Маски (сборник) Брэдбери Рэй
– Ах ты! – крикнул он в последний раз и пустил его лететь семь этажей на мостовую.
– Стой! – завопил он в последний миг.
Какой кошмар! Ужас! Нет! Нет! Он распростер руки. Балансируя на подоконнике, он провожал взглядом падающее кувырком тело. Не-ет! На прощание, когда восковая фигура отправилась в свой безумный полет, молча размахивая руками в горячем воздухе, ее личину, казалось, исказили гримасы его собственного лица. Кукла, со свистом пронзающая пространство и размозжившая вдребезги голову о кирпичи, обрела выражение его лица. Не-ет!
– Не-ет! – заорал он.
От страха он отпрянул, отшатнулся от окна. Сполз по стене дюйма на четыре и остановил себя руками. Зажал себе рот и глаза. И лицо сдавил, словно глину, как будто можно было каким-то титаническим усилием исказить и вылепить себе другое лицо, лишь бы оно не походило на личину манекена, валявшегося внизу.
Ему стало жутко от того, что если он посмотрит вниз, то увидит забрызганные красным кирпичи вокруг расколотого тела.
«Вверх ногами. Конечно. Он посмотрит на лицо вверх ногами, – думал он. – Если смотришь на что-то вверх ногами, то тебе померещится одно, кому-то – другое. Что угодно. Ничего особенного. Просто перевернутость и мое больное воображение. Да-да». Он вздохнул. Перешел на шепот. Перевел дыхание. Вверх ногами. Да. Ах, ах.
Он отстранился от стены. Не глядя, захлопнул окно, так и не осмелившись выглянуть на улицу. Он отшатнулся от окна как преступник, убегающий с места преступления. Молниеносно повернулся и, как ошпаренный, вылетел из комнаты. Грохнул дверью. И побежал по коридору в свой номер.
В золотистом полуденном воздухе оседала пыльца. Не пыльца, конечно, а пыль, волшебством солнечного света превращенная в золото; она завихрялась и тихо опадала на ковер гостиничного номера, на котором лежал нечеткий абрис окна.
Зайдя внутрь, мистер Фенимор увидел поднятые им клубы пыли, облачка насекомых, блесток слюды и золотинок, которые начали осаждаться, когда он прислонился к двери, плотно заперев ее за собой. Так он провел целую минуту, прижавшись лицом к двери, словно его голова была большущим глазом, который мог обзавестись стеклянным хрусталиком и отсечь от себя окружающий мир одним-единственным опусканием века.
– Ну как? – спросила жена, наблюдавшая все эти шестьдесят секунд, как менялся цвет мыслей в его глазах.
– Ты видела? – спросил он, подразумевая красоту пыли в сумеречном воздухе.
– Нет. Что именно?
– Да, конечно, с твоего места не заметно. Подойди сюда.
Он взял ее под локоть.
– А теперь?
– Надеюсь, ты не имеешь в виду всю эту мерзкую пылищу?
– Именно, мерзкую пылищу, живописные пылинки. Сейчас они в фокусе. То видны, то нет. Что бы случилось, если бы никто не закрывал это окно и не чистил этот номер лет десять?
– Непролазная грязь, – сказала жена, удаляясь.
– Вот именно. А в воздухе, посмотри, сама невинность, падающий снег. Ты не думаешь о том, как эта грязь будет нагромождаться. Ты тщательно собираешь пыль каждый день. Ну…
Он смотрел, как золотистая масса уносится ветром из окна.
– Как это похоже на мелкие прегрешения.
– На что? – не поняла жена.
– На подленькие, гаденькие, гнусные грешки – пыль да пыльца. Как быть с ними? – спросил он.
– Не улавливаю связи.
