Готический роман. Том 2 Воронель Нина

– Выходит, тебе нечего бояться, если я сообщу наши координаты береговой охране?

– Нечего, – покривил душой Ури, вспомнив про фальшивый паспорт на имя Ульриха Рунге. – А что, обязательно надо им сообщать?

Глубокий вздох Джимми прозвучал в наушниках, как рев штормового моря:

– Обязательно. Ты же слышишь, что творится в эфире. Сто процентов посадят принудительно, если сами не доложимся. А тебе-то что? Ты ж говоришь, что тебе бояться нечего.

– Бояться нечего, кроме того, что если нас зацепят, преступники успеют удрать, – пожаловался в пространство Ури, но Джимми его не слушал. Его мысли уже побежали по другой дорожке:

– Только давай сперва договоримся, куда мы летим.

– Ведь мы уже договорились – ты везешь меня в Саарбрюккен, – возмутился Ури.

– Это мы раньше договаривались, а теперь все по новой начинать надо. Ну кто поверит, что я тебя за красивые глаза через пролив перебрасываю? А если сказать пограничникам, что за деньги, они нашим таможенникам тут же доложат, я этих гадов знаю! И с меня потом налог вычтут.

– А ты хотел утаить?

– Да я с налогом с тебя полторы тысячи взять бы должен!

Этот довод образумил Ури и он смирился:

– Так что же мы скажем?

– Мы скажем, что летим в Мец обедать. Там рядом с аэроклубом есть шикарный ресторан «Шез муа», – вдохновенно продекламировал Джимми. – Мы с женой прошлым летом летали туда отмечать годовщину свадьбы.

– Но почему в Мец, а не в Саарбрюккен?

– Какой идиот может полететь ужинать в Германию? Что там есть – свиной шницель? Вот во Франции жратва классная, а не та отрава, что у нас в Англии. Так что если они и вправду заставят нас приземлиться в Меце, мы хоть поедим там, как люди.

Сообразив, что французы вряд ли обратят внимание на его фальшивый немецкий паспорт, Ури не стал спорить. А Джимми даже развеселился – мысль о французском обеде почти примирила с превратностями судьбы:

– Значит договорились, я тебя везу, а ты меня угощаешь, идет?

– На какие шиши, интересно, я могу тебя угостить, когда ты меня полностью обчистил, – взорвался Ури, который вовсе не стремился обедать в Меце.

– Ладно, двадцать фунтов я тебе верну, – нехотя согласился Джимми.

– Ты шутишь? Пожрать во французском ресторане вдвоем на двадцать фунтов?

– Больше ты ни гроша с меня не получишь! Ведь это ты впутал меня в историю с береговой охраной, так что сам ты можешь не есть вообще. А на мой обед двадцати фунтов хватит.

Найдя это остроумное решение денежной проблемы, Джимми успокоился и принялся вызывать береговую охрану. Однако когда радист сторожевой башни услыхал, откуда они вылетели, он велел им немедленно совершить посадку на прибрежном военном аэродроме. Но Джимми не уступил – он стал красноречиво расписывать предстоящий им обед и сетовать на абсолютно разрушительное влияние опоздания на качество заказанных блюд. Радист оказался настоящим французом, – выяснив название ресторана и предполагаемое меню, он смилостивился. Он зарегистрировал их паспортные данные и позволил им долететь до Меца при условии, что они приземлятся на летном поле местного аэроклуба, где их будет поджидать представитель французской полиции.

– Хорошо, что я запомнил меню нашего прошлогоднего обеда! – воскликнул довольный собой Джимми, но тут же снова забеспокоился. – А вдруг он вздумает проверить, заказывали мы обед или нет?

– А ты возьми и закажи, – посоветовал Ури, напряженно обдумывая, как бы избавиться от этого совершенно неуместного праздника чревоугодия.

Однако обед оказался наименьшим из поджидавших его зол. Французский полицейский, не знающий ни слова по-английски, проверив их паспорта, объяснил им на театральной смеси жестов и трудноузнаваемых немецких слов, что им придется проследовать с ним в центральную жандармерию для проверки документов. На этот раз никакие сожаления Джимми по поводу остывающего обеда не помогли, их посадили в полицейскую машину и под оглушительный вой сирены помчали по городу. Глядя на мелькающие за окном уютные, увитые плющом дома, Ури поинтересовался:

– А после Меца мы полетим в Саарбрюккен?

– Ты что? – ужаснулся Джимми. – Это невозможно, они ведь за мной проследят! Так что мне придется лететь обратно.

Ури понял, что спорить бесполезно, да и времени не осталось – они уже въехали через двустворчатые ворота в мощеный крупным булыжником двор. Двое полицейских забрали их паспорта, а потом, вежливо, но настойчиво наступая им на пятки, провели их через караульное помещение и оставили в давно не беленой пустоватой комнате, меблированной тремя стульями и обшарпанным письменным столом. Сквозь высокое зарешеченное окно можно было любоваться на уже знакомые булыжники двора, сквозь которые не пробивалась ни единая травинка.

Как только дверь за полицейскими затворилась, Джимми плюхнулся на стул и заскулил:

– Ну для чего, для чего я ввязался в это дело?

– Чтобы заработать, – безжалостно напомнил ему Ури и подошел к окну. Если закинуть голову назад и прижаться к стеклу щекой, можно было увидеть запертые ворота и стоящего на часах караульного. Похоже, убежать из этой западни было непросто, да, пожалуй, и неразумно.

Время тянулось бессмысленно медленно. Про них с Джимми, кажется, забыли – за дверью топали, громко смеялись, шуршали чем-то пластмассовым, но все это не имело к ним никакого отношения. Ури посмотрел на часы, – с тех пор, как они приземлились, прошел уже целый час. Очень может быть, что Карл уже добрался до замка. При этой мысли в его воображении замелькали картины, одна страшней другой.

– Да перестань ты мельтешить перед глазами! – выкрикнул вдруг умолкший было Джимми. – Что ты все мечешься и мечешься, голова от тебя кругом идет!

Ури вздрогнул, словно разбуженный этим вскриком, и ощутил напряжение в икрах – надо же, выходит, все это время он, сам того не замечая, с равномерностью маятника шагал из угла в угол. Он остановился и присел рядом с Джимми, который вдруг резко выбросил вперед руки и с неожиданной силой столкнул его со стула.

– Нечего садиться! Иди, сделай что-нибудь, хоть дверь башкой пробей! А то эти идиоты про нас совсем забыли.

Ури невольно представил себе, что «идиоты» все это время выясняют, кем и когда был выписан паспорт на имя Ульриха Рунге, однако все же подошел к двери и начал колотить в нее кулаками, без особого, впрочем, энтузиазма. В ответ на его стук топот и смех за дверью слегка приутихли, раздался звук отпираемого замка и в комнату заглянула голова в жандармской шапке:

– Зачем шуметь, – сказала она добродушно на отдаленном подобии немецкого языка. – Незачем шуметь, компьютер капут.

И исчезла. Но оказалось, что даже Джимми понял смысл исковерканных немецких слов.

– У них компьютер капут, а мы должны ночь провести в этой каталажке? – взвыл он и ринулся к двери, за которой уже снова загалдели и затопали. Джимми принялся с остервенением колотить в дверь не только кулаками, но коленками, башмаками и, как показалось Ури, даже пару раз стукнулся об нее головой, выкрикивая при этом:

– Вот вам капут! И еще один капут! И еще капут в придачу!

Никакого действия на веселую коридорную жизнь его отчаянная демонстрация не возымела, там продолжали топать и гоготать. Через пару минут Джимми осознал безнадежность своих усилий, отошел от двери и улегся на пол, пробормотав устало:

– Хоть бы матрац дали, лягушатники поганые, чтоб они сдохли.

И тут же уснул. Ури секунду поколебался и растянулся рядом с ним, пытаясь сосчитать, сколько ночей он уже не спал. Лоскутные воспоминания последних событий замелькали перед глазами, так что пришлось их на миг прикрыть, после чего он немедленно погрузился в обрывочный полуобморок-полусон.

Хелька

Хелька почувствовала, что Марта стоит посреди их заросшего сорной травой двора, задолго до того, как могла бы ее увидеть. Она еще даже не дошла до засохшего вишневого дерева, за которым их переулок ответвлялся от главной улицы, как в ноздри ей ударил знакомый кисло-сладкий запах пота, сдобренный едким привкусом раздражения и земляничного мыла. По этому запаху Хелька не только безошибочно узнавала Марту еще издали, но и безошибочно определяла, на кого направлена ее злая воля. Когда Марта думала не о ней, а о Клаусе, вместо раздражения к ее запаху примешивался привкус подушки, мокрой от слез.

