Вечный зов Иванов Анатолий
Кругом была темнота, полный мрак, но сознание работало ясно, и теперь Наташа понимала, что сперва был он, Семён, а потом уж появился Кружилин и все остальные. И не было бы Кружилина и этих остальных — ни директора завода Савельева, ни Марьи Фирсовны, ни Анны Михайловны, ни заведующей столовой Руфины Ивановны, — никого бы не было, не появись сперва он, он.
Кругом была темнота. Но Наташа знала — это потому, что она сидит с закрытыми глазами. Вот сейчас она откроет их — и чернота мгновенно исчезнет, в глаза ударит ослепительный солнечный свет и блеск удивительно свежего снега. И наверное… наверное, она увидит перед собой его, Семёна.
Семёна она не увидела, но чернота действительно исчезла.
День был тихий, безоблачный, стоял лёгкий, пахучий морозец, весело похрустывал снег под ногами бегущих по улице с портфелями и сумками ребятишек, проходили мимо и взрослые. Никто теперь не обращал на Наташу внимания. Чернели голые ветки над её головой, из трубы напротив стоящего дома поднимался отвесно в небо столб дыма, тоже белого и чистого, как снег на крыше. А за этой крышей и за крышами других домов вздымались в прозрачное небо каменные, седые от снега утёсы Звенигоры. Наташа смотрела на всё это, чувствовала, как слезятся от нестерпимого снежного блеска глаза, как тёплые слёзы текут по холодным пылающим щекам. И ещё она чувствовала, что сейчас, когда она открыла глаза, случился не только привычный для каждого человека переход от мрака к свету, а случилось что-то необыкновенное, таинственное и непостижимое, совершилось не вокруг неё, а в ней самой. Но что — ей никогда, никакими словами не объяснить. «Ведь это всё он, Семён, Семён…» — беспрестанно думала она…
Наташа не помнила, как она вернулась в столовую. На пути ей встречались люди, многие из них оборачивались, удивлённо смотрели ей вслед. Но она ничего не замечала.
— Что? Что?! — с тревогой встретила её Руфина Ивановна, сама подменявшая Наташу, пока она ходила за паспортом. — На тебе лица нет. Не выдали, что ль?
— Это всё он, Семён, — бессмысленно сказала Наташа.
— Какой Семён? Что Семён?
— Вот, — произнесла она и подала паспорт.
— Ну и слава богу, слава богу, — дважды сказала Руфина Ивановна.
…Некоторое время Наташа молча носила борщи и гуляши, не различая людей, которых кормила. Дважды она ставила кому-то вместо борща по две порции второго и часто забывала подать хлеб. И в конце концов споткнулась на ровном месте, уронив две полные тарелки…
Руфина Ивановна увела Наташу в кухню, в свою загородку, служившую ей кабинетом. Там же стояла железная койка, застланная серым одеялом.
— Ты что, Наталья? Заболела?
— Не знаю.
— Ну, полежи, отдохни. Я сама уж кормить их буду.
Почти до самого вечера Наташа пролежала в загородке. Она слушала гул большой кухни, звон посуды, голоса и беззаботный хохот молоденьких поварих. И за эти три-четыре часа с ней произошла резкая перемена — глаза её, чёрные как угли, глубоко ввалились, лихорадочно блестели, вокруг них были синие круги, нос заострился, всё лицо осунулось. Вошла заведующая столовой и всплеснула руками:
— Да ты и по правде больная!
— Нет, — мотнула она чуть растрёпанной головой. И тихонько спросила: — Тётя Руфа, вы знаете Семёна Савельева?
— Какого Семёна? Погоди, это русый такой? Фёдора-комбайнёра сын, что ли?
— Ага. Так вот. Я не знаю, откуда и почему он появился в моей жизни… Но я люблю его.
Она говорила это лёжа и не мигая глядела в потолок. Руфина Ивановна стояла возле койки, изумлённая её словами, её признанием.
— И он меня, тётя Руфа, любит.
— Ну и слава богу… Только как же? Я слыхала, он же на Верке Инютиной будто собирался жениться…
Наташа выслушала её внимательно и всё сразу поняла. Но это её нисколько не расстроило, не взволновало.
— Может, и хотел, а теперь меня любит. Я знаю, — сказала она так же тихо и уверенно. И в этой уверенности была какая-то странная, непонятная для пожилой женщины сила и правда.
— Да как же у вас всё это? Когда вы успели?