– Если каждый божий день ты творишь мелкое, мелочное, микроскопическое мерзопакостное зло, безнравственность размером с почтовую марочку, невидимый невооруженным глазом грешочек, то что будет? Сколько лет должно пройти, чтобы легкие твоего рассудка засорились пылью толщиной в одну восьмушку дюйма? Двадцать лет – и силикоз мозгов? Тридцать лет – и рассудок мутится, задыхается и хрипит от психологической сенной лихорадки, и когда наконец пыль вымахает слоем в целый фут, то стоит тебе сделать шажок, как взвиваются клубы сажи.
– Еще разок, и с переводом.
Жена, скинув туфли, массировала ступни.
– Я хочу сказать, – начал он, – что мы сверх меры раздули смертные грехи: мы тратим время на принятие законов против них, придумали десять заповедей: не убий, не прелюбодействуй, не укради и прочее. И в результате мы склонны считать себя белыми и пушистыми, если не согрешили по-крупному. Так и шагаем по жизни: окно распахнуто, пыль оседает, полы не подметаются, а отложения пыли все толще. Ох уж эти мелкие грешки-червячки! Штурмуем автобус поперед всех остальных. Умышленно скрываем мелочь. Делаем вид, будто не слышим, когда зовут из другой комнаты, и сидим сиднем, пока не позовут с полдюжины раз. Забываем дни рождения, юбилеи, случайно, нарочно, чтобы причинить немного боли, которая со временем разрастается. Автобусные шофера указывают не ту дорогу. Домохозяева не высылают почту вслед за съехавшими жильцами. Некоторые портят нам настроение до завтрака и не разговаривают ни с кем, даже если очень хотят поговорить, после ужина. Разве это все не нагромождается одно на другое, как пыль на полу, если позволить этому происходить годами. Иногда мне хочется быть католиком. Они избавляются от такой мелочовки еще до того, как она может сильно навредить. Они обращают внимание на мелочи до того, как они разрастутся. Они знают, что мебель надо протирать каждый день, потому что нельзя позволить пыли воцариться. А мы, баптисты и все прочие, чуть ли не гордимся своей ношей. Мы не хотим сбросить ее, когда представляется такая возможность, пока ноша еще легка. Мы позволяем ей становиться все тяжелее и тяжелее, пока она не сломит нам хребет. Мы возводим внутри себя Пирамиду камень за камнем и недоумеваем, когда не можем сдвинуться с места. Мы так сильно недолюбливаем католиков, как мне кажется, потому, что они знают: от мелких грешков должно избавляться каждый божий день. Мы любим обвинять их в уклонении от ответственности. Но дело не в этом, а в том, что они признают свои слабости и стараются стать лучше.
Из кармана он медленно извлек некий список, сел и принялся изучать его, пока жена не бросила на него вопросительный взгляд.
– Когда мне было десять лет, – сказал он, – у меня вышла размолвка с мамой, уже не помню из-за чего. Нам предстояло вместе сходить в центр города, но я вырвался вперед, как будто обо всем забыл. Мама семенила следом, звала меня почти всю дорогу до центра. Я находился в ста ярдах впереди нее и притворялся, что не слышу, хотя прекрасно слышал. Но я не обернулся и не замедлил шаг. Я смотрел строго перед собой. Но не было такого дня в году, когда бы я не вспомнил, как тоскливо звучал ее голос у меня за спиной: в тот день мое поведение причинило ей немалые страдания.
Жена вздохнула.
– Зачем составлять перечни таких вещей? Ты делаешь себе больно.
– Я всего лишь выношу на свет божий то, что всегда томилось во мне, – сказал он. – Это пункт первый. Пункт второй.
Он похлопал по листку.
