Содом тех лет Воронель Нина
И вдруг где-то в ходе обсуждения Лариса выступила с обличительной речью по поводу Марьи, коварно узурпировавшей права кроткой Злобиной, и потребовала, чтобы Марья ради восстановления справедливости сама от Андрея отказалась. И самое ужасное – все, без исключения! – присутствующие, предварительно сильно взвинченные несгибаемой Ларисиной логикой, единогласно это требование поддержали. А самый молодой из них, Тошка Якобсон, заорал на Марью: «Пошла вон, самозванка!»
И та, обливаясь слезами, пошла вон, но от Андрея все же не отказалась.
Мы с Сашей на это сборище предусмотрительно приглашены не были – у нас уже были с Ларисой стычки по поводу ее роли в решении треугольника «Андрей и две Майки». Мы считали грехом ее борьбу против Марьи, которая всего за десять месяцев до ареста Андрея родила Егора, в пользу Злобиной, известной в литературных кругах своими многочисленными похождениями. Узнав о происшедшем, мы пришли в ужас – не от поведения Ларисы, ее точку зрения мы уже хорошо поняли, но от непостижимого поведения остальных, долгие годы числившихся у Марьи в друзьях.
Бог с ним, с Тошкой Якобсоном – хотя нехорошо дурно отзываться о покойных, но ни для кого не было секретом, что он мог зарваться и наговорить лишнего. Ведь и в истории с С. Хмельницким он вел себя как наивное дитя. Сначала свирепо объявил всерьез, что убьет каждого, кто скажет плохое о Сереже. Потом, когда правду уже нельзя было не принять, объявил, что убьет самого Сережу, а потом никого, естественно, не убил. Так что его выкрики можно было объяснить его полным подчинением воле Ларисы, но что заставило остальных оскорбить и отринуть Марью? Разве что они всегда ее терпеть не могли и только и ждали удобного случая? Зная марьин нрав, в это можно было бы поверить, но момент был выбран уж как-то слишком неудачно.
После этого случая мы выбрали из них двоих Марью и решительно перешли в лагерь «гостей жениха». Саша пару раз пытался вразумить Ларису, но это было невозможно, не тот характер, – однажды закусив удила, она уже не могла остановиться. Во время процесса она придумала чисто женский трюк вернуть Андрея своей новой подопечной – на все заседания суда она упорно надевала отличавшийся необыкновенной раскраской свитер Злобиной, в котором, по словам хозяйки, Андрей особенно ею восхищался. Реакции Андрея на этот свитер мы так и не узнали, но, судя по образу героя романа А. Герц, не очень умело, но очевидно неприязненно представленного на его страницах, вернуть внимание своего возлюбленного ей не удалось. Представляю, сколько стружки спустила с него Марья за этот грешок – ведь ее любимая присказка всегда была: «С виноватого мужика больше навара снять можно».
В результате, возмущенные нелояльностью Ларисы по отношению к своей боевой подруге, мы начали все больше и больше сближаться с Марьей. Мы стали встречаться с нею чаще, чем с Ларисой, и все с большей симпатией вникать в ее проблемы. Мы даже терпеливо сносили ее зловредные выходки, относясь к ней в каком-то смысле как к вредному ребенку, – я до сих пор думаю, что таким вредным ребенком она осталась и по сей день. Иначе невозможно объяснить то нескончаемое удовольствие, которое она испытывала, сделавши какую-нибудь мелкую гадость.
Как-то Марья пригласила нас позавтракать с нею – поскольку сама она ничего не готовила, она повела нас в кафе при ресторане «Националь» – у нее всегда была слабость к роскошной жизни. На те деньги, которые Саша и другие доброхоты собирали для нее среди сочувствующей интеллигенции, она вполне могла себе это позволить. Она заехала за нами на такси – мы жили в том же Хлебном переулке, что и Синявские. Когда мы вышли из подъезда, она заметила у Саши за спиной огромный рюкзак, битком набитый молочными бутылками.
«Мы собираемся после завтрака сдать бутылки», – ответил Саша на ее вопрос, что у него в рюкзаке. Может быть, кое-кто еще помнит специальные пункты для сдачи стеклотары – они были рассеяны по Москве довольно редко, и там всегда была большая очередь. Именно такой пункт находился где-то рядом с рестораном «Националь».
«И охота вам тратить время на глупости!» – выдала свое суждение Марья, как всегда безапелляционно. Зная, как ей безразличны чужие дела, я не стала тратить время на объяснение, что для нас московская интеллигенция денег не собирает. Мы погрузились в такси со своими бутылками и отбыли в «Националь» – нас с Сашей не смущала парадоксальность этой ситуации. А Марью только радовала.
Завтрак Марья, не скупясь, закатила нам роскошный, – я уже не помню, что именно мы ели, но ели мы много и вкусно. Однако каждому празднику, особенно празднику желудка, когда-нибудь приходит конец, и к половине первого все яства были съедены, все темы обсосаны до косточек, все косточки разгрызены.
«Пора идти», – сказал Саша, поднимаясь из-за стола и наклоняясь, чтобы поднять рюкзак с бутылками.
«Подожди, Воронель! – закричала Марья, хватая его за рукав. – Я тут хотела обсудить с Нелкой одну статью, которую меня просили написать для журнала».
Не помню, о каком журнале шла речь, какое-то искусство, то ли архитектурное, то ли декоративное, то ли ювелирное, – в любом из этих искусств Марья считала себя великим специалистом. Она вытащила из ридикюля сложенный вчетверо листок, полный бессвязных фраз, и мы с нею начали подгонять их к мало-мальски товарному виду. Желание продолжать эту работу исчезло у нее ровно в тринадцать ноль-ноль. Прервав меня на недоредактированной полуфразе, она выхватила у меня листок, небрежно его скомкала и бросила в урну:
«Ну все! Теперь можете уходить!»
Я уставилась на нее, не понимая, что произошло:
«Но мы же не закончили…»
«Не закончили, и не надо! Я и не собираюсь эту статью писать. Мне просто надо было вас с вашими бутылками задержать. Ведь в приемном пункте перерыв с часу до трех – так что тащите свои бутылки обратно домой!»
При этом глаза ее сияли неподдельным восторгом – как ловко она нас уделала! На такое удовольствие ей было не жаль изрядной суммы, уплаченной ею по счету в ресторане «Националь».
В другой раз мы встретились с Марьей у каких-то общих знакомых, чтобы передать ей очередную порцию собранных для нее Сашей денег – подходил срок очередной выплаты адвокату, защищавшему знаменитого диссидента далеко не бесплатно. Как всегда, когда мы возвращались домой в обществе Марьи, мы взяли такси – бедная жена политзаключенного категорически отказывалась пользоваться общественным транспортом. При подъезде к Хлебному переулку Марья вдруг потребовала от таксиста, чтобы он заехал туда с Мерзляковского, а не с улицы Герцена (теперь эту улицу, кажется, переименовали в Никитскую). Было уже поздно, и таксист стал ворчать, что смена у него давно кончилась и ни к чему делать лишний круг. Но Марья настояла на своем, пообещав накинуть ему полтинник. Таким образом, мы подъехали сначала к ее дому – в противном случае мы бы сперва подъехали к нашему.
Марья выпорхнула из такси – она всегда сидела впереди, рядом с водителем, – но не ушла, а наклонилась к Сашиному окну, сделав ему знак опустить стекло. После чего она сунула голову в окно и выкрикнула ликующим голосом:
«Ну, Воронели! Ничего я вас расколола, а? Теперь за такси платить придется вам!» И со счастливым смехом убежала в свою подворотню, прижимая локтем сумочку с собранными для нее Сашей двумя тысячами рублей. Такси стоило не более двух рублей, а две тысячи составляли пять Сашиных месячных зарплат. За полгода до этого случая они составляли только четыре его зарплаты, но с тех пор его сняли с должности начальника лаборатории за дружбу с врагами народа Синявским и Даниэлем, а также за постоянную поддержку их жен.
Но постепенно ее проказы начали принимать все более агрессивный характер – она жаждала стать «владычицей морскою», а мы «чтобы были у нее на посылках». Конечно, мы были у нее не одни – маленькая армия послушных шестерок обслуживала ее, не покладая рук. Я уже говорила, что на это Марья всегда была великой мастерицей – подкупом и угрозами держать в повиновении небольшой штат покорных исполнителей ее воли.
Как-то между нами произошла драма, граничившая с надрывом из романа Достоевского. Марья позвала нас с собой на какое-то таинственное свидание, назначенное ею в доме у ее крепостного ювелира, художника Саши Петрова. Для того, чтобы пригласить нас, у нее было много причин – во-первых, Саша вез ее на своей машине, во-вторых, ей нужно было показать кому-то таинственному, в ком она была заинтересована, что и у нее при дворе есть интеллектуалы.
Мы поехали по Ленинградскому шоссе куда-то за Химки и долго петляли по темным переулкам. Строение, в котором ютился С. Петров, можно было назвать домом только с известной натяжкой – это была покосившаяся развалюха без проточной воды и туалета. Зато все ее стены были увешаны и уставлены картинами художника, поражающими глаз редкой красотой. Я не профессионал-искусствовед и не берусь судить, насколько оригинально было творчество бывшего Марьиного ученика – не подумайте дурного, она обучала его не ювелирному ремеслу, а искусствоведению, – до смерти ею запуганного. Хочу только сказать, что картины Петрова, особенно собранные вместе, производили впечатление феерическое. Он был, а может, и сейчас есть, – я понятия не имею, куда он девался, – примитивист типа Анри Руссо. Но не надуманный примитивист-интеллектуал, избравший примитивизм по зрелом размышлении, а примитивист от чистого сердца, от души, художественной и примитивной.
