Готический роман. Том 2 Воронель Нина
Часть III. Полет бабочки
В романе Нины «Ведьма и Парашютист» молодой израильский парашютист-десантник Ури Райх отправляется в туристическую поездку по Европе для лечения боевого шока, развившегося у него после стычки с палестинскими террористами. В аэропорт его провожает мать – молодящаяся красотка Клара. Накануне возвращения домой Ури в поезде ввязывается в драку с группой немецких «бритоголовых». Выброшенный из поезда на полном ходу он, больной и покалеченный, попадает в старинный замок, затерянный в дебрях немецкого лесного заповедника. Ури влюбляется в красивую хозяйку замка Инге и остается у нее. Но их счастье омрачено таинственной зловещей тенью прошлого Инге, которая постепенно проясняется. Ури узнает, что до недавнего времени в замке скрывался от полиции бывший любовник Инге, сбежавший из тюрьмы известный немецкий террорист Гюнтер фон Корф. Он больше года под именем Карл работал подсобным рабочим в свинарнике Инге и таинственно исчез незадолго до появления Ури, оставив все свои вещи.
Увлеченный расследованием Ури обнаруживает в отдаленном университетском городе почтовый ящик, записанный на имя Карла, а в ящике – его фальшивый паспорт, давно просроченный авиабилет в Бейрут и красную тетрадь, исписанную таинственным шифром. Разматывая этот клубок дальше, Ури предполагает, что Карла уже нет в живых. Ури подозревает, что Карл погиб в одном из мрачных подвалов замка, попав в ловушку, в которую его заманил ревнивый отец Инге, инвалид Отто. Выудив у Отто признание, Ури находит в подземелье скелет Карла и в тайне от всех хоронит его в подземном тайнике, не желая привлекать к Инге внимание полиции. Красную тетрадь он хранит у себя, хотя все его попытки расшифровать то, что там написано, безрезультатны.
Клара
Клара терпеть не могла иерусалимские вечера – какой бы жаркий ни выдался день, он всегда завершался свирепой атакой холодного ветра с необъяснимых снежных гор, которые невозможно было найти ни на одной карте. И хоть ветер вдохновлялся лишь мистическим присутствием этих гор, его собственное, пронизывающее до костей присутствие было вполне реальным, – оно вызывало звон в ушах и тупое нытье в затылке. Может быть, не у всех, а только у Клары, но ей от этого было не легче.
Она торопливо проглотила приготовленную заранее таблетку от головной боли и наклонилась к крану, чтобы ее запить. Вода из крана текла неспешной рыжеватой струйкой с затхлым привкусом солдатского мыла, но уже не было времени идти искать что-нибудь получше – звонок заливисто напоминал, что антракт окончен и пора занимать места. Клара пригасила сигарету, привычным очерком подкрасила губы и в который раз оглядела свое отражение в зеркале – все, вроде бы, было в порядке: и волосы, и глаза, и декольте, особенно издали и в этом рассеянном свете. Но, наверняка, что-то было не так, иначе она не сидела бы в одиночестве под романтическим ультрамариновым шатром ночного иерусалимского неба, затерянная в многоликой концертной толпе на пологом склоне Бассейна Султана.
Клара не привыкла ходить на концерты одна или с подругами. Впрочем, настоящих подруг у нее и не было – она всегда вызывала враждебные чувства у других женщин, да и сама их недолюбливала. Она в последний раз всмотрелась в собственные, до сих пор не надоевшие ей черты. Лицо было все еще красивое, даже вызывающе красивое, взгляд жесткий, снайперский – взгляд охотницы на мужчин. Но мелкие лучики разбегались от углов глаз и губ, пока еще не страшные, но уже угрожающе заметные. Черт его знает, может, пора изменить пристрастия и завести пару подружек, чтобы не ездить на концерты в тошнотворном одиночестве, сводящем скулы вынужденной многочасовой немотой.
Клара вышла из туалета и сразу оказалась во власти пронзительного ледяного ветра, от которого не спасало даже специально захваченное из Тель-Авива шерстяное пальто на подкладке. Защитить от такого ветра могла бы только тяжелая мужская рука на ее плече – нечего себя обманывать, никакие подруги бы тут не помогли. Когда она, с трудом переступая через хитросплетения чужих тел, плотно усеявших выгоревший за лето чахлый травяной ковер, добралась, наконец, до своего места, второе отделение уже началось. Клара заглянула в программку: это, скорей всего, была увертюра к «Тангейзеру». Хоть исполнение музыки Вагнера и было неофициально запрещено в Израиле, его официально разрешили сегодня одноразово в рамках Международного Иерусалимского фестиваля. Интересно, что пригнало сюда такое множество народу – любовь к музыке или нутряная еврейская страсть к протесту против всего сущего? Но что бы их ни привело, все на благо, – в гуще толпы ветер донимал не так яростно, как на открытом пространстве. Клара поплотней закуталась в пальто и окунулась в отталкивающий и неотразимый мир незнакомой ей музыки. До сих пор она принципиально не слушала ни одного произведения Вагнера. Но сегодня никому не было до нее дела и она могла слушать все, что угодно: ей было некому доказывать свою принципиальность.
С принципиальностью дело оказалось даже хуже, чем она предполагала, потому что, отвергая все доводы рассудка, музыка Вагнера привела ее в восторг. Да, да, именно в восторг, – музыка этого нацистского ублюдка, которого она с детства ненавидела, никогда не слушала и слушать не желала!
Выводя свой «Ситроен» из запруженной людьми и машинами стоянки напротив Яффских ворот, Клара пробовала на язык переполнявшее ее острое отвращение к себе. Оно наполняло рот противным горьковатым привкусом, и вынести его было трудно, потому что обычно она была склонна собой восхищаться. Может быть, и это новое, критическое отношение к себе, ненаглядной, отражало все то же внезапно открывшееся ей, прямо-таки разверзшееся перед нею, оскудение поля общественного восхищения, преимущественно мужского, которое до сих пор составляло незыблемую основу ее жизни. Господи, ей и впрямь нужна была бы сейчас подруга – такая, каких не бывает: независтливая, неревнивая, бескорыстно преданная, способная безмолвно слушать и безропотно все принимать, не выставляя при этом вперед свое «я».
Выезд на Тель-Авивское шоссе, несмотря на поздний час, был нескончаемо долгий – похоже, чувствительные жители Иерусалима дружно проигнорировали мерзавца-Вагнера, и вся многочисленная публика, заполнившая в этот вечер склоны Бассейна Султана, возвращалась после концерта в Тель-Авив. Интересно, говорит ли этот факт о более высоком моральном уровне иерусалимцев?
Однако первое впечатление оказалось обманчивым: через десять минут медленного равномерного движения по пологим виткам горной дороги большинство машин рассосалось, сворачивая по пути то вправо, то влево. Немногие оставшиеся на шоссе водители приободрились, резко добавили газ и умчались вниз, оставив Клару в полном одиночестве между черной бездной ущелий и черной бездной неба. Черную бездонность этого одиночества не способны были нарушить сдвоенные точки далеких автомобильных фар, петляющих по склону где-то позади.
Невольно возвращенная к наболевшей теме одиночества, Клара не удержалась и попыталась снова рассмотреть себя в сумеречном зеркальце заднего вида. Сейчас, освещенное переменчивыми бликами окаймляющих шоссе фонарей, лицо ее вовсе не выглядело жестким. И взгляд уже не казался таким снайперским, каким он представился ей сегодня в антракте. Да и собственное определение себя как охотницы на мужчин прозвучало простым хвастовством. Если она – охотница, то где же ее добыча? Ничего она за свою долгую – увы! – снайперскую жизнь толком себе не настреляла, потому что по сути была непрактичной дурой и думала только о сиюминутных радостях и мелких победах, тешивших ее бабское тщеславие. Вот и оказалась одна-одинешенька на пороге старости – тьфу, что за слово такое отвратное, вовсе не к лицу красотке Кларе! И даже сына не смогла возле себя удержать, чтобы он хоть раз в неделю приезжал на обед к старушке-матери – он так и застрял в своем неправдоподобном немецком замке, зачарованный ненавистной разлучницей-ведьмой.
Тут Кларе стало себя жалко, – так жалко, что даже какая-то жгучая влажная пленка заволокла ей глаза. Машина воспользовалась ее слабостью и, перестав повиноваться, рванулась вправо, на обочину, сразу за которой темнел глубокий обрыв. Быстро взяв себя в руки, Клара резко затормозила, чиркнув передним колесом о полосатый столбик над самым обрывом. «Ситроен» вздрогнул, фыркнул и остановился.
