Готический роман. Том 2 Воронель Нина
Вот как, неодобрение, значит? Мы это переживем… Однако соратником и другом все же назвал, хотя, может, это группа друзей постаралась, чтобы придать покойному больше значительности. Потому что из описания похорон никакой значительности не получалось:
«Похороны прошли очень скромно. Это было 3-е июля, стоял жаркий летний день, снежные пики сверкали над городом в безоблачном небе. В ожидании прибытия похоронного кортежа могильщики отпускали шутки по поводу размера заказанной им могильной ямы. Гроб прибыл в сопровождении небольшой группы провожающих, их было не более тридцати пяти. Присутствовали только представители разных швейцарских секций Интернационала, иностранных друзей и последователей не успели оповестить. Некоторые из присутствующих плакали. Но вся церемония в целом производила впечатление мелкой, не соответствующей грандиозному масштабу личности усопшего борца с тиранией буржуазного общества».
Супруга покойного, Антония, была извещена о смерти мужа по телеграфу и прибыла из Неаполя только через несколько дней после похорон».
Ах, так у Мишеля была жена, – вот это, действительно, новость! Жена Антония, которая не побеспокоилась даже навестить умирающего мужа в больнице, хоть, как сообщает «группа друзей», он с 28-го июня был в агонии. А она не только не мчалась к смертному одру супруга, но прохлаждалась в Неаполе, а не в Лугано, где была якобы принадлежащая ее мужу Вилла Брессо. Не загадка ли это?
Для кого-нибудь, возможно, и загадка, а для Рихарда единственной загадкой здесь было само наличие у Мишеля жены. Но и он готов был допустить вмешательство неизвестных ему обстоятельств, побудивших его бывшего соратника и друга к женитьбе.
За дверью опять послышался шорох:
– Рихард, Рихард! – позвал голос Козимы, – ты выйдешь к ужину? Дети уже сидят за столом.
– Уже иду! – нехотя откликнулся Рихард и начал поспешно натягивать сброшенную с плеч на пол стеганую, обшитую золотым шнуром, домашнюю куртку испанского бархата. Застегивая обтянутые узорным шелком пуговицы, он вдруг почувствовал, что пальцы занемели и плохо слушаются, – то ли он слишком разнервничался, то ли продрог, сидя на краю холодной ванны в одной тонкой сорочке. Однако он заставил себя застегнуть все пуговицы в правильном порядке. Ни к чему было показывать при детях, что он чем-то расстроен. Хотя он давно заметил, что дети вовсе не так чувствительны, как Козима старается представить. Не далее, как вчера он застиг своих дочерей за тем, что они разрывали землю в центре тщательно им самим спланированного и заранее любовно воздвигнутого могильного холма, достойного его грядущей славы. На его вопрос, что они там делают, они ответили с простодушной наивностью, что ищут червей для своей черепахи!
За ужином Рихард был рассеян и молчалив, однако не преминул заметить на щеках Козимы следы недавних слез. Она то и дело бросала на него испуганные взгляды, но не отважилась спросить, чем он так озабочен. Он еще не решил, стоит ли рассказывать Козиме про смерть Мишеля, – она по натуре была излишне чувствительна и склонна к легким слезам. Кроме того, он понимал, что сегодняшняя посылка беспокоит ее не столько из-за неизвестного ей содержимого, сколько из-за неизвестного ей отправителя. Если он покажет ей скверную парижскую газетенку с некрологом, она сразу заподозрит, что посылка от Джудит. Она, похоже, и так что-то подозревает, оттого последнее время бледна и часто жалуется на головную боль. Нужно предупредить Шнаппауфа, чтобы был поосторожней с письмами, а насчет посылки он обязательно что-нибудь придумает, но только завтра, сегодня у него мысли путаются из-за Мишеля.
Сегодня он должен побыть один. Рихард хорошо знал свои нервы, – он долго теперь не сможет спать по ночам, и кожа его покроется красной сыпью, он уже чувствует, как начинается нестерпимый зуд под мышками и в паху. Спасение только в одном – сосредоточиться, вспомнить до мельчайшей детали то, что его мучает, чтобы поскорей начисто это забыть и освободиться навсегда.
Он постиг эту премудрость в последние годы своей совместной жизни с Минной, если этот кошмар можно назвать жизнью. Она истязала его бессмысленной ревностью, а он истязал ее приступами яростного раздражения. Удивительно, как он не прикончил ее в одну из очередных минут застилающей глаза ненависти!
Тогда он тоже не спал по ночам и с ног до головы покрывался зудящей красной сыпью. Но однажды невероятным усилием воли преодолев желание разбить об ее голову одну из ее обожаемых фарфоровых ваз, он взял маленький заплечный мешок и ушел в горы, – благо, тогда они жили в Швейцарии! Три дня он провел в полном одиночестве, блуждая среди скал по козьим тропам и питаясь хлебом с сыром, который покупал за гроши у неприветливых местных крестьян. И на третий день в голове его прояснилось какое-то окно, сквозь которое он увидел, как он любил ее когда-то и как сходил с ума, когда она пару раз бросала его и уходила к другому. В те дни не она ревновала его, а он ревновал. Он не мог сказать, было ли это легче, – страдание всегда было его уделом, он безмерно страдал и от любви, и от ненависти.
В конце этих трех дней Рихард вспомнил все – и хорошее, и плохое, он принял Минну в ее новом, чуждом ему, облике и навсегда отделил ее от своей жизни. Когда он вернулся домой, он мог позволить ей говорить и выкрикивать все, что ей было угодно – его это больше не задевало. Он уже не слышал ее голоса и мог спокойно углубиться в единственно важное дело своей жизни, в свою работу.
Когда она особенно сильно досаждала ему, он больше не испытывал желания ее задушить, а вспоминал, как они, тесно обнявшись, ожидали смерти на палубе маленькой шхуны, на которой им пришлось бежать от кредиторов из Риги в Лондон вскоре после женитьбы. Шторм с воем швырял хрупкую скорлупку шхуны то вниз, в головокружительную бездонную пропасть, то вверх, на острие крутого горного пика. С ужасом глядя на вздымающиеся вокруг необозримые волны, Минна начала громко молить Бога, чтобы он не дал бушующей морской стихии поглотить их по отдельности, пусть лучше их убьет удар молнии, пока они вместе. Ее молитва на фоне свиста ветра и рева штормового моря навсегда осталась в памяти Рихарда, в ней была дивная музыка, которая легла в основу увертюры к его опере «Летучий Голландец». Думая об этом, он готов был простить ей ее потерявшее упругость тело, ее глупые претензии, ее пронзительный голос, и даже ее неспособность понять глубину его замыслов.
А теперь, когда ее давно уже нет в живых, он бы десятикратно простил ее. Он начал заново ценить «Летучего Голландца» с тех пор, как Джудит открыла Рихарду, что именно эта ранняя его опера привела ее к нему. И прямо тут, за семейным столом, он снова мысленно пережил волнующий рассказ Джудит о том, как она в пятнадцать лет случайно обнаружила на рояле клавир «Летучего Голландца». Она попробовала его сыграть, – и ей вдруг открылось величие драмы и музыки. Он закрыл глаза и внутренним взором увидел, как прелестная пятнадцатилетняя Джудит, уже не девочка, но еще не женщина, склонясь к роялю темнокудрой головкой и почти касаясь клавиш юными, еще не созревшими грудками, в сотый раз пытается сыграть очередной трудный пассаж. Он засмеялся, представив себе, как ее домашние, измученные бесконечными повторами одной и той же мелодии, пытаются прервать ее исступленное музицирование, а она упорствует и продолжает.
– Что с тобой? – услышал он встревоженный голос Козимы, чудом прорвавшийся сквозь набегающие музыкальное волны. – Тебе нехорошо?
Рихард вздрогнул и открыл глаза:
– Что-то голова слегка кружится, – почти честно признался он, потому что голова и впрямь слегка кружилась. Козима тут же принялась хлопотать вокруг него с грелкой и фруктовой настойкой, прописанной ему на случай головокружения.
– Может, отменим на сегодня чтение? – предложила она нерешительно, но он отверг это предложение. Именно потому, что сегодня он был вовсе не расположен читать вслух, он не хотел нарушать эту, столь дорогую сердцу Козимы, семейную традицию. Ему необходимо было успокоить жену и обеспечить себе несколько свободных от ее тревожного надзора ночных часов.
Козима попросила почитать Дон-Кихота, но он отклонил ее просьбу, ссылаясь на то, что роман Сервантеса содержит слишком много скабрезностей. Он остановил свой выбор на шекспировском Макбете, – читать вслух пьесу было гораздо легче. Он начал читать и на какое-то время настолько вошел во вкус, что забыл про некролог в жалкой парижской газетке, – он был прирожденный чтец, искусство перевоплощения увлекало его. Козима, как обычно, слушала его, восхищаясь каждой разыгранной им репликой, и он, как это часто случалось в последний год, внутренне съежился от дурного предчувствия, что однажды она все узнает и не простит. Но именно эта эквилибристика на грани разоблачения и придавала его роману с Джудит ту остроту, которая подстегивала его нервы до звенящего напряжения, необходимого для его работы над «Парсифалем». Он не мог отказать себе в этой последней радости – «Парсифаль» был его лебединой песней, после него оставалась только смерть.
