога мешок с отрубями, обливаясь слезами и приговаривая: «Вот тебе, дама! Вот тебе! Получай!». Увидев Ури, он страшно смутился, но плакать не перестал. Через минуту Ури без особого труда выдавил из него признание, что так он расправлялся с глупой дамой, которая что думает, то при нем и говорит, будто он ничего не понимает. А он очень даже понимает, и все может повторить слово в слово. Он громко шмыгнул и спросил, утирая нос рукавом:
– А что такое – «дама»?
Ури с трудом удержался, чтобы не рассмеяться, и на миг задумался, как бы объяснить Клаусу слово «дама» подоступней. Наверно, он придумал не слишком удачно, потому что Клаус был разочарован, когда узнал, что «дама» – это женщина, которая красиво одета. Он тут же начал отчаянно спорить, доказывая, что Вильма и Доротея одеты совсем не красиво в рваные джинсы, майки и кеды – а значит, никакие они не дамы. А кроме того, мамка с Эльзой рассказывали всякие ужасы про то, как они лижут друг друга языками, но он, Клаус, в это не верит, раз они не дамы, потому что именно дамы – это как раз те, которые лижут. Завершив свою невразумительную тираду горьким всхлипом, Клаус еще раз пнул мешок сапогом и начал высыпать оттуда отруби в ведро, чтобы готовить свиньям корм на вечер.
Пока Ури вспоминал вчерашнюю сцену, Инге почувствовала на себе взгляд Клауса и оглянулась. Клаус тут же отвел глаза и, взвалив мешок на плечо, поспешно вошел в свинарник, а Инге вернулась к своему спору с подрядчиком. Эта маленькая драма, подсмотренная Ури из полутьмы комнаты, вдруг напомнила ему эпизод из пасторального фильма ужасов, где идиллические крестьяне, сгребая идиллические же опавшие листья, ни с того ни с сего превращаются в кровожадных вампиров, так что ему понадобилось встряхнуться, чтобы вернуться в реальность. Зачем он, собственно, встал с кресла? Ах да, кончилась бумага! Что ж, сказал он себе, пошли искать бумагу.
Ури вспомнил, как Инге на днях аккуратно вкладывала пачку бумаги в верхний ящик резного бюро у себя в спальне. Он вошел в спальню, открыл ящик и потянул на себя несколько страниц разом. Как видно, обертка пачки не была надорвана до конца, и вся пачка вывалилась на пол, а вслед за ней из ящика выпорхнул желтый лист с дюжиной напечатанных черным по желтому полю фотографических портретов. Ури поймал лист на лету и пробежал взглядом по рядам угрюмых напряженных лиц – террористы, которых разыскивает полиция. Он видел эти лица сотни раз на дверях почты, банков, супермаркетов, но никогда к ним как следует не приглядывался, – что ему до их немецких проблем? Однако сейчас он невольно присмотрелся к ним, пораженный каким-то неуловимым сходством всех двенадцати, будто они принадлежали к одной семье. А может, на них лежала объединяющая всех печать мрачной обреченности? Или, еще верней, их просто напросто объединяло унылое качество работы полицейского фотографа?
Ага, вот и Зильке Кранцлер, которую однажды упоминала Инге. Неужто ради нее Инге хранит этот лист у себя в ящике бюро? Действительно, страшный мордоворот. Да и остальные ей под стать, особенно девушки. Наверно, хорошенькие девушки находят лучшее применение для излишков своей энергии. Впрочем, одно мужское лицо выделялось среди остальных – ясностью взгляда, добротностью черт, гордой посадкой головы. Даже тщательно ухоженная полоска усов не делала это лицо фатоватым. «Гюнтер фон Корф» – прочел Ури под портретом. Ишь ты, «фон» – значит, еще и благородных кровей – интересно, зачем этому вагнеровскому Зигфриду понадобились кровавые игры с заложниками и похищением самолетов? Ури был крупный специалист по Рихарду Вагнеру – в пику матери, которая запрещала в ее присутствии упоминать его имя.