Недаром Марья присвоила его рисунки в виде иллюстраций к злополучной книге «Спокойной ночи» – она поместила их туда анонимно со скромной подписью «иллюстрации из писем М. Розановой к А.Синявскому в лагерь». Разумеется, они были из писем М. Розановой в лагерь, а письма эти были украшены рисунками Петрова, я их видела неоднократно собственными глазами. Рисунки эти, раз увидевши, ни с какими другими спутать нельзя, а то, что они принадлежат перу Петрова, Марья в те времена еще не догадалась скрывать.
Полотна Петрова радовали глаз даже больше, чем его рисунки, потому что там полыхал праздник красок, ярких, преувеличенных, по-детски наивных. Богатство красок на картинах резко контрастировало с чудовищной бедностью жилища художника. Мы увидели картины Петрова впервые и, естественно, начали ахать и восхищаться. Саша зашел даже так далеко, что пообещал привезти к Петрову своих друзей-физиков, людей довольно состоятельных, – авось, они чего-нибудь у него купят. Марье наши похвалы и посулы вовсе не пришлись по вкусу, и она уже было открыла рот, чтобы навести порядок, как распахнулась дверь, и вошли те гости, ради встречи с которыми мы и приехали.
Первым вошел элегантный рыжеватый мужчина с крутым подбородком, а за ним еще кто-то, кто его привез. По-моему, это был ныне покойный художник Коля Кишилов, женившийся на француженке по имени Анн и обычно живший в Париже. Во время своих довольно частых московских визитов он ездил на машине – откуда он ее брал, понятия не имею.
«Знакомьтесь, – воскликнула Марья своим самым светским голосом, – отец Глеб Якунин, известный своим письмом к церковным иерархам. За это он отлучен от прихода, но пока еще не лишен сана».
Я, как и вся диссидентская Москва, была наслышана о бесстрашном священнике Глебе Якунине, бросившем вызов отцам православной церкви своим дерзким требованием не поддаваться давлению земной власти. Но ни на миг не могла я представить его таким раскованным, таким светским и привлекательным. Он вполне годился бы в герои голливудского фильма. Он, оказывается, действительно просил Марью свести его с Сашей, чтобы поговорить о том, как совместить квантовую механику с современной теологией. Разговор затянулся далеко за полночь, а после ухода Якунина Марья затеяла какое-то долгое выяснение с Петровым по поводу то ли бисера, то ли жемчуга, необходимого ему для заказной работы.
Когда они, наконец, закончили препираться, мы двинулись к выходу, повторяя на ходу свои обещания прийти еще раз и привезти с собой возможных покупателей. В машине мы расселись как обычно при поездках с Марьей – я на заднем сиденье, а она впереди, рядом с Сашей. «Я всегда сижу рядом с шофером», – обычно безапелляционно объявляла она, и ни одна хозяйка машины ни разу не осмелилась – при мне, по крайней мере, – воспротивиться такой наглой узурпации своего законного места.
Воспользовавшись преимуществом заднего сиденья, я тут же прикорнула в надежде вздремнуть по дороге – ведь было уже начало четвертого. Но не тут-то было! Не успели мы тронуться с места, как Марья закатила грандиозную истерику, общий смысл которой сводился к требованию, чтобы мы оставили Петрова в покое.
«Чтоб ноги вашей у него больше не было! – надрывно выкрикивала она. – Никогда, вы слышали, никогда! И чтоб никаких физиков, желающих купить у него картины! Я вам запрещаю! Вы слышите – за-пре-ща-ю!!!»
От возмущения я сразу проснулась:
«Что значит – запрещаешь? В качестве кого ты можешь нам что-нибудь запретить?»
«Запрещаю и все, – прорычала Марья. – Петров мой, и вам к нему нечего соваться!»
Верная своему принципу много раз повторять одну и ту же фразу («Люди глупы. Нужно много раз повторить одно и то же, чтобы до них дошло» – любила повторять она нам, чтобы до нас дошло.) Марья громко запретила нам посещать Петрова несколько сотен раз и потребовала, чтобы мы поклялись больше к нему не ездить.
«Чего ты так взбесилась? – попытался урезонить ее Саша. – Он ведь не мыло, не смылится».
«Нечего забивать ему голову идеями, что он великий художник. Он такой дурак, что может в это поверить. А мне он нужен для работы такой, как есть – дурак, ничтожество и стукач».
Мне показалось, что я ослышалась: «В каком смысле – стукач?»
«А в самом простом: раз в неделю бегает в КГБ на меня стучать».
«Откуда ты знаешь?»
В объяснения она вдаваться не собиралась: «Раз говорю, значит знаю».
Но и Саша не собирался отступать: «Если ты знаешь, что он стукач, зачем ты привела к нему Якунина? Чтобы его скорее посадили?»
Такая настойчивость Марье не понравилась, – а Якунина и вправду скоро посадили, – и она, чтобы перевести разговор со скользкой темы, решила проявить еще большую настойчивость, для чего снова ударилась в истерику, бесконечно повторяя свои запреты. Я-то знала, что Сашиной кротости надолго не хватит, и точно! Не выпуская из рук руля, он резко обернулся к Марье – ну все, сейчас во что-нибудь врежемся, подумала я обреченно, – и прорычал ей прямо в лицо, не хуже, чем она:
«Мне ты ничего не можешь запретить, ясно?»
Ей, наверно, это действительно стало ясно, и она попробовала применить шантаж – рванула на себя ручку дверцы и выкрикнула: «Или вы поклянетесь, что никогда не поедете к Петрову без меня, или я сейчас выпрыгну!» И начала приоткрывать дверцу – не слишком быстро, с оттяжкой, но приоткрывать. Случилось это на повороте, при въезде в туннель, выводящий с Ленинградского проспекта к Соколу, так что если бы она и вправду выпрыгнула на большой скорости, ее бы просто размазало по стенке. Но Саша уже тоже вошел в штопор:
«И прыгай на здоровье!»
Мигом сообразив, что шантаж не сработал, Марья дверцу дальше открывать не стала, а, наоборот, прикрыла – довольно ловко для женщины в истерическом состоянии, – и без перехода заплакала тоненьким детским плачем. Сквозь слезы она жаловалась, что мы ее не любим, потому что она не еврейка. На том эта ссора и кончилась, но к Петрову мы больше не поехали. Саша до сих пор уверяет, будто у него просто не нашлось на это времени, но я не сомневаюсь, что Марья проняла его своим жалобным плачем.
Иногда Марья могла пронять и живостью ума, и острым языком. Как-то, заскочив к нам на Хлебный, она увидела на столе подаренную нам друзьями на годовщину свадьбы последнюю новинку на немецком языке «Das neue Ehebuch» – нечто, вроде советов молодоженам. Любопытная ко всему незнакомому, она тут же начала ее разглядывать, не зная ни слова по-немецки. Картинки сплетающихся в разных позах тел ее заинтересовали:
«Это что у вас такое?»
«Немецкая инструкция по усовершенствованию супружеской жизни».
Чуть шевеля губами, она с трудом прочла немецкое заглавие книги «Das neue Ehebuch» и радостно воскликнула:
«Воронели завели себе «Новый ёбух!»
И мы засмеялись – а смех объединяет.
Так что не всегда мне было надрывно и мучительно в обществе Синявских, бывали в наших отношениях и светлые минуты. Такими почти непрерывно светлыми минутами запомнился мне их приезд в Израиль в 1979 году, куда их пригласил знаменитый мэр Иерусалима Тедди Колек. Саши в Израиле не было, – его отправили в Австралию выступать в чью-то защиту в тамошнем парламенте, и я охотно приняла приглашение Синявских провести пару недель с ними в Иерусалиме. Хоть их поселили в роскошных хоромах для гостей города, где их апартаменты были, как в стихотворении Маршака «Мистер Твистер» – «с ванной, гостиной, фонтаном и садом», они, не умея говорить ни на одном иноземном наречии, чувствовали себя неуютно в незнакомом городе и жаждали иметь поводыря.
Это были хорошие времена, когда простые и не совсем простые смертные еще ценили героев и героизм. Так что мне удалось организовать визит Синявских по первому разряду, приставив к ним двух друзей, снаряженных собственными машинами и безграничным почтением к герою знаменитого процесса. Один из добровольных водителей был кинорежиссер Слава Чаплин со своей женой Линой, в отличие от него – кинорежиссершей, другой – актер Славиного иерусалимского театра Витя Фишер, всегда ездивший в сопровождении своего друга, университетского аспиранта по русской поэзии, Мирона Гордона, ставшего впоследствии первым культурным атташе израильского посольства в Москве.