Мысль о смерти опять напомнила ему о некрологе и он опустил книгу на колени.
– Может, хватит на сегодня? – спросил он, заглядывая Козиме в глаза и замечая, как ужасно она устала. – Иди спать, детка, а я еще поколдую над книгами.
Она, хоть до смерти хотела спать, все же ушла не сразу, а сперва немного похлопотала вокруг него, заботясь о его головокружении и микстуре от кашля. Он терпеливо переждал ее заботы, а потом еще четверть часа, пока не убедился, что она поднялась из своей гардеробной комнаты наверх, в спальню. После этого он подождал еще десять минут для верности, хоть она обычно засыпала мгновенно, умученная дневными хлопотами, обеспечивающими ему мир и покой. Потом тихонько, стараясь не шуметь, он спустился вниз, в лиловый салон Козимы и открыл ящик бюро, в котором она хранила свой дневник.
Ему необходимо было вспомнить, чем он был занят в те дни, когда Мишель умирал, над чем бился в тот день, когда Мишель умер, чему радовался в тот день, когда громоздкий гроб с телом Мишеля опустили в сырую яму на кладбище в Берне. Странно, он мог с легкостью восстановить в памяти – не только по дням, но даже по часам – их ночные прогулки с Мишелем, их нескончаемые страстные беседы почти тридцатилетней давности. Но вот события прошлого лета слились в один долгий нерасчлененный сердечный спазм, на пестром фоне репетиций, декораций, капризных выходок актеров и вечной головной боли о деньгах.
Впрочем, головная боль из-за денег преследовала Рихарда и в тот незабываемый год, когда они с Мишелем, беспечные и молодые, фланировали по улицам спящего Дрездена, погруженные в увлекательные споры о судьбах человечества. Просто в те далекие дни забота о долгах и кредиторах не ложилась на его душу таким нестерпимым бременем. Тогда его гораздо больше занимал любовно вынашиваемый под сердцем проект создания саги о Нибелунгах. Как капризно распоряжается нами судьба, – во время одной из ночных прогулок по набережной Эльбы он попытался поделиться своими замыслами с Мишелем, но тот не пожелал его слушать, поскольку намеревался разрушить всю эту жизнь вместе с ее обывательской культурой, включающей и замыслы Рихарда. И что же? Теперь, через двадцать восемь лет «Кольцо Нибелунгов» Рихарда Вагнера завершено и поставлено на сцене театра Рихарда Вагнера, а Мишель Бакунин, так и не дождавшись крушения буржуазного мира, умер в швейцарской больнице, которая была неотъемлемой частью этой живучей культуры.
Что же было в день смерти Мишеля? 1-е июля – его можно легко себе представить: разгар лета, самодовольная пышность листвы на деревьях королевского парка, калейдоскоп цветов на клумбах Винфрида, однако в памяти нет ни одной житейской детали из этого дня. А как ясно встает перед глазами сцена его последнего прощанья с Мишелем, странная, почти фантастическая, не похожая ни на какое другое прощанье.
Это было 10 мая в небольшом городке Фрайберг под Дрезденом, куда временное революционное правительство вынуждено было бежать вместе со своей разгромленной армией. И Рихард, тоже последовал за ними – у него были на то свои причины.
Он нашел своих соратников в гостиной дома главы временного правительства Хюбнера, который был жителем Фрайберга. Они отчаянно спорили о том, что лучше, – с оружием в руках защищать Фрайберг от наступающей прусской армии или отступить и перегруппироваться в более крупном Хемнице, где была надежда на поддержку рабочих организаций. Спорили до хрипоты уже несколько часов, голоса разделились, и ни один из вариантов не выглядел приемлемым. В конце концов члены правительства, безумно уставшие после нескольких дней тяжелых боев на баррикадах Дрездена, отправились проверять состояние своих войск, а Рихард остался в гостиной наедине с Мишелем.
Они сидели на диване, намереваясь обсудить какие-то подробности предстоящего дня, как вдруг Мишель замолк на полуслове и, грузно откинувшись на спинку дивана, захрапел. Рихард попробовал встряхнуть его, но все его попытки разбудить Мишеля ни к чему не привели, он только качнулся вбок, положил голову на плечо Рихарда и навалился на него всей своей непомерной тяжестью. Рихард и сейчас с поразительной ясностью ощутил всю горечь разочарования, охватившего его в тот момент – все эти месяцы он так жаждал физического контакта с Мишелем, жаждал его прикосновения к своей коже, предвкушая блаженство электрической искры, которая вспыхнет в его теле от этого касания. Но он хотел нежной, человеческой ласки, а не этого – бездумного, неосознанного давления тяжелой головы Мишеля на свое плечо. Тем более, что впереди зияла пропасть, в которую можно было упасть, если не разбежаться перед прыжком изо всех сил. Ему стало не по себе, – еще не все было обдумано, не все опасности взвешены. Пора было отправляться в путь. Он отвел ото лба Мишеля крутые темные кудри, легко-легко коснулся их губами, высвободил затекшее плечо и, с трудом оттолкнув увесистую тушу друга, поднялся с дивана. Мишель безвольно скатился на сиденье и захрапел еще сильней. Бросив на него прощальный взгляд, затуманенный непрошенной слезой, Рихард вышел из гостиной. Больше они никогда не виделись.
До сегодняшнего дня, когда он вновь увидел глаза Мишеля, глядящие на него с газетной страницы. Впрочем, это уже не в счет, Мишеля нет в живых с 1 июля 1876 года. Рихард раскрыл дневник Козимы за 76-й год – в том месте, где должна была быть запись за 1-е июля. Но такой записи не оказалось – вместо нее был скомканный абзац, помеченный числами 1–11 июля. Выходит, недаром у него в душе осталось ощущение мучительного куска непрожеванного времени, если даже неутомимая Козима не смогла расчленить этот ужасный период на отдельные дни! Что же тогда происходило?
Прогон «Сумерек Богов» от начала до конца! Тенор Унгер (Зигфрид), кажется, выздоровел, но тут же начались проблемы с баритоном Кугелем, исполнителем партии Хагена – он не выдержал напряжения и уехал. Огромные финансовые трудности, каждый день стоит 2000 марок, а доходы ничтожные. Казначей утверждает, что через три недели ничего не останется. Я пытаюсь получить из Парижа хоть какую-то часть маминого наследства, пока безрезультатно. Пришел по почте пакет от Ницше с замечательным эссе «Вагнер в Байройте» – «Сумерки Богов» воистину вдохновляющее творение! Душераздирающее известие о внезапной смерти одного из наших оркестрантов – скрипача Рихтера из Берлина!»
Теперь Рихард ясно вспомнил первое июля. Это было еще до приезда Джудит, – первый прогон «Сумерек Богов», первая воплощенная на сцене смерть Зигфрида! Подумать только – в день смерти Мишеля! У Рихарда холодок пошел по спине. Может ли это быть простым совпадением?
И разом, переплетаясь и путаясь, хлынули несовместимые образы из разных времен. Вот Мишель, заметив, что Рихард то и дело прикрывал рукой слезящиеся глаза, заслоняет лампу непомерной лопатой своей ладони и держит ее так, на весу, все полтора часа их беседы. И тут из-под ладони Мишеля вовсе некстати выглядывает обрамленное редкими кустиками седеющих кудрей лицо берлинского скрипача Рихтера, скоропостижно скончавшегося где-то в начале июля, во время репетиции «Валькирий».
Скрипач Рихтер умер от разрыва сердца, и при мысли об этом собственное непрочное сердце Вагнера начинает тихонько скулить то ли под ложечкой, то ли под лопаткой. И вспоминается один ужасный день, тогда же в июле, еще до приезда Джудит. Рихард с Козимой пригласили в ресторан «Странствующий рыцарь» механиков сцены братьев Брюкнеров, которые на месяц просрочили изготовление плавательного аппарата для хоровода рейнских русалок в «Золоте Рейна». Так же заскулило у Рихарда под ложечкой, когда один из братьев пролепетал в свое оправдание, что они весь этот месяц были заняты по горло, выполняя заказ старого клиента герцога Мейнингенского. Рихарду и сейчас тяжело вспомнить, какой гнев охватил его, когда он услышал, что для них он всего-навсего «клиент». Как он бушевал, как швырял на пол тарелки, как орал и топал ногами! Оказывается, он, Рихард Вагнер, создатель искусства будущего, для этих мастеровых такой же клиент, как и какой-то ничтожный герцог, который только тем и хорош, что получил по наследству титул и деньги! Прав был Мишель, – вся современная культура прогнила, и пора с ней кончать!