– Жила-была милая пожилая дама, по имени Орин, у которой был смышленый пудель; и они на пару развлекали меня разными номерами и волшебными фокусами. Она страдала от астмы. Она угощала меня печеньем и балагурила со мной, когда я был весьма угловатым четырнадцатилетним подростком и у меня почти не было друзей. Когда мне минуло восемнадцать, можно сказать, уже довольно поздно, на меня вдруг нахлынули чувства и я осознал свою любовь и признательность к ней и дал себе слово написать ей однажды: «Благодарю Вас за доброту, проявленную ко мне, когда все остальные не очень-то стремились обращаться со мной по-человечески». Но я так и не собрался ей написать. И вот когда мне было уже двадцать, я оказался в том самом квартале и вспомнил о ней, о собачке и о фокусах. И я пришел на ту же улицу, на которой мальчишкой звонил в ее дверь. Но как ты уже догадалась, я опоздал. Она умерла и была похоронена за шесть месяцев до этого. Мне не хватило самой малости. И вместе с тем – так много. Этот вечер был одним из самых грустных в моей жизни. Каждый год я пытаюсь придумать, как отблагодарить ее, но тщетно. Мне кажется, опоздание – в некотором роде более тяжкий грех, чем убийство.
– Может, она не нуждалась в благодарности, – сказала жена. – Может, она знала, что ты и так ей благодарен. Иногда люди чувствуют такие вещи.
– Спасибо, но этого нет в моем списке.
– А что еще у тебя там? – спросила она.
– Как-то я участвовал в стягивании штанов с мальчика в школе; мне было двенадцать. Мы забросили его штаны на дерево. Он стоял и глазел на нас как на животных. Мы считали его хвастунишкой, снобом и неженкой. Он был не такой уж плохой, как я сейчас понимаю. Но он был «не как все», поэтому мы поиздевались над его достоинством. На следующий день он в школу не пришел. И вообще больше не появлялся. Мы слышали, будто его родители переехали в другой город. Мы в какой-то степени изменили ход его жизни. В какую сторону, я не знаю. Я часто надеялся, что эта перемена была к лучшему. Но узнать об этом невозможно. Я не так часто вспоминаю о нем, может, раз в пару лет поздними вечерами, если не могу уснуть, рисую в памяти картинки и вижу его одинокую фигуру на школьном дворе в синих трусах в полосочку.
Жена подошла и взяла у него список.
– Стащил журналы из закусочной – 9 лет, – прочитала она. – Бил стекла в «доме с привидениями» – 13 лет. А при чем тут Бернис Клаф?
– Обычная девочка, ходила в школу с первого по восьмой класс. Мы преследовали ее до дому, плевались в нее, издевались, дергали, толкали. Я бы сейчас убил всех нас за то, что мы вытворяли.
– Просто тогда вы не соображали.
– Это не оправдание. Это был тяжкий грех.
Он сидел, медленно перечитывая список.
Его жена взяла у него листок, разорвала на мелкие кусочки и швырнула в мусорную корзину.
– Все, – объявила она. – Ты исповедался.
– Все не так просто. Какое мне полагается наказание?
– Завтра нам предстоит новый день, – сказала она. – Постарайся быть лучше.
– Это не поможет негодяям из прошлого.
– Они уже не в прошлом. Они с нами, здесь, в старом добром 1953 году, – сказала жена. – Они никого ни о чем не просят, лишь бы их оставили в покое. Одолжений не предлагать, вопросов не задавать. А теперь марш в постель.
Ночью его разбудил слабый призрачный звук, не слышнее стрекота паучьих лапок по деревянной обшивке, дуновения ветерка или падения пылинки на пол. Он прислушался. Его взгляд сосредоточился на распахнутой двери в ванную и на той другой двери. Он знал, не отдавая себе отчета откуда и каким образом, что по запертой двери меденно, оставляя за собой следы, передвигается некий предмет. В том помещении горел свет, и маленький человек наверняка отбрасывал тень на дверь. Он стоял и упорно рисовал, рисовал, рисовал, рисовал карандашом свой силуэт на высокой деревянной поверхности. Он наносил изображение как бы невесомыми шелковыми паутинками. Чтобы их обнаружить, понадобился бы микроскоп.
Но мистер Фенимор знал, что изображение существует.