В кухне послышалось шарканье шагов и хлопнула дверь холодильника – это Клаус пришел за своим бутербродом. Черт побери, уже полтретьего, пора приниматься за работу, – по приемам Клаусом пищи можно было проверять часы. Ури положил желтый лист с портретами террористов обратно в ящик и небрежно сунул поверх него пачку бумаги, из которой он взял несколько листков. Закрывая ящик, он подумал, что Инге, конечно, сразу заметит следы его неловкого копания в ее бумагах – ему никогда не удавалось вернуть вещи, к которым он прикасался, в то священнодейственное состояние немецкого порядка, в каком она их неизменно оставляла. За окном на уровне его колен появилось сосредоточенное лицо Инге: она аккуратно снимала горшки герани с крюков, вбитых в основание рамы, и относила их куда-то влево, где стоял невидимый из комнаты стол. При каком-то повороте головы она заметила Ури, наблюдающего за ней сквозь стекло, и, не прерывая работы, улыбнулась ему рассеянно, словно с экрана телевизора.
Очистив от герани окно своей спальни, Инге исчезла из поля зрения Ури – наверно, отправилась дальше вдоль стен снимать остальные горшки, которых у нее было не счесть – а он, не выходя из спальни, присел к ее бюро.
«Я уже не помню, мамка, на чем я остановился на предыдущей странице, – размашисто написал он, – но это неважно, я начну сначала. Это будет опять про замок, потому что замок сегодня – мое главное увлечение, если не считать его хозяйки, конечно, – я добавляю это специально, чтобы ты не строила себе иллюзий, что есть надежда меня с нею разлучить. Сейчас, пока пишу тебе, я все время любуюсь из окна той сосредоточенной грацией, с которой она снимает с крюков висячие горшки герани, упаковывает их каждый отдельно в нейлоновые мешки с проколотыми по центру дырочками для дыхания и увозит на тележке в специально для них приспособленный погреб, где они будут зимовать. Сегодня утром перед завтраком я попробовал невинно поддразнить ее, обозвав бедную герань символом буржуазного благополучия, а она почему-то вдруг ужасно на меня рассердилась и с вызовом объявила, что она достаточно насмотрелась на идиотизм врагов буржуазного благополучия, чтобы прислушиваться к таким бредням. Произнося эту маленькую речь, она выглядела еше более привлекательной, чем обычно, – тем более что она теперь к завтраку переодевается в какой-то невообразимо завлекающий кружевной пеньюар, купленный ею втридорога, по-моему, специально, чтобы соблазнять меня, – так что я, грешным делом, не удержался, и нам пришлось отложить завтрак на полчаса. В результате этого опоздания Инге простила мне мой радикализм, а Вильма уволокла меня из кухни, не дав допить кофе».
Ури перечитал написанное, восхитился стройностью изложения и подумал, жалея мать: «Все-таки садист во мне неистребим», – но вычеркивать свой маленький шедевр не стал, а понесся дальше на волне вдохновения.
«Сегодня мы с Вильмой обследовали первый подвальный уровень, в котором имеет смысл приступать к реставрационным работам сразу, как только появятся деньги. Мы прошли через круглый зал, я тебе о нем уже писал раньше, но только теперь я постиг замысел строителя – Вильма приволокла книги с картинками, описывающие подобные хоромы во всей их красе. Это нужно видеть, рассказать об этом не хватит слов. По плану у этого зала должен быть двойник на нижнем уровне, который можно было бы назвать подвальным, если бы замок не был построен на крутом склоне. Когда-то давно в нижний зал вела пристойная лестница, но от нее, к сожалению, немного осталось, и вход в зал намертво заложили каменными плитами, так что мы было отчаялись туда попасть. Однако кто-то до нас, видно, уже пробовал туда пробраться, так как сохранившаяся часть лестницы покрыта наспех сколоченным дощатым настилом совсем недавнего происхождения, – я еще не успел выяснить у Инге, кто и для чего его там настелил.
Но сегодня мы, наконец, отыскали отмеченный на плане пунктиром секретный вход, открывающий дорогу из верхнего зала в нижний. Через этот вход мы с большими предосторожностями проникли в короткий коридор, в котором обнаружили две окованные железом двери. Я пишу «обнаружили», потому что у нас на днях произошел небольшой казус: старый инвалид Отто, отец Инге – хороший фрукт, достойный отдельного письма, – потерял сознание, когда разглядывал новый план замка, и оторвал от него один угол. Мне удалось довольно точно этот угол приклеить, но между разорванными краями осталась маленькая дырочка, которая приходится как раз на секретный вход и скрытый за ним коридор.