Правда, потом пришлось просить у Брюкнеров прощения. Но от ресторана «Странствующий рыцарь» пришлось отказаться навсегда. Рихарду было неловко появиться там снова после той ужасной сцены. Точно так же он отказался когда-то от Мишеля и не стал его искать, хоть прекрасно знал, что тот убежал из ссылки и вернулся в Европу. А Мишель, оказывается, все эти годы жил в Лугано, совсем по соседству с Люцерном, где Рихард вынужден был поселиться в 65 году, когда молодой баварский король Людвиг упросил его убраться из Мюнхена добровольно, не дожидаясь, пока его подлецы-министры учинят им обоим какую-нибудь пакость. Он прожил там восемь лет, полных бурь и страстей, – на берегу озера, в роскошной вилле Трибсхен, за аренду которой платил король, а обживать и обставлять помогала Козима, тогда еще формально жена его лучшего друга, дирижера Ганса фон Бюлова.
Честно говоря, в начале этих драматических восьми лет Рихарду было не до дрезденских воспоминаний и не до дрезденских друзей. Его судьба всецело зависела от юного короля, фанатично, безумно в него влюбленного. Хоть король вынужден был подчиниться требованиям своих завистливых подлецов-министров, он все равно не отказался от идеи осуществить постановку всех опер Рихарда в баварском королевском театре. Не говоря уже о солидных суммах, которые он платил за переданные ему авторские партитуры этих опер.
В те годы любовь короля была главным достоянием Рихарда. Она была последней соломинкой, протянутой ему с небес в тот страшный миг, когда все его надежды рухнули и черная бездна небытия уже разверзлась, чтобы поглотить его навеки. И не успел он прийти в себя от этой нежданно свалившейся на него милости, как ему была оказана другая милость, не столь неожиданная, но зато в то время крайне неуместная – на него свалилась Козима, вконец отчаявшаяся наладить свой неудачный брак с Гансом и полная решимости заполучить Рихарда.
Она отважно покинула Ганса и, поселившись в Трибсхене, начала рожать Рихарду детей, скрывая при этом от всего мира, что дети от него, а не от Ганса. Поначалу Рихард с ужасом представлял себе, какие формы примет ярость влюбленного короля, когда тот узнает, что он изменяет ему с Козимой. Но годы шли, после рождения двух дочерей Козима была беременна в третий раз, а король все еще ничего не подозревал. Рихард, научившись загонять страх в дальние закоулки души, постепенно втянулся в блаженный ритм семейной жизни, созданной заботами преданной Козимы, и погрузился в создание «Кольца Нибелунгов».
Как-то в мае, – уже подзабылось, какой это был год, – в день рождения Рихарда король Людвиг сюрпризом примчался из Мюнхена в Трибсхен и, не в силах больше выносить разлуку, объявил, что намерен незамедлительно отречься от престола, чтобы навсегда остаться с Рихардом. Это были головокружительные дни. Нужно было отговорить молодого безумца от бредовой идеи отречения, изощрившись как-то так объяснить присутствие в Трибсхене Козимы с новорожденной дочкой Изольдой, чтобы не лишиться королевской привязанности, на которой держалось все настоящее и будущее благополучие Рихарда. И при этом не дать и Козиме повода заподозрить что-либо насчет интимного характера своих отношений с королем.
При одном воспоминании об этих днях Рихарда бросило в дрожь, и он, опять почувствовал себя циркачом, одиноко идущим по канату, высоко натянутому над головами зрителей».
Тут рука Карла снова провела волнистую линию, под которой он стал писать крупней, свободней, но менее удобно для расшифровки:
«Если бы беззаветные обожатели музыки Вагнера смогли когда-нибудь прочесть эти строки, они бы меня, наверно, линчевали. Но вряд ли им удастся это прочесть. Оно и к лучшему, а то пришлось бы им объяснять, как мне представилась уникальная возможность изучить дневники и письма нашего национального гения с таким тщанием, на какое у человека на воле просто не хватило бы сил. Кто бы ему обеспечил тот необъятный простор свободного времени, какой дает тюремное заключение? Ведь мне не надо заботиться ни о чем – ни о заработке, ни о карьере, ни о хлебе насущном. Все это, плюс доставку любых затребованных мною книг, – любезно обеспечивает наше прекрасное демократическое государство, которое я весьма непредусмотрительно, но, к счастью, безуспешно, пытался разрушить.
Но если бы у меня даже произошло столкновение с миллионами поклонников преобразователя немецкой оперы, я не стал бы их переубеждать. Я бы только скромно процитировал им некоторые выдержки из писем их кумира. Вот, например, его письмо из Парижа к другу голодной юности художнику Эрнсту Бенедикту Китсу от 8 июля 1841 года, в период особенно острой нищеты:
«Сегодня мне удалось раздобыть целых 50 франков, так что есть на хлеб. Только не спрашивай, как я их заработал. Я расскажу тебе при встрече. Не будь слишком суров к педерастам!»
А вот отрывок из другого, гораздо более позднего письма, которое Вагнер написал где-то в конце 69-го года своему личному врачу и другу Антону Пусинелли:
«Вообще-то я, похоже, принадлежу к тому редкому типу людей, которым суждено жить и работать до глубокой старости. Хоть я быстро вспыхиваю и при раздражении меня бросает в жар, я столь же быстро прихожу в себя и вновь чувствую себя здоровым. Единственное, что мне всерьез досаждает, это боли и воспаление в прямой кишке. Когда летом 1868 я вернулся из Мюнхена, где по прихоти короля Людвига ставили «Майстерзингеров», мои страдания были ужасны. Но поскольку причина этих страданий была мне ясна, я решил больше никогда не возвращаться в Мюнхен – там для меня сущий ад».
Я процитирую им эти письма не для того, чтобы их огорчить, а исключительно из сочувствия. Я отлично сознаю, что у них, бедняг, замученных будничными заботами обывательского быта, никогда не будет ни времени, ни сил прочитать тысячи страниц, написанных их кумиром – собственноручно или, в крайнем случае, надиктованных им любимой жене Козиме, молитвенно сохранившей для нас каждое слово своего великого супруга.
Впрочем, я напрасно упомянул Козиму в этом контексте – те письма, отрывки из которых я тут привожу, вряд ли предназначались для ее глаз. Не могу удержаться, так и тянет прервать самого себя забавной цитатой из дневника Козимы за 10 июля 78 года.
«Сегодня я весь день помогала архивариусу Глазенаппу составлять каталог писем Р. Перед ужином я рассказала об этом Рихарду, он смутился и воскликнул: «Какая глупая девочка!» Когда я сказала, что прочла несколько его писем к королю, я заметила, что ему стало не по себе. Он сказал: «Увы, эти письма звучат не слишком красиво. Но ты ведь понимаешь, не я задавал тон этой переписки». Я заверила его, что понимаю, и увидела, что он почувствовал себя лучше».
Еще бы ему не смутиться при мысли, что Козима прочла какие-то строки из его писем королю! Так, к примеру, начинается письмо от 13 июня 65 года:
«Мой самый красивый, самый совершенный! Мой возлюбленный, моя единственная радость и утешение! Мой король, мой друг, мой победительный Зигфрид!»
А так кончается другое, от 27 июля того же года:
«Разлученные – что может разлучить нас?
Отторгнутые друг от друга – мы все так же неразлучны!
Как я жду того мига, когда я вновь увижу вас, единственного, для кого я живу! Вы для меня – весь мир!»
После этих цитат уже не было никакой черты, просто невыразительное отточие, за которым опять побежали убористые, но четкие строчки:
«Юный король ворвался в жизнь стареющего Рихарда, когда, по всем внешним приметам, она уже подходила к концу. За пять бездомных лет, предшествующих появлению короля, Рихард многократно пересек Европу с запада на восток и с востока на запад в поисках пристанища и дружбы.
Венеция, Милан, Люцерн, Цюрих, Париж, Брюссель, Антверпен, Париж, Бад Соден, Франкфурт, Дармштадт, Баден-Баден, Париж, Карлсруэ, Париж, Вена, Париж, Цюрих, Карлсруэ, Париж, Бад Соден, Веймар, Нюренберг, Бад Райхенхаль, Вена, Венеция, Вена, Майнц, Париж, Майнц, Биберих, Карлсруэ, Биберих, Вена, Штутгарт.
И нигде, ни в одном из этих городов, не нашлось места, где он мог бы преклонить свою одинокую седеющую голову! После всех этих лет неприкаянности и безденежья внезапный кульбит его судьбы мог быть сравним только со стремительной бурей, одним ударом взрывающей набухшую влажной духотой предгрозовую тишину. К моменту появления королевского гонца в захудалой штутгартской гостинице, где он прятался от кровожадных кредиторов, мир вокруг него уже перестал дышать и светиться. А он сам мысленно переправился в царство мертвых, так что на свое новое существование он мог смотреть отрешенно, из мира теней, не имеющих ничего общего с реальной жизнью. Тогда ему казалось, – о, как он ошибался! – что он уже простился со всем сущим, кроме той цели, ради достижения которой ему стоило оставаться в живых.
А цель у него была великая, какой никогда не было у других художников. Он намеревался создать новый театр, такой, какой был немыслим до него, – театр для исполнения его опер, невиданных и неслыханных до него. Где им понять его, этим мелкотравчатым музыкальным жидкам, переполняющим и оперные подмостки, и оперные залы! Впрочем, напрасно он снисходит до мыслей о них, – они копошатся далеко внизу, там, куда никогда не ступит его нога, разве что он сорвется с каната в момент гибели. А он может сорваться, ах, как может! Все чаще напоминает о себе возраст, все чаще тошнотно кружится голова, и сердце, беспомощно трепыхаясь, закатывается под лопатку.