Затем свет погас, и в темноте остался лишь карандашный контур, обращенный на ванную комнату мистера Фенимора, на дверь в ванную мистера Фенимора, на спальню мистера Фенимора и на мистера Фенимора собственной персоной. Расплывчатый грифельный след давил на запертую дверь как миллионы тонн стекла и стали. Вдалеке захлопнулась другая дверь; по ковровым дорожкам в коридоре удалялись шаги. Лифт поднялся как зимний сквозняк и так же опустился. Мистер Бикель исчез навсегда.
Мистер Фенимор лежал с неподвижным взглядом.
Ему теперь хотелось только одного. Он ждал, когда же его рука словно краб, сама собой, поверх одеяла потянется к телефону на тумбочке.
Он посмотрел на свет в окне седьмого этажа в отеле напротив, где проживал мистер Брайт. Там, за опущенной шторой, проступал силуэт неподвижно сидящего маленького человека. Это смутно напомнило ему старый рассказ о Шерлоке Холмсе, которому противостояли смертоносные таланты профессора Мориарти и его винтовка; он усадил восковую фигуру у занавешенного окна и подсветил лампой, чтобы голова манекена запечатлелась на гардинах.
На это мог уйти остаток ночи, но его рука ползла бы дюйм за дюймом, и его губы зашевелились бы, и голос отменил бы бронирование номера, вызвал бы портье, заказал такси и билеты на поезд, который увезет его домой на день раньше срока.
Ему оставалось только дождаться, пока рука совершит это невидимое путешествие в нескончаемой ночи к телефону.
Он откинулся назад, наблюдая за своей рукой, незаметно улыбаясь каждый раз, когда его пальцы на полшага продвигались к месту назначения.
Бродяга в ночи
Он тихо вылез из постели, направился к стенному шкафу, взял пальто, шляпу и зонтик, оделся, не сводя глаз с лунной дорожки на полу и не глядя на стрелки часов, показывавших безбожный полуночный час. Обернулся и вышел из спальни, молча погрузился в недра спящего дома, словно в колодец. На нижней площадке беззвучной лестницы он задержался, затаив дыхание, затем направился к двери, протянул холодные пальцы, повернул ручку, отворил дверь и уже почти вышел за порог, как вслед ему раздался голос:
– Ральф!
Он вздрогнул.
Мягкий топот ног. И опять голос.
– Ральф! Ральф!
Дверь захлопнулась. Вспыхнул свет, который ослепил его своей резкостью. У него был такой вид, словно его окатили водой из ведра. Он задрожал. Увидел рядом с собой женщину. Она потянулась к нему и стала трясти за плечи.
– Ральф! Очнись! Все в порядке! Ты никуда не ушел, не вышел за дверь, Ральф, ну же!
И он впал в забытье.
На кухне в четыре утра, на фоне города, закутанного в черную тишь, белоснежная фарфоровая печь как бы бросала вызов ночи и сонному городу. Посреди этого молчания струя кофе издавала плеск крохотного, но сфокусированного водопада. Он осушил чашку, не обращая внимания на обжигающий кофе. Откинулся на спинку стула, потер лицо. Взглянул на жену.
– Опять я за старое.
– Не волнуйся, теперь все в порядке.
– А если бы ты не перехватила меня?..
– Главное, что мне удалось.
– Вдруг в следующий раз не получится, что тогда?
– У меня чуткий сон.
Она улыбнулась и погладила его руку.
– Никуда ты от меня не денешься. Жена-собственница. Про таких, как я, книги пишут.
Он покачал головой:
– Бедняжка. Я тебя перепугал.
– Я только боюсь, как бы ты не покалечился, не упал с лестницы, не ударился головой.
– Сомневаюсь. Странное ощущение: и бодрствую, и не бодрствую. И в сознании, и не в сознании. Мозг говорит телу куда идти, и тело идет, катая отключенную голову на плечах, как дитя. Мозг не способен дать приказ вернуться назад, подняться по ступеням, повесить шляпу, убрать зонт, лечь в постель. Невероятная тоска отчуждения, словно кто-то рулит машиной вместо тебя.