Способность различать все эти тонкости на нюх появилась у Хельки еще в Польше, вскоре после того, как пьяный отец нечаянно опрокинул на нее кастрюлю с кипящим бульоном. Ей было тогда года три, не больше, но страшные подробности этого события врезались ей в память навечно, – вкусное бульканье бульона на керосиновой плитке, сбивчивое бормотание отца, отчаянный вскрик мамы и сверкающий золотыми блестками жира поток невыносимой боли, обрушившийся на нее с высоты. Потом было еще много боли, но уже не такой жгучей, а долгой и тусклой. И много унылых комнат с голыми стенами, куда ее привозили на скрипучих каталках и раздевали под взглядом чужих глаз, нацеленных на нее поверх белых марлевых повязок. Когда она, наконец, опять очутилась дома, изрядно хромая и прижимая к боку малоподвижную правую руку, знакомая кухня показалась ей низкой и тесной, – так сильно она выросла с тех пор, как ее отсюда увезли на воющей от боли машине «Скорой помощи».

Хромать Хелька так и не перестала, однако постепенно научилась отлично управляться со всеми нужными делами одной левой рукой. А, главное, у нее развился удивительный дар угадывать настроения окружающих по мельчайшим оттенкам их запахов. Сначала она думала, что другие люди различают запахи так же подробно, как и она, но постепенно ей открылся уникальный характер ее прозрений, и она стала охотно пользоваться ими для устройства своих дел, не признаваясь в этом никому, даже Клаусу.

Вот и сейчас, издали унюхав присутствие Марты, Хелька решила избежать встречи с ней, хоть не могла отказать себе в удовольствии убедиться, что не ошиблась, и что Марта и впрямь приехала и стоит перед их домом, подкарауливая Клауса. Для этого она миновала свой переулок и, пройдя мимо трех последних домов деревни, свернула с дороги и углубилась в окаймляющую ее сосновую рощицу. Стараясь не хрустеть сломанными сучьями, Хелька прошла через рощицу и прокралась по узкому проходу между двумя дворами, ведущему к их переулку. Ступая как можно тише, что было не так-то просто с ее хромой ногой, она умудрилась неслышно добраться до высокого куста шиповника, сквозь ветви которого можно было рассмотреть ворота их дома.

Нюх не подвел Хельку – Марта была тут как тут, она топталась возле ворот, явно намереваясь дождаться возвращения Клауса. Когда Хелька бесшумно раздвинула ветви шиповника, чтобы получше разглядеть, что Марта собирается предпринять, та вдруг дернулась всем телом и опрокинула горшок с засохшим цветком, в который они с Клаусом раньше прятали ключ. Горшок рухнул вниз и со звоном раскололся на мелкие черепки. Ну и Бог с ним, – все равно они перестали оставлять там ключ с тех пор, как Марта однажды приперлась сюда в их отсутствие и перевернула все в доме вверх дном.

Хелька осторожно выбралась из объятий шиповника и поспешила через рощу обратно в деревню. Хоть она и рисковала столкнуться там с Мартой, если бы та все же решила отправиться на поиски сына, другого выхода у нее не было: нужно было поскорей предупредить Клауса, что его стерва-мамка и впрямь притащилась за ним, как и грозилась в свой прошлый приезд. С облегчением убедившись, что на главной улице Марты пока не видно, Хелька припустила так быстро, как только позволяла ей хромая нога, к мосту, за которым начиналась горная дорога, ведущая в замок. Однако перед самым мостом она споткнулась, неловко упала на искалеченную руку и почувствовала, что ей будет непросто преодолеть круто взбегающий вверх серпантин. Не желая сдаваться, она перешла мост и уставилась на приклеенное к столбу расписание автобуса, хоть знала его наизусть, – расписание подтвердило, что послеобеденный автобус давно прошел, а вечерний будет не скоро.

Хелька села на нагретый солнцем камень, скрытый густыми зарослями ежевики от тех, кто приближался к мосту со стороны деревни, и приготовилась ждать Клауса столько, сколько понадобится. Очень хотелось есть и пить, и в уборную по-большому, но она не решалась покинуть свой пост, чтобы не пропустить Клауса, когда он скатится с горы на велосипеде. Он, конечно, будет ехать сверху на большой скорости, и если она его прозевает, то уже никогда не сможет догнать или докричаться – река под мостом шумит так громко, что он все равно не услышит.

И тогда он с ходу попадет в руки своей чокнутой мамки, которая увезет его Туда. Хелька была уверена, что если Клаус опять попадет Туда, она больше никогда его не увидит. От этой мысли ей стало так муторно, как будто это уже случилось – Клауса уже разлучили с ней и заперли Там навсегда, а куда ей без него деться? Если бы она даже захотела вернуться к отцу и братьям, из этого ничего бы не вышло. Их уже нет в убогом лесном домишке, от которого ей ни разу не удалось доковылять ни до школы на дополнительные уроки немецкого, ни до церкви на репетиции хорового кружка. Впрочем, если бы они еще там жили, про репетиции пришлось бы забыть, – отец ни за что не позволил бы ей ходить на спевки в здешнюю церковь. Он даже не пришел с ней попрощаться, когда нашел работу в другом месте и увез от нее братьев. Он вычеркнул ее из их жизни, не желая простить ей, что она поет в хоре у этих проклятых лютеран.

Отец раньше не был таким набожным, он просто слегка спятил после смерти мамы, когда до него дошло, что теперь ему в одиночку придется заботиться о своих маленьких сыновьях: кормить их, лечить, стирать, водить в детский сад. От Хельки проку было мало, хоть она была старшая, – с ее сухой рукой и хромой ногой нянька из нее вышла никудышная. Да и смотреть на нее ему было тяжко – длинный шрам, криво стягивающий ее правую щеку от глаза к уголку рта, всегда напоминал ему, что это он опрокинул на нее кастрюлю с кипящим бульоном. Так что он в конце концов обратился за помощью к господу Богу и какую-то поддержку в ответ на свои молитвы, похоже, получил. После чего совсем потерял разум, все больше укрепляясь в страстной преданности матери-Богородице и в не менее страстной ненависти к еретикам-лютеранам.

Когда тяготы быта заставили его искать убежища в богатой Германии, он сперва утешался мыслью, что и там есть католики, но беспощадная эмигрантская судьба, как назло, занесла их в этот отдаленный уголок, где только-то и была одна-единственная церковь и та – протестантская.

Отец, конечно, не сдался, не такой он был человек. В убогой лесной избушке, выделенной их семье местной благотворительной общиной, одну комнату из трех он превратил в домашнюю часовню, в которой никому не позволялось ни есть, ни спать, хоть им было тесно впятером в двух оставшихся для мирской жизни клетушках. С истовой отрешенностью он молился в своей часовне по утрам и вечерам, принуждая детей молиться вместе с ним. Братья неохотно подчинялись, побаиваясь тяжелой отцовской руки, а Хелька обычно уклонялась, пользуясь своей дорого заработанной неприкосновенностью.

Чтобы избежать столкновений с отцом, она приспособилась удирать из дому на целый день, – рано утром ее увозил школьный автобус, с которым она должна была бы возвращаться после занятий, но не возвращалась. Сперва под предлогом уроков немецкого языка, хоть приходилось скрывать от отца, что их организовал для нее местный нечестивый пастор Кронах, очарованный ангельским Хелькиным пением. А потом и без всякого предлога.

Это началось, когда Хелька первый раз пропустила школьный автобус и осталась в деревне после школы. Она не могла заставить себя вернуться домой, где отец буйствовал после очередного увольнения, – он с вечера сильно напился и полночи терзал сыновей, заставляя их без перерыва стоять на коленях перед деревянной статуэткой девы Марии. Статуэтку эту он вывез из Польши в одном из узлов с их жалкими пожитками и хранил, как зеницу ока. Хельку отец не принуждал молиться, но она все равно не могла уснуть и перед самым рассветом ворвалась в часовню, со слезами умоляя отца позволить братьям лечь в постель, чтобы они не проспали школьный автобус. Отец, не прерывая молитвы, сперва погрозил ей кулаком, но через пару минут все же отпустил мальчиков вялым взмахом руки. Однако было уже слишком поздно, и Хельке не удалось утром разбудить Кшиштофа, самого младшего, – в ответ на ее призывы он только горько всхлипывал и глубже зарывался в подушку.

Представив себе, как отец проснется с тяжелой головой и, обнаружив спящего Кшиштофа, начнет с похмельной тоски новый цикл запоя и покаяния, Хелька почувствовала, что еще один такой день ей не вынести. Для начала она отказалась от школьного завтрака, чем сэкономила деньги на городской автобус, которым вечером можно будет вернуться обратно. Обеспечив таким образом свое будущее, она отправила братьев домой на школьном автобусе и осталась стоять одна-одинешенька посреди круглой площади перед ратушей.

Озираясь по сторонам, она медленно пошла по главной улице, разглядывая жилые дома и витрины магазинчиков. Все вокруг казалось ей красивым и приветливым: многокрасочные цветники, отделяющие дома от тротуаров, фарфоровые гномики, тут и там выглядывающие из-под ветвей. Особенно очаровала ее витрина мясной лавки, в которой было выставлено не менее ста сортов колбасы и сосисок. Рот Хельки наполнился голодной слюной – она даже не знала, что на свете существует столько разных колбас! Невозможно было представить себе жизнь людей, которые могли каждый день выбирать себе на завтрак новый сорт колбасы.