При виде этих таинственных дверей Вильма затрепетала, как боевой конь при звуке боевой трубы, – простишь ли ты мне этот пошлый образ, всплывший неведомо из каких глубин моего подсознания, никогда не знавшего ни одного боевого коня? Вильма уже давно с нетерпением предвкушала торжественный миг, когда она сможет войти в недоступное подземелье под круглым залом, до сих пор отгороженное от мира каменными стенами и обломками лестниц. Судя по разорванному и потому не совсем разборчивому плану, там когда-то располагалась семейная сокровищница баронов Губертус по соседству со страшной темницей, куда навеки заточали врагов этого семейства.
Увидев эти две двери, Вильма бросилась к первой и начала торопливо подбирать к ней ключ. Дрожащими от возбуждения пальцами она срывала один за другим старинные ключи, нанизанные на стальной обруч, который мы, уходя из кухни, сняли с крюка, вбитого в простенке между окнами. Но как она ни старалась, ни один ключ к этой двери не подошел. Тогда она потребовала, чтобы я побежал бегом за машинным маслом, и я послушно побежал – она вошла в такой транс, что отказать ей было бы преступлением. Но когда я вернулся, она, не желая никому доверить такое важное дело, выхватила у меня флакон и стала по капле вливать масло в замочную скважину собственными изящно наманикюренными профессорскими пальчиками. Однако упрямый замок, хоть и обильно смазанный, не проявил ни малейшей готовности открыться, чтобы впустить нас в зачарованные подземные покои. Так что Вильме пришлось сдаться и предоставить возню с ключами мне. Но даже я не сумел подобрать ключ к этому проклятому замку.
– Но ведь Инге уверила меня, что на этом обруче есть все ключи! – обиженно повторяла Вильма, пока я в тысячный раз пытался затолкать в неуступчивую замочную скважину очередного бородатого красавца, – я забыл сказать, что каждый ключ являет собой истинное произведение древнего кузнечного искусства. А может, даже ювелирного; суди сама – рисунок прилагаю.
В конце концов мы вынуждены были признать, что несмотря на заверения Инге, ключ от этой двери можно считать потерянным, и направились к другой двери, сомнительную честь открытия которой Вильма сразу уступила мне. Может быть, именно поэтому уже второй, снятый мною с обруча ключ с легкостью ее открыл, и мы с молодецким гиканьем ринулись во тьму, нащупывая дорогу своими маломощными электрическими фонариками.
Очень быстро перед нами опять оказалась лестница, красивым полукругом уходящая вниз, в темноту – к счастью, я не слишком сильно разогнался и успел в последнюю минуту притормозить восторженный бег Вильмы, а не то она могла бы запросто сверзиться в неведомую даль. Мы перевели дыхание и начали вглядываться в черный провал у нас под ногами. Лестница и впрямь выглядела многообещающе, однако неясно было, скольких ступенек не хватает, и я, собрав весь свой здравый смысл, уговорил Вильму не ходить вниз без большого керосинового фонаря, который висит у нас в свинарнике. Мы немножко поторговались, кто за ним пойдет, и в конце концов решили идти вместе.
Когда мы выбрались на порог кухни, меня ужасно поразил дневной свет – мои глаза так приспособились к темноте, что мне сначала было трудно воспринять переливы солнечных лучей на устилающем двор ковре из опавших листьях. Черт тебя разберет, мать, – ты всю жизнь жаждала привить мне любовь к европейской культуре, ты двадцать лет выламывала мне руки, приучая держать вилку и нож как следует, ты заставляла меня ходить в оперу, когда мои друзья ходили в цирк, но никогда, никогда ты даже не попыталась рассказать мне про опавшие листья! А как я мог хоть что-нибудь понять про твою ненаглядную Европу, в которой вся культура построена на золотистом шорохе опавших листьев, если я родился в стране, где не бывает листопада?