Она налила ему еще кофе; ее знобило.
– Есть какие-нибудь догадки на этот счет? – спросила она.
– Ни малейшей. Как говорили в старину, мы не знаем, куда идем, но мы в пути. Почему? Почему я это делаю? Почему встаю и ухожу? Я не перестаю задавать себе этот вопрос: ведь я два года живу в счастливом браке. Жена заботлива, дом добротный, работа приличная. Живи и радуйся! Так нет же, меня, дуралея, застают, когда я одной ногой переступил порог дома по дороге в никуда да еще в шляпе! Ради чего?
– Может, в глубине души ты несчастен. Может, одна половина твоей души желает сбежать и не смеет себе в этом признаться?
– Сбежать? От тебя? Что за чушь! Я не таю в себе ничего подобного. Ты – прелесть! Тут должно быть что-то другое.
Она встала и подошла к буфету намазать ему бутерброд с клубничным желе и принесла ему.
– Есть только один способ это выяснить.
– Какой?
– Как-нибудь ночью ты опять соберешься уходить в шляпе и пальто, с зонтом на случай дождя и с деньгами в кармане. И на этот раз я… дам тебе уйти.
– Шутишь?!
– А вот и нет.
– Не посмеешь!
– Я уже все обдумала.
– Но ведь я могу вообще не вернуться!
– Это я тоже предусмотрела. Я собираюсь идти следом за тобой на каком-то расстоянии, чтобы ты не покалечился. Это длится так долго, и мы оба заинтригованы. Уже год, как это случается минимум раз в месяц. Так не может продолжаться. Мы оба хотим покончить с этим раз и навсегда.
– Я подумывал обратиться к психиатру, но мне ненавистна сама идея: потратить столько времени и денег на всю эту суету и возню! Мне претит одна мысль о том, что кто-то будет рыться в моих документах. Это только в крайнем случае.
– Ты начинаешь нервничать за несколько дней до этого. Я уже могу предсказать, когда случится очередной побег. Вчера вечером я знала, что это случится сегодня. Весь вечер из тебя нельзя было слова вытянуть. Ты рано лег спать, плохо спал. Я, должно быть, задремала, когда услышала твои шаги внизу. В следующие дни ты бываешь очень подавлен, а потом все проясняется, и целый месяц все хорошо. Я могла бы составить график твоих взлетов и падений за целый год.
Он выглядел нервным и подавленным. Сидел с опущенной головой.
– Сожалею. Очень сожалею.
– Не о чем тут сожалеть. Просто запомни, может, в следующий раз я дам тебе уйти.
Он проводил ее по темному предутреннему дому, они поднялись по лестнице, легли в постель и лежали усталые, рука об руку, погружаясь в сон.
– Да, – сказал он. – Может, так будет к лучшему. Наверное, так и надо.
Они уснули.
Он ощутил себя в движении: чувствовал, что дом остался позади, скрылся из виду, и его окружает необъятная белоснежная зима. Он каким-то образом очутился на воле, на мерзнущей голове – шляпа. Никто его не окликнул. Снег в сугробах под его ступнями скрипел, хрустел и стонал. Он уходил все дальше и дальше. В лунном свете барашки пара из его пыхтящих как паровоз ноздрей зачаровывали. Он шагал сквозь теплый пар собственного производства. Он видел, как струи пара обтекают его, клубясь, словно облака в горах. Он втянул голову в плечи, чтобы подбородок ушел под ворот пальто, втиснул руки в карманы, словно поглубже зарылся в нору, подальше от внешнего мира. Единственной реальностью оставалась нескончаемая лента зимы под ногами.