«Ладно, поплакали и хватит!» – громко сказала себе Клара и, утирая слезы рукавом, вывела машину обратно на дорогу. Стряхнув с души обиды, она огляделась вокруг и заметила, что строй придорожных фонарей остался далеко позади, так что вырубленное в скалах ущелье шоссе освещалось на этом отрезке только фарами проходящих машин.
Поначалу все шло хорошо, но на первом же крутом спуске «Ситроэн» опять начало заносить вправо, хоть на этот раз глаза у Клары были сухие. Значит, дело было не в ней, а в каких-то объективных внешних обстоятельствах, которые необходимо было срочно выяснить. Она неохотно вырулила обратно на обочину, за которой на этот раз вместо уходящего вниз обрыва вздымалась круто взлетающая к небу стена, и, поеживаясь от холода, вышла на шоссе.
Одного взгляда было достаточно, чтобы подтвердилось самое неприятное подозрение Клары – села правая задняя шина. Выхода не было: проклятое колесо нужно было менять, а она понятия не имела, как это делается. Хотя Клара водила машину уже добрых двадцать лет, она умудрилась никогда в жизни ничего ни в одной своей машине не чинить – в любой поездке с нею всегда были мужчины, готовые чинить, смазывать, менять колеса, лишь бы ей угодить. Но сегодня она была одна и могла полагаться только на себя.
Она открыла багажник и в свете маленького его фонарика поглядела на часы – кошмар, было уже двадцать минут первого! Не мудрено, что шоссе совсем опустело. От Иерусалима она отъехала километров на двадцать, до Тель-Авива оставалось не меньше сорока. Конечно, можно было вызвать буксир, но для этого нужно было добраться до телефона, до которого пришлось бы долго плестись вверх и вниз по крутому склону, да еще на высоких каблуках. Нет, уж лучше менять колесо – по крайней мере, в случае чего можно забраться в машину и запереть все двери.
Пока Клара, с трудом удерживаясь, чтобы не разреветься в голос, неумело выволакивала из глубины багажника тяжелую железную штуку со смешным названием «домкрат», в голову ей лезли всякие бабские рассказы о несчастных случаях, происшедших с другими женщинами на ночных дорогах. За это время две-три машины прошуршали мимо, даже не притормозив, хотя Клара отчаянно махала им из темноты. Тогда она решила больше не тратить время попусту, а сосредоточиться на нелегкой задаче подгонки домкрата под низкий бок автомобиля.
Неясно, сколько времени прошло, пока Клара, вся перепачкавшись неизвестно откуда сочащейся липкой черной слизью, начала, наконец, медленно приподнимать домкратом правое крыло «Ситроена». Она с таким остервенением пыталась укротить упорно рвущийся из рук аппарат, что не заметила, как у обочины за ее спиной притормозила большая машина неразличимого в темноте цвета. И только когда вежливый иностранный голос спросил по-английски, не нуждается ли она в помощи, она вздрогнула от неожиданности и испуганно обернулась. Глаза ее, утомленные напряжением и поздним часом, не сразу разглядели бледное пятно лица, маячившее во тьме, сгустившейся за рассеянным светом подфарников чужой машины.
Конечно, Клара нуждалась в помощи, еще как нуждалась! Однако прежде, чем ответить, она успела мысленно пробежать по всем опасным сценариям, притаившимся у нее в подсознании. Кто знает, стоит ли принимать помощь от незнакомого человека, – небось, все те несчастные женщины, с которыми случались неприятности на ночных шоссе, тоже думали, что они нуждаются в помощи. С другой стороны, предположим, она проявит благоразумие и отвергнет предложение незнакомца помочь ей, – что помешает ему изнасиловать и убить ее в этом темном пустынном ущелье, если он что-то такое замышляет? А раз так, то не лучше ли рискнуть и воспользоваться его любезностью, – возможно ведь, что он просто хорошо воспитан и считает своим рыцарским долгом остановить машину при виде одинокой женщины в беде? Тем более, что голос неразличимого в темноте лица звучал явно по-европейски, а Клара была воспитана на глубоком уважении к старой европейской традиции, в которой женщины гордились своей слабостью.
Потому она без всякого сожаления отпустила ручку домкрата, выпрямилась и, поблагодарив незнакомца на своем вполне хорошем английском, призналась, что она будет рада, если он поможет ей управиться с этим так некстати осевшим колесом. Бледный овал лица качнулся вглубь машины, дверца открылась и тут же закрылась с легким стуком, выпустив в освещенный подфарниками желтоватый полукруг высокого седого мужчину, который все же показался Кларе молодым несмотря на седину.
Рука Клары автоматически рванулась пригладить прическу, растрепавшуюся во время непосильной возни с дурацким домкратом, и она на миг увидела себя со стороны, – волосы взлохмачены, помада наполовину стерлась, один чулок перекрутился, юбка сбилась набок. Пока она лихорадочно пыталась хоть как-то привести себя в порядок, высокий мужчина, не глядя на нее, подошел к «Ситроену», без усилия опустился на корточки и пробежал ловкими пальцами по краю дефектного колеса.
– Да, вы правы, колесо необходимо поменять, – сказал он, распрямляясь с той же легкостью, с какой раньше присел, и потрогал домкрат носком ботинка. – Но я вижу, вы уже почти справились без меня.
Клару просто в дрожь бросило при мысли о том, что он сейчас поверит в ее способность управиться с колесом без его помощи и уедет. И она опять останется на темном шоссе наедине с непокорным домкратом.
– Нет, нет, – торопливо заговорила она. – Я никак не могу сдвинуть с места эту ручку. Она каждый раз проворачивается, вырывается из рук и возвращается обратно.
В подтверждение своих слов она предложила ему для обозрения свои нежные ладони, красоте которых она отлично знала цену – пальцы у нее, хоть и перепачканные сажей, были длинные и гибкие, как ноги балерины. Незнакомец приподнял ее ладони обеими руками, поднес к свету и согласился:
– Конечно, эта грубая работа не для ваших рук.
Он бережно опустил ее руки, – не уронил, а осторожно опустил, – внимательно вгляделся ей в глаза и, видимо, догадавшись о ее страхах, с улыбкой сбросил свой пиджак на капот «Ситроена»:
– Не волнуйтесь, через десять минут все будет в полном порядке.
И добавил, снова опускаясь на корточки перед колесом:
– Меня зовут Ян Войтек, я из Чехословакии.
Английский у него был приличный, но напряженный, с несильным щелкающим акцентом, который немного напоминал Кларе ее собственный.
– Вы – турист? – спросила она, зачарованно наблюдая, как Ян Войтек умело орудует гаечным ключом. Меньше, чем за десять минут он отвинтил последнюю гайку и аккуратно положил ее вместе с остальными в перевернутый колпак колеса.
– Нет, я тут на пару месяцев по приглашению Музея диаспоры. Роюсь в старых документах.
Он легко поднялся с корточек, наклонился над багажником, намереваясь вытащить запаску, но вдруг опустил протянутую было руку и присвистнул:
– Сознайтесь, милая… – начал он и запнулся.
– Клара! – поспешно подбросила ему мяч Клара.
Ян легко подхватил его:
– Сознайтесь, милая Клара, когда вы последний раз проверяли состояние своего запасного колеса?
– А что? – испуганно выдохнула Клара, которая никогда ничего в машине не проверяла, полагаясь на то, что в случае необходимости всегда найдется кто-нибудь, кто сделает это за нее. Тем более, что до сих пор всегда кто-нибудь находился.
– А то, – сказал Ян с упреком, – что запаска ваша никуда не годится. Вы, небось, заменили ее когда-то, как заменили бы это колесо, – он пнул только что снятое им колесо, – за то, что она была дырявая. И с тех пор не удосужились починить, правда?
– Очень может быть, – неуверенно согласилась Клара, которая начисто забыла, когда и при каких обстоятельствах оказалась в багажнике эта запаска. Она так расстроилась, что почувствовала острую потребность немедленно закурить и начала было рыться в сумочке в поисках сигарет. Но Ян опередил ее, он достал из кармана пачку сигарет и вытряхнул одну ей на ладонь в сопровождении вопроса:
– Ну, так что мы будем делать?