— А мы не успели ещё. Мы ни разу не встречались ещё.
Руфина Ивановна, совсем растерянная, со страхом теперь глядела на девушку.
— Погоди, погоди… Тогда откуда же ты взяла? Ты — ладно, а что он тебя?
— Я не взяла, я это узнала по глазам его. Вот они сейчас передо мной, я вижу их, вижу… Если можно, тётя Руфа, я сейчас пойду к нему. Я не могу не пойти, мне надо. Разрешите мне уйти сейчас, он ждёт…
— Ты нормальная ли?! Где это он тебя ждёт?
— Здесь, на заводе. Он приехал, я знаю, чувствую…
И, ни слова больше не говоря, встала, оделась, направилась к выходу.
По заводскому двору Наташа шла медленно, опустив голову, не обращая внимания на суетящихся вокруг возводимых корпусов людей, на их голоса, на шум работающих под зимним небом в незакрытых ещё каменных коробках станков, на лязг железа, грохот сбрасываемых откуда-то сверху толстых плах, автомобильные гудки. Она обходила кучи покорёженного металла, дымящегося шлака, жёлтой, не присыпанной ещё снегом глины, битого кирпича. Она шла и шла, куда вела её какая-то непостижимая сила. Руфина Ивановна, встревоженная до предела, шагала сзади метрах в двенадцати, то останавливаясь, то прибавляя ходу, чтобы не потерять девушку из виду.
У склада № 8 Наташа впервые остановилась, подняла голову. У изгороди из колючей проволоки было пустынно, там, за проволокой, у ворот склада, ходил человек в жёлтом овчинном полушубке, с винтовкой за плечами. Наташа пошевелила бровями и, опустив голову, пошла дальше.
…Она нашла Семёна в самом дальнем углу заводской территории, где мужчины и женщины долбили кирками и ломами мёрзлую земляную кучу, а тяжёлые комки бросали в кузов автомашины. Семён сидел в кабине грузовика. Склонившись на баранку, он то ли спал, то ли думал. Потом быстро поднял голову, поглядел на приближающуюся Наташу, выпрыгнул из машины.
— Я знала, что ты всё равно здесь… что я найду, — сказала она, глядя ему прямо в глаза.
— А я вот третий день на автомашине, — проговорил он, будто оправдываясь. — Трактор на ремонт отогнал.
— Такую каторгу какая машина выдюжит! — сердито бросила женщина в растоптанных валенках, залатанной телогрейке. — Машина — она не человек. Отъезжай, что ли, нагрузили уж.
— Наташа? — Из-за машины появилась Марья Фирсовна, держа обеими руками совковую лопату. — Ты что тут, Наташенька?
— Потому что я знала… — Девушка поглядела на женщину в худой телогрейке, на Марью Фирсовну, на горящий сбоку костёр из обрезов досок и разбитых ящиков.
К костру подходили люди, протягивали к огню ладони. Туда же подошла и Руфина Ивановна, Наташа зачем-то кивнула ей, будто поздоровалась, ступила на подножку грузовика и села в кабину. Сквозь толстое стекло она ещё раз поглядела на толпу у костра. Люди стояли у огня недвижимо и все смотрели в её сторону. Наташа улыбнулась им, они только этого, наверно, и ждали, потому что вдруг сразу все поплыли куда-то в сторону, исчезли, и костёр исчез, перед глазами Наташи мелькали теперь, подрагивая, жёлтые кирпичные стены, грязный снег, какой-то забор, изгородь из колючей проволоки; потом — заснеженные крыши домов, синеватые уже от наступающих сумерек, голые ветки деревьев, бревенчатые стены, оконные ставни — голубые, розовые, зелёные… Всё это летело теперь ей навстречу, грозя расшибить, раздавить её, похоронить под обломками, но не расшибало, а неслось всё мимо, мимо, вызывая головокружение.
— Останови, останови! — воскликнула она, хватаясь за Семёна. Но едва притронулась к его плечу — её прошило словно током, она отпрянула в угол кабины.
Остановив грузовик, Семён повернулся к ней:
— Наташа!
— Ты… знал, что я приду сейчас? — спёкшиеся её губы почти не шевелились.
— Нет… Но я хотел, чтобы ты пришла. — Глаза его сухо блестели, руками он сжимал судорожно баранку, точно хотел отломить её и выбросить из кабины.
Его слова барабанили ей в уши, мешая понимать их смысл. Но о смысле она всё-таки догадывалась.