Хелька так загляделась на витрину мясной лавки, что чуть не опрокинула выставленную вдоль тротуара длинную перекладину, сплошь увешанную маленькими пластиковыми плечиками, на которых болтались пестрые детские одежки. Хелька тут же позабыла о колбасе – жизнь людей, одевающих своих детишек в эти крохотные нарядные вещички, привиделась ей еще более заманчивой. Она с трудом оторвалась от витрины и поспешила дальше, судорожно сжимая в кулаке заветные денежки на обратную дорогу, которых все равно не хватило бы ни на колбасу, ни на детские штанишки. С каждым шагом голова ее становилась все легче и прозрачней, пока не стала почти невесомой, так что на ней можно было бы взлететь, если хорошо разбежаться.

До сих пор Хелька сразу после школы возвращалась домой, а те несколько раз, что им приходилось посещать официальные инстанции или супермаркет, они ходили по деревне всей семьей, и внимание Хельки было сосредоточено на братьях. Зато теперь она была сама себе хозяйка и могла делать все, что ей угодно. И хоть она даже представить себе не могла, что ей угодно, это ее не смущало – она была уверена, что сегодня с ней случится нечто важное и необыкновенное.

Поэтому ее нисколько не удивило стройное пение, доносящееся откуда-то с небес: нежные голоса, мужские и женские, разбегались, рассыпались бисером, чтобы, пустившись вдогонку друг за другом, соединиться вновь и слиться с музыкой, которая поднималась им навстречу из неизведанных земных глубин.

Хелька пошла на голоса. Чем ближе она к ним подходила, тем больше запахов улавливали ее ноздри, их было так много, что было трудно отделить один от другого, они сплетались в гирлянды, как голоса. Но один запах отличался от остальных, он властвовал над ними, – по его воле музыка взмывала вверх, а голоса рассыпались в пространстве. Хелька завернула за угол и увидела церковь, – хоть она была совсем не похожа на католические церкви, к которым она привыкла в Польше. Хелька сразу догадалась, что это церковь. Обычно застенчивая до слез, она на этот раз и не подумала стесняться, – она чуть-чуть приотворила тяжелую дверь и проскользнула в прохладную полутьму, освещенную лишь слабым трепетным пламенем горящих перед алтарем свечей.

Хор стоял лицом к свечам, охватывая полукругом одинокую фигуру, сидящую за пультом органа, и, похоже, никто не заметил Хельку. Она осторожно подошла поближе и убедилась, что именно органист был источником запаха, который властвовал над остальными.

На душе у Хельки стало вдруг тихо-тихо, как бывало в детстве, когда мама брала ее на руки. И в этой душевной тишине ей стало слышно, что хор выводит знакомую мелодию. Ну, конечно, это был тот же псалом, который пели у них во вроцлавской церкви, только там слова были на латыни, а тут по-немецки. Пренебрегая немецким звучанием текста, Хелька подхватила мелодию псалма и включилась в пение хора, – она сама не могла бы объяснить, какая сила заставила ее это сделать. Сначала никто не обратил на нее внимания, потом несколько голов обернулись на звук ее голоса, а потом человек за органом сделал какой-то знак, и все замолчали.

И Хелька осталась наедине с музыкой, льющейся из органа. Она попыталась было прекратить пение, но органист махнул ей рукой: «продолжай!», и она подчинилась – она повела мелодию одна, без поддержки других голосов, уносясь все выше и выше, сперва под купол церкви, а потом еще выше, под самые небеса.

Никогда в жизни она еще не пела так хорошо. Она пела про несчастную, никому не нужную хромоножку, одинокую среди чужих людей, говорящих на непонятном языке, затерявшуюся среди чужих нарядных домов, где для нее нет и не будет места. Она пела про красивые цветы перед этими домами и про аппетитные пирожные, выставленные в витрине кафе, куда она никогда не решится войти, и про недоступные колбасы в окне мясной лавки. А, главное, она пела про то, что у нее нет никакой надежды быть такой, как эти дети из хора, которые спокойно едят пирожные и колбасу, даже не подозревая, какое это благо.

Псалом кончился, и в церкви стало тихо. Не говоря ни слова, органист снова тронул клавиши, и Хелька узнала мелодию другого псалма. Органист властно подал ей знак, и она снова послушно запела, уже не помня себя, а просто растворяясь и утопая в музыкальном потоке. Прослушав один куплет, органист кивнул кому-то справа и сказал «Клаус!», и к ней присоединился еще один голос, почти мужской, но все же еще мальчуковый – странный, ломкий и нежный. Хоть она пела на латыни, а он по-немецки, голоса их сразу нашли друг друга, они слились в один переливчатый голос и заполнили все пространство церкви.

– Ты что, здесь живешь? – спросил органист, поднимаясь из-за пульта, и только тут Хелька заметила его пасторский воротничок. – Я тебя раньше что-то не встречал.

Что было делать? Нужно было отвечать, а ее немецкого тогда едва хватало на самые примитивные операции, вроде покупки хлеба и молока:

– Я там… в лес, по дороге… с отец и три браты… – робко пролепетала она, но пастор сразу догадался:

– Так ты из польской семьи! Вот почему ты поешь на латыни!

«Азюлянты, азюлянты», – зашелестели голоса за спиной, но Хелька не обернулась, она уже знала, что «азюлянт»– это обидное прозвище, которое прилепилось к ним ко всем, к ней, к отцу и к братьям.

– У тебя прекрасный голос, – похвалил ее пастор. – Хочешь петь в нашем хоре?

Хелька смутилась окончательно – конечно, она хотела петь в хоре, очень хотела. Но ведь отец никогда не позволит, он убьет ее, если узнает!

«Что теперь будет? Что будет?» – испуг, казалось, затмил все остальные чувства, а губы тем временем, пренебрегая голосом разума, помимо ее воли проговорили «Хочу!»

С этого впервые произнесенного ею вслух «Хочу!» начались перемены, перевернувшие всю ее жизнь. Хелька часто потом удивлялась, как это она решилась заявить о чем-то, что было нужно ей, а не кому-то другому – братьям, отцу, сердитому Боженьке, недобро глядящему на нее со стены отцовской часовни. До того дня, когда она вслух осмелилась выразить свое сокровенное желание, она знала, что людям неприятно на нее смотреть, она ловила их ускользающие косые взгляды и стыдилась своего искалеченного тела. Но молодой бородатый пастор из нечестивой лютеранской церкви не поспешил отвести от нее глаза, он приветливо протянул ей руку и открыл двери в новый мир.

А в этом новом мире ее ожидал Клаус. Он тоже был уверен, что люди сторонятся его и стараются поскорей отвести глаза от его неудачного лица, похожего на плохо пропеченную, небрежно сплющенную булку, с никогда не закрывающейся прорехой мокрого рта у самой нижней кромки. Но для Хельки не было в мире лица милей и краше. Никто, никто, никто никогда не любил Хельку. Она всегда была для всех обузой, упреком, ненужным осколком разбитой жизни. Даже мама старалась пореже смотреть на неудачную дочь, а когда та попадалась ей на глаза, начинала тихо плакать, повторяя сквозь слезы: «Бедная моя, лучше б ты умерла!»

И Хелька привыкла верить, что всем было бы лучше, если бы она умерла. И когда мама неожиданно скончалась от сердечной болезни, Хелька была искренне согласна с отцом, который без конца повторял, что это ее вина, и что отправиться на тот свет следовало не маме, а ей, Хельке.

Один Клаус на всем белом свете думал о ней иначе. Сначала они просто пели дуэтом – пастор Кронах два раза в неделю оставлял их еще на час после спевки хора, и они под его аккомпанемент разучивали все новые и новые псалмы. А еще два раза в неделю он оставлял Хельку на дополнительные уроки немецкого языка, чтобы она смогла, наконец, перестать петь на латыни. И Клаус всегда тоже оставался с ней, уверяя пастора Кронаха, что и ему полезно немного подучить немецкий. Потом он провожал ее к автобусу, стараясь приспособиться к ее неровному шагу, и никогда не сердился, что хромота мешает ей идти быстрей. Постепенно Хелька привыкла к его асимметричному лицу с постоянно открытым мокрым ртом и научилась с интересом слушать его болтовню – он порой делился с ней удивительными вещами, о которых Хельке никто до него не рассказывал.

Хельке было непросто уговорить отца позволить ей оставаться в деревне на дополнительные уроки немецкого, вместо того, чтобы возвращаться вместе с братьями на школьном автобусе. О спевках хора она даже не упоминала, надеясь, что отец не скоро о них узнает. Но он в конце концов узнал – одна восторженная любительница хорового пения, встретив его в супермаркете, заперла его в угол коляской с продуктами, чтобы выразить свое восхищение ангельским голосом Хельки. Он сперва не понял, о чем она толкует, но Хелька поняла сразу и, зажмурив глаза, с ужасом ожидала, когда до него дойдет трудно различимый иноземный лепет старой дамы. Хелькин немецкий был уже достаточно хорош, чтобы она смогла выловить из общего словесного потока отдельные знакомые выражения, вроде «…святые тексты… подумать только, такая беда… бедняжка… но Бог дал ей взамен… такой диапазон… высокий регистр…» – ясно было, что речь идет о ней.