Прикуривая от его зажигалки Клара не преминула отметить в уме это обнадеживающее «мы» – кажется, он не собирался бросать ее на шоссе среди ночи. И робко предложила, опасаясь, что он все-таки может передумать:
– Если бы вы подвезли меня к телефону, я бы вызвала буксир. Но только… дело в том, что ближайший телефон остался позади…
– Далеко? – уточнил Ян, раскуривая свою сигарету.
– Километра три-четыре… – соврала Клара. Она точно знала, что до телефонной будки на автозаправке не меньше шести, а то и все семь.
– Я бы мог просто отвезти вас в Тель-Авив, – вопросительно произнес Ян, немедленно выдавая свою иностранную сущность. – А утром вы все уладите. – Утром уже нечего будет улаживать, – пожала плечами Клара. – Машину на шоссе бросать нельзя: ее за ночь раскурочат догола, а то, что от нее останется, увезет дорожная полиция.
– Ладно, раз так, поехали звонить, – быстро решил Ян.
Отмахнувшись от благодарного лепета Клары, он наклонился положить в багажник снятое колесо, но подошва его башмака заскользила по гладкому гравию обочины. Пытаясь сохранить равновесие, он ухватился за дверцу и, опрокинув при этом стоявший под ногами колпак со всеми винтами и гайками, удержался на ногах. Чертыхнувшись по-немецки, он опустился на колени и начал шарить руками по гравию в поисках рассыпавшихся гаек.
– Оказывается, вы говорите по-немецки? – автоматически переходя на немецкий, удивилась Клара.
Ян поднялся с колен, пересчитывая на ладони собранные им гайки и винты:
– Естественно, говорю: у нас в Чехословакии все говорят по-немецки. – Он аккуратно ссыпал гайки в носовой платок, захлопнул багажник и отворил перед Кларой дверцу своей машины. – А вы, оказывается, тоже? Откуда?
– От родителей, – объяснила Клара, затягивая ремень. – Они были беженцы из Германии.
Говорить по-немецки было легко и приятно, так что они, заболтавшись, даже не заметили, как промчались шесть километров до бензоколонки. Разбуженный Кларой водитель буксира хмуро пообещал приехать часа через полтора, не раньше, но выхода не было, надо было его ждать. Клара медленно повесила трубку и медленно побрела к машине, стараясь хоть на пару минут сократить время предстоящего ей одинокого ожидания на темном шоссе. Она с тоской представила себе, как мучительно долго будут тянуться эти полтора часа и как она будет испуганно вздрагивать при приближении каждой проезжающей мимо машины – а вдруг это едет все еще не пойманный ночной насильник из бабских рассказов?
– Он сказал, что выезжает немедленно, – с притворной бодростью объявила она, отворяя дверцу в теплый уют машины Яна. – Так что довезите меня обратно до моей машины и можете ехать домой.
Ян завел мотор и спросил, не глядя на Клару:
– И вы готовы героически ждать на темном шоссе, где даже машину оставить опасно?
Клара пожала плечами:
– За все надо платить, за любовь к искусству тоже.
– Вы наверно были на концерте в Бассейне Султана? – догадался Ян. И не дожидаясь ее ответа добавил: – Я тоже.
– Вы любите Вагнера?
– Люблю? Это слишком сильно сказано.
– Что же вас потянуло на концерт?
– А вас?
– Ну, у нас Вагнер практически запрещен, так что мой интерес вполне объясним: раз можно – значит, нужно!
Ян откинулся на сиденье и захохотал:
– Каюсь, такого мощного повода для посещения концерта у меня не было! Я – простой меломан.
Впереди обозначились смутные очертания покосившегося «Ситроена», и Клара начала было произносить сбивчивую благодарственную речь, пытаясь при этом расстегнуть ремень, который ни за что не хотел расстегиваться. Пока она, стесняясь задерживать любезного иностранца в столь поздний час, тщетно перебирала пальцами какие-то бесполезные клавиши на поверхности неуступчивой пряжки, Ян выехал на обочину и затормозил. В этот момент пряжка, наконец, поддалась, так что Клара, не тратя времени, приоткрыла дверцу машины и приготовилась выпрыгнуть в темноту. Тяжелая теплая ладонь легла на ее плечо:
– Куда вы?
– Как куда? Заберусь в свою машину, зажгу свет и буду ждать буксир.
– Вы, кажется, допускаете, что я способен бросить среди ночи одинокую женщину в поломанной машине?
– Но не можете же вы сторожить меня полночи? Ведь он приедет не раньше, чем через полтора часа.
– Почему не могу? Ведь меня никто не ждет.
– Но мне неловко вас отягощать: уже второй час ночи, а у вас завтра, небось, рабочий день!
– Послушайте, – сказал Ян с легким раздражением, – перестаньте думать только о себе! Подумайте обо мне – что будет со мной, если я завтра узнаю, что с вами тут что-то случилось? Вы потом будете мне всю жизнь сниться!
Клара просто опешила от этой вывернутой наизнанку логики. Она тихо закрыла уже распахнутую было дверцу и молча уставилась на этого неправдоподобного чеха, не находя слов, чтобы ему возразить. А он, довольный произведенным эффектом, победно ей улыбнулся:
– Давайте лучше поговорим о Вагнере, – предложил он, вынимая из кармана пачку сигарет. – Не правда ли, удивительно, что этот щуплый, низкорослый урод, с цыплячьей грудкой, почти карлик, писал музыку такой силы?
Неспешно раскуривая свою сигарету, Клара спросила без особого интереса, а просто чтобы выиграть время на обдумывание сложившейся ситуации:
– Вагнер был низкорослый урод? Откуда вы это взяли? Я почему-то всегда представляла его себе могучим красавцем.
Еще несколько лет назад ее бы ничуть не смутила готовность незнакомого мужчины просидеть с ней в машине пару ночных часов. Она бы даже считала, что делает ему одолжение, соглашаясь провести эту пару часов в его обществе. Но за последнее время ее вера в собственную неотразимость снизилась просто катастрофически. Не то чтобы возраст стал заметно проступать на ее лице, скорей он повел разрушительную атаку на ее душу. Началось это все из-за Ури – в тот страшный год, что он сперва безучастно лежал на госпитальной койке, уставясь невидящими глазами куда-то вдаль, а потом вдруг вскочил на ноги, одержимый какой-то первобытной яростью, и стал крушить все, что было ему дорого. Никто, кроме нее, не смог вынести непредсказуемые приступы его враждебности – ни друзья, ни подружки, и только у нее одной хватало сил терпеть и прощать.
Клара никогда до того не была слишком хорошей матерью: с трудом придя в себя после совершенно непереносимой гибели любимого мужа в первый день Йом-Кипурской войны, она закружилась в безрассудном вихре коротких любовных интрижек, потому что только постоянная смена партнеров помогала ей заглушить неизлечимую боль потери. Она не утешалась ни вином, ни наркотиками – она оглушала себя кратковременными вспышками острого эротического экстаза, который быстро сменялся тусклой скукой, возвращавшей привычную душевную боль. И тогда она решительно рвала с очередным, все еще страстно влюбленным в нее другом, и начинала искать себе новую жертву. Она предпочитала женатых мужчин – их притязания на продолжение связи были обычно менее настойчивы, так что от них легче было отделаться, но главное, особое ее удовольствие состояло в минутном торжестве над их женами, счастливицами, не потерявшими мужей на войне. Немудрено, что захваченная этим спасительным круговоротом свиданий и разрывов, она с трудом находила время для Ури.
И только когда до ее сознания дошло, что она едва не потеряла и сына, которого, как когда-то мужа, могла бы скосить бессмысленная автоматная очередь – она как бы умерла и воскресла уже другим человеком. Старая боль осталась там, в другой жизни, в которой потерялась жестокосердая охотница Клара, и на смену ей пришла новая боль – за сына. За год его болезни с Клары словно сошел былой лоск – она все еще была хороша собой, но в ней перестал пульсировать призывный эротический сигнал, сводивший с ума всех встречных мужчин.
Нельзя сказать, что у нее не было больше романов, – привычка и репутация делали свое дело, но интенсивность этих романов была несравнима с интенсивностью прошлых. Их становилось все меньше и меньше, а за последний год они совсем сошли на нет – никто не вызывал ее особого интереса, да и желающих, пожалуй, было не так уж много. И в результате она оказалась среди ночи на скоростном шоссе Иерусалим – Тель-Авив одна-одинешенька с проколотым колесом и с незалатанной запаской. И неизвестно, чем бы это приключение окончилось, если бы ей не подвернулся любезный чешский интеллигент с хорошими манерами, который, затягиваясь сигаретой, задумчиво ответил на почти позабытый ею вопрос:
– Я уже не помню, откуда я это знаю, но это точно – он был сутулый и низкорослый. Моя голова иногда напоминает мне старый архив, вроде тех, в которых мне приходится рыться, – столько там всякого никому не нужного мусора.