— Семён, Семён… — прошептала она, ткнулась горячим лбом ему в плечо. Но тут же отпрянула опять, закричала почти враждебно: — Выпусти меня! Открой…
Он, стараясь не задеть её, протянул руку, открыл дверцу. Наташа тотчас выпрыгнула на снег, зашагала прочь. Семён тоже вылез из кабины. Она вдруг остановилась, пошла назад, сперва тихо, потом всё быстрее, быстрее. Подбежав, беззвучно упала ему на грудь, прижалась крепко и беспомощно. Она ничего не сказала, и Семён тоже…
Потом Наташа, откинув голову, поглядела ему в глаза. Наверное, она увидела в них именно то, что хотела, улыбнулась и пошла, скрылась в ближайшем переулке.
Этот сон, начавшийся в последние дни января, продолжался весь февраль, месяц тёплый и буранный, в конце которого притаилась трагедия.
Каждый день для Наташи начинался и кончался одним именем, одним звуком, чистым, как первый снег, — Семён. Просыпаясь, она прежде всего слышала это слово. И под его звон засыпала улыбаясь, и улыбка даже во сне жила на её припухших и крепких, ни разу не целованных ещё губах.
Первое чувство пришло к ней негаданно, оно хлынуло, как неожиданный ливень на иссушенную долгим зноем, разлопавшуюся от жестокого огня землю. Душа Наташи, вконец заледеневшая, до предела измученная, теперь щедро, жадно и доверчиво открылась навстречу добру и теплу.
Где-то во второй половине февраля, искристой лунной ночью, они возвращались из кино, медленно шагая по заваленной рыхлым снегом улице. Их обгоняли тоже возвращающиеся из клуба стайки девчонок. С разных сторон слышались сперва голоса, потом всё затихло, они шли по улице одни.
В клубе показывали документальные фильмы «Парад наших войск на Красной площади в Москве 7 ноября 1941 года» и «Подруги, на фронт!». По дороге в клуб Семён смеялся и шутил. Когда погас свет, он сразу же отыскал в темноте её руку, а потом отпустил. После каждой части был перерыв, зажигался свет, но Семён всё хмуро смотрел на экран. До конца сеанса он не проронил ни слова и сейчас молчал.
Молча прошли они мимо дома. Неожиданно начался тихий снег.
— Сёма, что с тобой? — спросила она наконец, останавливаясь. В лицо Наташи бил из ближайшего окошка свет, в глазах её подрагивали тревожные искорки, широкие брови влажно блестели от растаявших снежинок.
Он никогда ещё не дотрагивался до её лица, а тут вдруг взял за щёки обеими ладонями. Она схватила его руки, но не отбросила их. В глазах её сильнее задрожали искорки.
— Я люблю тебя, — сказал он полушёпотом. — Но я ведь скоро уеду. Туда, на фронт… Я не могу… И мне обещали в военкомате. Весной, наверное.
— Ну так что же! — воскликнула она. — Я знаю. Я сколько хочешь буду тебя ждать! Хоть вечность. А до весны ещё долго, долго…
Когда так же медленно шли к дому, опять оба молчали. Семёну чудилось, что Наташа мучительно раздумывает над чем-то и за что-то его осуждает.
— А ты уже любил… кого-нибудь? — спросила вдруг она, когда они остановились у крыльца.
— Не знаю, — ответил он. — Вот в этом доме живёт Вера Инютина. У нас были с ней… отношения. И мне казалось, я любил её. Потом понял — нет… Не за что любить её.
— Разве любят за что-то?
— А как же.
— А меня ты — за что?
Он молчал, не зная, как на это ответить.
— Ну, вообще… Это трудно сказать так вот, сразу.
— Почему ты никогда не поцелуешь меня? — чужим голосом проговорила она. Глаза её были открыты широко, сделались почти круглыми, в них блеснули слёзы. Она поднимала голову всё выше, запрокинула её назад, шагнула к нему, выдохнув: — Сёма!
Она уже падала, когда он подхватил её. Он её поцеловал сперва где-то возле уха, потом возле носа и уж потом неловко отыскал её пересохшие, крепко сжатые губы. И едва он коснулся их, она глухо застонала, оттолкнула его, взбежала на крыльцо, застучала в двери.
— Наташа… погоди.
— Уйди! Молчи! Уйди, молчи… — беспрерывно повторяла она, яростно колотя в дверь.