Отец терпеливо выслушал эти сбивчивые похвалы, вежливо улыбнулся, промямлил «Данке шьон», как его научила приставленная к их семье социальная работница фрау Астрид, и, толкая перед собой коляску с продуктами, направился к кассе. Всю дорогу домой он хмуро молчал, и Хельке оставалось только гадать, понял он что-нибудь из того, что услышал, или нет. И молить Бога, чтоб не понял. Но едва они вошли в свой домик, он отшвырнул в угол сумки с покупками и влепил ей такую оплеуху, что она отлетела к стене, сильно ударившись хромой ногой о кровать. Боль была такая пронзительная, что она громко вскрикнула, сама удивляясь петушиному звуку, исторгнутому ее горлом. Этот крик, по-видимому, отрезвил отца, – уже разогнавшись было для нового удара, он вдруг застыл с занесенным над ее головой кулаком, какую-то долю секунды простоял так, сверля ее невидящим яростным взглядом, а потом отшатнулся и прохрипел:

– Вон отсюда, отступница! И чтоб духу твоего тут больше не было!

Не помня себя, Хелька выскочила на шоссе и заковыляла прочь от дома, то и дело оглядываясь через плечо, чтобы убедиться, что отец за ней не гонится. Но он даже не вышел из дому посмотреть, где она и что с ней. Только братья с плачем побежали было за ней, умоляя вернуться, но отец грозно прикрикнул на них из-за двери, и они послушно, как маленькие собачки, поплелись назад, то и дело оглядываясь, не идет ли она вслед за ними.

Но она уже знала, что не вернется. Правда, было неясно, куда она бредет, – ведь и в хорошем состоянии она едва ли способна была дойти до деревни, а сейчас ушибленная нога тормозила ее движение больше, чем обычно. Кроме того, небо заметно потемнело, и начал накрапывать противный холодный дождь, а на ней была только легкая блузка и сандалии на тонких ремешках.

Неясно было, добралась ли бы Хелька до деревни или нет, но, на ее счастье, ее догнала красивая голубая машина, за рулем которой сидела красивая нездешняя дама с голубыми глазами, – во всяком случае, Хелька никогда ее до сих пор не видела. Дама все-таки оказалась здешней, это была фрау Инге, владелица старинного замка, – его высокие башни можно было увидеть с церковной колокольни, на которую она несколько раз взбиралась вместе с Клаусом, когда пастор посылал того вместо себя звонить в колокола. Наверху всегда дул холодный ветер, и казалось, что колокольня слегка качается, так что Клаусу приходилось поддерживать Хельку одной рукой, чтобы ей было не так страшно.

И вот однажды, когда они стояли на крохотной каменной площадке под самым небом, Клаус вдруг наклонился и поцеловал Хельку в ямочку у основания горла, – она так смутилась, что оттолкнула его от себя слишком резко и он, наверно, обиделся. Он отшатнулся от нее, нахохлился и промолчал всю дорогу до автобуса. К великому огорчению Хельки, он больше не пытался ее поцеловать и даже перестал приглашать ее подниматься с ним на колокольню. Так что ей давно уже не приходилось поглядеть издали на таинственный замок на горе.

Зато теперь Хелька увидела этот замок вблизи и даже была впущена вовнутрь, потому что фрау Инге, услыхав, что Хельке некуда деться, взяла ее с собой. Удивительно, что Хелька никогда ее раньше не видела, а она знала о Хельке все – не только про пение в церковном хоре, но и про братьев, и про отца с его часовней, и даже про Клауса. Хелька еще не успела толком удивиться, откуда фрау Инге все это известно, как из-за крутого поворота дороги навстречу машине выступила высокая зубчатая стена, увенчанная квадратной, тоже зубчатой, башней. Над этой башней к небу возносилась еще одна башня, тоже зубчатая и квадратная, а над ней еще выше виднелась отвесная малиновая скала. При виде этой невероятной красоты у Хельки перехватило дыхание.

Тем временем тяжелые ворота распахнулись, голубая машина въехала во двор, а за воротами стоял Клаус и удивленно смотрел на Хельку своими очень светлыми, почти белыми, прозрачными глазами. «Откуда ты взялась?» – спросил он, помогая ей выйти из машины.

Узнав, что отец выгнал Хельку из дому, он пригласил ее жить у него – в его доме полно пустых комнат, сказал он, в которых никто не живет, кроме пауков. «Теперь мы сможем репетировать каждый день, раз тебе не надо спешить домой, – сказал он, – заодно и пауков распугаем».

Нельзя сказать, чтобы мысль о пауках сильно вдохновила Хельку, но их оказалось не так уж много. Вооружившись щеткой на длинной ручке, Хелька тут же вымела их всех за порог и выбросила в сад. Убить пауков она не решилась – у них в Польше это считалось дурной приметой. А Хелька не хотела, чтобы что-нибудь дурное случилось у них с Клаусом, потому что у них началась настоящая любовь. Не сразу, а с того вечера, когда после ужина, который они приготовили вместе, она сама подошла к нему и поцеловала в губы.

Конечно, она очень волновалась, – а вдруг ему будет противен ее поцелуй, и он оттолкнет ее из-за хромой ноги и ужасного шрама, навсегда искривившего ее верхнюю губу. Но он не оттолкнул ее, а наоборот, прижал к себе и выдохнул куда-то за ухо:

– Так тебе не противно целовать меня?

И тут она поняла, что он такой же одинокий и несчастный, как она, и что только с нею ему будет хорошо, как и ей с ним. Теперь она целые дни думала о нем – повторяя уроки в школе или пересаживая из ящиков в горшки молодые побеги в цветочном магазине, куда ее устроила фрау Инге.

А о ком ей еще было думать? Отец и братья пропали бесследно месяца три назад. Это обнаружилось одним ужасным утром, дождливым и хмурым. Хелька, как всегда во время переменки, побежала на первый этаж проведать братьев, но их не было в коридоре, где они обычно ее поджидали. Испуганная, она заглянула в их классы, но там их тоже не было. Тогда она, как была, без пальто, припустила под дождем в детский сад, куда ходил самый младший, ее любимец Кшиштоф. Но и его она не нашла в игровой комнате.

Молодая нарядная воспитательница, удивленно поднимая нарисованные коричневым карандашом брови, не поверила Хелькиным заверениям, что та даже не слышала об отъезде своей семьи. Но Хельке было наплевать на недоверие воспитательницы. Не все ли ей было равно, что думает о ней эта чужая, довольная жизнью блондинка, когда единственные родные ей люди покинули ее, не оставив даже адреса? Теперь у нее не было на свете никого кроме Клауса.

А сегодня его бесноватая вонючка-мать приехала забрать и его, – чтобы у Хельки совсем ничего не осталось. Хелька вспомнила исходивший от Марты острый запах отчаянной решимости, обжегший ей ноздри даже сквозь густой заслон листвы цветущего шиповника, и ужаснулась, – а вдруг той взбредет в голову взгромоздиться на свой старый велосипед и отправиться за Клаусом наверх, в замок? Да нет, тут же утешила она себя, – вряд ли даже потерявшая разум мамка Клауса отважится заявиться в замок в разгар военных действий, которые развернулись за последний год между ней и фрау Инге. Кроме того, зачем бы ей туда тащиться так поздно? Она ведь не знает, что с тех пор, как Ури уехал, Клаус работает до самого ужина.

И все же, несмотря на все эти самоуговоры, Хелька не стала полагаться на здравый смысл Марты. Пренебрегая жаждой, голодом и настойчивыми толчками в кишечнике, она попрочней уселась на теплом камне за кустом ежевики, так чтобы ей была виден и мост через реку, и асфальтовая лента шоссе, выползающая сверху из-за морщинистого бока гранитного кряжа. Хелька готова была сидеть так до ночи и даже до утра. Она взвинтила себя до такой степени, что готова была на все, только бы не позволить Марте забрать Клауса Туда.

Инге

Ехать домой не хотелось. С тех пор, как Ури умчался невесть куда по таинственному призыву своей родины, Инге стало казаться, что их счастливой совместной жизни пришел конец. Порой ей даже чудилось, что никакой такой жизни с Ури у нее вовсе и не было, она ей просто приснилась. Тем более, что перед отъездом он старательно уничтожил все внешние следы своего пребывания в замке – запер в подвальную кладовую свою одежду и обувь и, тщательно выбрав из альбомов свои фотографии, сложил их в большой конверт и куда-то увез.

Он не сказал Инге, когда он вернется, и не обещал ни писать, ни звонить. Он объяснил ей, что его родина строго-настрого запретила ему всякое с ней общение, хоть по почте, хоть по телефону, так что даже надежда на его телефонный звонок не могла удержать ее дома. Он, правда, заверил ее, что раз телепатия в полномочия родины не входит, она может наладить с ним телепатическую связь, чего он – увы! – сделать не способен. «Телепатическая связь – это улица с односторонним движением, – объявил он, накручивая на палец прядь ее волос. – Вам, ведьмам, ничего не стоит настигнуть человека на любом расстоянии, а нам, простым смертным, это не дано, как ни старайся».