– Но и нужный мусор там тоже есть? – с невесть откуда взявшейся игривостью поддразнила его Клара, одновременно ужасаясь внезапно нахлынувшему на нее непреодолимому желанию прислониться щекой к твердому плечу этого совершенно незнакомого иноземца. А он, словно угадав ее желание, – а может и он хотел того же? – протянул руку и отвел от ее лица упавшую на глаза прядь волос:
– Кое-что нужное, пожалуй, там тоже есть.
Ей на миг показалось, что он сейчас ее поцелует, и она задохнулась от остроты ожидания, но он, слава Богу, отстранился и принялся раскуривать свою погасшую сигарету. Она разглядывала его профиль со смешанным чувством разочарования и облегчения – черт его знает, чтобы ей следовало сделать, если бы он ее и впрямь поцеловал. Да и чтобы она могла сделать, запертая с ним наедине в крошечном цивилизованном пространстве машины посреди бесконечного ночного безлюдья? Ведь она ничего о нем не знала, кроме того, что он ей само себе рассказал. Она даже лица его толком не смогла рассмотреть, у нее было только общее впечатление излучаемого всем его существом мужского присутствия – качества, которое она больше всего ценила в мужчинах, выше ума, щедрости и красоты. Качества, ради которого она когда-то оставляла преданных и нежных любовников и бросалась навстречу грубым и неверным.
Ничем не выдавая внезапно вспыхнувшего в ней эротического интереса к своему случайному спасителю, Клара до отказа отодвинула назад спинку пассажирского сиденья и закинула ногу за ногу хорошо отрепетированным движением, позволявшим показать собеседнику во всей красе ее щиколотки и колени, – главное оружие ее арсенала, наименее подвластное разрушительной работе возраста.
– Ладно, давайте поговорим о Вагнере. Времени у нас полно, – произнесла она легко и легкомысленно, делая вид, что всматривается в зыбкую темноту за окном. Но она ничего за окном не видела, потому что перед ее внутренним взором разворачивался другой, совершенно нереальный, но захватывающий сценарий: ладонь Яна нежным касанием ложилась на ее лодыжку и начинала мучительно, восхитительно медленно ползти вверх к колену, а потом все выше, выше, выше… Где-то на задворках ее сознания начали разгораться маленькие веселые фейерверки, проворно согревающие ее кровь бесконтрольным охотничьим азартом, о котором она последний год и думать забыла. Господи, неужто она еще способна так неоглядно, по-девичьи, вспыхнуть и потерять голову от случайного прикосновения мужской руки?
Письма Клары
Ты еще висишь в воздухе где-то между Тель-Авивом и Прагой, а я тебе уже пишу, потому что не могу смириться с мыслью о разлуке. Я промчалась через три коротких недели нашей любви, как призовая лошадь на скачках. Каждую новую неделю мне приходилось брать сходу – как новый, еще более высокий барьер. И вдруг – полная остановка. Все мои мышцы и нервы напряжены до предела, но мчаться мне больше некуда – перед мной бесцельно расстилается пыльная плоская степь.
Страшно признаться, но наша случайная встреча на ночном шоссе перечеркнула всю мою прошлую жизнь. Или до тебя никакой жизни у меня не было? Черт его знает, ведь что-то все-таки было, что-то болело, казалось важным и незаменимым – муж, работа, сын. Ну вот, проболталась, дура старая, – ты ведь не знаешь про моего сына, даже не подозреваешь о его существовании! Что ж, значит, это письмо я тебе не отправлю, потому что мой сын – это мой секрет. Хоть я и не выгляжу беспечной молодушкой, но все же, надеюсь, не тяну на мать совсем взрослого сына, и ни к чему тебе о нем знать! А раз уж я это письмо тебе не отправлю, то могу побаловать себя и написать все, что мне вздумается, не опасаясь наскучить тебе своей неумеренной любовью.
Я, собственно, еще раньше решила не отправлять тебе все свои письма – боюсь, их будет слишком много, потому что не писать тебе я не могу. Ведь только на краткий миг, пока я тебе пишу, заполняется та зияющая пустота, в которую превратилась моя жизнь после твоего отъезда. Смешно, после твоего отъезда прошли считанные часы, а я уже жалуюсь на пустоту, требующую заполнения! И нисколько не смешно – у меня на душе так пусто, так тоскливо, и я не могу придумать, чем бы занять свою пустую голову. Может, попробовать вернуться на то ночное шоссе, где все это началось? Мне некуда спешить, я могу вновь пережить нашу звездную ночь – медленно-медленно, минута за минутой, секунда за секундой.
Вот ты вынул сигареты, поднес мне зажигалку, но вспыхнула не сигарета, а вся моя кровь – горячая волна поднялась из каких-то сонных глубин моего существа и захлестнула меня с головой. Я зрительно помню, как мы почти до рассвета сидели в кабине и говорили о Вагнере, но это было совершенно несущественно – мы с равным успехом могли бы молчать или пересказывать друг другу таблицу умножения, потому что наши мысли были страшно далеки от наших слов. В мыслях каждый из нас уже прожил то, что было нам как бы предопределено, но все же не стопроцентно обещано. Именно этот крошечный зазор между мысленно прожитым и не наверняка осуществимым придавал нашему взаимному ожиданию особую остроту.
Потом приехал буксир, подхватил мой «Ситроен», и водитель предложил мне сесть в его кабину, но мы с тобой не могли расстаться. Ты изобрел какой-то неубедительный довод, доказывающий, что я просто обязана ехать в твоей машине. Я только того и ждала, чтоб с тобой согласиться, и мы покатили по шоссе вслед за буксиром, опасаясь непредвиденных помех.
Это была странная поездка – мы словно плыли в тумане, наэлектризованном нашим неутоленным желанием. Постепенно мы перестали притворяться и прекратили свою интеллигентную беседу об особенностях вагнеровского аккорда. Губы нам свело от невозможности присосаться друг к другу. Я не помню, как мы отделались от буксира, как добрались до моего подъезда. Помню только, что мы, не сговариваясь, выскочили из машины, сплелись пальцами и в полном молчании бегом взлетели на третий этаж. У тебя не хватило терпения дождаться, когда я отопру дверь – пока я лихорадочно рылась в сумочке в поисках ключа, ты прямо на лестнице прижался ко мне сзади и пальцы твои начали жадно бродить по моему телу, раздирая и отталкивая досадные препятствия из шелка, шерсти и нейлона. Почти теряя сознание, я все же умудрилась отпереть дверь, и мы, едва переступив порог, повалились на ковер в салоне, так и не дойдя до спальни.
Но твои нетерпеливые ласки вовсе не означали хорошо знакомой мне стремительной штурмовой атаки. Раз уж я не собираюсь отправлять тебе это письмо, я могу признаться откровенно, что имя им легион и цена им грош – моим стремительным нетерпеливым любовникам! Господи, сколько их у меня было! От их бурного натиска остаются потом только липкие пятна на простыне и брезгливое удивление, для чего все это было нужно. А ты – нет, ты вовсе не стремился в тот первый раз поспешно овладеть мной и улизнуть куда-нибудь, в сон или в машину. Это я, стремительная и нетерпеливая, торопила тебя, но ты не поддавался, ты отвел мои жадные пальцы и сказал:
– Не спеши, не спеши! Жалко так сразу все разбазарить.
Пожалуй, на сегодня хватит. Лучше остановиться и постараться заснуть: кажется, начала действовать снотворная таблетка, которую я приняла еще по дороге из аэропорта. Тем более, что завтра в восемь у меня совещание с мэром Тель-Авива по поводу перебоев в работе новой водооткачки в районе Центрального рынка. Такая вот проза! Я помню, как ты хохотал, когда я в то утро в полвосьмого вскочила с постели и начала лихорадочно одеваться, а на твой сонный вопрос, куда это я в такую рань, объяснила, что опаздываю на работу. Тебе почему-то показалось очень смешным, что я, как все нормальные люди, каждый день хожу на службу, а не сижу по ночам на автостраде со спущенным колесом и дырявой запаской, в надежде поймать в свои сети какого-нибудь зазевавшегося иностранца. Но особенно смешно тебе стало, когда ты узнал, что я занимаюсь таким прозаическим делом, как системы водоснабжения, а не какой-нибудь возвышенной материей, вроде истории изящных искусств. Ты даже не поленился вылезти из-под одеяла, чтобы подвести меня к зеркалу и воскликнуть с пафосом:
– И такая женщина посвятила свою жизнь канализации!