— Сейчас… Кто там? — послышался голос Анны.
— Наташа! — ещё раз сказал Семён, когда дверь открылась. — Мама, ты извини, иди…
— Ты… ты уходи! — прокричала ему Наташа.
— Да что случилось? — тревожно спросила Анна Михайловна. — Идите в дом.
Семён, ни слова больше не говоря, ушёл в дом, а Наташа в сенях припала к тёплому плечу его матери, тяжело зарыдала, будто её смертельно обидели.
— Я не буду ждать его! Не буду ждать, я не смогу! Я вместе с ним пойду… на фронт, в огонь, на смерть — куда угодно! Тётя Аня…
— Ну, ну… — растерянно сказала Анна, одной рукой поддерживая девушку. — Я раздетая, пойдём.
Она завела её в тёмную кухню. На своей кровати заворочался Фёдор, закряхтел.
— Что стряслось такое? — проговорил он, кашляя, включил свет. — Что за переполох, спрашиваю?
— Ты спи. Ничего, — сказала Анна, уводя Наташу из кухни в комнату.
Там, не зажигая света, она молча раздела всхлипывающую беспомощную Наташу, молча помогла ей лечь на кровать рядом с крепко спавшей Ганкой, взяла табуретку и села рядом. Из соседней комнаты выглянула Марья Фирсовна, спросила, не надо ли чего. На своей печи шептала что-то бабушка Феня.
— Ничего не надо, спите все, — ответила Анна, погладила Наташу по вздрагивающему плечу. — И ты спи, успокойся.
Наташа взяла её руку, прижалась к ней щекой.
— Я люблю его, люблю!
— Ты говорила, я знаю, — вздохнула Анна, не отнимая руки.
Наташа действительно сказала об этом всем сразу в тот январский день, когда получила паспорт, когда отыскала на заводской территории Семёна и уехала с ним. Расставшись с Семёном, она долго, может быть несколько часов, бродила по Шантаре, ни о чём не думая, домой пришла глубокой ночью. В кухне находились сам Фёдор Савельев, Анна Михайловна, Марья Фирсовна. Они о чём-то говорили, при её появлении все враз умолкли, все поглядели на неё. Ей на секунду лишь стало не по себе, но тут же она тряхнула головой и сказала:
— Что вы так смотрите все? Да, да, я люблю его!
И в полной тишине, как сквозь строй, прошла через кухню. Проходя, видела испуганные глаза Анны Михайловны, прищуренный взгляд отца Семёна, виноватое выражение лица Марьи Фирсовны. Ещё она заметила, что отец Семёна зачем-то дёргал кончик уса и от этого, наверное, его щека багровела.
Потом он всегда глядел на неё так прищуренно, с любопытством и часто дёргал ус. Анна Михайловна же как-то посуровела, была чем-то недовольна, часто молчаливо и пристально оглядывала Наташу с головы до ног. Но ни слова не сказала ей до сегодняшнего дня.
И вот сейчас она, сидя возле кровати, несколько раз вздохнула.
— Зачем вы так вздыхаете? — проговорила Наташа. — Разве плохо, что я… И что он…
— Это хорошо, когда люди друг дружку любят, — сказала Анна задумчиво и неопределённо. — Да война ведь.
— Какое мне дело? Какое нам дело?!
— Оно так. Любовь не спрашивает, война ли… вообще ли весь мир дыбом кругом встаёт. Она приходит — и всё. Только потом горько. Ох, горько потом бывает!
Наташа не понимала, зачем, с какой целью мать Семёна говорит ей это.
— Вы не хотите, чтобы мы с Семёном…
— Не в этом дело, — сказала Анна, отняла у неё тихонько руку. — Я вот думаю, Наташенька… Иногда представляется мне счастье человеческое в виде утреннего сада или, точнее сказать, птичьих голосов в том саду. Кругом эти голоса, много их, за каждой веткой слышатся. А подойдёшь — умолкает птичка. Вспорхнула — и нету. Не поймать. Кругом, совсем близко звенит это счастье, а перед тобой пустая ветка качается.
Наташа лежала притихнув.
— Не понимаю я. Как же нету, когда есть? Есть!
— Господи, глупая-то я какая! — очнулась Анна, поднялась. — Ну, спи. Мы после поговорим обо всём.