На этих двух машинах мы объездили много достопримечательных мест, некоторые из которых стали теперь недосягаемы из-за разросшегося в моей несчастной стране военного конфликта. Витя и Мирон отлично пели дуэтом под гитару переведенные Мироном на иврит песни российских бардов, так что во время ночевки на берегу Мертвого моря мы под их пение долго пили чай у костра, а потом вповалку улеглись спать в спальных мешках, уложивши Синявского метрах в двухстах поодаль, чтобы он не будил нас своим богатырским храпом. Однако это расстояние оказалось недостаточным, и я всю ночь старалась превозмочь громовые раскаты его храпа, поминутно опасаясь, что он разбудит злые силы, уничтожившие когда-то Содом и Гоморру.
В первую нашу поездку Марья, как всегда, не спрашивая разрешения, уселась на переднее сиденье чаплинской машины, заявив свое обычное кредо: «Я всегда сижу рядом с шофером». Лина, которая тоже всегда сидела рядом с шофером, на миг опешила, но сдержалась и постаралась выглядеть гостеприимной хозяйкой. Мы расселись по машинам и тронулись в путь – сначала через мост к неправдоподобной громаде Яффских ворот, а потом вдоль зубчатой стены Старого города вниз по Иерихонской дороге мимо Гефсиманского Сада и Голгофы в сторону Мертвого моря.
Стояла сладостная иерусалимская осень, когда жара уже спала, а холодный пронизывающий ветер еще не собрался с силами, и наша поездка в Иерихон особенно ярко запечатлелась у меня в памяти. Мы всей компанией взобрались по тремстам крутым каменным ступеням в древний монастырь Искушения, встроенный в скалу Каранталь, на которой, по преданию, Христос просидел сорок дней, собираясь с мыслями. Андрею это восхождение далось нелегко – оказалось, что он не переносит высоты, и мы втащили его наверх почти на руках.
Однако открывшаяся нам картина стоила трудностей восхождения и предполагаемого на обратном пути спуска по тем же тремстам ступеням – уже не говоря о захватывающей дух красоте бирюзовой чаши Мертвого моря, сам монастырь несомненно принадлежит к одному из чудес света. Расстояние между кельями и местом для молитв нужно преодолевать чуть не ползком, прижимаясь всем телом к отвесно уходящей вверх стене и стараясь не заглядывать в зияющую по другую сторону бездну. Там, наверху, есть только голый камень, и ничего не растет, так что всю еду доставляют снизу все по тем же тремстам ступеням, а воду не доставляют вовсе – слишком тяжело. Поэтому монахи круглый год пьют только ту воду, которую им удалось собрать в каменных цистернах за короткий период дождей.
Спустившись, наконец, вниз по головокружительно крутым лестницам, мы с облегчением вернулись к нормальной жизни и отправились наслаждаться горячими питами с хумусом и тхиной на террасе арабской кофейни на окраине Иерихона.
Видно, сам воздух над Иорданской долиной был в тот день насыщен положительными зарядами – в Иерусалим мы вернулись усталые, но все – даже Марья – приязненно расположенные друг к другу. Назавтра мы с Андреем и Марьей отправились в ближайший супермаркет закупать продукты на завтрак и обед. Когда мы хорошо нагрузили тележку, я предложила купить «что-нибудь сладенькое» для Андрея, как я всегда покупала для Саши.
Я не учла разницы национальных характеров, и была потрясена, когда в ответ на мое предложение разразился настоящий скандал. Андрей обиженно выкрикивал, что я хотела унизить его мужскую гордость, предложив купить «что-нибудь сладенькое» не нам с Марьей, а лично ему. Я что – за мужчину его не считаю, предполагая, что он унизится до «чего-нибудь сладенького»? Я испуганно бормотала какие-то извинения, ссылаясь на Сашу, но Андрей моих извинений не принял, гордо заявив, что Сашины вкусы – его еврейское дело, а он, как настоящий русский человек, ниже водки опускаться не намерен. Не помню, купили ли мы ему тогда водку или нет, но я решила в будущем проявлять инициативу с большей осторожностью.
Синявские уезжали из Израиля в полном восторге и в надежде быть еще раз приглашенными Тедди Колеком в сказочный приют для избранных. Но они, как всегда, приняли его приглашение просто за подтверждение своего международного статуса, не догадываясь, что мэр Иерусалима ждет от них ответного жеста – все приглашенные им писатели обычно описывали свое пребывание в Святом городе и публиковали эти описания в самых престижных изданиях. Обнаружив, что Синявскому и в голову не пришло написать доброе слово о Иерусалиме, Тедди Колек подивился его неблагодарности и вычеркнул его из списка дорогих гостей.
Я перечитала эту главу и удивилась – я ведь начинала рассказ о Ларке, как же я опять скатилась к Марье? Я просмотрела другие главы – немного о Юлике, немного об Андрее, немного о Сереже, но неизменно, в конце концов, о Марье.
Что это – случайность или наваждение? И сама себе ответила – никакая это не случайность.
В театре есть такой термин «присутствие на сцене» – оно характеризует некое невидимое силовое поле, определяющее личность. У некоторых людей это поле подавляет поля окружающих персонажей и выпячивает своего носителя непропорционально его сценическим заслугам. Так вот, приходится признать, что Марья Синявская, в девичестве Майя Васильевна Розанова-Кругликова, обладает столь значительным свойством «присутствия на сцене», что зачастую заслоняет других, более достойных внимания, участников спектакля.
Поэтому, чтобы Марье не удалось окончательно затмить собой всех остальных действующих лиц спектакля «Процесс Синявского-Даниэля», я завершу эту главу описанием последнего его акта, в котором мне довелось принимать участие – вывозом Юлика из Владимирской тюрьмы по окончании его срока.
8 сентября 1970 года, ровно через пять лет после ареста, Юлик должен был выйти на волю. Последний год он провел не в мордовском лагере, а в «крытке» – иначе говоря, во Владимирской тюрьме, куда отправляли из лагеря за «плохое поведение». Хотя условия в тюрьме были гораздо тяжелее, чем в лагерной зоне, для нас – поехавших встречать его у тюремных ворот, – это было большим облегчением. Ведь езды от Москвы до Владимира было не больше четырех часов, не то, что до Саранска, а там бы еще черт-те сколько по недоброй памяти дорогам Мордовии.
Мы отправились в путь на двух машинах – в одной мы с Сашей и Санька Даниэль со своей тогдашней женой Катей Великановой, в другой – фронтовой друг Юлика, рубаха-парень Мишка Бурас с женой Мариной. Ларки с нами не было – не в порядке саботажа, а потому что она была в ссылке после демонстрации на Красной площади в августе 1968 года. Конечно, среди бывших девушек Юлика нашлись такие, которые утверждали, что она и на демонстрацию-то вышла, только бы избежать встречи с Юликом после тюрьмы, но их мотивы были слишком очевидны, чтобы их слушать.
Перед отъездом старые друзья собрались у Бураса. Выпили по рюмочке на дорогу, и Бурас, раздухарившись, поведал окружающим, что с таким взводом, какой был у них с Юликом в 1945-м, он бы весь этот долбаный лагерь разнес в щепы и вызволил бы Юлика из лап. Славного парня Бураса при этом не смущало, что в 1970-м эта затея смысла уже не имела – Юлика выпускали и так, без Мишкиного взвода, да к тому же из Владимирской «крытки», которую даже его отчаянному взводу вряд ли удалось бы взять. Он с юности славился легкомыслием и не потрудился перед поездкой сделать техосмотр своему старенькому «Запорожцу», так что тот благополучно сломался где-то на полпути.
В результате наш «Москвич» был единственной торжественной каретой, поданной к парадному подъезду тюрьмы для встречи героя. Нам было велено ждать выхода Юлика ровно в шесть утра, но мы приехали раньше, опасаясь каких-нибудь каверз со стороны властей. У нас были все основания опасаться – накануне вечером при въезде во Владимир нас арестовали и долго продержали в милицейском участке, выясняя, для чего мы приехали, и согласовывая что-то по телефону с Москвой. Поэтому мы не были уверены, что нас не арестуют снова. Вопрос «зачем?» был здесь явно неуместен – действительно, зачем?
Площадь перед тюрьмой была пустынна – ни горячих демонстраций с флагами, ни страстных толп влюбленных почитательниц. Никого, кроме одной милицейской машины и двух мотоциклистов в штатском, осоловевших от долгого бессмысленного стояния одной ногой на педали. На этот раз никто нами не заинтересовался – по скучающим лицам мотоциклистов было видно, что они все про нас знают.
Юлик вышел из ворот с небольшим, но вполне терпимым опозданием – на голове у него был черный Сашин беретик, лицо под беретиком было одутловатое, серо-желтое. В первый миг мне показалось, что это вообще не живое лицо, а маска, сделанная из грязного желтого поролона, – так оно было неподвижно. После бурной встречи со слезами (моими – Кате плакать было не из-за чего, она видела Юлика впервые) и поцелуями, мы загрузились в «Москвич» и тронулись в путь. Катя извлекла из сумки термос с кофе и бутерброды, Юлик отхлебнул глоток кофе из пластикового стаканчика и воскликнул: «О, вкус свободы!»
И я вздохнула с облегчением – хоть и с грязно-желтой маской на лице, это был прежний Юлик, больше всего на свете любивший красиво сказанное слово. Пользуясь тем, что с нами нет Марьи, я сидела рядом с водителем, и потому была вынуждена смотреть назад. Милицейская машина и два мотоциклиста в штатском, как видно, направлялись туда же, куда и мы, – во всяком случае, они от нас не отставали, но и не опережали.