Инге уже так хорошо его изучила, что насмерть испугалась этой полусерьезной полушутки, – его губы улыбались, а глаза нет, и рука его касалась ее волос слишком нежно, словно он прощался с ней навсегда. Уж не потому ли при каждой попытке наладить эту хваленую телепатическую связь она натыкалась на какие-то огорчительные подробности, вроде двух недоброжелательных к ней женских полей, окружающих Ури плотным кольцом и полностью поглощающих все направленные на него волны?

Инге пробовала оправдать свои телепатические неудачи отрицательным влиянием непрестанно гложущей ее душу ревности, но два неожиданных ночных звонка Ури окончательно убедили ее, что в это дело вовлечены какие-то темные силы, борьба с которыми превышает ее скромные возможности. Звонки были расхристанные и невпопад, они следовали один за другим с разрывом в пару часов, и оба раза ей было неясно, зачем он звонил и что хотел сказать. Вместо радости оттого, что он цел и невредим и она слышит его голос, от этих звонков остался горький осадок и невнятный, но очень основательный страх. Очень основательный, хоть, казалось бы, ничем не обоснованный.

И даже признание Ури о том, что рядом с ним каким-то непостижимым образом оказалась его возлюбленная мамочка, ничуть не утешало, хоть и объясняло наличие одного из женских полей. Во-первых, мамочка эта, – по слухам, красотка, которую Инге никогда в глаза не видела – даже и не пыталась скрыть свою неприязнь к немецкой подруге сына, а во-вторых, другое поле, возможно более опасное, все еще оставалось нерасшифрованным. А, главное, после этих неурочных звонков Инге стало ясно, что Ури чем-то сильно обеспокоен. Чем-то реальным и обоснованным, о чем хотел ее предупредить, но не сумел.

Опустив голову на скрещенные на руле руки, Инге сидела на опустевшей стоянке у супермаркета, терзаясь немотивированной тревогой за Ури, за себя и за нетерпеливо колотящего ее пятками младенца. Впрочем, может, он колотил ее не пятками, а коленками, но это было не важно. Важно было без происшествий доехать с ним домой, принять душ, поужинать и приготовиться к сегодняшней вечерней экскурсии по подвалам замка – тоже с ним, потому что он еще не дорос до того статуса, при котором можно было бы сунуть ему в рот соску и оставить спать в колыбельке.

Еженедельные вечерние экскурсии с недавнего времени стали неотъемлемой частью ее жизни, необходимой для подготовки к предстоящему вскоре переходу на дни открытых дверей в конце каждой недели, когда любопытные толпы будут заполнять вновь отремонтированные башни и залы равномерно сменяющими одна другую группами. Конечно, это стремительное превращение древних руин в увлекательный хеппенинг было бы невозможно без самоотверженной помощи Ури и Вильмы. «А также, если бы отец был жив» – подсказал изнутри противный неодобрительный голос то ли совести, то ли нерожденного младенца, словно упрекая Инге за смерть отца. Но ведь ее вины там никакой не было, если не считать того, что она была несправедлива к старику в его последние минуты.

Но она же не знала, что эти минуты последние, да и подозрения ее были весьма основательны – если он сжалился, черт знает почему, и не прикончил Ури, то уж Карла-то он, как потом выяснилось, и впрямь отправил на тот свет. Причем выбрал для него воистину ужасную дорогу, которую тот, может, и заслужил, но все же…. По спине Инге в очередной раз пробежали мурашки, когда она вспомнила врученную ей Ури знакомую связку ключей, принадлежавших когда-то Карлу.

Младенец недовольно пнул ее в бок и поделом – что это на нее сегодня нашло? Откуда эти мысли об отце и о Карле, о которых она и думать забыла давным-давно? Что ей вдруг приспичило ворошить память о мертвых, мало ей, что ли, других волнений, более насущных и реальных? Инге попыталась взять себя в руки, но образы Карла не исчезали, они окружили ее со всех сторон, целый сонм его образов, то сероглазых, веселых и насмешливых, то изжелта-бледных, угрюмых и беспросветных. И настойчивей всех пялился на нее пустыми глазницами тот, последний, знакомый ей только по рассказам, – обглоданный крысами череп, захороненный Ури в каменном мешке тайника.

Чтобы избавиться от этого наваждения, Инге поспешно нажала на газ и тронулась с места. Незачем было поддаваться соблазну праздного сидения посреди опустевшего асфальтового квадрата стоянки, когда дома столько дел, столько хлопот! Небось Вильма должна скоро приехать, чтобы еще раз пробежаться по последним записям предстоящей лекции и добавить недостающие штрихи. Да и фрау Штрайх надо помочь пересчитать входные билеты, – бедняжка Габриэла! Она так тяжело пережила гибель Отто, так искренно его оплакивала, что Инге поверила в ее бескорыстную любовь к старому инвалиду и наняла ее кассиршей в свое новое предприятие.

Пересекая мост, Инге заметила приютившуюся под скалой фигурку сидящей на камне Хельки. Инге показалось, что девчонка плачет, и она притормозила рядом с ней:

– Что случилось? Почему ты здесь сидишь?

Так и есть – плачет.

– Она за ним приехала! – прорыдала Хелька, не утирая слез.

На Инге смотрели огромные прозрачно-зеленые в обрамлении темных ресниц глаза – лесные озера в зарослях камыша. Внешний угол левого глаза был деформирован стягивающим щеку неровным шрамом, и Инге в который раз подумала, что, если бы не опрокинутая по пьянке кастрюля бульона, девчонка могла бы вырасти настоящей красоткой. Что ж, возможно, кто-то более мудрый, чем мы, решает наши судьбы, и беда Хельки обернулась удачей Клауса. Ну кто мог надеяться, что и на его долю выпадет истинная любовь?

– Кто она? Марта?

Хелька закивала, не в силах произнести ни слова.

– Ну, и где она? – Инге уже стало ясно, что придется взять на себя решение проблемы Клауса, хоть ей это сейчас было совершенно некстати, – ведь без нее эти два несчастных щенка не сумеют вырваться из бульдожьей хватки Марты.

– Возле нашего дома… стоит… подстерегает…горшок с цветком разбила… – выдохнула, наконец, Хелька, забыв на миг, что никакого цветка в горшке давно нет. Потому что дело было вовсе не в цветке. – Если он приедет домой, она его схватит и увезет Туда.

– Ну и что страшного, если даже увезет? Съедят его там, что ли?

– Ему Туда нельзя, ни за что! – затрясла головой Хелька. – Они его оттуда не выпустят!

– Да зачем он им там нужен?

– Чтобы дом забрать, вот зачем!

Что ж, в ее словах был известный смысл. С тех пор, как Марта присоединилась к апокалиптической коммуне «Детей Солнца», она совершенно обалдела из-за запущенного, но добротного кирпичного дома, испокон веков принадлежавшего ее семье. Сразу после вступления в коммуну она подписала дарственную бумагу о передаче дома в собственность некого Луи Жордана, так называемого Мастера Ордена «Детей Солнца». Мысль о Клаусе ее не беспокоила, – он принадлежал ей, и она намеревалась взять его с собой. Однако в последний момент Клаус наотрез отказался уезжать из Нойбаха, хоть до того, по словам матери, не только охотно соглашался, но был даже очарован идеей новой жизни и проповедями Мастера – имя это Марта произносила с благоговейным трепетом.

Причина непреклонности Клауса выяснилась довольно быстро и привела Марту в непреходящее состояние бессильной ярости – дело было в том, что пока мать обдумывала детали своего судьбоносного решения, у сына началась его великая любовь с Хелькой. С этой любовью Марта ничего не могла поделать, она даже постигнуть ее была не способна. Она знала Клауса до Хельки, а Клаус при Хельке был совсем другой Клаус. Вернее, он был все тот же, но принадлежал теперь не Марте, а другой женщине.

И Марта растерялась. Сперва она его уговаривала, потом умоляла, а под конец стала угрожать, что если он не последует за ней, то окажется на улице. Не то, чтобы Марта жаждала обездолить сына, она просто хотела запугать его и подчинить своей воле.

Неизвестно, чем бы это дело кончилось, если бы в него не вмешалась Инге. Она подняла на ноги всю социальную службу района в борьбе за право Клауса остаться жить в своем фамильном доме. Силы на стороне Марты были немалые – оказалось, что многие уважаемые и обеспеченные люди присоединились в последние годы к Ордену «Детей Солнца». Но несмотря на то, что Орден поддерживал Марту деньгами и юридической помощью, Инге удалось добиться судебного запрета на передачу дома кому бы то ни было без согласия опекунского совета, защищающего права Клауса. Совет этот она сумела создать и зарегистрировать за рекордно короткий срок.

Марте не помогло предъявленное ею на суде медицинское свидетельство о недееспособности Клауса, – когда тот, умываясь слезами, объявил, что лучше умрет, чем поселится с матерью на территории Ордена в Карштале, дело было решено в его пользу. Опекунский совет взял на себя ответственность за судьбу Клауса, в придачу к чему Инге обязалась обеспечить его постоянной работой у себя на свиноферме. Суд все же не обездолил Марту окончательно, он позволил ей заложить дом на длительный срок, чтобы она смогла выручить деньги, необходимые для вступительного взноса в Орден. Марта собрала свои пожитки и переехала в Каршталь, а Клауса с Хелькой на время оставили в покое. Но Инге было ясно, что это не надолго.