Дорогой ты мой, как хорошо, что ты мне написал!
Жаль только, что на компьютере, – значит, мне не удастся, анализируя твой почерк, проникнуть в тайные закоулки твоего характера. Впрочем, зачем мне в них проникать? Кто знает, что я там обнаружу? Вдруг что-нибудь неприятное, вроде трех жен и одиннадцати детей?
Впрочем, и это неважно – какая мне разница, сколько у тебя жен, пока ты по мне скучаешь? И тем более не будет никакой разницы, когда ты перестанешь по мне скучать. Надеюсь, это случится нескоро. Ты пишешь, что уже начал искать лазейки, как бы вырваться к нам снова – боже, неужели это возможно? Ведь я без тебя стала стремительно опрощаться – на концерты не хожу, неохота. В разлуке с тобой все так тускло, и даже музыка не в радость. Единственное, что я все еще делаю исправно, это выкачиваю из канализации сточную воду и превращаю ее в питьевую. Как тебе мое чувство юмора, которое ты так ценил? Похоже, что без тебя и юмор мой стал попахивать канализацией.
У нас начинается лето, а это всегда тяжело, не только в смысле водоснабжения. Да, да, ты прав – лето у нас начинается слишком рано, но что можно с этим поделать? Приезжай поскорей, пока еще не стало нестерпимо жарко. Я надеюсь, ты сумеешь что-нибудь устроить, ведь у тебя в Музее Рассеяния осталось еще черт знает сколько неразобранных ящиков!
До встречи, до встречи, до встречи! Я верю, что это будет очень скоро!
Очень, очень твоя К.
Никак не могу заснуть, даже снотворная таблетка не помогает, а ведь я приняла ее по крайней мере два часа назад. Неужели завтра я тебя увижу опять? Нет, не завтра, ведь уже за полночь, значит – сегодня. Осталось всего двенадцать часов, тридцать пять минут, то есть всего 755 минут до того мига, когда твой самолет приземлится в нашем аэропорту. Впрочем, нужно прибавить еще тридцать-сорок минут на всякие мелкие формальности, вроде багажа и паспортной проверки, тогда выходит максимум 795 минут, пусть даже восемьсот, до нашей встречи. Что, собственно, такое – восемьсот минут? Это, вроде бы, не так уж и долго, но мне кажется, что я эти жалкие восемьсот минут просто не переживу, особенно если считать секунды – их уже выходит сорок восемь тысяч, а эта цифра куда как внушительна. Сорок восемь тысяч вдохов и выдохов, ну пускай вдвое меньше – надо найти в себе силы двадцать четыре тысячи раз вдохнуть и выдохнуть, чтобы дожить до встречи. А у меня просто нет сил столько раз вдохнуть и выдохнуть, я лежу пластом в своей постылой одинокой постели и в двадцатичетырехтысячный раз представляю себе, как это будет завтра, нет, сегодня, через сорок восемь тысяч секунд плюс еще час, то есть еще две тысячи четыреста секунд на дорогу. Но этот час мне будет уже легче дышать, ты ведь уже будешь со мной. Только бы не потерять голову и не разбиться из-за того, что ты рядом и ладонь твоя лежит у меня на колене!
Милый мой, далекий, недосягаемый!
Не могу тебе описать весь ужас сегодняшнего долгожданного дня. Не помню, как я дожила до того мига, когда, по моим расчетам, шасси твоего самолета заскользило по нашей святой земле. Я сбежала с работы под каким-то малоправдоподобным предлогом и притащилась в аэропорт почти на час раньше, не зная куда себя девать. Считая секунды, я застыла возле выхода из бездонного зала прибытия, откуда выплескивались все новые и новые волны озабоченных пассажиров. Каждый, толкая перед собой коляску, набитую чемоданами, напряженно всматривался в толпу встречающих в поисках своих. А я не менее напряженно всматривалась в толпу прибывших в поисках тебя. Сначала – бессмысленно, пока твой самолет не приземлился, потом радостно – пока пассажиры из Праги катили мимо меня свои тележки. Конечно, я не сразу сообразила, что вышли уже все, а продолжала с надеждой вглядываться в лица пассажиров из Амстердама, Милана и Бангкока, но радость моя постепенно испарялась, уступая место тревоге. Причем я боялась сдвинуться с места, чтобы выяснить, куда ты делся, – ведь ты мог выйти в любую минуту и затеряться в толпе, решив, что я уже уехала, так и не дождавшись. Как будто такое было возможно!
Когда вышли все пассажиры из Гамбурга, прибывшие на полтора часа позже, чем самолет из Праги, я почувствовала, что во рту у меня пересохло, а ноги окончательно затекли. И с неумолимой ясностью поняла, что ты не прилетел. Но вместо того, чтобы отчаяться, я тут же вообразила против всякой очевидности, что ты, незамеченный мною, проскочил мимо, побродил-побродил по залу, не замечая меня, – как будто меня можно было не заметить! – слегка удивился, слегка расстроился, взял такси и поехал ко мне. И теперь стоишь у меня под дверью, не понимая, куда я делась, или еще хуже – пожал плечами и ушел. Куда? Как я теперь тебя найду?
Это дурацкое недоразумение на миг показалось мне вполне реалистичным, и я, не помня себя от ужаса, дрожащими руками ухватилась за руль и помчалась домой, пересекая перекрестки на красный свет и угрожая жизни зазевавшихся пешеходов. Пока я взлетала по лестнице к своей квартире, я воображала, что слышу твое ровное дыхание наверху – мне виделось, как ты, усталый после раннего старта и многочасового перелета, задремал у меня под дверью. Но там, конечно, никого не было. Я ворвалась в квартиру, все еще надеясь неясно на что, – ведь в глубине сознания я ни на секунду не забывала, что ключа у тебя нет. Окончательно убедившись, что в квартире тебя нет, я бросилась к телефону, включила автоответчик и услышала твой расстроенный голос. На миг меня охватила волна радости, мне показалось, что ты где-то здесь, близко! Но постепенно до меня дошло, что ты звонишь из Праги, хоть я никак не могла уразуметь, почему.
Конечно, мне трудно постигнуть странные правила вашей жизни, которые позволяют вот так просто не пустить в самолет ни в чем не повинного человека с законным билетом и с законной визой в паспорте. И тут же эту законную визу отменить без всякого объяснения! Потому что фальшивый предлог, будто ты летаешь в Израиль слишком часто, объяснением считаться не может. Часто относительно чего, и что значит слишком? А сколько раз в год – не слишком часто? Или раз во сколько лет?
Нет, я сдаюсь: моя логика тут явно не работает. Она только безжалостно предсказывает, что у меня практически нет шанса быть с тобой в ближайшем будущем. А, может, вообще никогда?
Ну вот, сейчас пойду и повешусь!
Слушай, а нельзя устроить так, чтобы я приехала к тебе? Ладно, ладно, не сердись – не такая уж я идиотка, ты ведь объяснил мне, что это будет совершенно невыносимо. Так что забудь, я ничего такого не предлагала.
Но что мне теперь делать – как жить, о чем мечтать?
Твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука…
Где ты, с кем ты, где твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука, твоя рука?
Мне не хватает воздуха, я сейчас умру! Протяни руку, протяни!
Ну вот, где-то в небесной канцелярии услышали мои мольбы и тебе, вроде бы, готовы вернуть отобранную визу. Казалось, я должна была бы радоваться, правда? И даже быть вне себя от счастья. А я опять в отчаянии – потому что я должна уехать за границу на десять дней из твоих так скупо отмеренных двух недель! Наверно, я чего-то не предусмотрела в своих мольбах, а то бы тебя отпустили на другие две недели. Ведь не может же быть, чтоб назло?
Дорогой мой, ненаглядный, конечно ты прав, что не хочешь приезжать, раз меня тут не будет!
Но как ты можешь упрекать меня, не вникая в суть дела? Ты думаешь, я не понимаю, чего тебе стоило вырвать у них обратно эту благословенную визу? Но и ты мог бы понять, что я должна уехать не в туристскую поездку! Неужто я предпочла бы десять дней бессмысленной толкотни вокруг памятников старины хотя бы одному часу с тобой? Нет, даже не часу, а минуте?