Он свернул один раз, другой. И услышал шум поезда посреди холмов, над белыми кружевными деревьями и великим ватным безмолвием зимы. Стальные колеса вывели его из дремотного молчания, ввели обратно и пропали.
Он обнаружил себя стоящим на станционной платформе. Внезапный горячий всплеск железа у его лица и тела расслабил его, словно он был грешником, низвергнутым в раскаленные докрасна пределы ада; ему обожгло лицо, а сердце превратилось в груди в нелепую головешку. Он вскинул руки.
– Нора! – завопил он.
Поезд ушел без него. Он глазел на непонятный предмет, сжатый в руке. Он метался по платформе в полном сознании и беззвучно кричал. Поезд, раскачиваясь, исчез из виду в саже и грохоте. Из разверзнутой пасти серебряного колокола с отвислым языком разносился замогильный звон, и пар свистел как в каллиопе. А он бежал сломя голову домой. По бархатистой улице и спящему городу, в то время как луна уже садилась, сквозь круг изморози и тающего льда – к дому, куда он нацелил себя последним рывком и влетел в дверь, оказавшись в прихожей, откуда жена снова повела его на кухню.
– Нора, Нора! – восклицал он.
– Все в порядке, – сказала она.
Он сорвал с себя пальто, швырнул на пол.
– Нет, не в порядке. Дважды! Дважды за ночь, черт меня побери!
– Я не слышала, как ты встал.
– Бедняжка.
– Я проснулась пять минут назад. Смотрю – тебя рядом нет и в доме пусто. Чуть с ума не сошла! Увидела твои следы на снегу. Я уже одевалась, чтобы пойти за тобой, как ты вернулся.
– Я пришел в себя на станции, – сказал он. – Смотри. Что ты на это скажешь?
Он протянул ей тот самый ужасающий предмет. Она взяла его.
– Билет до Трентона, туда и обратно, – сказала она.
– Именно.
Она повернула его.
– Но почему в Трентон? Зачем? Есть идеи?
– Два билета, – сказала она билетеру в кассе с зарешеченным окошком. – Два билета в Скрантон.
– Туда и обратно? – спросил он.
Они с мужем стояли перед будкой билетной кассы. На востоке небо порозовело, воздух посвежел.
– В один конец, – сказала жена.
Галлахер Великий
Главная улица, Лос-Анджелес, окраина, на одном конце полицейский участок, на другом кладбище, посередине бурлеск-шоу, дешевые ночлежки с кинотеатриками, а КАМЕРА плывет туда, где играет духовой оркестр, мимо полусонного билетера, в зал с редкими зрителями. Заискрилась музыка, и на сцену выбегает маг и волшебник – Галлахер Великий. Он вещает что-то скороговоркой, начинаются безмолвные карточные фокусы, кролики из шляп, монетки из воздуха, меняющие окраску платки. Зрители спят. Местами слышится похрапывание. Галлахер смущен, поглядывает вниз, нехотя продолжает показывать трюки. Достает ниоткуда сигареты, затем, закуривая последнюю сигарету, стоя на середине сцены, объявляет, глядя в зал:
– Дамы и господа! Мой последний трюк в этот вечер. Впервые на арене! Маг исчезает!
С этими словами он бросает сигарету, спускается по ступенькам и уходит по проходу между рядами, оставляя за собой шлейф из монет, карт и шелков. Его лицо побледнело и похолодело. Зрители просыпаются, смотрят на опустевшую сцену и чего-то ждут. После затянувшейся паузы изумленный дирижер оборачивается к оркестрику и исполняет вступление к следующему номеру.
На улице Галлахер останавливается, оглядывается, идет дальше. Кто-то пытается его догнать, окликая по имени. Это его ассистент с голубем и кроликом в руках.
– Галлахер, вернитесь! Вы не закончили номер!
– Мой номер давно помер, – говорит Галлахер.
– Вы не взяли свой чек за неделю!