На этом справедливом упреке я закончу сегодня письмо – даже ты не сможешь назвать его коротким. Я только еще раз повторю, что никакого адреса, кроме ящика в почтовом отделении, я тебе пока не дам, потому что терпеть не могу сюрпризов. И не вздумай искать меня по номеру почтового отделения – я выбрал для этой цели городишко подальше отсюда, так что не трудись понапрасну.
И не забудь порадоваться, что твой сын по тебе скучает, такое бывает нечасто.
Твой любимый сын».
Завершив ежемесячное выполнение сыновнего долга, Ури опять открыл верхний ящик бюро, на этот раз в поисках конверта. Но сунув руку под бумагу, он тут же вспомнил, что конверты лежат отдельно, в специально предназначенном для них отделении, как положено в образцовом немецком хозяйстве, – не то, что у его безалаберной матери. Однако прежде, чем закрыть ящик с бумагой, он на миг задержал взгляд на случайно попавшемся опять под руку желтом листе с портретами террористов. К его удивлению это оказался не тот же самый лист, хоть и выглядел он идентичным: фотография Зильке Кранцлер сдвинулась из третьего ряда во второй, а ясновельможный Гюнтер фон Корф занял первое место в левом верхнем углу. «Да у нее тут целая коллекция!» – присвистнул Ури, с любопытством приподнимая пачку бумаги. Под пачкой он нашел еще два листа – тот, что он видел раньше, и третий, на котором знакомые лица были расположены в ином порядке.
Ури решил, что эти листы должны различаться датами их выхода из печати, но не успел проверить это предположение – прямо над ухом громко зазвонил телефон. Ури сначала не хотел снимать трубку, вряд ли кто-нибудь звонит ему, а Инге предпочитала сама отвечать своим абоннентам. Однако телефон продолжал настойчиво трезвонить, а Инге все не появлялась – вероятно, она укладывала спать очередную партию гераней и не слышала звонка. Как видно, кто-то очень упрямый висел на другом конце провода и не собирался давать отбой. Так что в конце концов Ури нехотя поднял трубку именно в тот момент, когда запыхавшаяся Инге схватила параллельную трубку в кухне.
Ури услышал ее чуть хрипловатое «Алло!» и уже собрался было положить трубку, когда знакомый красиво поставленный баритон произнес:
– Фройлин Губертус? Говорит Руперт Вендеманн.
Хоть подслушивать чужие разговоры было нехорошо, трубка так и прикипела к уху Ури. Инге молчала, слышно было только ее напряженное дыхание.
– Я надеюсь, вы меня помните? – не выдержав ее молчания, спросил Руперт.
– Конечно. Вы – тот самый знаменитый, который сжег свои картины.
– Перестаньте притворяться, Инге. Тогда в кафе вы меня узнали сразу, как только вошли.
– Чего вы от меня хотите? – прямо и жестко спросила Инге.
Ури хорошо знал, как в минуты такой жесткости у нее темнеют глаза и пересыхают губы, от чего ее голос сразу теряет обычно переливающиеся в нем музыкальные полутона и становится вялым и тусклым. Но это не смутило Руперта Вендеманна, который собственные картины сжег – и то ничего, выжил.
– Я хочу поговорить с вами с глазу на глаз.
– О чем?
– Об одном нашем общем знакомом.
– У нас с вами нет общих знакомых.
– Сеньора, вы уже бросили свои пятьдесят пфеннигов в фонтан Тренто?
– Что?
– Я бы бросил целую марку, лишь бы вернуться сюда опять!
– Что с вами, Руперт? Вы пьяны или у вас бред?
– Вот что, Инге, мне надоели ваши игры. Я еду к вам.
– Что значит – ко мне? Я вас не приглашала.
– Я звоню из автомата, который сразу за мостом – там, где начинается подъем к вам в замок. Я буду у вас через пять минут.
– Но я сейчас не могу, у меня тут полно рабочих...
– Я не отниму у вас много времени.
– Я не могу потратить на вас более получаса...
Ури понял, что Инге сдается, и быстро положил трубку, – очень кстати, потому что она уже стояла на пороге спальни. Если раньше Ури не понимал выражения «на ней не было лица», то теперь он его понял.