Но моя поездка – увы! – определяется не мной. Она – чисто деловая и была запланирована полтора года назад. Я уже не стану рассказывать тебе, какие усилия потребовались мне на то, чтобы убедить моих директоров в ее необходимости и сколько денег им пришлось заплатить за мой доступ к тем редким документам, ради которых я все это затеяла. Если я теперь откажусь ехать, они озвереют и сотрут меня в порошок. Так что я просто не могу эту поездку отменить, – бывают такие обстоятельства!
И все же, представь! – я попробовала: я пошла на прием к самому главному и попросила отложить мою командировку на две недели. Он спросил: «Чего вдруг?», и я сказала – по личным обстоятельствам. Он посмотрел на меня, как на червя, и спросил, что я думала о личных обстоятельствах, когда все это дело затевала. Ответить мне было нечего, и я робко попросила послать вместо меня кого-нибудь другого, хотя прекрасно знала, что в моем деле никакого другого, равного мне, нет.
– Что ты голову мне крутишь? – заорал он. – Что ты руки мне выламываешь? Не хочешь ехать, не езжай! Иди, подавай заявление об уходе, но только сперва верни деньги, которые мы заплатили за то, чего ты так добивалась!
Он мне всегда казался красивым молодым мужиком, а тут, когда он заорал, я заметила, что у него под подбородком дрожит какой-то дряблый мешок и глаза он скосил от крика совсем по-стариковски. И тогда я поняла, что он не шутит насчет денег, – а ты даже представить себе не можешь, сколько они заплатили за то, что мне позволяют работать с документами из этого секретного архива! Так что, боюсь, я просто не могу себе позволить ни платить, ни увольняться.
Что же мне делать, что делать, что делать? Как мне быть?
Я не могу поехать и не могу отказаться от поездки.
Я умру, если тебя не увижу.
Миленький мой, умный, красивый, придумай что-нибудь!
Неужели твою визу невозможно отложить на две недели?
Я вижу, с твоими бюрократами не заскучаешь! Остается только восхищаться богатством их фантазии в области садизма. Значит, отложить твою визу нельзя ни в коем случае – или сейчас или никогда? Что же нам делать, если никогда нам не подходит?
Твоя фантазия тоже достойна восхищения. Похоже, что борьба за существование в условиях вашей сомнительной народной демократии имеет свои преимущества: она тренирует изворотливость и смелость. Однако я не такая тренированная и мне страшно. Представим, что ты достанешь билет на полет с пересадкой в Вене, но разве не опасно не полететь дальше, а остаться в Европе? Ведь они, если узнают, могут потом никогда тебя больше не выпустить. А как пересекать европейские границы с твоим паспортом без визы? Может, ты прав, что никогда не проверяют, – а вдруг именно на этот раз возьмут и проверят?
Ты знаешь, я не хочу! Бог с ним, давай лучше отложим, а?
Ты рассердился, да? Ну и напрасно – ты ведь не сомневаешься, что я умираю от желания быть с тобой?
Просто страх за тебя еще сильней.
Ну что я плету? Что плету? Я вся изолгалась, я, кажется, никогда в жизни столько не врала – во всяком случае, подряд. У меня такое чувство, будто меня с ног до головы вываляли в грязи, столько лжи я уже наплела вокруг себя. Я совершенно не понимаю, как можно выбраться из той хитроумной ловушки, в которую я попала. Как бы мне хотелось все тебе рассказать и посоветоваться. Но именно тебе-то как раз и нельзя ничего рассказать, потому что ты, собственно, и есть эта ловушка. И никому другому тоже, ни одной душе.
Непонятно, да? Я знаю, что непонятно, но в том-то и дело, что я не могу ничего объяснить. Я боюсь, что я пишу очередное письмо, которое нельзя отправлять. Тогда я хоть на бумаге поделюсь с тобой своими жуткими проблемами, которыми я не могу поделиться ни с кем. А потом порву это письмо на мелкие клочки, а клочки для верности сожгу – ведь, не дай Бог, кто-нибудь не то что проведает, но даже заподозрит!
Но никто, конечно, ничего не подозревает, потому что я не вру никому, кроме тебя. Остальным я не вру, я их обманываю, что вовсе не одно и то же, а гораздо хуже, потому что этот обман – большой, он куда страшней моего мелкого вранья тебе. Я не знаю, как быть – все вышло так неожиданно! Понимаешь, когда они оформляли мой допуск к этой сверхсекретной работе, я их вовсе не обманывала, моя совесть была совершенно чиста. Я не знала тебя, не любила тебя и не подозревала, что когда-нибудь тебя встречу и полюблю.
Черт его знает, может надо было доложить им о нашем романе – и пусть они сами решают, выгонять меня или нет? Но кто же докладывает о таких вещах?
Я и сейчас могла бы спастись от вечных мук совести, если бы отказалась от встречи с тобой. Я, кажется, даже отказывалась где-то в начале письма. Но раз я его не отправлю, этот отказ пока не в счет. Пока не в счет. Сперва надо его обдумать.
Что с нами случилось? Ничего особенного – простое невезение, злое стечение обстоятельств, которое надо переждать, как плохую погоду. Так, может, переждем?
Но в том-то и ужас, что я не могу ждать, не могу отложить нашу встречу. Не могу и все! Увы, я достигла того возраста, когда уже опасно полагаться на будущее. А вдруг ты передумаешь? А вдруг ты за это время встретишь другую – лучше и моложе меня? Таких ведь много, их гораздо больше, чем мне бы хотелось. Когда я о них думаю, я вообще не понимаю, что ты во мне нашел. При мысли о них я готова на все, только бы почувствовать твои руки на своих плечах, твое дыхание в ямочке на шее, куда ты так любил меня целовать.
Мне ничего не остается, как порвать это письмо, сжечь обрывки и написать тебе другое – трезвое, разумное, деловое, с точным адресом той библиотеки, в секретном архиве которой мне позволили работать.
Ну вот, еще одна ложь, не слишком, впрочем, большая – так, полуложь-полуправда. Ну и пусть ложь, так что? Ведь главное, решение принято! Теперь надо скорей написать, отправить и закрыть себе путь к отступлению. На душе у меня стало легко и спокойно, меня даже не тревожит мысль о том, что я разглашаю государственную тайну.
Что ж, чудно, миленький, чудно. Давай встретимся в Европе. В этом даже есть что-то романтическое – отели, опасности, музыка в ресторане.
С 7 июля я буду в Англии, в крошечном городке Дерривог в Северном Уэльсе неподалеку от Честера. Там все знают библиотеку-пансион. Ее называют так потому, что при ней есть некое подобие отеля, где приезжающим ученым сдают комнату с полным пансионом. Кстати, говорят, что там не слишком комфортабельно, зато довольно дорого – наверно, для компенсации. Но ты можешь поселиться в каком-нибудь не столь ученом пансионе по соседству, наверно, там дешевле.
Я прошу тебя ничем не выдать, что мы были до этого знакомы, так будет лучше и тебе, и мне. Я уверена, что у тамошних благочестивых стен есть не только уши, но и глаза.
До встречи, любимый, до встречи. Теперь у меня есть занятие на целый месяц – считать дни, часы, минуты и секунды.
Твоя К.
Ури
Самолет тряхнуло, и Ури открыл глаза. За овальным окошком скользили перистые облака, косо освещенные заходящим солнцем. Судя по положению солнца, самолет летел на запад, что совпадало с направлением на аэропорт назначения, указанный в билете. Ури прильнул к прохладному стеклу иллюминатора, стараясь разглядеть медленно кружащуюся под крылом землю. Где-то под ними сейчас должен промелькнуть замок Инге, но вряд ли удастся различить его среди темной зелени леса, подернутого прозрачной дымкой теплого летнего воздуха. Лес смотрелся с высоты, как скопление водорослей на дне океана. Океан этот был спокоен и недвижен, однако от чего-то забытого прескверно саднило под ложечкой, и нужно было срочно вспомнить, от чего. Ури поспешно перелистнул страницы предотлетных впечатлений и по тягостному толчку в сердце определил причину тревоги – мать!
«Сообщение о том, что представлять Израиль на этих секретных переговорах будет его мать, Ури преподнесли в последнюю минуту перед отлетом вместе с новеньким паспортом на имя гражданина Германской Федеративной Республики Ульриха Рунге. Раз в переговорах будет участвовать мать, значит, речь там будет идти о воде. А за проблемой воды скрывается, конечно, неоглядный мир политических интриг. Именно поэтому во время долгих предварительных бесед Ури и не сказали о предстоящей ему встрече с матерью, – чтобы он раньше времени не пришел к заключению о воде. И не успел проболтаться Инге.