– Пусть отдадут кому-нибудь на оплату одного дня проживания в гостинице и утреннего кофе с булочками, – говорит Галлахер, убыстряя шаг.
Ассистент хватает его за руку:
– Галлахер, куда вы идете? Чем вы будете заниматься?
– Не знаю, – говорит Галлахер. – Только не кроликами из шляп и не канарейками из рукавов. Послушай, Коротышка, театр-варьете мертв. И мы это знаем. А ремесло мага и волшебника – самая омертвелая часть этого трупа. Оно уже не пользуется уважением. Водородные бомбы и реактивные самолеты, стеклянные небоскребы и телевидение – вот где магия, вот где волшебство! Проповедь я выслушал, Коротышка. Теперь пора ложиться в гроб.
– Галлахер Великий, помните, вы – Галлахер Великий!
– Все это – в далеком прошлом. В другой жизни. Причем не в моей. Короче, кролики – твои; так что сносное пропитание на всю неделю тебе обеспечено. Голубей отнеси в парк и выпусти. Мои шелковые платки отдай какой-нибудь хорошенькой девушке. А краплеными картами распорядись по своему разумению. Здравствуй и прощай!
– Значит, вы уволены! – воскликнул помощник.
Галлахер остановился, обернулся и сказал с улыбкой:
– Выходит так. Благодарю, босс.
Помощник все еще кричит ему вслед:
– Куда вы идете, как вас найти?
– На Ист-Ривер. У меня есть трюк, которого даже Гудини не исполнял. Залезаешь в пианино, тебя заколачивают снаружи гвоздями и бросают в реку. Замечательный трюк, только надо вспомнить, как его выполнять!
– Галлахер!
Но Галлахера и след простыл.
Коротышка стоит в темноте посреди пустынной улицы. У него на руках нежно воркует голубка.
Зарядил дождь. Улицы наводнила пустота. Полночь, но тусклыми призраками войны, убийства и суицида бродят газеты, шурша акциями, облигациями и давешними скачками.
Слоняясь в одиночестве, Галлахер Великий поднимает воротник пальто, поглядывает на небо. Отдаленные раскаты грома. На его обращенные кверху черты лица ложится бледный отсвет молнии. Мимо него ветер гонит газету. Он нагибается и подхватывает ее. Ловкими сноровистыми пальцами он складывает, сгибает, подгибает и выворачивает газету наизнанку, превращая сухую бумагу в шляпу, и лихо нахлобучивает себе на голову. Рядом одинокий пешеход смотрит на него, видит диковинный головной убор и не может отвести от него взгляд. Галлахер приветствует его и шагает дальше. Прохожий исчезает. Дождь все льет и льет.
Далеко впереди виднеется пятно света. Это всеми цветами радуги переливается ярко освещенная витрина. Перед ней собралась горстка людей. Маленький мальчик, молодой человек со своей подругой и старик наблюдают за происходящим внутри. Подходит Галлахер. Витрина принадлежит пункту проката медицинских принадлежностей. В ней выставлены всевозможные приспособления. Посереди витрины установлен неподвижный восковой манекен, изображающий медсестру в халате.
Галлахер вопросительно смотрит на людей, на манекен и уже готов пройти мимо, как его окликает мальчик:
– Подождите, она вот-вот шевельнется, еще немного, не уходите. Ух ты!
– Как ей это удается? – пробормотал кто-то.
Галлахер останавливается. Снова смотрит на собравшихся.
Мигающие неоновые огни попеременно отбрасывают на лица цветные блики. Дождь усиливается. Прогоняемые непогодой, люди расходятся. Остаются только мальчик и Галлахер.
Галлахер смотрит на витрину.
Он видит восковую куклу в халате медсестры или то, что кажется таковой.
Мальчик смотрит на Галлахера – своего единственного друга.
– Подождите, еще чуть-чуть – и шевельнется, еще немного. Ух ты!
Галлахер смотрит на мальчугана.
– Уже без пяти двенадцать, малыш. Шел бы ты домой.