– Ури! – хрипло сказала Инге в то время, как рука ее оттягивала от горла нисколько не сдавливающий его расстегнутый ворот клетчатой рабочей рубахи. – Какое счастье, что ты здесь! Быстро уведи отсюда Клауса!
– Откуда – отсюда? Он же в свинарнике! – опешил Ури. Он мог ожидать какой угодно просьбы, но при чем тут Клаус?
– С глаз долой! Чтобы никто его не мог найти! – голос Инге поднялся до таких панических нот, каких Ури никогда у нее не слыхал.
– Что я ему скажу? – по-дурацки спросил он, не в силах видеть, как пальцы Инге пытаются лихорадочно оторвать незастегнутую верхнюю пуговицу воротника, который вовсе ее не душил.
– Скажи, что хочешь, только уведи его поскорей!
– Но я бы не хотел оставлять тебя наедине с этим... – начал было Ури и прикусил язык, немедленно понимая, что он выдает себя с головой – сейчас Инге догадается, что он подслушивал ее разговор с Рупертом! Но она даже не обратила внимания на его обмолвку: мысли ее были далеко.
– Ради Бога, срочно уведи Клауса! – взмолилась она, схватила его за руку и потащила из комнаты. На кухне она торопливо глянула в окно и Ури заметил, что ее бьет дрожь:
– Только не выводи его из замка на дорогу, а просто убери с глаз!
– Усыпить его, что ли? – начал было Ури, но тут его осенило: чудно, он воспользуется случаем и поведет Клауса в нижний подвал, который он обмерял сегодня для Вильмы! Заодно и сам еще раз на него взглянет.
– Хорошо, тогда я поведу его осматривать замок, он давно мечтает. Но все-таки, может, ты сперва объяснишь мне, в чем дело? – не удержался и спросил он.
– Только не сейчас. Сейчас уходи! Скорей, скорей!
И она почти силой вытолкнула его на порог:
– Уводи его скорей! И раньше, чем через два часа, не возвращайся!
Господи, ну при чем тут Клаус?
Клаус
Я никому, кроме Ганса, не стал рассказывать про то, что тогда ночью я налетел на Дитера-фашиста, который поджидал меня у выхода из подземелья. А может, никого он не поджидал, а просто проезжал мимо на велосипеде и увидел свет моего фонарика. Только непонятно, куда он мог ехать мимо замка так поздно, если наша дорога ведет только в замок и больше никуда.
Я никому не стал про это рассказывать, совсем не потому, что Дитер опять пригрозил меня убить, если я буду болтать, а потому что мне противно про это рассказывать. Не знаю, зачем ему понадобилось меня специально поджидать, чтобы наступать мне сапогами на лицо, ведь я ничего плохого ему не сделал. Я мог бы влезть обратно в подземный ход, но боялся, что он сделает какую-нибудь пакость, и я не смогу оттуда вылезти. Поэтому я просто закрыл глаза, чтобы не видеть его противные сапоги у себя перед носом, но уши я закрыть не мог, и мне пришлось выслушать все глупости, которые он наговорил.
Сначала он придумал, что я, наверно, подручный дракона, раз выползаю прямо из скалы. Чтобы доказать ему, что никакой я не подручный, мне пришлось сознаться, что я просто выбираюсь из замка по подземному ходу. Тогда он начал приставать ко мне, чтобы я ему рассказал, зачем я пробирался в замок тайком по подземному ходу, если у меня есть ключи от ворот – уж не для того ли, чтобы подглядывать за Отто и фрау Штрайх? Потому что они вряд ли пригласили меня смотреть с ними такой завлекательный фильм, правда?
– А фильм ничего, да? – спросил он и загоготал – Особенно те девушки в кустах, да? Или тебе больше понравилась толстуха в ванне?
Потом он придвинул свой черный сапог совсем близко к моему носу и сказал:
– Что же ты молчишь, крошка Клаус?
Я так испугался, что у меня язык приклеился к зубам. Откуда он мог знать, какой фильм смотрели Отто и фрау Штрайх, когда ворота были заперты и даже я не мог войти в замок? Но Дитеру, наверно, было неважно, отвечаю я или нет, потому что он оставил мой нос в покое и начал хвастаться, будто без него ни Отто, ни фрау Штрайх никакой фильм не могли бы увидеть. Все он, все он, Дитер! Но они, сволочи, не ценят, что ради их удовольствия он должен под дождем тащиться в гору, потому что его драгоценная тетушка не может ни на минуту оставить своего драгоценного старого идиота, а кассету нужно вернуть завтра утром. Но ничего, добавил он и противно заржал, старому идиоту это влетит в хорошую копеечку.