Что ж, пожалуй, так оно и лучше. А то бы Инге обязательно у него это выпытала. Ведь она так убивалась, так убивалась, что он уезжает от нее неведомо насколько, неведомо куда. И конечно, рассказ о его возможной трогательной встрече с ничего не подозревающей мамочкой мог бы слегка ее утешить и отвлечь от фантазий о тех бесчисленных опасностях и соблазнах, которые поджидали его в разлуке с ней. Уж что-что, а выпытывать Инге умела! Стоило ему вернуться из университета с крошечным секретом на задворках сознания, она каким-то седьмым чувством этот секрет тут же распознавала и начинала его выуживать. Иногда Ури и сам не знал, в чем его секрет состоит, он просто маялся неким невнятным дискомфортом, но Инге всегда умудрялась отыскать занозу и извлечь ее из его душевного тайника.
По всей видимости, прежде, чем предложить Ури взяться за это дело, ребята из Шин Бета отлично разведали подробности его жизни с Инге и решили, что чем меньше он будет знать, тем лучше. И он до последнего дня ничего и не знал, кроме того, что задание ему предстоит тайное и большой государственной важности. Лично для него это был удобный вариант прохождения резервной службы на ближайшие три года вперед плюс вполне приличный дополнительный заработок, что, вообще-то говоря, было за пределами всех принятых норм прохождения резервной службы. Но, похоже, и задание было тоже за пределами всех принятых норм.
О том, что он летит в Лондон, ему сообщили тоже только при вручении паспорта, строго-настрого оговорив заранее, что Инге не поедет провожать его в аэропорт. Запрет проводить его почему-то особенно уязвил Инге, как будто поспешный поцелуй в многолюдной очереди перед паспортным контролем мог хоть как-то смягчить для нее горечь разлуки.
После недолгих, но бурных пререканий они сговорились, что она проводит его только до железнодорожной станции и даже не пойдет с ним на перрон, чтобы не узнать, на какой поезд он сядет. Это последнее требование было совершенно бессмысленным, ибо направление поезда легче легкого вычислялось из расписания, после чего станция назначения была очевидна. Сообщив ему эту нехитрую мысль на вокзальном пороге, который ей не было позволено переступить, Инге сделала неловкую попытку рассмеяться, но вместо смеха у нее из груди вырвался сдавленный всхлип и на глаза навернулись слезы.
– Ты что? – лицемерно удивился Ури. – Я же не на войну ухожу.
– Сама не знаю, – Инге прижалась щекой к его щеке. – Меня будто в сердце иглой кольнуло. А вдруг я тебя больше никогда не увижу?
На душе у Ури похолодело, но он храбро улыбнулся и с притворным легкомыслием погладил ее по заметно округлившемуся животу:
– При твоих притязаниях на ясновидение такие слова произносить запрещено.
Она перехватила его ладонь и прижала к какой-то точке живота, откуда до него докатился легкий, но вполне ощутимый толчок.
– Слышишь, как стучит? Он тоже не согласен, чтобы ты уезжал.
Ури знал, что Инге полна разных противоречивых страхов: она боится оставаться одна, боится, что Ури угрожает опасность, боится, что, вырвавшись на свободу, он к ней больше не вернется. Для всех этих страхов у нее не было никаких оснований, но это не меняло дела, поскольку страх ее был сильней разума. Единственной победой разума над страхом была ее решимость на память об их любви родить этого маленького внебрачного кентавра, полунемца-полуеврея, – страх подумать, как завопит его мать, когда узнает!
Дольше тянуть с расставанием было слишком мучительно, к тому же до отхода поезда оставались считанные минуты. Ури еще раз ткнулся губами куда-то Инге за ухо и почти бегом пересек магическую черту, отделившую их друг о друга.
– Ты хоть звони мне иногда! – взмолилась ему вслед Инге.
У входа в туннель, ведущий к платформам, он не выдержал – оглянулся, совсем как жена Лота. Никаких стихийных бедствий от этого, к счастью, не произошло, только сердце у него стиснулось нехорошим предчувствием при виде Инге, как-то безвольно прислонившейся к капоту голубого «Фольксвагена-пассата», купленного ею два года назад в счет денег, предназначенных на реставрацию замка. Когда они обратились за этими деньгами в Бюро по охране памятников, стало ясно, что старый мясной фургон Инге не годится для успешных мотаний по разным бюрократическим инстанциям, и пришлось разориться на «Фольксваген». Остальные машины, необходимые для задуманных Вильмой реставрационных работ, были взяты напрокат, что обошлось им относительно недорого, благодаря деловым связям и не менее деловым способностям Инге.
Работы по реставрации велись интенсивно, тем более, что самые тонкие достройки Ури взял на себя и полтора года вкалывал, как ненормальный. В результате, к тому моменту, когда они приблизились к завершению первой стадии проекта, он мысленно почти присвоил это вырастающее из-под его рук архитектурное чудо, столько туда было вложено его труда. Во всяком случае он так здорово навострился в искусстве оживления мертвого камня, что без особых усилий был принят на второй курс реставраторского отделения при факультете истории средних веков. И то, и другое, конечно, не без помощи Вильмы, с которой он подружился за это время как с толковым партнером – просто счастье, что она была лесбиянкой, а то бы Инге ни за что не допустила этой дружбы.
Из долгих, но не просветляющих бесед с ребятами из Шин-Бета, один из которых называл себя Йоси, а другой Амос, – Ури почему-то был уверен, что это не настоящие имена, – он заключил, что именно благодаря его успехам в реставрации средневековых замков, ему и предложили участвовать в этой таинственной операции, суть которой была пока ему неясна. Знал он только, что где-то там, куда его посылают, он встретит свою мать, но не дай ему Бог хоть словом, хоть взглядом, хоть жестом навести кого-нибудь на мысль, что они вообще знакомы. Поскольку он – гражданин ФРГ Ульрих Рунге, рожденный в городе – он заглянул в свой еще не освоенный немецкий паспорт, на имя человека, родившегося в Шпеере от добропорядочных немецких граждан Ганса и Маргарет Рунге.
– А она знает, что я там буду? – спросил он Йоси, имея в виду мать. Йоси показался ему менее заносчивым, чем Амос. Не отвечая, Йоси поднял глаза на Амоса, тот кивнул.
– Ей скажут, когда придет время.
– Значит, когда я приеду, ее там еще не будет? – предположил Ури.
Амос пожал плечами:
– Тебе же сказали, что все инструкции ты получишь в Лондоне.
Ури почему-то показалось, что Амос сам понятия не имеет, в чем состоят эти инструкции, и на душе у него стало как-то веселей – ведь он-то завтра все узнает, а заносчивый Амос – никогда. Амос наверно тоже об этом догадывался и заносился, чтобы компенсировать превосходство Ури. По пути на посадку Амос и Йоси так напряженно обжимали Ури плечами, что он почувствовал себя арестантом, только наручников не хватало.
К его радости, они не стали подниматься вместе с ним по трапу, – значит, он полетит один. Он воспринял это как счастливый знак: может, все не так страшно и кончится хорошо. Чего он, собственно, всполошился? Похоже, вся эта дешевая игра в таинственность, в которую он за последние пару месяцев вовлекался все больше и больше, вконец раздергала его нервы. Да и страшновато было оставлять Инге одну в ее положении, тем более, что не все было ладно с организацией первых туристских групп, которые они только-только начали водить в реставрированные подвальные покои по воскресеньям. Кроме того не все удалось утрясти с нахалом Вальтером, который поторопился открыть свой ресторанчик у ворот замка, едва только появились первые посетители.
На прошлой неделе Вильма приступила к следующему этапу реставрации – к восстановлению сторожевых башен. Так что внезапный отъезд Ури, да еще на неопределенное время, сильно ее подкосил. По-честному, ее следовало бы заранее предупредить об отъезде, но ему велено было хранить все в строжайшей тайне. Он, правда, усердно изобретал разные малоубедительные предлоги, стараясь отсрочить начало работ, однако Вильму, которая двигалась к цели неуклонно, как бульдозер, непросто было отклонить от намеченного курса. Когда он, наконец, решился сообщить ей, что должен уехать срочно и неясно на сколько – домой, в Израиль, по таинственным семейным обстоятельствам, – она пробуравила его своими пронзительными кошачьими глазами и спросила:
– Ты ведь не сегодня решил уехать, правда?