Постепенно разгорался день, обнаруживая в придорожных лесах прелестную золотую осень, так мало заметную в Москве, а еще меньше во Владимирской «крытке». Юлик попросил: «Давайте остановимся и выйдем из машины – я хочу немножко подышать настоящим воздухом».
Мы остановились у обочины и вошли в лес – пахло травой и сухими листьями, которые обильно шуршали под ногами. Мотоциклисты наверно тоже интересовались природой: они остановились неподалеку и спешились, но в лес за нами не пошли, а остались в своей обычной стойке – одна нога на педали.
Гуляя, мы говорили обо всем сразу, пытаясь одним духом наверстать провал в пять лет. Однако Юлик быстро устал, лицо у него стало еще более серым, и мы вернулись в машину, вызвав заметный вздох облегчения у преданных нам мотоциклистов. Проехавши еще пару часов, мы увидели небольшую придорожную забегаловку и решили пообедать. Шумной компанией уселись мы вокруг дощатого стола и принялись с удовольствием хлебать вкусные деревенские щи, принесенные нам в глубоких мисках. Помню, Юлик все удивлялся тому, с какой легкой готовностью мы с Сашей произносим запретное в его вольные дни слово «еврей» – а мы уже освободились от комплексов и вострили лыжи туда, «где чаще солнышко смеется».
В самый разгар нашей оживленной беседы в забегаловку вошли оба мотоциклиста, которым вид нашего веселого застолья почему-то не понравился. Они присели к угловому столику и заказали по стакану чая, – на что-либо другое им, как видно, денег не отпустили. Мы же, покончив со щами, принялись за шницеля с жареной картошкой. «Вот это пир, так пир!» – радостно восклицал изголодавшийся на тюремной пайке Юлик.
Бедные мотоциклисты мрачнели на глазах – уж не знаю, то ли им тяжко было наблюдать наш пир под аккомпанемент напрасно выделяющегося желудочного сока, то ли они боялись не успеть вернуться домой до конца смены. Ведь вполне возможно, что в их ведомости сверхурочных не платили, тем более в такой глухой провинции, как Владимир. Во всяком случае, они начали то и дело нервно ходить мимо нас, притворяясь, что направляются в уборную, а по дороге, совсем как актеры в классических пьесах, шептали в сторону злобным шепотом: «Хватит рассиживаться, пора ехать!»
Портить с ними отношения не хотелось – кто знает, что они могли бы придумать на голодный желудок, а Юлику было вовсе ни к чему возвращаться в тюрьму, из которой он только что вышел. Мы наспех проглотили недожеванные шницеля, вернулись в машину и помчались в Калугу. Бедный Бурас там так и не появился, о его злоключениях мы узнали только через пару дней по возвращении в Москву.
Калуга оказалась именно таким унылым городком, как мы и ожидали. Первую ночь мы всей честной компанией провели в гостинице, в которой на удивление оказалось два свободных номера – можно было даже подумать, что кто-то свыше об этом позаботился. А назавтра эта забота свыше обернулась уже выделенной и приготовленной для Юлика комнатой в одном из малогабаритных местных домов барачного типа. Мы еще раз выпили за счастливое избавление и уехали, оставив Саньку с Катей обустраивать Юлику новое жилье на собранные для этой цели общественные деньги.
С этого момента жизнь Юлика превратилась в сплошной карнавал – началось повальное паломничество в Калугу старых друзей, новых друзей и просто знакомых, малознакомых и совсем незнакомых сочувствующих. Но главное – к нему выстроилась очередь его бывших девушек, а потом уже и не бывших, а жаждущих стать. Так что ему, бедняге, пришлось даже составить расписание, кому в какой день приезжать. Ларка, вскорости вернувшаяся из ссылки, в этом карнавале не участвовала, – освобожденная, наконец, от опостылевшей ей роли жены знаменитого Даниэля, она вышла замуж за Толю Марченко, которого очень быстро тоже сделала знаменитым. На это великой мастерицей была она, а не Марья – каждому свое.
Не знаю, как долго бы продлилась жизнь Юлика, истощенного непрекращающимся женским поклонением, если бы в дело не вмешалась признанная московская красавица Ира Уварова. Она прибрала его к рукам, разогнала всех добивавшихся его любви дам, как старых, так и новых, выбросила к чертям его сложное расписание и, выйдя за него замуж, увезла его в Москву. Так счастливым браком завершился драматический период жизни Юлия Даниэля, который, окруженный сплошным «Декоративным искусством» в уютной квартире Уваровой, навсегда перестал быть Николаем Аржаком. И стал переводить строго определенное ему властями количество стихотворных строк (на сто рублей в месяц) под другим, не столь одиозным псевдонимом – Петров. Не путать с Сашей Петровым, подробно описанным выше.
Как и когда вышел из лагеря Андрей, мы с Сашей так никогда и не узнали в точности. Марья тщательно скрыла от нас и дату его освобождения, и место, где она его от всех прятала, пока не скрутила его по рукам и ногам.
Раздел третий. Исход
Выход на тропу войны
Я чуть ли не со дня рождения знала, что у нас, в Cоветской стране, граница на замке. Я даже довольно явственно представляла себе этот большой, покрытый налетом ржавчины амбарный замок, вроде того, какой висел на дверях сарая у нашей дачной хозяйки в Санжарах. Где-то годам к одиннадцати привычный образ сарайного замка начал смешиваться в моем сознании с другим замком, которым, по слухам, один знакомый ревнивый старик запирал специальные кожаные трусы своей молодой жены, в результате чего он вынужден был каждый раз сопровождать ее в уборную – отпирать и запирать снова. В этой легенде самым удивительным казалось веселое лицо молодой женщины, обреченной круглосуточно томиться в наглухо закупоренных кожаных трусах.
Наверно, так же следовало бы удивляться разнообразным и отнюдь не всегда грустным настроениям окружающих меня людей, надежно запертых на замок, но они, как и я сама, вполне притерпелись к своей жизненной ситуации и не слишком о ней задумывались, – как к мысли о неизбежности смерти.
Однако, несмотря на эту всеобщую ясность, время от времени случались проколы, и в поле моего зрения возникали чудаки, воображавшие, будто в их силах туннельным эффектом проникнуть сквозь насмерть сомкнувшиеся вокруг них стены. Почти всех их ловили в пути и отправляли на десять лет в лагерь строгого режима. Но не все желающие вырваться из-за забора были лихими ребятами, – некоторые искали законных путей.
Я их не искала – при всей моей нелюбви к советской системе, я не могла представить себе другого варианта судьбы. Все время что-то мелькало в потоке находок и потерь. Так, одна моя пьеса, по мотивам поэзии А. А. Милна, привлекла внимание Сергея Образцова, и он всерьез обсуждал со мной возможности ее постановки в своем театре – можно ли было мечтать о большем? Он даже пригласил меня к себе на дачу, где мы подробно вчитывались в мои диалоги, и разрабатывали детали предполагаемого спектакля.
Но вскоре слухи о моих намерениях поползли по Москве, и никто уже не хотел иметь со мной дела.
Веревочка начала виться где-то в 1969 году, когда мой Саша объявил, что ему не место в ЭТОЙ стране. Причин для такого его ощущения было хоть отбавляй – и личных, и общественных. Сашина рабочая ситуация с каждым годом становилась все более невыносимой.
Сразу после процесса Синявского-Даниэля ему не продлили контракт с ОИЯИ в Дубне, несмотря на то, что за пару лет до того Саша сделал открытие, внесенное в учебники физики твердого тела. Формула Сашиного открытия была даже выбита на каменном фронтоне факультета физики одного из крупнейших американских университетов рядом с формулами Эйнштейна, Максвелла и других классиков.
Саше пришлось остаться в глубоко провинциальном ВНИИФТРИ, где он с его стремительным научным взлетом был абсолютным чужаком – он с ними не пил, не звал их в гости, и торчал в их институте, как бельмо на глазу. Всем участникам было очевидно, что увольнение крамольного профессора – просто вопрос времени.
Проехав на попутных от Москвы до Астрахани, Саша обнаружил, что он вообще в этой стране чужой. Он написал:
«Быть может, самое ужасное, – это возникающее моментами ощущение, что время остановилось. Одни и те же явления русской жизни воспроизводятся в течение столетий, и я чувствую, что моя жизнь – тоже какая-то копия, подражание чему-то, уже бывшему раньше.
Это для меня – самое невыносимое».
Итак, вопрос был решен и приговор подписан. Тут кстати поползли слухи, будто какие-то лица еврейской национальности обнаглели до того, что начали просить у властей разрешение на выезд.
На счастье нам быстро встретился человек, который ходил по сионистским тусовкам, примериваясь, как бы и ему самому смотать туда, где чаще солнышко смеется. И мы попросили прислать нам вызов из Израиля.
Было очевидно, что Сашу сразу не отпустят – в ту пору ни одному доктору наук еще не позволили уехать.