Из всей этой белиберды я понял только, что старым идиотом Дитер называет не меня, а Отто. Если бы я пересказал Ури всю чушь, которую молол Дитер, он, может, объяснил бы мне, как Отто может влететь в какую-то копеечку, когда он даже ходить не умеет. Но я не стал рассказывать Ури про Дитера – иначе пришлось бы объяснять, что я забыл дома ключи. А мне не хотелось, чтобы и Ури тоже думал, что у меня голова, как дырявая корзина. И про то, что Дитер пинал меня, тоже не хотелось. Тем более, что мне быстро повезло: дождь усилился, и Дитеру надоело мокнуть из-за меня. Он последний раз больно ткнул меня сапогом в ухо и припустил к своему велосипеду, а я дождался, когда он уберется, вылез, взял свой велосипед и поехал домой.
Мамка в ту ночь не вернулась домой ночевать и так и не узнала, что я ездил вечером в замок кормить свиней. Поэтому фрау Инге отдала все мои пятнадцать марок мне, и у меня теперь есть куча денег, чтобы в День Охотника пойти в «Губертус» играть на автомате.
Конечно, было бы здорово, если бы Ури тоже пошел со мной поиграть. Совсем не потому, что он будет тогда бросать в автомат свои монеты, – сейчас мне это не важно, ведь у меня есть целых пятнадцать марок – так много еще никогда не было. Просто если я приду в «Губертус» с Ури, я могу не бояться, что туда припрется Дитер-фашист в своих блестящих черных сапогах. Интересно, он помыл свои сапоги после того вечера в карьере, когда он топтался вокруг меня под дождем, так что забрызгал их грязью до самого верха?
Когда я попросил Ури пойти со мной в День Охотника играть на автомате, он сказал, что так далеко вперед он загадывать не может, тем более что в этот день отгул и у меня, и у фрау Штрайх. Сегодня, когда он зашел в свинарник за фонарем, я хотел ему напомнить, что День Охотника будет завтра, но он от меня отмахнулся и сказал, что завтра будет завтра. А зато сегодня, если я потороплюсь, он поведет меня осматривать замок. Он не велел мне идти через кухню, а потащил мимо рабочих из города ко входу в комнаты Отто. У нас теперь полно чужого народу – входят, выходят, приезжают, уезжают, и я должен все время бегать открывать им ворота. А когда я мимо них прохожу, они толкают друг друга локтями, показывают на меня и смеются. Но сегодня я шел не один, а с Ури, так что пусть смеются сколько влезет, мне на них плевать.
В тот момент, как мы спускались по ступенькам, которые ведут к Отто, кто-то начал громко звонить в звонок у ворот. Я хотел побежать открыть, но Ури меня не пустил. Он сказал, что фрау Инге сама отопрет ворота, потому что она послала нас в ответственную экспедицию и мы не должны отклоняться. Я не успел спросить Ури, что такое «экспедиция», потому что фрау Штрайх выскочила нам навстречу и стала выяснять, что нам надо. Каждый раз, когда я встречаю фрау Штрайх, я не смотрю в ее сторону, чтобы она не догадалась по моим глазам, что я видел, как они смотрели тот фильм. Но она не понимает, в чем дело, и сердится на меня, что я с ней не здороваюсь.
Она и сейчас начала было сердиться, но Ури сказал ей, что она сегодня очень хорошо выглядит, хотя, по-моему, она была такая же уродина, как всегда, – и она от нас отстала. Мы пошли по подземному переходу, и я только тут заметил, что Ури, кроме фонаря, держит в руке большое кольцо с ключами, которое всегда висит в кухне.
– Ты знаешь, что это за ключи? – спросил он.