Конечно, эта борьба не улучшила отношения Инге с Мартой, и без того достаточно напряженные. Заплаканное личико Хельки на миг вернуло Инге в зал суда. Ей ясно привиделся злобно ощеренный рот Марты, изрыгающий страшные проклятия всем ее противникам и в первую очередь, конечно, Инге. Воспоминание было не из приятных, – Инге терпеть не могла, когда ее проклинали, поскольку в глубине души верила в действенную силу проклятий. С трудом стряхнув побежавшие было по спине мурашки, она вышла из машины и присела на камень рядом с Хелькой:

– Почему ты думаешь, что она приехала за Клаусом?

– Она в прошлый приезд предупреждала. Говорила, скоро приеду и заберу с собой. Когда у них там будет церемония, что после той церемонии он вылечится.

– Что это за церемония, после которой вылечиваются?

– Не знаю, она не объяснила. Сказала только, что это будет самое важное событие в ее жизни. И в жизни Клауса тоже. А я не верю! Не верю! – Хелька опять зашлась плачем. – Там все такое… такое… не знаю, как объяснить… страшное…

– С чего ты это взяла?

– Я там была, я все видела!

– Ты там была? Я и не знала.

– Я обещала не рассказывать. За то, что она оставит нас в покое. Но раз она сегодня за ним приехала, я ничего ей не должна. Когда она поняла, что он без меня с ней не поедет, она потащила нас туда. Хотела уговорить, чтобы мы оба там остались.

– И вы не захотели?

– Мне там было страшно, – Хельку начала бить дрожь, так что зуб на зуб не попадал. – Я там была, как муха в киселе.

– Почему же ты сразу не уехала?

– Да как оттуда уехать? Это же в чаще леса, и автобус туда не ходит! Нас повезла туда фройляйн Юта, вы ее знали? Красивая такая, аптекарша. Ну, раньше когда-то была красивая, а теперь аптеку продала, уехала жить в Каршталь и работает на овощном складе. У них там большой огород, так она картошку перебирает и складывает в мешки. Или морковку, или свеклу, когда что есть. Ходит в каком-то застиранном балахоне, а под ногтями у нее черные полоски, – грязь так въелась, что не отмывается…

Инге уже знала, что в Ордене «Детей Солнца» есть много обеспеченных людей, покинувших свои дома и семьи, но ей и в голову не приходило, что они перебирают там картошку и таскают тяжелые мешки. Аптекарша из соседнего городка и впрямь была красивая женщина, хоть и не первой молодости, но подтянутая и одетая по последней моде. Раньше Инге часто ездила к ней за лекарствами для Отто и всегда восхищалась ее ухоженными руками, сверкающими серьгами и безупречной прической. А пару лет назад аптекарша куда-то исчезла, и до Инге дошли смутные слухи, будто она продала свою аптеку и ушла в монастырь. В это трудно было поверить, уж очень она не годилась для монастырской жизни, но еще трудней было представить ее на овощном складе, в застиранном балахоне, с черными полосками под ногтями.

– Но все же эта Юта везла вас в своей машине? – перебила она Хельку, хоть сомневалась, что та знает ответ. Но Хелька как раз знала:

– Это уже не ее машина. Она нам всю дорогу объясняла, как это прекрасно, что у нее теперь нет ничего своего, потому что у них там все общее. И очень спешила скорей вернуться, чтобы закончить свою дневную работу.

– Значит, работа у нее все-таки своя, а не общая? – уточнила Инге.

– Ну да, там работа у каждого своя, а вот вещи у всех общие, – терпеливо, как маленькую, вразумила ее Хелька.

– У всех?

– Не знаю точно, но наверно у всех. Они там так выглядят, будто ничего у них нет и ничего им не надо. Худые, бледные, в каких-то облезлых одежках, и пахнут как… как… ну, не знаю, будто все они там чего-то боятся… Женщины неподкрашенные, причесаны кое-как…

– А тебе-то что? Ты ведь и так не красишься. И собственности у тебя все равно никакой нет, – Инге постаралась, чтобы слова ее прозвучали разумно и успокаивающе. Но из этого ничего не вышло.

– У меня есть Клаус! – на пронзительной ноте взвилась Хелька. Летний наряд не шел ей, он выставлял напоказ узловатые шрамы на предплечье, обычно скрытые под одеждой. – А там его у меня отберут! Отберут! Отберут!

Инге уже приходилось быть свидетельницей Хелькиных истерик, и сейчас у нее не было на это ни времени, ни сил. Нужно было остановить несчастную девчонку, пока та не вошла в необратимый штопор. Возражать ей было опасно, это бы только подлило масла в огонь, надо было придумать что-то помягче. Но думать было некогда, и Инге осторожно положила руку на мелко трясущиеся худенькие Хелькины плечики, готовая к тому, что девчонка с криком рванется от нее прочь. Но плечики не отдернулись, а, чуть помедлив, придвинулись ближе и прильнули к Инге так плотно, что под ними стал ясно различим неровный перестук смятенного сердца – совсем как у птицы с переломанным крылом, которую Инге прошлым летом подобрала в лесу. Стараясь не спугнуть эту дрожащую птицу, Инге спросила почти шепотом:

– Что же такое они могут сделать, чтобы Клаус от тебя отказался?

Хелька секунду помотала головой, словно отгоняя какую-то невидимую муху, и заговорила быстро-быстро, часто ошибаясь и вставляя польские слова вперемежку с немецкими:

– Что они в пять утра встают, мне неважно, я можу и раньше встать, если надо. И даже когда нас с ранья повели к этому секвою делать гимнастику для души, я не спорить и пошла.

К какому секвою? – спросила было Инге, но тут же сообразила, что речь идет о дереве секвойя. Она и не подозревала, что секвойя растет в здешнем климате, но если кто-то двести лет назад привез ее сюда и посадил у себя в парке, то почему бы и нет?

Хелька даже не услышала ее вопроса, она продолжала все той же невразумительной скороговоркой:

– Нехай гимнастика, нехай для души, мне пшиско едно. Я рядком со всеми пристала спиной к тому секвойю, не знамо навищо, но хай, раз так треба, чтоб через того секвойя получать энергию с космоса. Они все туда пришли и цельный час спиной к этому секвою прижимались. Може они ту энергию получали, не знаю, я ничого не получила. А потом на одной нози десять минут стояты задля концентрации, потом на другой, но это я не змогла.

– А ты тоже должна была, как все? – перебила Инге, не столько из любопытства, сколько для того, чтобы притормозить стремительный поток Хелькиного косноязычия.

Хелька шумно выдохнула скопившийся в легких воздух и заговорила поспокойней, почти не смешивая языки и все реже путая падежи:

– Ну да, мы ж пообицялы, я та Клаус, что протягнем един день, как все они там. Ну вот и пошли на гимнастику, а после той гимнастики нам дали пять минут влезть в ихние саваны и идти на ихнюю службу, называется медитация.

– Что за саваны? Одежда такая, что ли?

– Не знаю, может, одежа, а, может, просто мешки с дырками для головы и где рукава, чтоб руки просовывать. Мы надели эти мешки и пошли по парку с мамкой Клауса, но тут на нас набежали две стареньки панны с платками в руках и сказали, что треба нам глаза позавязывать. Клаус закричав, что он не хочет, чтоб глаза, но мамка его на него прыгнула, как скаженная. Вы ж ведаете его мамку, он и замовк. Нам глаза завязали и повели, сперва по дорожке, потом по ступенькам вниз. Ступенек было много, может целых сто, так что стало совсем хладно, как у погреби. И стали двери открываться, одни, други, трети, а после нас закрываться и защелкуваться. Я б забоялась – а вдруг она решила нас убить, чтоб дом забрать, но там были еще люди, воны шли и шли и шелестилы шагами, пока с нас не сняли те повязки. А там было такое… такое, не знаю, как и рассказать. Ну, вроде зала, така громадна, як во Вроцлаве кино, только все стены в нем из зеркал. Одно зеркало в другом отражается, другое в третьем, а третье в первом, и так без конца. Свет почти не горел, только несколько маленьких лампочек, из-за зеркал нельзя понять, где они. И народу было много, тоже из-за зеркал нельзя сказать, сколько, тем более все в одинаковых саванах. Мы стали в полукруг лицом к высокой скамейке, на которую влезла одна из тех стареньких панн, что мне глаза завязывала. Она стала говорить что-то про мир вокруг, – что он грязный и развратный, и полный машин и всякой другой нечисти. И скоро должен погибнуть. И все люди тоже сгинут, останутся только те, что очистились и нашли путь. После, как она кончила, все стали мовчать. Просто так стоялы та мовчалы. У меня вже нога заболела стоять с ними и мовчать, но тут заиграла громкая музыка, и на скамейку взобралась еще одна панна, не такая старая, и начала спивать красивым голосом. Она спивала что-то вроде того, что наш хор спивае, но слова незнакомые. Я не все поняла, там було про конец свиту и про то, шо скоро откроются двери, и мы побачим дорогу на Сириус. Я хотела спросить кого-нибудь, что таке Сириус, но они на меня зашипели, як ти гуси. Так я и не узнала, где той Сириус.