Смешно, но наша жизнь при этом значительно улучшилась: одновременно с созревшим решением покинуть Россию, была, наконец, достроена наша новая квартира в кооперативном доме на улице Народного Ополчения возле метро «Октябрьское поле», и мы без особого сожаления покинули свою историческую комнату в Хлебном переулке. И стали разрабатывать планы своей новой жизни отщепенцев. Для начала Саша отправился за советом к соратнику академика А. Д. Сахарова, восходящему светилу правозащитного движения, Валерию Чалидзе. Трава забвения растет быстрее лавровых ветвей для венков, и я боюсь, что сегодня мало кто знает и помнит имя Чалидзе. Но в те опасные времена он храбро вынырнул из пучины бесправия и беззакония, держа в слабой руке обреченное знамя защиты человеческого достоинства от произвола тоталитарного режима.
О посещении мы договорились заранее. В дверях коммунальной квартиры, где жил правозащитник с набирающим силу мировым именем, нас встретила, дымя сигаретой, его прелестная молодая жена Вера Слоним, – дочь знаменитого скульптора Слонима, внучка бывшего советского наркома Максима Литвинова, – и провела по захламленному коридору в комнату мужа.
Чалидзе, портретно похожий на Врубелевского Демона, встал нам навстречу, тоже дымя сигаретой, и окинул нас пронзительным взглядом миндалевидных грузинских глаз, обрамленных удивительно длинными черными ресницами. Хотя невозможно было скрыть, что спина его как-то неестественно искривлена, его бледное лицо, осененное густой черной гривой над орлиным носом и крутым подбородком, можно было бы назвать красивым, если бы не постоянная недоброжелательная гримаса, искривлявшая тонкие губы. Он, по-видимому бессознательно, подавлял собеседника своим колючим сарказмом, замешанным на высокомерии небожителя. Возможно, дело было всего лишь в искривленной спине, и он мстил всем, у кого спина была прямая. А может, его оправданно раздражала наивная беспомощность толпящихся вокруг него простых смертных, однако и простым смертным его правота почему-то обычно не приходилась по душе.
Пока мы представлялись друг другу, я оглядела комнату – она была большая, неправильной формы. Искривляясь в полном согласии со спиной хозяина, она слегка напоминала давнюю комнату Даниэлей в Армянском переулке, – наверно тоже была выкроена из расколотого на ломти парадного зала. Несмотря на исключительно высокий потолок в комнате было душно – казалось, в воздухе застыл едкий дымок непонятного происхождения. Я прошла к предложенному мне месту на диване, всей ступней ощущая мягко пружинящую плотную массу какого-то необычного ковра. Усевшись, я поглядела вниз, под ноги – там колыхалось нечто зыбкое, темно-серое.
Перехватив мой взгляд, Саша скорчил легкую гримасу, – похоже, он уже понял, что это. Через минуту я тоже поняла, когда хозяева, докурив свои сигареты, дружно, как по команде швырнули их на пол, и Вера начала втаптывать их в темно-серый ковер. И тут до меня дошло – это был вовсе не ковер, а хорошо утрамбованная масса тысяч накопившихся за годы сигаретных окурков! Я не выдержала и полюбопытствовала:
«А почему бы их не выметать?»
«Бесполезно, – махнула хорошенькой ручкой хорошенькая Вера. – Все равно, тут же наберутся новые. Мы сперва их выметали, а потом нам надоело. И мы решили, что лучше их утрамбовывать».
Я представила себе, как, опрометчиво выйдя замуж за томного Демона, избалованная внучка бывшего наркома переехала в неуютную комнату низкооплачиваемого правозащитника, – он работал младшим научным сотрудником в институте пластмассы, – и впервые столкнулась с трудностями быта. Сначала супруги спорили, кто будет выметать окурки, а потом мудрый борец за права женщин нашел воистину остроумное и оригинальное решение проблемы равенства. Он постановил, что окурки вообще не стоит выметать, и молодые супруги стали втаптывать их в пол до консистенции ковра, в результате чего зажили в любви и согласии.
Не менее остроумные решения Чалидзе находил и для проблем тех, кто приходил к нему за советом. На Сашин вопрос, как себя вести в долгие годы ожидания, Чалидзе открыл ему невидимую для непосвященных прореху в советском законодательстве – никакая научная работа в СССР неподсудна.
Саша ушел от него окрыленный – его изобретательный еврейский мозг тут же начал сплетать хитроумные варианты, позволяющие ему облечь свою активность в пристойно законные формы. В результате он придумал для себя два поля деятельности, способных в какой-то мере удовлетворить духовные интересы небольшой группы страдальцев, выброшенных из нормальной жизни безжалостной системой. Во-первых, он создал научный семинар «вне официальных рамок», в котором участвовали изгнанные с работы ученые разных профессий, во-вторых принялся за издание псевдо-научного этнографического журнала, получившего скучное, зато безобидное имя «Евреи в СССР».
Поначалу власти не выказали к Сашиным начинаниям никакого специального интереса – то ли не придали им большого значения, то ли еще не решили, как реагировать. Благодаря этому нам удалось без помех выпустить четыре номера журнала, каждый из которых многократно перепечатывался под копирку на папиросной бумаге и разбегался по всему Союзу.
Но власти быстро исправили свой промах, спохватившись, что легкомысленно допустили такое своеволие. С середины 1973 года КГБ уже не выпускало нас из виду.
Для меня эти годы не прошли напрасно. Самым значимым для меня стало наше близкое знакомство с Андреем Дмитриевичем Сахаровым и его женой Еленой Боннер, постепенно перешедшее в дружеские отношения. В первый раз Саша поехал к Сахарову с группой ученых-отказников для обсуждения письма, требующего позволить в СССР обещанную конституцией свободу эмиграции. После короткого личного разговора Саша проникся такой симпатией к этому удивительному человеку, что попросил разрешения принести ему свою самиздатскую книгу «Трепет иудейских забот».
Андрей Дмитриевич, и Елена Боннер прочли Сашину рукопись «Трепет иудейских забот» и пригласили нас в гости. Между нами сразу возникла та взаимная симпатия, которую в просторечии называют «химией», и мы, как-то незаметно для себя стали частыми гостями в Сахаровской квартире на улице Чкалова.
На тропе войны
Существование в виртуальном состоянии постепенно начинало сказываться на нас. За первый год отказа мы «ушли, как говорится, в мир иной» и незаметно для себя приобрели полное, я бы даже сказала – восхитительное, ощущение свободы от всего, что совсем недавно представлялось важным. Мне часто казалось, что я стою на подножке уходящего в неизвестность поезда и сквозь слезы наблюдаю, как расплывается вдали мир моего детства и моей юности и как отдаляется, отдаляется, отдаляется до боли знакомая российская жизнь. И я все больше чувствовала себя в ней лишней.
Этому весьма способствовало вялое течение нашей борьбы – нам объявили, что нас никогда не отпустят и как бы оставили в покое. Хотите собирать у себя дома семинар? Собирайте на здоровье. Хотите издавать журнал? Издавайте, ради Бога. Можно было и впрямь поверить, что на нас поставили печать «Хранить вечно», и что так теперь будет всегда.
Это было не так уж плохо – благодаря навязанному обстоятельствами состоянию «невесомости» я совершенно раскрепостилась и начала писать одну пьесу за другой, руководствуясь только своими эстетическими представлениями. Можно было подумать, что под прессом отщепенчества и надзора я вдруг достигла взрослости, до которой многие люди в нормальной обстановке дозревают медленно и постепенно. Спасибо родному Комитету государственной безопасности – под его неусыпным оком я почти успела завершить свою первую книгу пьес «Прах и пепел», изданную уже в Израиле в 1976 году. Некоторые из этих пьес были поставлены по-английски в 1975 году «Интерарт театром» в Нью-Йорке и несколько раз в Израиле, – как на русском, так и на иврите.
Я сказала: «почти успела», потому что довести книгу до конца мне все-таки не дали: в один прекрасный день все разом изменилось, когда Саша осуществил свое заветное намерение собрать у нас дома не простой семинар, а международный. Как только шесть нобелевских лауреатов-физиков заявили о своем желании принять участие в семинаре, наш друг, профессор медицины Эмиль Любошиц, переехавший к тому времени в Израиль, собрал в Иерусалиме пресс-конференцию и официально назначил дату семинара на 3 июля 1974 года. Дата эта была выбрана за полгода до того, исходя из удобства предполагаемых иностранных гостей, но по странной прихоти судьбы она точно совпала с датой приезда в Москву тогдашнего президента США Ричарда Никсона, назначенной гораздо позже.
Заявление профессора Любошица, немедленно опубликованное во всех крупнейших газетах мира и переданное по радио всеми «вражескими голосами», застигло советские власти врасплох и повергло их в состояние глубокого шока. Оказывается, пока они снисходительно смотрели сквозь пальцы на интеллигентские игры безработного профессора Воронеля, он приготовил против них бомбу замедленного действия!
КГБ вынырнул из летаргического сна и повел на нас и на наших друзей решительное наступление на всех фронтах. Для начала Эмиля Любошица, мирно переходившего на зеленый свет совершенно пустую иерусалимскую улицу, сбила машина, немедленно удравшая, оставив его в бессознательном состоянии в придорожных кустах. Кусты смягчили удар, и он остался жив, хотя ему пришлось три недели провести в постели, из-за чего он не смог принять участие в серии встреч с журналистами, жаждущими знать подробности о затеянном Сашей семинаре.