Я сказал, что знаю: это ключи, которые всегда висят в кухне. Правильно, сказал Ури, а что кроме этого? Я не мог придумать, что еще, и тогда Ури спросил, трогал ли я когда-нибудь эти ключи? Я подумал и сказал, что я их трогаю каждый раз, когда вытираю пыль в кухне.
– А ты их считал? – спросил Ури.
– Зачем их считать? – удивился я. – Я и так знаю, сколько их.
– Ну, и сколько их? – спросил Ури.
– Тринадцать, – быстро сказал я, потому что знал точно.
– Тринадцать, говоришь? – переспросил Ури и остановился. Мы как раз дошли до того места, где от подземного перехода ответвляется коридор в круглый зал.
– Давай-ка пересчитаем.
И мы стали считать. Но сколько мы ни пересчитывали, у нас получалось двенадцать. Мне стало очень обидно, потому что я точно знал, что на кольце тринадцать ключей. Это не то, чтобы я придумал, а даже слово такое есть – чертова дюжина. Фрау Инге всегда говорит мне: «Клаус, ты уже перетер нашу чертову дюжину красавцев?». Потому что наши ключи очень красивые и большие, размером с мою ладонь, и головка каждого ключа изображает какого-нибудь рыцаря или героя. Я точно знаю, что их чертова дюжина, просто я их давно не пересчитывал – зачем пересчитывать, раз я и так знаю?
Мне стало так обидно, что я захотел тут же пойти к фрау Инге, – пусть она подтвердит, что она всегда называет их «чертова дюжина красавцев». Но Ури не пустил меня к фрау Инге, он сказал:
– Мы поговорим с ней потом. А сейчас пошли в зал, а не то скоро стемнеет, и я не смогу показать тебе что-то интересное.
И мы пошли по коридору в круглый зал, – туда, где лестница вниз и откуда мы с Карлом выкатывали когда-то камни для постройки. Даже наш старый настил остался там, где мы его настелили: хоть никто больше им не пользовался, никто его оттуда не убрал. Когда я сказал об этом Ури, он громко свистнул и засмеялся:
– Ах, так вот для чего этот настил!
Потом он посмотрел на меня как-то странно, схватил меня за волосы своей большой лапой и притянул меня поближе, но не больно – не так, как мамка, когда хочет меня проучить.
– Скажи, еще много секретов у тебя есть?
Я не знал, что сказать, и спросил у него, что такое секреты. Он объяснил, что секрет – это если я знаю что-нибудь такое, чего нельзя рассказывать другим. Тогда я стал вспоминать, какие такие вещи я знаю, про которые никому нельзя рассказывать. И оказалось, что таких вещей полно. Я, например, знаю про подземный ход и про то, как Отто велел мне вызвать скорую помощь, а сам думал, что приедет полиция, и про то, что мы с Дитером-фашистом ехали в том вагоне, из которого Ури выпрыгнул на парашюте, и про то, какой фильм смотрели Отто и фрау Штрайх, когда думали, что никого нет дома, и про то, как Дитер-фашист наступал мне сапогами на лицо. Я только раньше не знал, что это секреты. И еще мне было непонятно, когда считается секрет – когда его знаю только я? Вот Дитер-фашист, например, тоже знает, что мы ехали в том поезде, так это считается секрет или нет?
Тут Ури зажег керосиновый фонарь, который мы принесли с собой, и начал светить мне в лицо:
– Я вижу, у тебя оказалось много секретов! – засмеялся он. – Если ты уже все пересчитал, идем дальше! Вот тебе фонарик – и пошли.
Я не стал спорить, взял у него электрический фонарик и прошел вслед за Ури под низкой аркой в узкий простенок, который никуда не вел. То есть я раньше думал, что он никуда не ведет, но Ури подвел меня к кирпичной стенке и спросил, что это. Я сказал: кирпичная стенка! «Стенка, говоришь?» – сказал Ури с сомнением, поднес фонарь поближе к стенке и нажал ладонью на один кирпич. И тут весь кусок стенки направо от кирпича вдруг заскрипел и двинулся на нас. Я так испугался, что попятился и чуть не упал, но тут стенка остановилась и стала тихонько поворачиваться, открывая за собой совершенно черную пустоту, из которой на нас пахнуло противным гнилым запахом, каким иногда воняет из пасти Ральфа, когда он зевает.