– Решил как раз сегодня, – честно отвечая на ее взгляд соврал он.
– Но задумал давно? – настаивала она. – И потому морочил мне голову всякими глупостями. Почему было не сказать мне прямо?
– Я надеялся, что обойдется.
Вильма вздохнула и склонилась над расстеленным на столе графиком работ. Ури виновато следил, как она водит пальцем по четко расчерченным им самим клеткам – глядеть через ее плечо было удобно, потому что последнее время она стала стричься совсем коротко и ее бледные немецкие волосы, ничуть не заслоняя, стояли щеточкой вокруг ее маленькой головки. Поколдовав над графиком минуту-другую, она взяла красный карандаш и решительно перечеркнула все, что было намечено на ближайшие две недели.
– Боюсь, без тебя это все будет нереально. Если бы ты предупредил меня хоть за несколько дней, я, может, нашла бы на это время кого-нибудь другого.
– Никого бы ты не нашла! Ты отлично знаешь, что я незаменим, – попытался отшутиться Ури, прекрасно понимая, как он ее подводит.
Воспоминания об этом разговоре так поглотили его, что он даже не заметил, как самолет оторвался от взлетной полосы. Он очнулся только, когда их хорошенько тряхнуло и за окном заскользили золотистые перистые облака, косо освещенные заходящим солнцем. Дни стояли длинные, летние, и пока они летели над Францией, облака куда-то рассосались, так что сквозь клочковатую сизую дымку, стелющуюся между землей и самолетом, можно было различить ленточную структуру французского земельного хозяйства.
Над Францией Ури никогда раньше не летал, а из окна поезда все выглядело иначе. Любопытно было разглядывать с большой высоты крошечные полоски разных оттенков зеленого цвета, густо исчерченные вдоль и поперек тонкими линиями дорог. Очень скоро полосато-зеленая ткань земельного покрова оборвалась, сменившись серебристой гладью Ла-Манша в желтой оторочке пляжей. А за Ла-Маншем под крылом самолета стремительно начала разворачиваться Англия, тоже зеленая, но кроме цвета ничем не похожая на Францию. Лоскутки всех возможных оттенков зелени были здесь выкроены овальными лепестками и сгруппированы вокруг каких-то таинственных центров в причудливые розетки разных размеров, произвольно наложенные одна на другую.
Не успел Ури отметить в уме этот факт, как зеленые розетки исчезли под натиском набегающей армии маленьких белых домиков, каждый из которых был обособлен от соседей изумрудной оправой собственного сада, и самолет пошел на посадку. После получаса суетливых формальностей Ури, прикрытый, как щитом, немецким паспортом на имя немецкого гражданина, уроженца города Шпеера в земле Райн-Пфальц, шел к припаркованной на стоянке машине с английским регистрационным номером, тесно зажатый между широкими плечами лондонских двойников Амоса и Йоси. Один из них отрекомендовался как Йорам, другой – как Гиди, но Ури опять был уверен, что это не настоящие имена.
Они поджидали его в аэропорту возле вращающегося турникета, через который выходят в общий зал только что прилетевшие пассажиры. По их глазам было видно, что они узнали его сразу, едва он пересек зеленую линию таможенного досмотра, и неотрывно наблюдали, как он преодолевал те двадцать шагов, что отделяли эту линию от турникета. Он тоже узнал их сразу, хоть никогда до того не встречал, и, в отличие от них, не изучал их фотографии. Он узнал их не только по их пристальному вниманию к его персоне, но также по специфической осанке их хорошо тренированных тел и по неуловимому на первый взгляд сходству с Амосом и Йоси. Еще не дойдя до турникета, он дал понять взглядом, что узнал их, и они ответным взглядом подтвердили правильность его догадки. Поэтому, не тратя времени на формальное знакомство, один из них задал по-английски условленный вопрос о том, совершал ли его самолет вынужденную посадку в Монтре. Ури ответил, тоже по-английски, что да, совершал, но не в Монтре, а в Страсбурге, после чего они стиснули его с двух сторон плечами и быстрым шагом повели к выходу.
Всю дорогу от Гэтвика до Лондона он пытался выведать у них хоть что-нибудь о своем будущем задании. Но они либо сами не знали, либо умели держать язык за зубами, так что ему пришлось смириться и отступить. Зато у них была в запасе тьма разных вопросов, часть из которых попросту дублировала серию бесконечных вопросов, многократно заданных ему Амосом и Йоси и столь же многократно им отвеченных. Новостью был их настойчивый интерес к его гардеробу – есть ли у него приличный тренировочный костюм, достаточно ли у него чистых рубашек и взял ли он с собой пиджак и галстук?
Последний вопрос был вовсе бессодержательный. Неужто они не знали, что перед отлетом Амос повел его в привокзальный универмаг и они вместе выбрали темно-серый пиджак, сочетающий элегантную простоту со скромной деловитостью, а к нему полдюжины рубашек и два подходящих галстука – один молодежно-пестрый, другой – сдержанно-нарядный? Тем более, что Амос заплатил за всю эту роскошь казенными деньгами и взял в кассе расписку. После этой вполне приятной процедуры они прошли к «Опелю» Амоса, где их ожидал Йоси, который по пути в аэропорт распаковал все покупки и аккуратно срезал с них ярлычки с ценами. Потом он попросил Ури открыть чемодан и начал умелыми быстрыми пальцами перебирать его содержимое в поисках случайно затесавшихся предметов с израильскими ярлыками, но таких не оказалось – сам Йоси специально наказал Ури ничего израильского с собой не брать. Похоже, важность этой детали была так велика, что сразу по приезде в отель – весьма респектабельный, расположенный на знакомой по книгам улице Бэйзвотер Роуд, – Йорам и Гиди снова занялись тщательным изучением его трусиков, рубашек и носков.
Пока они выкладывали на стол аккуратные стопки просмотренных вещей, Ури с интересом разглядывал приготовленный для него номер. Уже при входе его поразило, что ему не дали заполнить регистрационную анкетку: Гиди просто назвал у конторки двузначную цифру, портье вручил ему ключ и они тесно сплоченной тройкой вошли в лифт, так что его присутствие в отеле не было нигде зафиксировано. Номер, в котором он не был зарегистрирован, тоже не был обычной гостиничной комнатой. Дверь из салона, где Гиди и Йорам изучали его подштанники, вела в просторную спальню с двойной кроватью под атласным покрывалом, соединенную с просторной ванной комнатой. Поскольку в передней комнате стоял большой диван, Ури предположил, что его провожатые останутся ночевать в отеле. Но они не остались. Пока Йорам бегал в соседний ресторан, чтобы принести для Ури ужин в бумажном пакете, Гиди объяснил Ури, что ему ни в коем случае не следует выходить из номера. А завтра утром ему в номер принесут завтрак, и к восьми часам он должен быть готов к встрече со своим инструктором, который придет к нему в отель.
– Так что, я даже не смогу посмотреть Лондон? – разочаровано спросил Ури, который никогда до того в Лондоне не бывал.
– Тебя прислали сюда работать, а не развлекаться, – поставил его на место Гиди. Он был такой же заносчивый, как Амос.
– Можешь смотреть телевизор, – посочувствовал ему менее заносчивый Йорам. – Или изучай свои лекции по реставрации, они тебе могут пригодиться, – добавил он, указывая на красную тетрадь Гюнтера фон Корфа, извлеченную им при досмотре из внутреннего карманчика чемодана Ури. Тетрадь эта в первую секунду после обнаружения вызвала изрядный переполох, потому что Гиди издали принял кудрявую вязь шифровки Карла за скоропись на иврите. Но убедившись, что это не иврит, он охотно поверил Ури, что это просто стенограмма его лекций по реставрации памятников средневековой немецкой архитектуры, и небрежно бросил тетрадь на стопку не убранных еще в чемодан рубашек.
Перед самым уходом Гиди вдруг что-то вспомнил, – круто развернувшись он прошел в спальню и отворил дверцу шкафа, куда Ури повесил свой новый пиджак. Гиди вытащил пиджак и критически осмотрел его.
– Слишком новый! – заключил он. – О чем эти балбесы во Франкфурте думали?
Он сердито бросил пиджак Ури, – так что тот едва-едва успел перехватить его на лету, – и скомандовал:
– А ну-ка надень!