В то же время жизнь вокруг нас забурлила вовсю. К моменту официального заявления Любошица о семинаре мы были в Малеевке – я уже писала, что Литфонд вдруг начал усердно предлагать мне путевки в любые Дома творчества, в которых раньше мне обычно отказывали. Я объясняла это тем, что на замкнутом пятачке Дома творчества им было гораздо легче следить, с кем и о чем мы общаемся, однако от путевок не отказывалась – им же хуже!
За месяц нашего пребывания в Малеевке мы очень сблизились с Юзом Алешковским, поразившим когда-то российского читателя пикантной повестью, написанной сплошным матом. Его склонность к жонглированию матерными словами располагала к нему интеллигентские сердца, всегда открытые к разным формам протеста. И он этим расположением охотно пользовался. Как-то после ужина он приобнял меня за плечи и прошептал в самое ухо:
«Старуха, я только что стишок сочинил – обосрешься от восторга».
И продекламировал чуть погромче:
- «Давно пора, ебена мать,
- Умом Россию понимать!»
Я так и ахнула, – пару месяцев назад мне тот же стишок продекламировал Игорь Губерман, точно так же приобнимая меня за плечи и утверждая, что только что его сочинил. Так я до сего дня и не узнала, кто из них у кого этот стишок украл.
Но вспомнила я о Юзике не ради этого пустячка, из-за авторства которого не стоило копья ломать, а в связи с темой соглядатаев и наблюдателей, особенно загадочной в Доме творчества, где они, очевидно, кишмя кишели, но порой были не распознаваемы. Некоторых мы очень даже подозревали, а они оказались ни при чем, а некоторые нас поразили в самое сердце. К Юзику я еще вернусь, – это только присказка, сказка будет впереди.
Наши последние дни в Малеевке были ознаменованы появлением серой «Волги», курсирующей вдоль ограды, совпавшим с появлением ленинградского писателя Володи Марамзина, который утверждал, что он сбежал к нам из-под надзора КГБ. Последние месяцы он действительно жил под надзором, – в Ленинграде шла бурная подготовка процесса по делу группы интеллигентов, самовольно собравших для печати сборник стихов Иосифа Бродского. Худшее место, чтобы укрыться от ищеек КГБ, Володя в те дни вряд ли мог придумать, но у него, вероятно, были веские причины спрятаться за деревьями и послать к нам свою жену Таню, которая громко объявила в полном народу вестибюле:
«Вы – Нина Воронель? Я – жена Володи Марамзина, он там прячется за деревьями и просит вас к нему выйти».
Не менее десятка голов, услышав эти слова, навострили уши, но нам тогда еще казалось, что нам все нипочем, – мы ведь еще не подозревали, что главная линия атаки КГБ на нашу семью пойдет по делу Марамзина. Нас потом много раз арестовывали, обыскивали и допрашивали ленинградские следователи, пытающиеся увязать наш журнал в один антисоветский узел с подрывной деятельностью группы Марамзина.
«Отбыв» свой срок в Малеевке, мы вернулись домой, но привычной жизни пришел конец. Ни о покое, ни о свободе, ни об уходе в «мир иной» вдруг невозможно стало и помыслить. Улица возле нашего дома заполнилась праздностоящими на всех углах «Волгами», из открытых окон которых торчали поникшие локти пассажиров в стандартных костюмах, обалдевших от бессмысленного многочасового сидения на одном и том же месте.
Никогда не забуду свое первое осознание «их» неусыпного пугающего присутствия. Мы провели несколько часов у друзей, – счастливых обладателей телефона, по которому нам в тот вечер звонил из Израиля Любошиц. Закончив разговор, мы – нас было пятеро – вышли из подъезда и направились к ближайшей станции метро. Было довольно поздно, близко к полуночи, неосвещенная улица была темна и безвидна. Вдруг где-то за спиной тихо зафыркал заведенный мотор автомобиля и начал приближаться, не нарушая темноту светом фар и даже подфарников. Я огляделась, – да, наверно, не я одна, – и увидела черную массу автомобиля, который, не зажигая фары, зловещим призраком с тихим урчанием полз по мостовой рядом с нами со скоростью наших шагов. Он полз так близко от нас, что даже во тьме можно было с легкостью разглядеть белые окружности лиц сидящих в автомобиле парней – их, как и нас, было пятеро. Они проводили нас до входа в метро и снова встретили у выхода на нашей станции, откуда так же, ползком, сопроводили до самого подъезда, явно подражая сценам из американских фильмов о мафии. Ни нами, ни ими не было произнесено ни слова.
Но оказалось, что это только прелюдия – к настоящему действу «они» приступили на следующей неделе. Утром поползли слухи, что среди наших соратников начались аресты. В тот же вечер где-то после часа ночи, когда все гости, наконец, разошлись, в нашу дверь вдруг позвонили. Саша уже лег, а я выглянула в глазок, который мне только-только удалось вставить после долгой борьбы с Сашей, вбившим себе в голову романтическую чушь насчет гордого борца, не скрывающегося от врага за пугливыми стеклами глазков. Убедила его не я, а тот исторический факт, что в дверях всех без исключения его сотоварищей внезапно появились такие пугливые глазки.
В результате этой победы здравого смысла над романтической гордыней я смогла посмотреть в глазок и увидеть бывшего Сашиного студента, давно уехавшего жить в провинциальный город Н., где он получил должность младшего научного сотрудника в местном НИИ.
«Это вы, Ивась?» – удивилась я. Мы никогда не были с ним близки, и он не бывал у нас в доме.
«Да, я. Пожалуйста, откройте».
«Но почему среди ночи?» – настаивала я, не открывая.
«Пожалуйста, откройте, – повторил Ивась. – Мне нужно срочно поговорить с Александром Владимировичем. Я прилетел из Н. вечерним самолетом и утром должен улететь обратно».
Голос у него был такой жалкий, что я его впустила, предварительно закрыв дверь в спальню, откуда уставший за долгий день Саша в ответ на мой вопросительный взгляд отрицательно покачал головой – мол, никого не хочу видеть.
«Александр Владимирович спит, – соврала я. – И я не могу его разбудить, он принимает снотворные таблетки. Приходите утром».
«Никуда я не уйду, – решительно объявил Ивась, и где стоял, прямо там и плюхнулся на затоптанный гостями пол. – Я буду всю ночь тут сидеть и ждать, пока он проснется».
Ошеломленная этой неслыханной наглостью, я, плотно прикрыв за собой дверь, вернулась в спальню, только чтобы убедиться, что Саша и впрямь заснул. Будить его мне не хотелось – он за последние недели здорово издергался и раздражался из-за каждого пустяка. Не зная, как быть, я опять вышла в коридор, но там ничего не изменилось – Ивась по-прежнему, как был в куртке и шарфе, сидел на полу с застывшим на лице отчаянным выражением хохлацкого упрямства, всем своим видом давая понять, что он не сдвинется с места до победного конца.
Я над ним сжалилась и позвала на кухню выпить стакан чаю. Там он открыл мне, какие обстоятельства пригнали его с такой срочностью в Москву. Через пару дней должна была состояться защита его кандидатской диссертации, на которую Саша был приглашен оппонентом. Как только началась серьезная заваруха из-за международного семинара, Саша позвонил в НИИ Ивася и сообщил председателю ученого совета, что не сможет приехать по состоянию здоровья, а просит пригласить другого оппонента. Поначалу его самоотвод был спокойно принят дирекцией НИИ, но в новых обстоятельствах им это показалось недостаточным, – теперь они требовали личного письма с собственноручной подписью Воронеля. В случае отсутствия такого письма они грозили вообще отменить защиту.
Я не знала, кого жалеть больше – измученного Сашу или испуганного Ивася, и решила, что утро вечера мудренее. Оставив Ивася в кухне на диванчике, я пошла спать. Но заснуть мне не удалось – меня начали терзать тревожные мысли. Почему Ивась явился в Москву именно сегодня? Почему не дождался утра, а ворвался к нам среди ночи? Почему так категорически отказался уйти из нашей квартиры? Не скрывается ли за этим какой-то другой замысел?
Я вспомнила рассказ Надежды Мандельштам о ее старом приятеле, которого прислали к ним в дом накануне ареста Осипа Эмильевича, чтобы предотвратить непредвиденные эксцессы со стороны предполагаемого арестанта. И ужаснулась – неужто Ивася для этого среди ночи выдернули из Н.? Запугали, пригрозили и заставили. И сама себе ответила: конечно, для этого – ведь они подслушивали наши разговоры и знали, что мы договорились не открывать, когда они придут за Сашей. Я вцепилась в Сашино плечо и начала его трясти: «Просыпайся, иди к нему! Подпиши все, что он хочет, и пусть убирается к черту!»
Но Саша и в обычном состоянии терпеть не мог насильственных пробуждений, утверждая, что это у него со времен детского сада и детской исправительной колонии, где он провел незабываемые полгода за изготовление и распространение антисоветских листовок. Что же говорить о насильственном пробуждении в той нервной блокаде, в которой мы оказались к моменту появления в нашей квартире злосчастного Ивася? В ответ на мои призывы Саша чуть-чуть разлепил глаза и пробормотал, чтобы все шли куда надо и не мешали ему спать. И опять заснул.