Долго Наташа не могла уснуть, думала о чём-то неясном. Потом приснился ей этот залитый утренним светом сад с птичьими голосами, она увидела на ветках необыкновенную какую-то птицу, очень красивую, яркую, изумрудно переливались её перья. Но, когда Наташа подошла и протянула к ней руку, птица повернула к ней маленькую головку с розовым клювом, прищурила радужный глаз, совсем как отец Семёна, и вспорхнула, а пустая ветка закачалась…
…Утром на работу она шла хмурая, подавленная, губы её временами подрагивали обиженно. У самой проходной очнулась от шума и грохота, увидела выезжающий из ворот трактор Семёна, бросилась навстречу, чуть не под самые гусеницы.
— Сумасшедшая! — закричал Семён, выпрыгивая из кабины. — Да ты что?!
К заводу густо шли люди, у проходной была толпа. Наташа подбежала к Семёну, прижалась к нему.
— Как же нету, когда есть! — прошептала она слышимые ему одному слова, быстро отшатнулась и, расталкивая людей, забежала в проходную.
Всё это случилось за несколько секунд. Раздались удивлённые голоса, кто-то засмеялся, а какой-то парень пронзительно свистнул вслед девушке, послышались солёные шутки. Семён повернулся, шагнул к трактору.
— Сёмка!
— Ну? — Перед ним стоял Юрий, глядел встревоженно.
— Погоди… Это что я такое сейчас видел?!
— Что видел, то и видел.
Семён заскочил в кабину. Трактор свирепо взревел, дёрнулся. Юрий с недоумением глядел на удаляющуюся машину.
— Это про неё ты, рысак шантарский, хвастался? — спросил у него конопатый парень с приплюснутым носом, кивая на проходную, где скрылась Наташа.
— Этот рысистей, знать, коль обскакал, — проскрипел изношенный голос. — Им на фронт надо, с германцем биться, а они с бабами тут шлюндаются.
— Вот это я, Агафон! — произнёс Юрий изумлённо, будто всё, что он видел, только сейчас дошло до его сознания…
А Наташа жила теперь даже не во сне, а в каком-то тумане. Мелькали перед ней лица на заводе и дома, на улицах Шантары.
Однажды в столовую зашли пообедать директор завода, Кружилин и Хохлов.
— Здравствуйте, здравствуйте, Наташа! — обрадованно сказал Хохлов. — Ну-с, слышал, что всё у вас хорошо?
— Ой, всё, всё хорошо… — смутилась она.
— Я рад, то есть просто очень рад! — он потряс её за обе руки.
Через его плечо Наташа видела седую голову Кружилина, бледное, усталое лицо Савельева. Кружилин задумчиво листал блокнот, Савельев же глядел на Хохлова с Наташей, в глазах его была доброта, хотя лицо было сурово-нахмуренным, будто он не одобрял того, что видел.
Хохлов отошёл к столу, откатился, как тяжёлый шар, проговорил:
— Да, да… Немного, очень немного требуется иногда усилий, чтобы спасти человека. Целого человека!
— При одном непременном условии: если человек сам хочет спастись, — сказал Савельев.
Кружилин поднял голову, закрыл блокнот. Прислушался к чему-то, произнёс:
— Чтобы захотеть, человек должен прежде всего понять, что гибнет. И от чего гибнет, от какой болезни. А это и бывает чаще всего трудно, неимоверно трудно. Иногда и невозможно.
Как ни взволнована была Наташа, эти слова врезались ей в мозг. Врезались, наверно, потому, что, получая борщи и гуляши, она чутко прислушивалась, что такое говорят про неё эти люди. Но говорили они уже не про неё, а про Якова Алейникова — того человека со шрамом, которого она видела в кабинете Кружилина, про бывшего председателя райисполкома Полипова, ушедшего на фронт, услышала вдруг имена: Фёдор, Юрий, Иван — и ещё более напрягла слух. «А что Юрий? Какой Иван и Фёдор? Братья, что ли, директора завода?» Но в столовую вошли сразу несколько человек, она наполнилась шумом и голосами.
Как-то Наташа столкнулась на улице с Елизаровым.
— А-а! — сказал он, злобно глядя на неё своими красивыми глазами. — Елизарова за тебя в рядовые разжаловали, чуть на фронт не загремел. Но жизнь то широкая, то узкая бывает. Знай.
Наташа прошла мимо. Она не испугалась ни его слов, ни его самого. Встреча с ним только напомнила ей о Маньке Огородниковой, о Гвоздёве, о том длинном человеке по прозвищу Зуб, о Макаре Кафтанове. «Что, интересно, сейчас с ними, где они?»