Но кое-какие радости у него еще остались. Их, правда, немного, раз-два и обчелся – сочинение музыки к «Парсифалю» да тайная переписка с Джудит. Редкие письма от нее к нему и частые от него к ней, не по почте, а через верного друга, парикмахера Шнаппауфа. Рихард бросил взгляд на висящую над бюро акварель, изображающую Трибсхен среди деревьев, на фоне горы Пилатус, и увидел мысленным взором, как на высокий порог взбегает по ступенькам Джудит. Много лет назад она приезжала туда со своим молодым мужем, с которым она с тех пор давно уже развелась, – поклониться великому мастеру Рихарду Вагнеру. И хоть была она тогда юная и прекрасная, ему и в голову не пришло, что он еще полюбит ее бескорыстной стариковской любовью, похожей на последние лучи заходящего солнца, которое светит, да не греет.
Когда гаснут последние лучи солнца, наступают сумерки, а вслед за сумерками идет непроглядная ночь. Что ж, он готов на многое, чтобы задержать убегающие за горизонт лучи, он даже готов смириться с тем, что в Париже у Джудит есть молодой любовник. Он только не может позволить этому мальчишке воображать себя композитором, – ведь сегодня всякий, кто чуть-чуть знает нотную грамоту, считает себя композитором. Ему больно думать, что прекрасная Джудит, которую он, Рихард Вагнер, назвал своей сладостной душой, не видит разницы между ним и своим возлюбленным молокососом, осмелившимся, по ее словам, на какое-то грошовое новаторство.
А впрочем, Бог с ней, пусть она думает что хочет о своем наглом мальчишке, лишь бы находила время для Рихарда. Какое счастье, когда Шнаппауф украдкой передает ему письмо из Парижа, надписанное ее теплой рукой! Как он рад ее посылкам, полным роскошных вещей из парижских магазинов, на покупку которых он тайком от Козимы переводит ей в Париж большие деньги! Ужас, о ужас, что будет, если Козима узнает!
Но он не может отказаться от Джудит, потому что даже страх разоблачения согревает сумерки его угасающей жизни. Чтобы поддержать ее интерес, чтобы не дать оборваться этой тонкой ниточке, он придумывает все новые и новые поручения, заказывает все новые ткани и душистые масла, чтобы Джудит бегала, искала, посылала, чтобы она всегда была занята мыслями о нем. Он уверен, что и сегодняшняя посылка потребовала от нее большой изобретательности. Ей пришлось хорошо постараться, чтобы раздобыть все эти замысловатые ткани, вышивки и отделочные кружева, а потом объяснить искуснику Феликсу точные детали задуманных Рихардом халатов.
При мысли о посылке, под сердцем недобро кольнуло, напоминая о газете с некрологом и о смерти. Господи, что это с ним? Он совсем забыл, зачем он спустился сюда тайком от Козимы! А ведь она не допустит, чтобы он бесконтрольно болтался всю ночь внизу, вместо того, чтобы спать в своей постели.
Он поспешно открыл резную дверцу бюро и, запустив руку вглубь, нажал защелку искусно скрытого под карнизом секретного ящичка. На дне коричневого гнезда лежал конверт со старыми документами. Рихард вынул из конверта тонкую пачку бумаг и начал осторожно перебирать их, пока не нашел пожелтевшую от времени газетную страничку. Расправив ее на крышке бюро, он в который раз перечитал:
«РАЗЫСКИВАЕТСЯ
в связи с недавними беспорядками, в которых он принимал активное участие, Рихард Вагнер, Королевский капельмейстер города Дрездена.
Возраст – 36 лет, рост – низкий, волосы – темно-русые, носит очки.
Полиция получила приказ приложить все силы к розыску вышеназванного Вагнера и, в случае ареста, немедленно доложить по начальству.
Фон Коппель
Помощник начальника полиции г. Дрездена.
Май, 1849».
Как видно, сил, приложенных полицией к розыску вышеназванного Вагнера, оказалось недостаточно, раз тот сумел улизнуть в соседний Веймар. А там его верный друг и покровитель Франц Лист уговорил некого профессора Видманна отдать беглому дирижеру свой паспорт. С этим паспортом Рихард, несмотря на терзавший его страх, благополучно пересек германскую границу и оказался в Швейцарии, где уже никого не интересовал разыскиваемый немецкой полицией бывший королевский капельмейстер города Дрездена.
Но ему не удалось как следует сосредоточиться на изворотливости того Рихарда Вагнера, которого отделяли от сегодняшнего почти тридцать лет. Его чуткое ухо уловило еле слышный скрип отворившейся наверху двери и голос Козимы позвал негромко:
– Рихард! Рихард, где ты?
Не отвечая, он испуганно затих, понимая, что попался. Она теперь не успокоится, пока не отыщет его, куда бы он ни спрятался. Она подождала пару секунд, окликнула его еще раз и начала медленно спускаться по лестнице. И хоть он с самого начала знал, что наступит момент, когда она проснется и отправится его искать, он как-то не сумел к этому моменту подготовиться. При звуке ее шагов он первым делом сунул дневник на место, а потом поспешно закрыл секретный ящик, в растерянности позабыв положить обратно вынутые оттуда документы. Когда он сообразил, что все еще держит их в руке, он торопливо сунул их под рубашку и начал завязывать шнуры на куртке, чтобы скрыть небольшое вздутие под сердцем.
За это время Козима миновала столовую на втором этаже и стала спускаться на первый. Теперь ей нужно будет только пройти через репетиционный зал, чтобы найти Рихарда, сидящего перед ее бюро под единственной горящей в доме лампой. А он не в силах был сейчас, глядя ей в глаза, разумно объяснить, зачем он в такой поздний час сидит перед ее бюро под этой лампой. И он решился, быстро схватил с полки первую попавшуюся под руку книгу. Он все же успел глянуть на корешок, это были «Греки и римляне» Шлегеля – и бесшумно опустился обратно в кресло. Шаги Козимы приближались, оставалось всего несколько секунд. Он устроил раскрытого Шлегеля в локтевом сгибе небрежно упавшей на грудь руки, как раз над вздутием под курткой, и закрыл глаза. Он услышал, как она вошла и на миг замерла на пороге, осознавая, по-видимому, что он спит. Стараясь дышать как можно ровней, чтобы не разоблачить свое притворство, он почувствовал, как ее тень заслонила свет лампы. Вдыхая едва уловимый запах ее волос, он сообразил, что она склонилась над ним, пытаясь рассмотреть лежащую у него на груди книгу, однако не решилась разбудить его, а потоптавшись вокруг бесконечно длинную минуту, на цыпочках пошла прочь. Краем глаза он проследил за ее уходящей в темноту спиной и вздохнул с облегчением, когда она стала медленно подниматься к себе в спальню.
К сожалению, он не услышал стука притворенной двери, – она оставила дверь открытой, чтобы услышать, когда он пойдет к себе наверх. Теперь она, конечно, ни за что не уснет, пока не убедится, что он лег. В таких условиях он не мог начать новую возню с секретным ящиком. Придется прихватить документы с собой и идти спать. Не только из-за Козимы, – вообще пора кончать день, и так проклятая нервная сыпь расползается все дальше по животу и груди.
Наутро Рихард выглянул в окно и увидел, что за ночь выпал снег. Не настоящий зимний, тяжелый и обстоятельный, а легкий, неверный, быстро исчезающий под лучами робкого солнца, которое нет и нет, а прорывалось в прорехи между облаками. Вот от чего вчера весь вечер ломало кости и обручем сдавливало голову – может быть, вовсе не из-за смерти Мишеля, а просто из-за скопившегося в небе снега!
После завтрака он с интересом проследил, как Козима записала в дневнике вчерашнее ночное происшествие:
«…мы очень смеялись, потому что вчера Рихард так перевозбудился за работой, что, когда я пошла спать, зачем-то спустился вниз в салон. Через какое-то время я проснулась, и обнаружив, что его нет, принялась беспокоиться. Я вылезла из постели и потихоньку спустилась по лестнице. В салоне горел свет, а он сидел под лампой и спал в кресле, держа в руках раскрытую книгу Шлегеля «Греки и римляне». Успокоенная, я не стала его будить и ушла к себе, а он вскоре проснулся и тоже поднялся наверх. Утром мы очень смеялись над его рассеянностью».
«Слава Богу, пускай смеется!» – с облегчением вздохнул Рихард, хотя запись Козимы не убедила его, будто она сама верит в то, что написала. Она ведь вела дневник для увековечения его славы, а не для откровенного разговора с потомками, и некоторые ее записи были сделаны скорей для сокрытия правды, чем для ее выявления. Однако он не стал развивать эту тему вслух, а пожаловался на головную боль и объявил, что намерен идти гулять. Козима всполошилась, – по ее мнению, прогулка в такую погоду грозила ему смертельной простудой. Но он уперся, настаивая, что ему надо прочистить мозги, а это удается только при прогулке быстрым шагом. Она нехотя уступила, при одном условии, что он наденет боты, чтобы не промочить ноги. «Выгляни, там все тает», – настойчиво повторяла она, пока он не согласился. Бог с ней, боты, так боты, лишь бы отстала и выпустила из дому!