Я подошла к окну и выглянула – на асфальтовой полоске за газоном темнел силуэт припаркованного автомобиля, а уж мне ли было не знать, что стоянка там запрещена? «Точно, они! Сейчас явятся за Сашей!» – обреченно подумала я и стала трясти его с удвоенной силой. И трясла, пока он не осознал, что избавиться от меня ему не удастся. После недолгого препирательства со мной он все же вышел на кухню и вступил в переговоры с Ивасем. Выслушав его скорбный рассказ, он молча взял лист бумаги и написал нужное письмо, – я думаю, все это было ему очень неприятно.
Не дожидаясь дальнейшего развития событий, я попросила Ивася уйти поскорей. «Для вашей же пользы!» – пригрозила я ему туманно, предполагая, что, если мои подозрения неосновательны, мои слова его озадачат. Но он, похоже, со мной согласился – возможно, потому, что наш дом уже был зачумленный, так же, как и имя недавно почитаемого им профессора. Он аккуратно уложил Сашино письмо в портфель и, понурив голову, вышел на лестничную площадку, – ему все это тоже было очень неприятно.
Прямая польза из этой драмы проистекла только для меня: через год, уже в Израиле, я написала о ночном визите Ивася пьесу-триллер «Последние минуты», которую экранизовали две телевизионные студии – Иерусалимская и Лондонская. Так что у меня хранятся кассеты двух очень разных по стилю телевизионных фильмов об этом драматическом событии, и я могу при желании увидеть себя и Сашу в исполнении гораздо лучших актеров, чем мы сами. Ивась тоже был представлен оба раза весьма презентабельно, особенно в английской версии, где его роль играл известный красавец Антони Хиггинс, да и сама роль была куда красноречивей и выразительней, чем его подлинная.
Можно было бы сказать, что хорошо все то, что хорошо кончается, если бы они все же не пришли за Сашей в то утро, только не на рассвете, а чуть попозже. Я, как и было задумано, объявила им, не отворяя дверь, что Саши нет дома и что, раз его нет, я открывать не намерена. Они, точно зная, что Саша дома, попытались настаивать, но я не уступила, и они, минут пять потоптавшись под дверью, с шумом покатились вниз по лестнице.
Мы с Сашей занялись каждый своим делом, притворяясь друг перед другом, будто ничего особенного не произошло. Этого кажущегося безразличия хватило часа на два, не больше – Саша вдруг резко поднялся и объявил: «Ну, я пошел!»
«Куда? – вскинулась я. – Они же тебя поджидают на улице!»
«Они, небось, давно уехали. Или ты думаешь, они на меня целый день готовы потратить?»
Уже через неделю я знала, что они, если надо, готовы потратить и день, и ночь, – а что им, собственно, было еще делать, диссертации писать? Но тогда, в первый раз, я тоже усомнилась:
«Ты подожди, а я выйду и осмотрюсь».
Долго осматриваться мне не пришлось – серая «Волга» стояла прямо у подъезда, где парковаться было категорически запрещено. Из каждого ее открытого окна торчало по локтю, и хоть голов не было видно, выражение локтей откровенно сообщало, как их хозяевам осточертело сидеть в этой гребаной машине. При виде меня все четыре локтя так поспешно втянулись внутрь, что мне на миг почудилось, будто отупевшая от ожидания «Волга» хихикнула и сделала мне реверанс.
Не вдумываясь в свои ощущения, я круто развернулась и помчалась назад, а вслед за мной несколько пар быстрых ног затопали по лестнице вверх. В голове у меня стремительно пронеслось видение, как я отпираю свою дверь, а их сильные руки толкают меня в спину и они врываются в квартиру прямо у меня на плечах. Ужаснувшись, я опять круто развернулась, растолкала своих преследователей, не ожидавших такого оборота, и, прыгая через две ступеньки, выбежала на улицу.
«Волга», слава Богу, за мной не поехала, и я поспешила к метро, обдумывая на ходу, как дать знать Саше, что они ждут его под дверью. Первым делом я позвонила из телефона-автомата Игорю Губерману, вкратце описала ему обстановку и попросила поехать к Саше, чтобы задержать его в квартире. Потом я отправилась на Малую Грузинскую к своей верной подруге Дифе, которая, как и ее сестра Фрида, жена драматурга Александра Володина, принимала в нас живейшее участие. Дифа срочно вызвала нашу общую подругу Лину Чаплину, и мы устроили маленький военный совет, хотя должна признаться, что мои дорогие подруги мне не поверили. Главный вопрос, который их занимал, относился к степени моего помешательства: они все пытались решить, какая именно у меня мания – преследования или величия.
Но я проявила твердость и послала их к Саше с заданием переодеть его в женщину и вывести из квартиры в веселой щебечущей толпе, состоящей из даровитого бабника Игоря и трех прекрасных дам, одной из которых должен был стать Саша. Лина и Дифа поехали на такси – им не терпелось меня разоблачить. Увидев у подъезда серую «Волгу» с записанным мною номером, они впервые отнеслись к происходящему всерьез, что не помешало им при этом неплохо повеселиться.
С помощью Игоря они, выполняя мои указания, напялили на Сашу захваченный ими из дому кудрявый парик и одели его в мое расклешенное летнее пальто цвета заходящего солнца. После усердной работы двух гримерш-любительниц Саша предстал перед ними во всей своей девичьей красе – пальто сидело на нем неплохо, накрашенные губы улыбались похабной улыбкой в пандан сильно подведенным глазам. Единственную проблему представляли торчащие из-под пальто большие волосатые ноги, обутые в грубые башмаки сорок третьего размера, так как подходящих для него туфель на каблуках ни у кого не нашлось, равно как и колготок. Игорь повертел его туда-сюда, осмотрел критическим глазом и припечатал:
«Старик, с такой я не пошел бы даже в мои голодные двадцать!»
Поразмыслив, военный совет отменил маскарад, и подружки отправились по домам, оставив Сашу и Игоря веселиться дальше. Оказавшись предоставленными самим себе, эти двое окончательно впали в детство и задумали провести в жизнь план Тома Сойера по спасению Геккельбери Финна. Подкоп они, правда, рыть не стали – на третьем этаже многоэтажного дома это было бы не совсем сподручно. Но зато они почти осуществили романтическую идею бегства из окна на связанных простынях. Простыни они связали так прочно, что развязать их потом обратно мне не удалось – пришлось так и выбросить их связанными.
Но при каждом вывешивании простынной веревки из окна или с балкона дежурные кэгэбэшники начинали выскакивать из машины и суетиться внизу, так что наши герои, в конце концов, решили перенести свои игры на лестничную клетку, освещенную слабым светом, сочащимся из маленьких окошек, пробитых над мусоропроводом в стене противоположной квартиры. Однако они недооценили масштаб операции по аресту злокозненного Воронеля – с другой стороны дома тоже обнаружилась «Волга» с четырьмя седоками, которые при виде веревки точно так же выскакивали из машины и выстраивались вдоль стены. В конце концов, герои отчаялись и заснули, завернувшись в намертво связанные простыни. Это было большой моей удачей – я не сомневаюсь, что, спускаясь ночью на веревке с третьего этажа по отвесной стене, мой дорогой профессор обязательно сломал бы себе или руку, или ногу, или шею.
А так он, целый и невредимый, хотя и не врубившийся со сна в серьезность ситуации, с утра пораньше отправил верного Губермана проверить, убрались ли прочь его преследователи или все еще сторожат у подъезда. Губерман, тоже еще не врубившийся, – ведь все это было в первый раз! – вышел на улицу, огляделся и убедился, что в поле его зрения никаких подозрительных «Волг» не наблюдается. Он помчался наверх с триумфальным криком: «Выходи, Сашка! Опасность воздушного нападения миновала!», – после чего оба героя радостно вырвались из заточения на свободу.
Радость их длилась недолго: не успел Саша сделать и двух шагов по направлению к метро, как его окружила небольшая стайка молодых людей при пиджаках и галстуках. Мигом их опознав, Саша, начиная прозревать, но все еще не врубясь окончательно, вбежал в открытую дверь овощного магазина и стал в очередь. Двое из молодых людей в галстуках последовали за ним и тоже стали в очередь. Все больше и больше врубаясь, Саша понял безнадежность стояния в очереди и вышел из магазина на улицу, молодые люди в галстуках немедленно потеряли интерес к овощам и вышли вслед за ним.
Как только Саша переступил порог магазина, на него, прямо по тротуару, задним ходом помчалась серая «Волга», резко притормозила рядом с ним, и кто-то, сидящий внутри, резко распахнул ближайшую заднюю дверцу. Молодые люди, покинувшие ради Саши очередь за овощами, с двух сторон уперлись ему в спину и стали заталкивать его в машину. Тут бы ему и смириться с неизбежным, но он, к сожалению, начитался в самиздате Солженицына, упрекавшего народ в том, что он сдается, не сопротивляясь, – и решил проверить, что будет, если попробовать сопротивляться. Он уперся руками в раму автомобиля и начал лягать своих похитителей – в этом случае грубые башмаки сорок третьего размера пришлись как нельзя кстати.