– Сириус – это звезда. Она очень далеко, много-много миллионов километров от нас, мы можем увидеть только ее свет.

– Так попасть туда нельзя? А я думала, это город или страна, потому что они все упали на колени, протянули руки к той, что спивала, и замяукали, як котята: «Открой нам дорогу на Сириус! Дорогу на Сириус!» И булы таки, шо плакалы. Потом на нас снова надели повязки и повели вверх по ступенькам. Не успели мы выйти в парк, как Марта велела, чтобы мы скорей бежали переодеваться в обычную одежу, а то опоздаем к завтраку. На завтрак каждый должен принести свою тарелку, кружку и ложку, и не дай Бог перепутать. Так Марта взяла для нас из дому. Фройляйн Юта говорит, что это против вибраций, – чтоб космические вибрации разных людей не смешивались. На завтрак дали овсянку без ничего и воду с лимонным соком. После завтрака Клаус сказал, что он голодный, но мамка его как заорет, – он должен думать не про еду, а про щось инше, не помню, про що. Так ему ничого больше не дали и послали в овощной склад помогать фройляйн Юте складывать в мешки картошку, морковку и свеклу, чтоб наутро их везти продавать на рынок. Работа грязна и тяжка, не для мене, но я ж пообицяла. Пока мы мешки те таскали, фройляйн Юта все рассказывала, как ей было тяжко цельный день стоять в аптеке среди чужих. Там у ней в душе была тоска, шо она совсем одинокая и никто ее не розумиет, а тут она среди своих, которые избранные и знают истину.

– И она открыла вам эту истину? – хоть нужно было спешить, Инге не смогла удержаться от вопроса. При всей невероятности рассказа Хельки в нем была простота и подлинность, возможная только в устах очевидца.

– Может, она хотела открыть, но я не поняла, она так быстро говорит, и все артикли у меня в голове перепутались. А главное, я очень устала. Мы работали до самого ужина, была только коротка перерва на обед. Ни в ужин, ни в обед ничего путного не дали, ни мяса, ни рыбы, а так – один суп с овощей да ще овощи пареные и опять воды с лимонным соком для очистки организму, чтоб он лучше принимал вибрации. После ужина сразу погнали в общий зал на занятия. Там выступал один, гладкий, красивый – не можно, чтоб он с одних овощей и лимонной воды такой стал. И утром на той гимнастике возле секвойя я его не видела, он небось еще спал. Он долго говорил – про грязный мир и про ихнюю миссию, чтоб им всем очиститься и стать как чиито диты.

– Дети Солнца, – догадалась Инге, вспомнив название секты в Карштале.

– Ну может, Диты Сонця, – согласилась Хелька, – я не все у его поняла, та й глаза у меня весь час слипались с устатку. Но все другие слушали и в тетрадки записывали, а потом он их вызывал к столу и проверял, кто что запомнил. А когда тот гладкий пан кончил их проверять, было уже совсем темно и я думала, мы пойдем спаты. Тем более нам сранья утром надо было успеть на ту машину, что мешки на рынок возит. Но они не стали расходиться, а построились в три ряда, и вперед вышла та певица, что утром пела про Сириус. И все стали петь хором. Они пели стройно, но не так хорошо, как мы с Клаусом. Марта нас все толкала, чтоб мы к ним приединились, но мы побоялись – вдруг они услышат, как мы поем, и не захотят нас отпускать. Когда они перестали петь, нам опять велели надеть саваны, потом завязали глаза и повели в тот подвал. Мне было трудно идти, я весь час спотыкалась и два раза упала, пока нас опять привели у ту зеркальну залу. У той зали систи не можна, можна тилькы стояты, а в мене нога разнылась барзо и надо було систы – нехай на пол, абы систы, але они систы не дали, велели стояты полукругом и чекать. Я спросила, чего мы чекаем, и фройляйн Юта объяснила шепотом, что мы чекаем, чтоб открылись двери, но когда то будет, никто не знае. Мы чекали очень долго, я уже не розумила, котра годына, как пришел другой красивый пан, не такый молодый, но тоже гладкий, я до тех пор его не видела. Он тоже долго говорил, але сил слушать уже не було. Потом он вдруг махнул рукой и стены затрусылысь, лампочки поотрывалысь та захвылялысь в усих зеркалах. У голови в мене тож усе закрутылось, я даже злякалась, что я упаду в обморок. Но тут одна зеркальна стена разделилась на две, и кажна половина повильно поползла вбок. Оказалось, что то не стенка, а то и есть зеркальна дверь. За дверью было темно-темно, а в зале тихо-тихо. Потом из черного стало выползать билэ пятно, як мисяць у глыбине колодця. Пятно все збильшувалось и збильшувалось, аж поки не стало видно, что то людске лицо, але не живэ, а мертвэ, як повна луна. Билэ-билэ, як маска. А под лицом рука, тоже била, аж сверкае, и в той руци меч. Рука протягнулась вперед, меч стукнул об пол и сверкнул большой сполох, як молния вдарила, а за ней гром. У дивчинки, что рядом со мною стояла, почалася рвота, и мне сделалось дурно, так я когось штовхнула та побигла. Но куда бигти, я не знала, меня ж с завязанными глазами сюда вели. Клаус потом говорил, что я чегось кричала, а меня держали за руки и не пускали. Но я ничего того не помню…

Голос Хельки сорвался на полуслове, и Инге воспользовалась перерывом, чтобы глянуть на часы. Ужас, – до начала экскурсии почти не оставалось времени, а надо было еще поесть и уладить кое-какие мелочи.

– Слушай, Хелька, может, ты мне в другой раз доскажешь?

Но искалеченная лапка Хельки вцепилась в ее рукав, и не было сил ее оттолкнуть:

– Не уезжайте, не бросайте меня. Я боюсь.

– Садись-ка в машину, – предложила Инге. – Чем ждать Клауса тут, поезжай лучше со мной. И сама все ему расскажи.

– Нет, мне нельзя, – печально произнесла Хелька, обретая обратно свой добротно выученный немецкий. – Он может меня не послушать и все равно поехать вниз к ней, раз он ей обещал. А я тогда за ним не угонюсь.

Младенец беспокойно заворочался, напоминая Инге, что ей давно пора перестать заниматься чужими делами и подумать о нем.

– Что ж, – вздохнула она и пошла к машине, – может, ты и права. А я поеду, мне пора.

– Но как быть, если она будет заставлять его с ней ехать? – отчаянно крикнула ей вслед Хелька. И протянула к ней свою изуродованную руку, словно пыталась схватиться за последнюю соломинку.

И Инге не выдержала. Прекрасно зная, что ей не следует снова вмешиваться в отношения Марты с сыном, она вдруг сказала, с удивлением вслушиваясь в собственные слова:

– А ты научи его, чтобы он соглашался туда ехать только вместе со мной. А без меня ни за что!

Карл

Напрасно Карл боялся, что Патрик будет возражать, когда он объявит ему о своем решении остаться здесь и дальше с ним не лететь. Как только они приземлились на заброшенном футбольном стадионе километрах в десяти от замка Инге, Карл начал репетировать свою прощальную речь. К тому времени, как они заправили самолет из специально припасенных Патриком канистр, речь уже была полностью готова. Но выяснилось, что все тщательно продуманные им доводы в пользу их неизбежной и взаимовыгодной разлуки были не менее тщательно продуманы самим Патриком. Ему по-видимому вовсе не улыбалась перспектива в случае принудительного приземления оказаться в одном самолете с навязанным ему Рыцарем, настоящего имени которого он не знал и знать теперь не хотел. Ему ни к чему были чужие грехи, с него было достаточно собственных.

И напрасно Карл прибегнул к сложной цепи уловок, чтобы незаметно вынести из самолета свою «беговую» сумку с тщательно выверенным и упакованным набором документов и грима, остаться без которой в этих условиях было бы почти смертельно. Потому что не успел он начать свою прощальную речь, направленную в затылок Патрика, завинчивающего крышку бензобака, как тот, не оборачиваясь, сказал с наигранным добродушием:

– Да не трудись ты так, не потей. Я же все понял, как только ты сумочку свою под полой наружу вынес.

Сумку эту Патрик знал отлично, потому что все предыдущие дни Карл был вынужден хранить ее у того в кабачке, подальше от любопытных глаз. И хоть она была заперта тремя суперсекретными замками, Карл был почти уверен, что ловкий кабатчик как-то умудрился заглянуть в ее потаенные глубины. Однако заглянуть заглянул, а взять ничего не взял, это Карл торопливо проверил, как только они взлетели, и убедился, что все на месте. Да там, собственно, ничего путного для Патрика не было – ему вряд ли сгодились бы разноязычные паспорта и театральные гримы Карла. А внушительный чек на имя, вписанное в новый паспорт Патрика, Карл предусмотрительно носил во вшитом под подкладку кармане вместе с пачкой разномастных купюр всех национальностей, которую он приберегал для себя.