– Ничего страшного, мама знает, где я. Каждый вечер я прихожу сюда и стою часа по два.
– Все равно, – говорит Галлахер. – Поздно. Спокойной ночи, малыш.
Ребенок бросает тоскливый взгляд на Галлахера, потом на прекрасную женщину в витрине, облизывает губы, смотрит на дождь, падающий из тьмы, и принимает решение.
– Ладно. Через минуту все равно все закончится. Ночь!
И убегает в дождливую мглу.
Оставшись в одиночестве, Галлахер озадаченно рассматривает восковую фигуру, взгляд которой устремлен только вперед.
Галлахер собирается уходить, но останавливается.
Глаза восковой куклы в витрине задвигались вслед за ним. И – судорожно вернулись в исходное положение. Уставились в одну точку. Застыли.
– Вот это да, – прошептал Галлахер. – Ничего себе…
Разинув рот, он отступает на шаг назад, потом приближается к огромному стеклу.
– Так вот, значит, в чем дело, – шепчет он. – Вот где собака зарыта. Так, так…
И он изумленно таращит глаза. Струи дождя льются по его лицу, бумажная шляпа размякла.
Женщина по ту сторону стекла отсутствующим взглядом смотрит перед собой, ни один мускул на ее лице не дрогнет.
– Привет, – шепчет Галлахер, еле обозначив улыбку.
Женщина не шелохнется, а только смотрит в пустоту.
– Как тебя зовут? – шепчет Галлахер.
Женщина смотрит, вперив глаза в пространство.
– Я – Галлахер, – говорит человек под дождем. – Галлахер Великий. Слыхала о таком? Душа общества. Десяток тузов в колоде. В бумажнике – розовый куст. Я исполняю трюк на «индийском канате». А ты кто?
Льет дождь.
Женщина смотрит в пространство.
– Ладно, – говорит Галлахер, – ты хотя бы не торчишь на холоде. В такую ночь не так уж много зрителей. Нам нужно держаться вместе. Мы – два сапога пара.
Женщина смотрит в пространство.
Галлахер сначала отводит взгляд, потом поворачивает обратно.
И за этот миг глаза женщины мечут ему вслед взгляд, но стоит ему снова посмотреть на нее, как взгляд мгновенно застывает.
– Попалась! – торжествует он.
Он подходит ближе и снимает перед ней шляпу.
– Так, значит, ты живая, – шепчет он. – Или то, что они называют живой. Тебе здесь здорово достается. Что именно? Каждый вечер и каждый вечер? Восьмичасовая смена и каждый час пятиминутный перерыв? Что тебе говорит весь этот одинокий люд вроде меня, который собирается здесь в полночь? Небось изливают перед тобой всю душу без остатка, когда рядом – никого. А тебе приходится тут стоять, просто стоять и стоять, и все это терпеть. Ты умеешь читать по губам? Конечно, умеешь. И понимаешь все, что я тебе говорю.
Женщина его не видит.
– Я скажу тебе, – говорит он тихо под барабанящий дождь с бумажной шляпой в руке. – Я скажу тебе то же, что говорят все остальные. Но тебе не нужно меня бояться. Ты прекрасна. Поистине прекрасна. Сколько тебе? Двадцать пять?
Женщина уставилась в ночную тьму.
– Как ты дошла до такой жизни? – спрашивает он ласково, близко к стеклу. – Что с тобой стряслось? Хорошенькая девушка, весь мир пробегает мимо тебя, а между вами – стекло. Холодное стекло. Правда, оно защищает от ветра. А? Точно, точно.
Женщина смотрит в пространство.
Галлахер сминает бумажную шляпу в комок, и он исчезает.
– Видишь? Я факир. Я могу все. Что ни прикажешь. Только скажи. Могу осчастливить тебя. Осчастливить? В момент!
Из пустой ладони возникает лоскут ярко-синего шелка.