Напялив боты и замотав горло мохнатым шарфом, он, наконец, вырвался на свободу в белую тишину королевского парка. Там остро пахло мокрым снегом, который предательски таял под ботами, но все еще нераскаянно приникал к голым веткам кленов, больше подчеркивая, чем скрывая их наготу. Оставляя за собой черную цепочку следов, быстро расплывающихся на белом, Рихард пошел в глубь парка, проворачивая в голове многослойный фарш нерешенных проблем.
В первую очередь нужно было срочно сообразить, что делать с унесенными вчера ночью документами. Он, правда, перед завтраком умудрился спрятать их среди бумаг у себя в кабинете, четко сознавая, что это не выход, а всего лишь кратковременная отсрочка. Кабинет был местом более или менее священным, вряд ли Козима пойдет туда на разведку, но отсутствие бумаг в секретном ящичке она может заметить в любую минуту.
Кроме того, нужно было правильно преподнести ей сюжет с посылкой и, выбрать удобную ситуацию, чтобы предъявить какую-то часть присланных Джудит вещей, не вызывая подозрения, что они присланы Джудит. Можно не сомневаться, что Козима уже порылась в шкафу у него в гардеробной и нашла висящие там новые халаты. Зато есть надежда, что она все же не обнаружила новые сорочки, не отличив их от старых, которых у него без числа. Он постарался разложить их так, чтобы они не бросались в глаза. Значит, объяснять придется только халаты, а это несложно. Козима давно смирилась с его страстью к роскошной домашней одежде. И особый сюжет ему, собственно, незачем сочинять, – ловкач Шнаппауф так навострился переадресовывать посылки от Джудит, что и комар носа не подточит. Да и сам Рихард за эти полтора года тоже научился кое-каким хитростям. Например, перед Рождеством он попросил Джудит добыть для Козимы японское кимоно невиданной красоты, а потом прислать его прямой посылкой к ним в Винфрид вместе с ароматическими маслами и кружевами, купленными для него. Козима была в восторге от этого подарка и долго расхваливала Джудит за внимание к ним обоим. Хотя, если слух его не подвел, расхваливала слишком громко, так что он усомнился в ее искренности.
Ах, Козима, Козима, верная и на все для него готовая, но твердая, как камень, когда дело доходит до решительной точки. И переписка с Джудит может оказаться такой решительной точкой, если Козима о ней узнает. А его чутье последнее время то и дело подсказывает, что она о чем-то догадывается и исподтишка наблюдает. Не пришла ли уже пора покаяться и все ей рассказать, прежде, чем она придет к нему с разоблачениями?
Рихард остановился у мостика, переброшенного через канал, соединяющий два овальных озерца. Сегодня тут еще никто не проходил, и снег на выгнутой спинке мостика лежал пушистый и нетронутый, но готовый превратиться в грязное месиво от первого прикосновения. Рихард сделал шаг, за ним другой, третий и, обернувшись, поглядел на оставленные его ботами черные провалы, быстро заполняющиеся талой водой. А вот внутри, в ботах, было тепло и сухо. Козима, как всегда была права, заставив его напялить эту стариковскую обувь.
Подул холодный ветер и тяжелый пласт снега, сорвавшись откуда-то с верхних веток, шумно шлепнулся в озеро, вмиг замутив спокойную гладь воды. Ведь всего секунду назад все вокруг выглядело таким надежным, таким безмятежным, а по сути было так хрупко и уязвимо! Сколько раз с ним уже это случалось – стоило ему найти тихую заводь, обещающую душевный мир, необходимый для его работы, как какие-то злые силы побуждали его собственноручно все разрушить. Он даже почти смирился с тем, что источник этих сил гнездится в его собственной мятежной душе, которой никакая любовь, никакая дружба не могут принести желанный покой.
Но теперь он этого не допустит. Он слишком стар, чтобы рисковать своими отношениями с Козимой – даже ради любви Джудит! Тем более, что он не мог обольщаться настолько, чтобы не понимать истинного характера этой любви. От него ведь не укрылось напряженное выражение ее лица, когда он, исхитрившись остаться с нею наедине в своем кабинете, притянул ее к себе и попытался поцеловать. Она тогда не просто вырвалась, она отшатнулась! И хоть он притворился, что верит ее сбивчивым объяснениям насчет Козимы, которая может вдруг войти и застать, они не обманули его. Он отпустил ее вниз, в зал, где уже, весело переговариваясь, собирались гости, приглашенные отпраздновать завершение второго цикла фестиваля, а сам спустился в гардеробную и зажег свет над большим зеркалом. Из голубоватого овала на него смотрело старое-старое лицо со сморщенной кожей, вяло обвисающей под подбородком. Он мог понять Джудит, он на ее месте тоже не захотел бы прижаться к такому лицу своими молодыми губами.
Он потихоньку побрел обратно, всматриваясь в вырастающие ему навстречу изящные очертания своего первого в жизни дома. Когда он уходил на прогулку, Козима стояла в дверях и глядела ему вслед. Выражение ее лица было таким же, как в день представления «Валькирий», когда он пригласил Джудит сидеть с ним рядом во время спектакля. В начале первого действия он потихоньку взял ее маленькую ладонь в свою, наслаждаясь порывистыми перебоями ее пульса в такт его музыке. В тот день он мог бы быть счастлив, если бы в антракте не заметил, что Козимы нет в зале. Он спросил о ней у Франца Листа, рядом с которым она сидела во время увертюры, и тот ответил, что у дочери разболелась голова, и она уехала домой. Это означало, что она рассердилась из-за Джудит. Он знал, что никакая головная боль не вынудила бы Козиму пропустить представление «Валькирий»! Что ж, у него не было иного выхода – бросив все, он вызвал карету и помчался за ней. В конце концов он уговорил ее вернуться, но день был испорчен.
Похоже, и сейчас у него тоже иного нет выхода. Он слишком долго играл с огнем и доигрался. Ему придется уничтожить письма Джудит и покаяться перед Козимой. Остается только надеяться, что Джудит тоже уничтожит его письма, а не станет хранить их для потомства. Впрочем, на это надежды мало – как же ей не похвастаться любовью самого Рихарда Вагнера? Значит в лучшем случае, можно только надеяться, что она не станет болтать о его любви, пока он жив.
А ей есть чем похвастать! Ведь он порой бывал весьма неосторожен, у него до сих пор где-то валяется обрывок письма, которое ему пришлось перебелить из-за трудностей французской орфографии. Начало еще выглядит довольно прилично:
«Козима все еще полна благодарности и восторга из-за японского платья и других вещей, присланных тобой…»
Но дальше он не сдержался:
«Я был так счастлив видеть на этом пакете адрес, выведенный твоей теплой рукой, которую я сжимал во время представления Нибелунгов. Но что – что? Так уж устроена жизнь! Почему, почему – ради всего святого – я не встретил тебя в те ужасные дни, когда «Тангейзер» провалился в Париже? Или ты была тогда слишком молода? Давай не будем говорить об этом, а будем любить друг друга! Любить, любить!» Конечно, все эти обрывки нужно сжечь, чтобы от них не осталось и следа. Кроме того ему придется хорошенько обдумать ту версию его переписки с Джудит, в которой он покается Козиме, – не может быть и речи, чтобы он рассказал ей всю правду. Скорей всего, он представит дело так, будто он просил Джудит покупать ему разные дорогие вещи и стеснялся посвящать Козиму в детали своих расточительных прихотей.
Об этом нужно будет еще подумать, а для начала он сейчас сообщит Козиме о смерти Мишеля. Будто бы ему кто-то рассказал во время прогулки. Тогда он сумеет объяснить ей свое мрачное настроение и спокойно изъять хранящуюся у нее за семью замками историю своей жизни, которую она когда-то записала под его диктовку.
Известие о смерти Мишеля Козима восприняла довольно равнодушно и даже не спросила, кто именно ему об этом рассказал. Оно и неудивительно – ведь она не была знакома с Мишелем и знала его только со слов Рихарда. Славное это было время, когда он диктовал ей свои воспоминания! Им было тогда так хорошо вместе! А бедняга король наивно верил, что только ради этих воспоминаний она постоянно живет не со своим мужем в Мюнхене, а с Рихардом в Трибсхене.
Сейчас же, услыхав, что он хотел бы перечитать свои воспоминания о дрезденском восстании, которые он надиктовал ей еще в первые годы их жизни в Трибсхене, она удивленно вздернула брови, но без возражений открыла запертый ящик бюро и вручила ему пухлый том, исписанный ее каллиграфическим почерком.
– Хочешь, почитаем это сегодня вечером вслух? – неловко пошутил он, но она не улыбнулась его шутке, а молча отвернулась и пошла звать детей к обеду. Не оставалось сомнений, что она о чем-то проведала, – значит, ему не следует откладывать покаяние надолго. Может быть, он поговорит с ней об этом завтра, но только не сегодня, сегодня он должен покончить свои счеты с Мишелем».