Наташа в тот же вечер спросила об этом у Семёна. Они возвращались вместе с завода, не сговариваясь, свернули за угол своего дома, подошли к сараю, возле которого был небольшой крытый сеновал. Там Семён молча обнял её, торопливо и жадно отыскал её губы.
Потом Семён выбрал вилами небольшое пространство у стенки сарая, они сели туда, в холодную пахучую яму. От крепкого запаха мёрзлых луговых трав, от поцелуев Семёна у Наташи кружилась голова и гулко стучало в груди.
— Что с ними? Сидят, — ответил он. — Судить скоро будут. — Он помолчал. И вдруг тихо проговорил: — Этот… Кафтанов Макар — дядя мой.
— Ты что? — рассмеялась Наташа.
— Он родной брат моей матери.
— Как брат? Какой брат?!
— Обыкновенный… Какие бывают братья?
— Но как же? Он же бандит?!
Было слышно, как Наташа порывисто дышала.
— А так, — проговорил Семён холодно. И через секунду тем же голосом, холодным и безжалостным, продолжал: — А мать моя — кулацкая дочка. Раньше тут кулак был знаменитый — Михаил Лукич Кафтанов. Вот… И моя мать — его дочь, а Макар — его сын. А я, стало быть…
— Сёма, Сёма… — Наташа задохнулась. — Ты что говоришь?! Это же неправда!
— Это правда.
И оба замолчали. Молчали долго.
— Это жизнь, — сказал наконец Семён. — И такое вот моё происхождение.
— Тогда расскажи. Всё расскажи! — потребовала она.
— Что я тебе могу рассказать? Больше, чем сказал, — не знаю. Ты у матери спроси. Она… она тебя любит. Она тебе, может, всё расскажет. Мне — нет, а тебе, чувствую, расскажет.
— Я спрошу. Я спрошу… — Совсем растерянная, она поднялась.
Несколько дней потом Наташа ходила придавленная, отрешённая. С Семёном не встречались, и он старался не попадаться ей на глаза. В ней шла какая-то тяжёлая, трудная внутренняя работа.
— Господи, навязалась ты на меня! — несколько раз говорила ей Руфина Ивановна. — То радость ножиком с рыла не соскоблишь, а теперь всё лицо как в кипятке сваренное. Что приключилось опять с тобой? С Сёмкой, что ли, расклеилось?
— Нет, с ним всё хорошо у нас. Я просто думаю.
— Да об чём?
— Вообще. О жизни, — отвечала она. И больше ничего от неё нельзя было добиться.
В день трагического события на заводе Наташа поздним вечером вышла из дома. Дул несильный и тёплый ветерок, было сыро, очень темно и тоскливо. Голые размякшие ветви деревьев шевелились в темноте и под порывами ветра глухо шумели.
Впереди, во мраке замаячила человеческая фигура.
— Гуляем? — услышала она голос Юрия.
— Я не гуляю, я Семёна встретить хочу с работы, — сказала она.
— Да, да, я знаю, — проговорил он невесело. — Я даже рад по зрелом размышлении, если… — И тут же голос его стал, как всегда, беспечным: — И всё-таки не забывайте, пожалуйста, Наташенька, что живёт на свете некий товарищ Агафон…
И, не попрощавшись, пошёл. Наташа вспомнила, что в последние дни он перестал обедать в «зале ИТР», оглянулась. Юрий свернул к дому Инютиных, повозился с калиткой и исчез во дворе. «И хорошо», — подумала она неизвестно о чём.
Семёна она встретила возле самой проходной, ярко освещённой электрической лампочкой, молча ткнулась лбом в его пропахшую бензином и соляркой тужурку.
— Не надо ничего говорить. Просто пойдём.
Взявшись за руки, они пошли к дому, а там свернули на сеновал, залезли в свою пахучую яму.
— Мне переодеться бы, — сказал он, когда она спрятала лицо у него на груди. — А то от меня такой запах…
— А я люблю его. — Она прижалась ещё плотнее. — Это твой запах…
— Говорила с мамой? — спросил он, помолчав.
— Ага. Мы много раз говорили… Я никогда бы не поверила, что она когда-то партизанила, скакала на коне, стреляла из нагана. И что отец твой был таким… лихим партизаном. Кружилин, секретарь райкома, — это понятно. А твой отец… Ты извини.