Однако похитители не растерялись: они сплотили свои ряды, удвоили усилия и после короткой борьбы втолкнули Сашу в «Волгу». А потом, чуть запыхавшись, сели с ним рядом, прижимая его плечами с двух сторон, так что он оказался в центре. Тем временем бесстрашный Игорь обратился с речью к небольшой толпе, поджидавшей автобуса:
«Граждане, что вы стоите? На ваших глазах неизвестные похищают ни в чем не повинного человека, а вы хоть бы что!»
Как ни странно, кто-то из толпы ужаснулся и побежал за милиционером. Милиционер пришел очень быстро, окинул опытным глазом свалку у машины и кратко сообщил:
«Не похищают, а делают, что положено. Кто недоволен, может обратиться за разъяснениями в Комитет государственной безопасности».
После этих слов толпу как ветром сдуло, и Сашу без помех доставили в приемную КГБ, где его, всячески запугивая, продержали целый день. От него требовали, чтобы он подписал протокол о том, что его предупредили об антисоветском характере его деятельности, а он упорствовал и отказывался. Как только Игорь сообщил мне о случившемся, я немедленно вышла на связь с иностранными корреспондентами, которые в те годы охотно паслись на щедрой ниве еврейского движения. Так что уже через пару часов после Сашиного ареста об этом говорили все «русские голоса» зарубежных радиостанций. К вечеру Сашу отпустили, и он приехал к Дифе, где уже собрались все друзья и сочувствующие. Часов после одиннадцати гости начали расходиться, и мы решили вызвать такси – после нервного дня и бессонной ночи у нас обоих не было сил добираться на метро. К моменту, когда такси подъехало к Дифиному подъезду, там уже стояли две серых «Волги», все восемь седоков которых выстроились в два ряда по четыре человека вдоль асфальтированной дорожки, ведущей от дома к тротуару.
Мы прошли мимо них, как сквозь строй. Подойдя к такси, мы увидели перекошенное от страха бледное лицо таксиста, который, как только мы отъехали, стал дрожащим голосом спрашивать, что мы ИМ сделали. У него и впрямь была причина волноваться – на каждом светофоре обе «Волги» стискивали нас с двух сторон, а их пассажиры со злобными ухмылками разглядывали нас, высунувшись из окон. Поэтому таксист попросил нас расплатиться заранее и умчался прочь, как только за нами захлопнулась дверца машины.
Мы остались с ними наедине. Вокруг было темно и пусто. Я – особа нервная и отнюдь не героического нрава, была просто вне себя от ужаса, а Саша всячески изображал бесстрашие, хоть я уверена, что и ему было не по себе. Мы быстро вошли в парадное, где царила полная тьма, что было крайне непривычно – ведь в советских подъездах обычно всегда горел свет. Они – все восемь – вошли вместе с нами: не через дверь, а через отверстия в застекленном фонаре, в форме которого были построены парадные входы в нашем кооперативном доме, претендующем на некоторую изысканность. Вероятно, они позаботились о том, чтобы стекла из торцовых стенок фонаря были вынуты заблаговременно, так что им ничего не стоило, опередив нас, выстроиться перед нами полукругом, загораживая вход на лестницу. Совсем как в песне Высоцкого:
- «Я выхожу, они стоят,
- они стояли молча в ряд.
- Они стояли молча в ряд,
- их было восемь».
Они стояли молча в ряд, мы тоже, у одного из них, в кепочке, вероятно, главного, в углу рта дымилась сигаретка. «Ну все, сейчас забьют насмерть», – обреченно подумала я, продолжая молчать.
Не знаю, сколько времени это молчание длилось, но я не выдержала первая. Сама удивляясь своему визгливому голосу, я выкрикнула:
«Чего вам надо?»
Тогда тот, в кепочке, перекатил сигарету из одного угла рта в другой и сказал хрипло:
«Слушай, профессор, если ты еще раз попробуешь играть с нами в такие игры, мы тебе руки-ноги переломаем».
Как только он заговорил, меня словно отпустило: я почувствовала – приказа нас бить «им» пока еще не дали, – и, рассекая их строй плечом, стала подталкивать Сашу к лестнице. Но он с младенчества не любил оставлять за противником последнее слово, тем более, что в него прочно въелся жестокий опыт детской исправительной колонии, которую справедливо приравнивают к самому страшному кругу ада. Он навсегда запомнил, как тогда, в лагере Отлян, один из взрослых блатных наставил ему в глаз рогатку, и Саша понял, что если он сморгнет, тот выбьет ему глаз. Огромным усилием воли он сдержался и не моргнул, неотрывно глядя на своего мучителя. Тот пару секунд покачался над ним со своей рогаткой, а потом, заскучав, отвернулся и пошел прочь. С тех пор блатные оставили Сашу в покое.
Вот и сейчас, ощутив ситуацию сходной с лагерной, он уперся на месте и, не отрывая взгляда от наглой морды в кепочке, сказал, почему-то тоже хрипло:
«Не смейте обращаться ко мне на «Ты»!
Если бы не драматизм этой западни в темном подъезде, я бы расхохоталась, услыхав сашину неуместную претензию, но мне было не до смеха. Я завизжала на самых высоких нотах:
«Хватит! Пошли домой!»
Но Саша не унимался. Он спросил:
«А вас что, не накажут, если вы мне руки-ноги переломаете?»
На что главарь в кепочке ответил весьма доходчиво и по-прежнему не переходя на «вы»:
«Нас, может, и накажут, но у тебя-то руки-ноги все равно уже будут переломаны».
Не в силах возразить на эту костедробительную логику, Саша все же позволил мне увести его вверх по лестнице. «Они» дружно развернулись на сто восемьдесят градусов и все время, пока мы поднимались в их поле зрения, стояли полукругом и молча смотрели нам вслед.
С этого дня пошла новая, вскоре ставшая привычной, рутина с почти ежедневными арестами в самое неудобное время и в самом неудобном месте. Обычно к концу дня Сашу отпускали, так и не добившись от него никаких уступок. Свои игры с ними он прекратил, осознав, что главную свою игру с ним – в кошки-мышки – они ведут всерьез. Иностранные «голоса» надрывались по всем радиостанциям, бесконечно повторяя ставшую уже привычной формулу «Профессор Александр Воронель…»
Где-то в это беспокойное время со мной произошла странная мистическая история. Мы с женой профессора Марка Азбеля, Люсей, сидели на диване в полутемном коридоре чьей-то квартиры, ожидая, пока наши мужья закончат очередной телефонный разговор с Израилем, и распутывали огромный клубок магендавидов на тонких серебряных цепочках. Клубок этот какой-то американский доброхот привез в подарок евреям Москвы, но он так старательно его прятал от таможенников, что серебряные цепочки переплелись безнадежно.
Не зная, чем себя занять и успокоить, мы решили попробовать извлечь из этого чудовищно заверченного клубка хоть несколько магендавидов, для стимула называя каждый спасенный чьим-нибудь именем. Настойчиво, виток за витком, я высвободила цепочки с четырьмя магендавидами, назвавши их Саша, Неля, Марк и Люся. Вслед за этой четверкой я с почти невероятной изощренностью извлекла из клубка Сашу и Люсю Лунц и принялась за освобождение Виктора Браиловского и Толи Щаранского. Примерно на полпути мои усилия были прерваны громким звонком в дверь, и в квартиру ворвались знакомые мальчики в штатском в сопровождении участкового, которые арестовали нас и забрали у меня клубок магендавидов с заключенными в его глубинах Виктором и Толей.
Можно ли считать простым совпадением, что в течение следующих двух лет всем освобожденным мною лицам позволили покинуть СССР, а Браиловский и Щаранский застряли там надолго и угодили в тюрьму?
О нашем очередном аресте почти мгновенно сообщила западная печать, так как наша жизнь все больше и больше становилась достоянием гласности. У нас практически не стало личной жизни – сотрудники КГБ не только нашпиговали нашу квартиру микрофонами, но и входили туда, когда им было угодно. Однажды, возвратясь после многочасового отсутствия, мы обнаружили на зажженной газовой конфорке бурно кипящий чайник, полный до верха. Можно было подумать, что он заколдованный, если с часу дня до десяти вечера из него не выкипело ни капли воды. Я даже не успела толком возмутиться, как в дверь позвонили – нас пришел проведать один из наших ангелов-хранителей, участковый милиционер Коля. Я его упрекнула:
«Если уж вы входите в нашу квартиру, как к себе домой, то хоть газ выключайте перед уходом».
Коля поглядел на кипящий чайник и начал поспешно оправдываться:
«Это не мы, это эсэсовцы!»
Меня эсэсовцы после того случая в подъезде запугали настолько, что я сама начала заботиться, как бы они нас не потеряли. Где-то в разгар подготовки к международному семинару в писательской семье случилось горе – неожиданно скончался Боря Балтер. Боря был славный человек, и его все любили. Заполнив два вагона электрички, московский Союз писателей в полном составе отправился на Борины похороны в Малеевку, где он жил со своей второй женой Галей. Мы тоже поехали, так как в последние годы были дружны с Борей.
Когда мы вошли в вагон, с нами вместе вошли четверо дюжих парней, явно не писательского вида, – двое стали у передней двери, двое у задней. Опытный писательский глаз опознал их сразу, и по вагону прокатился тревожный шумок: «С чего бы это? За кем?»
Но тут же головы закачались, склоняясь и расклоняясь, и прокатилась волна облегченных вздохов: «Все в порядке, это не за нами. Это за Воронелями».