После этих слов Карл что-то зачеркнул, до полной неразличимости, и написал:
«Похоже, он начал сдавать. Все смешалось в его памяти, – поминки по Мишелею, ненависть к врагам и завистникам, благодарность к Козиме, нежность к Джудит. Но он знал, что сегодня ему следует сосредоточиться на Мишеле, сегодня это самое важное».
Этот абзац тоже был зачеркнут, но тонко, негусто, словно он был отменен неокончательно, а оставлен для обдумывания. Под ним была начерчена волнистая линия, а под ней:
«Что-то никак не могу нащупать главное, вот и нервничаю. Вообще, непонятно, с чего я так разгорячился. Ведь я терпеть не могу музыку Вагнера. Значит, несет меня какая-то другая, неведомая мне сила, но уж никак не любовь к объекту. Кто его знает, может быть, из меня и впрямь мог бы получиться писатель? Или профессор каких-нибудь туманных социальных наук, как я врал когда-то бедняжке И. А она, дурочка, внимала, раскрывши рот, и верила каждому моему слову».
В этом месте Ури вздрогнул, словно его ударило током. Погрузившись в чтение, он как-то отключился от личного момента, и напоминание о роли Карла в жизни Инге поразило его сейчас, как когда-то потрясла ее исповедь с предъявлением листков полицейского розыска в виде вещественного доказательства. Злорадно отметив, что Карл вовсе не был профессором даже сомнительной сравнительной истории, – вот уж воистину туманная социальная наука! – Ури взглянул на часы, не столько для того, чтобы узнать, который час, сколько для восстановления душевного равновесия. Ну и ну! Он даже не заметил, что провел над этим дневником около трех часов. Так и приход дежурного библиотекаря немудрено прозевать – в безоконном храме читального зала день был неотличим от ночи. Только сейчас Ури почувствовал, как ему хочется спать, и секунду поколебался, что делать дальше – вздремнуть или продолжить чтение. Нет, решил он, задремать опасно, вполне можно проспать открытие читального зала, лучше уж читать.
«Черт его знает, может, я и впрямь погубил свою жизнь, как сказал мне во время процесса прокурор, изображая на своей самодовольно сытой морде несоответствующее его свирепости сочувствие. Женился бы на И. и плодил бы с ней детей в каком-нибудь цветущем университетском городке, вроде Гейдельберга. И подох бы там со скуки, или запил бы мертвую от беспросветности мещанского благополучия среди надраенных до блеска паркетов, на которые нельзя даже плюнуть, не то, что насрать. Но я не поддался на приманку мирной жизни и был за это вознагражден. Трудно передать восторг, который я испытывал, когда на всех телеэкранах мира появлялись леденящие душу картинки летящих под откос поездов и взорванных автомобилей! Когда дикторы, захлебываясь от возбуждения, на разных языках докладывали об осуществлении моих прошлых замыслов и соревновались в предсказании будущих. Мне довелось испытать минуты такого блаженства, какие даже не снились мирному человеку из университетского городка.
И это роднит меня с героями вагнеровских драм, хоть сами эти драмы нагоняют на меня беспробудную скуку. Мы, рожденные от предков, тосковавших по солнцу в сумрачных германских лесах, можем ощущать истинный вкус жизни только на острие ножа, на грани гибели, на краю пропасти. Еврейская душа Вагнера восторженно млела перед нашей арийской неспособностью к мещанскому прозябанию, и потому он сумел выразить и ублажить нас, как никто другой. За что и получил фестиваль в Байройте и всемирную славу.
Конечно, в моей версии многое требует объяснения, но, к счастью, у меня нет обязательств ни перед литературными критиками, ни перед представителями разгневанной общественности. Даже более того – общественность все равно разгневана, так что небольшая добавочная капля озорства уже не переполнит этот стакан. И я могу позволить себе любое оскорбление устоявшихся представлений. Меня не накажут больше, чем уже наказали. А насчет того, что Вагнер наполовину еврей, у меня, кроме слов Ницше, за которые Вагнеры с ним навеки рассорились, есть любопытное физиономическое свидетельство, добросовестно откопанное мною в тягомотные часы тюремного безделья.
Передо мной на одной странице расположены два портрета, любезно сфотокопированные по моей просьбе одним из моих ангелов-хранителей. На одном – Рихард Вагнер собственной персоной, сфотографированный где-то на склоне лет, когда он уже достиг признания и земного благополучия. На другом – его отчим, художник Людвиг Гейер, который умер молодым, предварительно женившись на овдовевшей матери Рихарда, когда младенец еще не достиг и полугода. Сходство этих двух людей поражает воображение. Разница между ними только в возрасте, все остальное неотличимо: глаза, нос, складка губ, овал лица. И не меньше поражает имя отчима. Ведь многие немецкие евреи носили имена городов, а неподалеку от Дрездена, где родился Вагнер, есть городок Гейер. Да и сам Рихард до тринадцати лет носил фамилию Гейер, так что, если б какая-то нужда не заставила его сменить ее на Вагнер, создателем новой немецкой оперы был бы Рихард Гейер.
И становится понятным непостижимый антисемитизм Вагнера. Он всего-навсего хотел «откреститься» от своего еврейского происхождения, что, в конце концов, желание вполне прост…».
На этом обрывке слова закончилась вторая порция листков из красной тетради. Ури взялся было за третью, но она была написана мельче и тесней. Может быть, Карл боялся, что ему не хватит оставшихся в тетради страниц? Ури бегло просмотрел первые страницы. Похоже, это все еще был роман о Вагнере, но уже не сплошной текст, а отдельные незавершенные наброски. В одних фигурировал русский ниспровергатель Бакунин, в других – какой-то полицейский, по-видимому, родственник Вагнера. Ни на того, ни на другого у Ури уже не было сил, глаза слипались нестерпимо. Однако до открытия зала оставалось еще полчаса и надо было их как-то скоротать, чтобы не заснуть.
Ури поднялся из-за стола, спрятал листки в рабочую сумку и вдруг спохватился – ведь он забыл положить ключ от аннекса на рабочий стол Лу. Слава Богу, что он вспомнил об этом не слишком поздно! Тщательно зарыв ключ в груду бумаг, наваленных на ее столе, он отправился в туалет, где долго умывал лицо холодной водой, однако и это не прогнало сон. Тогда он снял рубашку и окатил холодной водой шею и плечи. Пока он вытирался бумажными салфетками и растирал спину ворсистым свитером, прошло еще четверть часа. Просто удивительно, как медленно иногда тянется время! С ума можно сойти, до открытия зала оставалось еще целых пятнадцать минут!
Ури заставил себя войти в кабинку и протомиться там все эти пятнадцать минут плюс еще пять, чтобы иметь возможность появиться в читальне только тогда, когда кто-нибудь уже наверняка там будет. Проходя по залу позади книжных шкафов, чтобы не попасться на глаза Брайану, голос которого доносился из-за журнальных стендов, Ури заприметил, что в том углу верхней галереи, где вчера сидел японец, уже горит лампа. Когда он, злорадно улыбаясь, подошел к выходу из читального зала, дверь распахнулась под нажимом энергичной руки и навстречу ему, сверкнув на миг ответной улыбкой, вбежала Лу. Не останавливаясь, она ловко сунула Ури в ладонь свернутую трубочкой записку и устремилась к столу Брайана. Прикрывая за собой дверь, Ури услышал ее сокрушенный голос:
– Господи, Брайан, я забыла вернуть вам ключ! Скажите сразу – меня казнят или помилуют?
Ури сконцентрировал все свое внимание на одной линии паркета и сосредоточенно двинулся вперед. Какие-то голоса окликали его, какие-то знакомые лица, приветливо качнувшись, уплывали в туман, клубящийся вокруг его сонной головы, но он не откликался. С трудом волоча вдоль галереи налитые свинцом ноги, он колебался между двумя равно привлекательными вариантами – пойти перехватить что-нибудь в соседнем кабачке прежде, чем завалиться спать, или немедля завалиться спать на голодный желудок.
Жаждущий пищи желудок все же победил, и Ури, сам не зная, как, обнаружил себя на высоком табурете перед стойкой, над которой клубился сладостный аромат яичницы с ветчиной и луком. Наслаждаясь первым отправленным в рот дымящимся золотым глазком, Ури вдруг вспомнил о зажатой в кулаке записке. Он развернул ее прямо на тарелке и прочел две коротких строки:
«Срочно жду тебя в том же кафе между 9 и 10 утра. Записку уничтожь немедленно. М-р».
Раскатывая обрывки записки между пальцами, Ури поглядел на часы – было девять двадцать. «Он что, воображает, что у меня во дворе стоит вертолет?» – вяло удивился кто-то посторонний, равнодушный к делам Ури и к его острому желанию заснуть тут же, за стойкой. Но спорить с Меиром этот посторонний не стал, – размяв бумажные катышки в склизких остатках непрожаренного белка, он волоком стащил вяло упирающегося Ури с табурета и поволок к автобусной остановке.
Брайан
Сообщение о том, что аннекс закрывается для публики на три дня, застигло Брайана врасплох. Потом выяснилось, что директор объявил об этом еще накануне во время вечернего чая и повторил свое объявление утром за завтраком, который Брайан, к своему стыду, просто-напросто проспал.