Чек он намеревался отдать Патрику, как только тот снова заведет свою коронную песню о потерянном кабачке. Долго ждать не пришлось, но едва он сунул руку в нагрудный карман пиджака, где лежал чек, правая рука Патрика стремительно рванулась к боковому карману его щеголеватой нейлоновой куртки, подтвердив таким образом подозрение Карла, что пистолет у того всегда наготове. Карл оказался проворней – он успел протянуть Патрику чек прежде, чем тот успел выхватить пистолет. Патрик был тоже не промах и соображал проворней, чем стрелял, – он сделал вид, что нырял в карман за носовым платком, который вытащил и тут же уронил, чтобы схватить чек.

Так что расстались они полюбовно и даже с некоторой сентиментальной слезинкой – дескать, приведется ли еще когда свидеться? Карл втайне надеялся, что больше не приведется, и не сомневался, что Патрик надеется на то же.

Когда серебристый силуэт самолета исчез за верхушками обступивших бывшее футбольное поле елей, Карл отступил в тень ветвей и закурил, соображая, какой дорогой лучше идти, чтобы покрыть изрядное расстояние до замка в максимально короткий срок. От соблазнительной идеи украсть в ближайшей деревне машину или велосипед он отказался сразу – любое брошенное на обочине шоссе транспортное средство могло навести на его след тех, кто будет его разыскивать. А разыскивать его будут. Да что там – будут, уже наверняка разыскивают, так что нужно поскорей добраться до убежища.

Легко сказать – поскорей, а вот как это сделать? Вечерело, и в лесу было тихо, – позднее июньское солнце, изрядно склонясь к закатной черте, уже начало убаюкивать беспокойное население леса. И в этой полной, почти не нарушаемой обычными шумами лесной тишине явственно прозвучал совершенно чуждый монотонный звук. Не шелест, не клекот, не чириканье, а некое однообразно-размеренное чавканье – «хлюп-хлюп-хлюп!», будто кто-то шлепал большой ладонью по тесту.

Неслышно ступая по влажной траве, Карл двинулся в сторону таинственных шлепков, но в мерцающем кружевном полумраке направление звука немедленно потерялось. Однако Карл продолжал двигаться по памяти и, как оказалось, правильно. Шлепки становились все громче, пока за кустами не обозначился яркий просвет, а в просвете обширная прогалина, по которой гуляла разнокалиберная пара справных лошадок.

Осторожно отодвинув пахнущую смолой еловую ветку, Карл выглянул на прогалину, – слева от лошадей виднелся сарайчик из свежеоструганных досок, а за сарайчиком стоял небольшой видавший виды грузовичок с откинутым кузовом. Оттуда-то и доносились сочные шлепки. Карл выглянул смелее и увидел ловко орудующую лопатой коренастую фигуру в резиновых сапогах, которая подхватывала у себя из-под ног какие-то коричневые комья и забрасывала их в открытый кузов. Работа шла споро, коричневые комья равномерно шлепались на дно кузова – «хлюп-хлюп-хлюп!» Судя по запаху, это был лошадиный навоз, судя по количеству его под ногами трудолюбивой фигуры – работы там оставалось ненадолго.

И в голове Карла начал созревать весьма подходящий план, основанный на том, что лошадь не велосипед – оставишь ее непривязанной, только ее и видели. Главное, нужно набраться терпения и дождаться, когда фигура в сапогах, которая при ближайшем рассмотрении оказалась немолодой дамой с едва тлеющей в зубах сигаретой, – вероятно для нейтрализации запаха, – управится с навозом и уберется восвояси. Терпения у Карла было сейчас не много, но ему было чем себя занять. Он сделал пару шагов назад и, присев на поваленное бревно, раскрыл свою заветную «беговую» сумку. С удовольствием пробегая пальцами по тщательно упакованным тюбикам театрального грима, он прикидывал, в какой личине лучше всего предстать перед Инге. Задача была не из простых – он должен был выглядеть так, чтобы она узнала его сразу, а все другие, с кем ему неизбежно доведется встретиться по пути, не узнали бы ни сразу, ни потом.

Он прикинул в голове несколько вариантов «за» и «против», рассматривая свое отражение в увеличительном зеркале, вмонтированном в крышку коробки с гримом. Искусству максимального преображения с помощью минимальных средств его тоже обучили в тренировочном лагере в Ливане, хоть и до того он неплохо управлялся с ножницами и кисточкой. Конечно, в те славные времена, когда он, вдохновенно меняя личины, зачаровывал наивный буржуазный мир своими отчаянными выдумками, у него не было ни такого отличного грима, ни таких виртуозных инструментов преображения. Но зато он был молод, бесстрашен и доволен собой. Не то, что сейчас.

Он прислушался – навоз шлепался на дно кузова с той же монотонной равномерностью, – и снова вернулся к усталому лицу в зеркале. Серые глаза Яна Войтека, сверкающие иронией за матовыми стеклами очков, были обрамлены волнистой седой шевелюрой. С очками он покончил одним четким нажимом башмака, сложнее было сменить цвет глаз. Отложив глаза на потом, он принялся за вьющиеся надо лбом серебряные пряди. Скосив их, как траву, ловкой маленькой косилкой, он перекрасил получившийся в результате забавный ворсистый бобрик в ординарный темно-русый цвет, отчего интеллигентное лицо чешского профессора невыясненных наук преобразилось почти до неузнаваемости в лицо простонародного жлоба с пристрастием к пиву и спорту.

Усилив этот эффект с помощью чуть загнутых кверху каштановых усов, Карл бережно открыл главное свое достояние – узкий пенал, в каждом гнезде которого притаилась пара цветных линз. Одним ловким нажимом больших пальцев он вынул из глаз серые линзы и вставил вместо них другие – в левый глаз коричневую, в правый зеленоватую с желтыми точками по краям. Потом, поочередно прикрыв ладонью сперва одну половину лица, затем другую, решительно заменил коричневую линзу на зеленоватую и внимательно оглядел свое отражение, оценивая полученный результат. Теперь оставалось только укоротить и слегка обесцветить слишком длинные ресницы покорителя дамских сердец Яна Войтека, и новая вывеска готова.

Получившийся облик был бы почти идеальным, если бы не слишком сочные девичьи губы, которыми его наградил русский хирург во время пластической операции. Сволочи из Штази, отправляя его в Ливан, поскупились на полную перекройку его лица, необходимую для сокрытия следов Гюнтера фон Корфа, а ведь небось продали его новым хозяевам за хорошенькую круглую сумму. И подлец-хирург сделал с лицом Карла ровно столько, сколько ему за это заплатили, и ни черточкой больше. Так что чувственная розетка рта не совсем точно вписывалась в жесткий контур подбородка, подчеркнутый твердой линией крупного носа. Женщинам, правда, это нравилось, но проблем с женщинами у него не было и до операции.

Он продолжал внимательно всматриваться в свое обновленное лицо, постепенно к нему привыкая. Это была первая заповедь поведения во вражеском окружении, – для предотвращения глупых промахов после поспешного изменения внешности следовало каждое мгновение помнить, как ты сейчас выглядишь. Второй заповедью было имя – следовало каждое мгновение помнить, как тебя сейчас зовут. Глядя в зеркало на стриженного бобриком любителя футбола, Карл прищурил зеленовато-желтый глаз и промурлыкал из-под фатоватых усов:

– Меня зовут Вилли Вебер, мне сорок четыре года, место рождения город Оснабрюк.

И вздрогнул, – его слова, произнесенные почти шепотом, прозвучали неожиданно громко в наступившей тишине. Он как-то не обратил внимания, что шлепки прекратились. Боясь вернуться к прогалине и быть замеченным, он осторожно закрыл сумку и прислушался. Сначала тишину нарушало только еле слышное дыхание ветра в верхних ветвях, потом негромко заржала лошадь, и женский голос ответил на ржание с нежностью:

– До завтра, Фрицци. Завтра я приеду за тобой на рассвете.

Фрицци явно не соглашался ждать до завтра, он на что-то жаловался скорее обиженно, чем сердито.

– Ну что с тобой, Фрицци? Ты ведь любишь спать в лесу, и у тебя есть все, что нужно, – попыталась усовестить. его женщина, но задерживаться из-за него не стала. Хлопнула дверца машины, заворчал мотор. Фрицци заржал еще громче, но безуспешно – машина уже отъехала, чуть погромыхивая кузовом на ухабах лесной дороги.

Страницы: «« ... 1213141516171819 »»

Читать бесплатно другие книги:

В работе с учетом последних изменений налогового и уголовного законодательства (Закон «О внесении из...
Серия "Наши люди в Голливуде" - это сложные и увлекательные биографии крупных деятелей киноискусства...
В авторский сборник вошли фантастические и мистические рассказы, в которых вымысел и реальность соед...
Любовь — это слияние душ, найти ее — значит прикоснуться к вечности. Между разбойником не по призван...
Здравствуй, читатель! Тебе крупно повезло, ибо ты держишь в руках первую книгу культового поэта Инте...
Серия "Наши люди в Голливуде" - это сложные и увлекательные биографии крупных деятелей киноискусства...