— Что ж… И мне не очень верится. Может, потому, что не люблю я его. Он и отец, и чужой будто человек.
— А эта Михайловка где? — спросила Наташа.
— Не очень далеко. Тут, за Звенигорой сразу.
— Этот… брат твоего отца, Иван, — он там живёт?
— Там сейчас.
— Интересно посмотреть бы, какой он.
— Ну, какой? На дядю Антона похожий. Только сутулый и худой. А волосы такие же и глаза. Увидишь когда-нибудь.
— Мы много говорили, да я мало поняла, — произнесла Наташа. — Кафтанов этот, её отец, Иван… Он, что ли, застрелил тогда, в гражданскую, её отца?
— Не знаю я, Наташа. Слыхал, будто так.
— А ещё мне показалось, будто она любила когда-то этого Ивана. Или Иван её любил.
— Не знаю. Отец ненавидит его за что-то, а мать… Она всегда хорошо об дяде Иване отзывается, жалеет его. Может, и было что между ними в молодости.
— Она говорила однажды о счастье: как утренний сад, говорит, оно, счастье, как птичьи голоса в этом саду. Слышишь и видишь — поют кругом птицы, а подойдёшь — птица улетает. Я думала — обо мне она говорит, о нас с тобой. А она — о себе, я понимаю теперь.
— Счастья у неё нету, это верно… Не получилось.
По-прежнему дул ветерок где-то, и, когда налетал порывами, у них над головой шуршало сено, но там, где они сидели, было тихо, и оба слышали, как за тонкой бревенчатой стеной вздыхала корова и возились на насесте сонные куры.
— Боже мой, как всё сложно бывает в жизни! — воскликнула Наташа. — Я и не предполагала, что может быть так сложно, так всё перепутаться. — Она торопливо подвинулась к Семёну, цепко обняла его. — Я столько пережила уже… столько видела… Я думала — я всё видела, всё знаю, ничто теперь не удивит меня. А оказывается — я ничего не знаю, не понимаю! — Она вдруг сильно затрясла его за плечи. — Объясни же мне, объясни!
— Я бы объяснил… — Семён взял её за руки. — Я объяснил бы, если мог. Мне, думаешь, всё понятно — что было и что есть? Но мы для того и живём, чтобы понять этот мир, в котором живём…
Низкий и тревожный звук, возникнув неизвестно откуда, поплыл над Шантарой. Он, становясь всё зловещей, прокатился в тёмном, сыром небе и, захлебнувшись где-то высоко, стих, оборвался. И тут же начался снова, накатываясь тяжёлой, всё подминающей под себя волной. Этот звук ещё не кончился, когда возник другой — пронзительно-сильный, всё усиливающийся, бесконечный…
— Что это? Что это?! — вскрикнула Наташа.
— На заводе… Что-то случилось!
Семён рванулся с сеновала.
— Семён, Семён?!
Но он не оглянулся, не остановился. Она вылезла из ямы, кинулась за ним.
— Семён…
Наташа выскочила на улицу. Семён был уже далеко. Он обернулся, что-то прокричал и исчез во мраке. Мимо неё, обгоняя, пробежал Юрий.
— Извини, я сейчас… Только узнаю! — крикнул он кому-то, и Наташа увидела Веру Инютину.
Вера быстро подошла к ней, длинные глаза её были тревожны.
— Что такое? Что такое? — прокричала она.
Беспрерывный вой сирены и заводских гудков всё висел над Шантарой, леденя сердце.
— Не понимаете, там же несчастье! Несчастье какое-то!
И Наташа побежала в ту сторону, где исчезли Семён и Юрий, куда бежали выскакивающие из домов люди.
Ещё издали Наташа увидела над территорией завода зарево от электрических огней. Оно стояло над заводом, всегда мирное и спокойное, но сейчас края освещённого неба были окрашены в зловещие жёлто-багровые тона, а вся северная часть завалена тяжёлыми клубами дыма. «Там пожар, пожар! — стучало у неё в голове. — А что горит, что?»
Горел склад № 8 или что-то возле него. Это Наташа поняла, подбегая к проходной, увидев, что именно в той стороне, где стоял склад, вьются, поднимаясь, аспидно-красные клубы, и в груди у неё всё оборвалось: ведь сейчас рванёт, сейчас всё разнесёт! А Семён! Где Семён?!
У проходной с криком и гулом металась огромная толпа народа.