Дело в том, что эта ночь далась ему нелегко. Расставшись с Яном, он долго не мог уснуть. Он метался в постели, сбивая простыни и, зарываясь носом в подушку, пока не взял себя в руки и не попытался тихо лежать с закрытыми глазами, так, чтобы ресницы не дрожали. Из этого, конечно, ничего не вышло, – непереносимое чувство вины надрывало его душу. Не только потому, что в нарушение всех правил он тайком повел Яна в святая святых библиотеки, но и потому, что он не мог скрыть от себя те низменные мотивы, которые побудили его злоупотребить своим положением ответственного хранителя.
Ведь он пошел на это преступление вовсе не из человеколюбия, а только из ревности, из проклятой, ослепляющей ревности! Ему на миг показалось, что, уступая настойчивым просьбам Яна, он наказывает вероломного прекрасного магистра, пренебрегшего его любовью ради каких-то агрессивных баб.
Сколько лет безупречной работы понадобилось Брайану, чтобы получить почетное право бесконтрольно входить в хранилище древних рукописей! Такое право было еще только у директора и казначея. Даже уборщицы, раз в две недели очищающие полки с рукописями пылесосом со специальными присосками, делали это только в присутствии кого-нибудь из них троих. Правда, кроме них еще мистер Муррей, пока был жив, мог в любое время входить в хранилище через потайную дверь в аннексе, которую он предпочитал за то, что она избавляла его от подъема и спуска по крутым ступеням винтовой лестницы, ведущей из часовни. Но с тех пор, как мистер Муррей отправился в лучший мир, унаследовавшая его ключ вдова воспользовалась, этим ключом считанные разы, мало интересуясь древними рукописными сокровищами. Значит, Брайан был одним из трех привилегированных, и он рискнул своей привилегией ради мелочного удовлетворения, о котором прекрасный магистр даже никогда не узнает.
Осознав всю бессмысленную дерзость своего поступка, Брайан громко застонал и еще глубже зарылся в подушку. В мочевом пузыре начались мучительные мелкие спазмы. И хоть Брайану было ясно, что спазмы эти ложные, – просто нервы шалят, – он нашарил под кроватью комнатные туфли, накинул халат и двинулся в туалет. Конечно, он мог бы пощадить себя и, приподнявшись на цыпочки, помочиться в умывальник, но он чувствовал, что для одних суток достаточно нагрешил и без того.
Выйдя в коридор он на секунду остановился и прислушался. Где-то поблизости, за одной из дверей, шуршали и шептались напряженные голоса. А может быть, это был не шепот, а приглушенные любовные вздохи, – они были такие тихие, что только обостренный слух Брайана мог их засечь. В том, что эти звуки ему не померещилось, Брайан был уверен, – ему сразу стало головокружительно душно и представился Ули в обнимку с одной из настырных дам, проживающих на этом этаже. Оставалось только выяснить, с какой из них. Но тут, как назло, стоны и шорохи смолкли, словно неизвестные участники тайной любовной игры затаились, почуяв сквозь стену присутствие стороннего наблюдателя.
Комната Лу Хиггинс была чуть впереди справа, комната лицедейки Клары чуть позади слева. Брайан решил начать с Лу, он сделал несколько шагов вперед и прижался ухом к верхнему шпингалету ее двери. За дверью царила глубокая тишина, не нарушаемая даже шелестом сонного дыхания. Отлично сознавая, что он нарушает собственные моральные нормы, Брайан осторожно приоткрыл дверь и на него пахнуло стерильным воздухом необитаемого жилья, – постель на пустой кровати была не смята.
Позабыв о своем намерении зайти в туалет, Брайан быстрым шагом пролетел по коридору, сбежал по лестнице на второй этаж и приник ухом к двери комнаты Ули – там тоже было тихо и пусто. Тогда, подгоняемый каким-то мистическим ужасом, он подкрался к двери Яна и, даже не утруждая себя попыткой прислушаться, сходу распахнув ее, заглянул в комнату, уже уверенный, что и там никого нет. Так оно и было – там тоже воздух был неподвижен и постель не смята!
Поля неведомых напряжений подхватили Брайана и стремительно повлекли назад, в его комнату, где больно швырнули на койку, развороченную долгой бессонницей. Он рухнул вниз лицом, как был, в халате и тапочках, и немедленно, словно его выключили, провалился в глубокий, похожий на обморок сон. Такой глубокий, что он проспал завтрак и с трудом успел добежать до читального зала, чтобы открыть его с опозданием всего лишь на две минуты.
Еще через две минуты перед ним появилась Лу Хиггинс, полная притворного раскаяния по поводу не сданного накануне ключа от аннекса. Брайан не смог бы логично объяснить, почему он счел ее раскаяние притворным, но сомнений в этом у него не было. То ли взгляд ее был слишком чист, то ли извинения слишком энергичны, то ли он просто не мог ей простить, что у него нет способа выяснить, где и с кем она провела эту ночь. Во всяком случае, когда он, отнесясь к ней с должной суровостью, лишил ее права на ключ на целую неделю, ему показалось, что она нисколько не огорчилась.
– На неделю? – довольно весело пропела она, подняв на Брайана густо оттененные синим бесстыжие глаза. – В общем, это не так уж много, если учесть, что аннекс все равно будет закрыт целых три дня.
Брайан решил, что он ослышался – аннекс будет закрыт три дня? Кто мог придумать такую чушь? Как видно, лицо Брайана непроизвольно отразило его изумление и Лу мигом просекла, что он сейчас услышал об этом впервые.
– Как, они скрыли это от вас? – восхитилась она. – Но ведь на вашей двери висит объявление, неужто вы не видели?
Это как раз не удивительно, Брайан так спешил отпереть читальню, что мог впопыхах не заметить даже слона. Крайне невежливо оставив слова Лу без ответа, он стремглав выскочил из зала и убедился, что на его двери и впрямь висит объявление о закрытии аннекса с шестнадцатого июня по восемнадцатое включительно. То есть, с завтрашнего дня. Почему же его никто не предупредил?
Пока он, понурив голову, обдумывал, как поступить – пойти в контору выяснять или обидеться и промолчать, – за его спиной прозвучал голос его главного недоброжелателя, казначея Джеймса Сиднея:
– Куда вы запропастились, Брайан? Мы вас ищем со вчерашнего вечера, но вы не явились ни к позднему чаю, ни к завтраку. У вас какие-то проблемы?
Честно говоря, если бы у Брайана и были проблемы, он не стал бы делиться ими с Джеймсом Сиднеем. Тем более, что тот, не дожидаясь ответа на свой вопрос, торопливо заключил:
– Впрочем, я вижу, вы прочли объявление. Значит, вам все уже известно. Позаботьтесь, пожалуйста, чтобы никто не позабыл сдать вам свой ключ, и по окончанию рабочего дня занесите ящик с ключами от аннекса ко мне, я запру его в сейф.
И повернулся уходить, однако Брайан его задержал:
– Но я не понимаю… Как это можно – закрыть аннекс? Мы раньше никогда…
В тусклых глазах казначея вспыхнула хорошо знакомая Брайану искра неприязни, – он тут же пожалел о своей ненужной настойчивости и прикусил язык. Какая ему, в конце концов, разница, закрыт аннекс или открыт? Кто он такой, чтобы претендовать на участие в решениях дирекции? Однако казначей почему-то снизошел до объяснения, хотя мог бы этого и не делать:
– Комитет спонсоров присылает завтра ревизоров, которые должны проверить наличие и сохранность ценных книг, хранящихся в аннексе.
Дюжина вопросов вертелась на языке Брайана, но он сдержался и не дал Джеймсу Сиднею повода для добавочного раздражения. Он только поблагодарил его кивком головы и понуро поплелся обратно. Разговор с казначеем обычно давал толчок депрессии, вечно тлеющей где-то на задворках души. Однако в зале Брайана ожидал приятный сюрприз: Лу Хиггинс уже убралась восвояси и на ее месте сидел Ян, при виде которого депрессия Брайана начала было рассеиваться но, как быстро выяснилось, напрасно.
– Я слышал, аннекс закрывают на три дня. Почему? В чем дело? – спросил Ян раздраженно, будто не было у них вчера дружеского вечера в кабачке, завершившегося незаконным посещением хранилища.
– Говорят, какая-то ревизия, я сам только что узнал.
– Это просто черное невезение! Мало того, что в хранилище не впускают, так теперь еще и аннекс аннексировали!
– Я сам только что узнал, – упавшим голосом повторил Брайан, словно это могло его оправдать.
– Ладно, дайте мне ключ, я хоть сегодняшний день постараюсь использовать получше, – отрубил Ян, не принимая оправданий Брайана.
И с ключом в руке быстро сбежал по лестнице к дверям аннекса, не ободрив Брайана ни словом, ни взглядом.
Он снова появился возле Брайана только к концу рабочего дня, где-то перед пятичасовым чаепитием, и, положив на стол листок, неровно вырванный из записной книжки, пожаловался:
– Никак не могу найти одну книгу.
Брайан вспомнил, что часа два назад он краем глаза поймал силуэт Яна, перебирающего карточки в ящиках каталога, но сдержался и не ринулся к нему предлагать свою помощь, как обязательно сделал бы, если бы не был больно задет утренней сценой.
– Я просто не понимаю, – продолжил Ян смиренно, явно давая понять, как он сожалеет, что напрасно рассердился на ни в чем не повинного Брайана. – Куда она могла деваться?
Брайан посмотрел на листок, там значилось: «Боги, гиганты, герои. Полный текст нордических саг. Первое английское издание». Странно, что он – при его-то интересе к нордическим сагам – никогда не встречал этой книги и даже не знал о ее существовании.
– Что значит – куда могла деваться? Она что, где-то была?
– В том-то и дело, что была! В аннексе, на полке, что идет вдоль торцовой стены. Ну знаете, где все держат книги, взятые для работы. Я еще вчера ее листал. А сегодня она исчезла, как в воду канула.
– Может, просто кто-то с ней работает? – Брайан не хотел показать Яну, что он никогда в глаза не видел первое английское издание нордических саг – ведь он до сих пор наслаждался своей ролью всезнающего распорядителя.
– Никто с ней не работает. Я просмотрел все книги на всех столах, – ее там нет. Но главное, ее нет в каталоге!
– Нет в каталоге?
Вот как, этой книги нет в каталоге? Тогда понятно, почему она никогда не попадалась Брайану на глаза! В этом не было ничего обидного, никто ничего от него не скрывал, так что он смог, наконец, посмотреть Яну в глаза:
– Значит, это была книга из частного собрания мистера Муррея.
– Покойного мужа нашей очаровательной вдовы, что ли?
– Ну да, ее мужа. Он собрал замечательную коллекцию редких изданий, которая хранится здесь, у нас, и перейдет в собственность библиотеки после смерти миссис Муррей.
– И хранится эта коллекция за теми полками, которые нельзя раздвинуть, – правда?
– Как вы об этом узнали?
– Случайно. Я пытался их раздвинуть, потому что не нашел в каталоге книг с номерами, указанными на этих полках.
– Естественно, они заперты – ведь в этой коллекции собраны очень дорогие издания.
– А у вас есть ключ?
– Нет, ключ есть только у миссис Муррей. Она носит его на цепочке на шее.
Ян намеревался еще что-то спросить, но тут вертлявая супруга французского профессора из Марселя подошла с каким-то вопросом и оттеснила его в сторону. Он уступил ей стул и, в надежде переждать ее, пару минут постоял рядом, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Потом глянул на часы и, так и не дождавшись, почти бегом ринулся обратно в аннекс.
К моменту, когда прозвучал звонок, приглашающий к чаю, Брайану удалось собрать все выданные за день ключи, кроме ключа Яна. Напрасно Брайан ждал его у выхода из зала, локтем прижимая к боку коробку с ключами, – Ян все не появлялся. Коробка была не такая уж тяжелая, но слишком квадратная, чтобы долго держать ее под мышкой. К тому же у Брайана слегка кружилась голова, и невыносимо хотелось пить, так что, в конце концов, он решил спуститься в аннекс и поторопить Яна. Однако не успел он добраться до лестницы, как внизу хлопнула дверь и послышались торопливые шаги. Увидев Брайана на верхней ступеньке, Ян неохотно вынул ключ из кармана:
– Что, никак нельзя мне его оставить?
Брайан отрицательно мотнул головой и протянул руку за ключом, готовый пуститься в извинения, но Ян не стал его слушать.
– А что будет, если я забуду вам его отдать? – спросил он, все еще не отпуская ключ.
– Что это вам даст? – возразил Брайан. – Завтра у вас его все равно потребуют и лишат права пользования как минимум на три дня. Зато я уже не смогу добиться для вас стипендии на следующую неделю.
– Они потребуют, а я не смогу его найти, – задумался Ян, что-то быстро подсчитывая в уме. – Ведь такое случается с рассеянными профессорами, не правда ли?
Брайан всполошился – что он должен сделать, если Ян не отдаст ему ключ? Силой забрать его не удастся, как же быть? Идти жаловаться на него отвратному казначею? И тут за спиной у него прозвучал знакомый веселый голос Ули:
– О чем вы тут шепчетесь? Разве не пора пить чай?
Пока Брайан, разглядывая орошенную дождевыми каплями куртку Ули, соображал, что не видел того ни за завтраком, ни за обедом, он почувствовал, как пальцы Яна разжались, и ключ плавно скользнул ему в ладонь.
– Мы тут задержались, обсуждая одну пропавшую книгу, – Ян соврал с такой необычайной легкостью, что Брайан, опешив, на миг потерял дар речи. – Кстати, Ули, именно у вас в руках я увидел ее впервые. Первое издание нордических саг, помните?
– Конечно, помню, – так же легко согласился Ули, наблюдая, как Брайан укладывает ключ Яна в последнее пустое гнездо коробки. – Я ее иногда почитываю, когда выдается свободная минутка. Она там, в аннексе, на верхней полке.
– Она была там. Еще вчера, – уточнил Ян, когда они втроем двинулись по галерее в сторону гостиной. – А сегодня исчезла. Вы ее случайно не видели?
– Я сегодня в аннекс не заходил, я ездил в Честер любоваться на их знаменитый собор.
– А где вы вообще взяли эту книгу? – не унимался Ян. – В тот день, когда преподобный Харви пытался ее у вас вырвать?
– На той самой полке, где же еще? – пожал плечами Ули. Брайан хотел было вмешаться в их беседу, но тут дверь кабинета Джеймса Сиднея распахнулась, выпуская на галерею ее разгневанного хозяина:
– В чем дело Брайан? – выкрикнул он, сверля Брайана недобрым взглядом. – Я жду вас уже десять минут, чтобы запереть в сейф коробку с ключами!
Брайан испуганно последовал за казначеем. Ему долго пришлось томиться с коробкой на вытянутых руках, пока тот отпирал замысловатый замок сейфа. Когда он, наконец, избавился от коробки и с облегчением направился к выходу, казначей вдруг грозно рявкнул ему вслед:
– Куда вы, Брайан? А где ваш ключ?
– Мой ключ? У меня.
– Значит, вы его не отдали?
– А разве я должен был отдать?
– Конечно! Директор приказал запереть в сейф все ключи без исключения. И ваш тоже
Осознав, что спорить бесполезно, Брайан молча положил свой ключ в сейф и поспешил в гостиную, тщетно пытаясь вспомнить по пути, не его ли очередь разливать сегодня чай.
В гостиной было непривычно тихо, несмотря на то, что народу там набилось полным-полно. Тишина была такая, что у Брайана на миг возникло ощущение, будто он попал в театр, хотя никто не сидел в креслах, а все стояли вокруг чайного столика с пустыми чашками наготове. Все головы были повернуты туда, где, видимо, шло театральное действо. Взгляд Брайана проследовал за общим направлением взглядов и наткнулся на импозантную фигуру директора, нелепо напряженную в тщетной попытке не пролить на ходу кофе из переполненной чашечки на зажатое между его ладонями блюдце. При этом глаза его так сосредоточенно впились в коричневый мениск, слабо вздрагивающий над фарфоровым краем чашки, что непослушные ноги бесконтрольно несли его прямо на рифы разбросанной по комнате мебели.
Бамс! – неуверенное директорское колено предсказуемо столкнулось с мраморной доской журнального столика, в результате чего кофейный мениск накренился и несомненно разлетелся бы мелкими брызгами, если бы Ян твердой рукой не перехватил у директора и блюдце, и чашку. А, перехватив, широко шагнул, не боясь споткнуться, и почтительно, но не подобострастно, поднес кофе тому, кому оно предназначалось.
И тут Брайан увидел виновника только что разыгравшейся перед ним маленькой драмы. Это был невысокий, очень смуглый, очень холеный, очень восточный человек, обрамленные очень длинными ресницами глаза которого не выразили никакого смущения от того, что сам господин директор ему прислуживает. Хотя был он облачен в спортивный костюм английского джентльмена и поблагодарил Яна на отличном оксфордском английском. Бросалось в глаза, что он не англичанин и не джентльмен, а некто совсем иной, от рождения привыкший, чтобы ему почтительно подавали все, что он пожелает.
Он, единственный из присутствующих, сидел в кресле, а за его спиной стояли два арабских жеребца, втиснувших свои могучие мышцы в будничную современную одежду, и облаченная в джинсовый костюм рыжая кобыла европейских кровей. Все трое широко улыбались лучезарными искусственными улыбками, которым в спецшколе для телохранителей обучают вместе с приемами карате.
Но Ян не сробел при виде их улыбок. Он поставил чашку с кофе перед высокопоставленной персоной и внятно представился, закончив фразу вопросительной интонацией. Вежливому восточному господину, изображающему из себя джентльмена, ничего не оставалось, как с любезностью, воспитанной многолетней оксфордской выучкой, назвать свое имя:
– Харун ибн Каххар шейх уль Мюлюк.
– О-о, какая честь! – Ян склонил голову в почтительном узнавании. – И вы находите время на чтение ученых книг, ваше высочество?
Тут директор выступил вперед, решительно оттесняя Яна от царственного гостя: