Вышли из леса две медведицы Шалев Меир
Он не отреагировал. Продолжал свое — тащить, переносить, работать. Делал то, что велел ему делать дедушка Зеев. Есть ситуации и есть мужчины, которые нуждаются в тяжелой физической работе, а не в психотерапевте.
— Эйтан, — позвала я. — Это я. Такая, какой ты всегда хотел меня видеть. Мне ровно сорок лет. Именно сегодня.
Он не ответил и не посмотрел на меня, и я не удивилась. Я много раз приходила известить его о чем-то, и он не реагировал.
— Разве тебе не жалко? — Я встала перед ним, перегораживая ему дорогу. — Не жалко, что мне сорок лет, а ты уже больше не с нами?
Он не сказал ни слова. Положил тяжелый мешок, который нес в руках, и сделал то, что делал в нескольких предыдущих подобных случаях: обнял меня обеими руками и поднял, как перышко. В первое мгновенье это было приятно, а потом у меня остановилось дыхание. Каким сильным сделала его эта проклятая работа! Он мог встать на колени, охватить руками горшок с деревом восьми, скажем, лет, подняться с ним в руках и отнести в другое место. Вы себе представляете, сколько весит такой саженец? А там ведь еще нужно снова встать на колени, медленно-медленно, чтобы этот саженец не повредить, и спокойно поставить на землю, и потом снова подняться, и вернуться, и принести еще один. Каждый раз, когда приезжал грузовик с саженцами, он вот так, в одиночку, разгружал его и расставлял весь товар на складах или на выставочной площадке.
У нас здесь есть, кстати, старые железнодорожные шпалы, мы их используем для дорожек и ступенек, и их он тоже переносил с того места, где они лежали, туда, куда указывал дедушка Зеев, а потом обратно, порой уже на следующий день. Я видела однажды, как он шел с такой шпалой на плече — ее конец тащился за ним, оставляя борозду в земле. Вы наверняка понимаете, какие мысли вызывает такая картина…[106]
Вначале я еще кричала на него, свирепела, плакала: «Посмотри на себя, Эйтан. Посмотри, как ты выглядишь. Принюхайся к себе. Ты весь провонял навозом и поташем». А однажды я встала у него на пути: «Может быть, хватит, Эйтан? Может быть, хватит надрываться на этой работе?» И вдруг, даже без обычной своей саморежиссуры, начала кричать: «Хватит! Помойся, наконец! Смени одежду! На тебя невозможно смотреть. Не смей себя так запускать!» И тогда тоже — он встал на колени, положил то, что нес, обнял и поднял меня и переставил в сторону, как переставляют куклу во время игры. От этого становилось страшно. Вы видите, я крупная женщина, не легкая во всех отношениях. Он поставил меня сбоку и вернулся к своей работе.
И с Довиком он однажды поступил таким же манером. Довик — он друг, он шурин, и он мужчина, и вдобавок ко всем этим недостаткам он еще и не самый умный человек на свете. Так вот, он однажды набросился на Эйтана и буквально тряс его с криком: «Довольно, Эйтан! Даже если он велел тебе делать это, то хватит уже! Сколько времени ты будешь так наказывать себя и нас?» Так он и Довика обнял, и поднял, и отнес в сторону, но, судя по цвету Довикова лица, его Эйтан прижал сильнее, чем меня, и, когда он его отпустил, Довик просто упал и долго кашлял, отплевывался и охал.
— Ты в порядке? — спросила я.
— Какой там порядок? — простонал он. — Я не мог вдохнуть. Он стал такой сильный, что может кого-нибудь задушить до смерти.
Потом я все-таки нашла способ: я брала в рассаднике шланг для поливки и просто обливала его водой, и тогда у него уже не было выбора — он менял одежду и по этому торжественному поводу немного споласкивался. Но от него ужасно несло сигаретами, которые он снова начал курить после похорон. Эта беда наделила нас обоих дурными привычками. Он вернулся к курению, а я начала выпивать, чтобы алкоголь помог мне уснуть и прогнал от меня сновидения. Когда-то, до беды, Эйтан приходил в нашу кровать, как Руфь приходила к Воозу, — праздничный, и пахучий, и чистый, проделав все эти «умылась, и смазалась, и надела на себя нарядные одежды, и пришла, и легла»[107], — достаточно гендерно для вас, Варда? — золотая кожа была у него тогда, кожа, которая светилась в темноте, и мы были вместе, а потом засыпали вместе. А вот сейчас я каждый вечер не засыпаю без выпивки и, кажется, немного даже привыкла.
— Вы начали рассказывать о своем сороковом дне рождения, Рута…
— Да. Спасибо за напоминание. Я сообщила ему, что мне исполнилось сорок, он сдвинул меня со своей дороги и поставил сбоку. И все. Так он отпраздновал мой день рождения, которого так ждал…
— И что произошло потом?
— Я вернулась в дом, и тут мне позвонила учительница из школы. Я думала, что она хочет попросить, чтобы я подменила ее в каком-нибудь деле, но нет — она и несколько подруг, сказала она, решили вытащить меня куда-нибудь в честь моего дня рождения. Понимаете?! «Давайте вытащим бедняжку Руту, она уже столько лет без своего мальчика, и с Эйтаном в этом его состоянии, а сегодня у нее к тому же круглая дата, она разменяла очередную свою десятку, так давайте порадуем ее немножко…»
Я сказала спасибо, пошла на работу, вернулась, немного выпила, немного поела — вечером меня ждет еда, — немного вздремнула, проснулась, помылась, оделась и пошла в подругами в ресторан.
Еда была очень хорошей. От женщин я получила куда меньше удовольствия. Я, кажется, уже говорила вам, что у меня никогда не было настоящей задушевной дружбы — ни исповедальных отношений, ни женского плеча, на котором поплакать. Может, это потому, что я не только женщина, но и немного мужчина, а может, потому, что я, как истинный член семьи Тавори, не обо всем рассказываю, и не все законы и коды поведения мне ясны, и уж точно — законы и коды поведения в женской среде. Но это не мешает мне проводить время с женщинами, и со времени нашей беды это происходит в основном в ресторанах. С одной стороны, это вполне солидно, потому что ведь и осиротевшие матери должны время от времени кушать, а с другой стороны — это кайф, потому что я действительно получаю удовольствие от хорошей еды. Я праздную. Я наслаждаюсь, как тридцать свиней. Это сравнение, кстати, тоже принадлежит моему первому супругу. «Как тридцать свиней» обозначало у нас максимальное удовольствие, какое только может быть. Эйтан спрашивал — и не только о еде, о самых разных вещах: «Ну, Рута, как сколько свиней ты сегодня получила удовольствие?» — и я отвечала. Иногда — как десять, иногда — как двенадцать, даже как двадцать семь. Чтобы получить удовольствие, совсем не обязательно лакомиться икрой из хрустальной чашки, поданной на серебряной тарелке. Иногда достаточно красивого пейзажа или хорошего фильма — например, «Простой истории» Дэвида Линча или «Амаркорда» Федерико Феллини. Быть одним телом: Эйтан во мне, я в нем. Иногда просто картофельного пюре, как только я умею готовить. Но мне не для кого было готовить, поэтому я ела себе с удовольствием одна и без всяких мыслей типа: «Стыдись, Рута! Эйтан и Нета умерли, а ты тут пьешь и жрешь, учительница-воительница ты этакая, буйная и непокорная»[108].
На самом-то деле я вовсе не обжора, я как раз люблю маленькие порции, и еще я люблю читать кулинарные рецепты и ресторанную критику. Иногда я даже вырезаю из газеты, в основном из статей доктора Эли Ландау[109] — господи, какие рецепты есть у этого доктора! Если он так лечит, как готовит, я готова немедленно заболеть.
Ну вот, мы пошли, и ели, и разговаривали, и шутили, как мы умеем шутить, и сквернословили, как мы умеем сквернословить, и ни одна не жаловалась на свои болячки, и не выкладывала на стол весь мешок своих неприятностей, и не сравнивала свои беды с чужими, потому что идея была в том, чтобы порадовать меня, а не показать, что и другие тоже страдают. Я получила также несколько симпатичных подарков, но что касается удовольствия, то удовольствие я получила, как девять свиней, самое большее. В течение всего вечера меня не покидало это щемящее чувство в сердце. «Щемящее» — это еще мягко сказано: мое сердце было сжато в кулак, моя диафрагма обвилась вокруг него.
Это ощущение возникло еще до того, как они пришли за мной, потому что, когда я одевалась и собиралась, я через окно снова увидела Эйтана. Во дворе уже начало темнеть, и я в доме просто начала плакать. Я вспомнила, как он придумал лозунг: «Скорей сороковей!» — именно об этом дне, с этим словом «сороковей», которое изобрел он, а должна была изобрести я, — и продолжала реветь.
Извините меня на минутку. Мне и сейчас нужно передохнуть. Немного подышать, пройтись. Нет, нет, не пугайтесь, это сейчас пройдет. Я женщина большая и сильная, я внучка дедушки Зеева, и я — это самое лучшее, что со мной произошло. Если бы я была другой женщиной в том же положении, было бы очень плохо. Но иногда я — со всем своим ростом и своими генами — на самом деле такая маленькая… Ведь это все — пустота. Всего лишь скорлупа и только. Я, как те плоды пассифлоры, в которых мы в детстве делали дырку, высасывали и выбрасывали. Смешно, я так давно не ела их таким манером. Сегодня их разрезают и подают с ложечкой, да еще с мороженым. Ну, не важно. Я увидела Эйтана и решила дать моим сороковинам еще один шанс. Я вытерла лицо, открыла окно и позвала его.
Он не ответил. И не повернул ко мне головы.
— Эйтан, посмотри на меня. Мне сорок лет. Как ты всегда хотел. Давай ляжем в постель, вместе, зэ ту оф ас голые в кровати.
Он не ответил. Окно в кухне Довика и Далии, открывшееся было на миг, снова захлопнулось со стуком. Послышался гудок машины. Подруга приехала забрать меня и сообщала, что она возле дома и ждет. Я вытерла свой мейкап. Обычно я не накладываю макияж, а если накладываю, то очень слабо, но и то немногое, что я положила, стерлось от слез. Я торопливо перекрасилась снова и вышла на улицу.
Когда я вернулась, очень поздно, немного пьяная от излишка джина с тоником и довольно вонючая от сигарет, которые не я курила, он уже лежал на кровати в бывшей комнате Неты, замаскированный по всем правилам своей маскировочной библии: не двигаясь, потому что глаз улавливает движение, и слившись с окружением — белизна простыни маскирует белизну тела.
Я разделась, легла возле него и прижалась к нему.
— Поздравляю, Эйтан, мне сорок лет, — сказала я ему кто знает в который раз за этот день.
Он открыл глаза. Я положила руку ему на живот и сказала:
— Мы много времени ждали этого дня, разве нет?
И подумала: а что сейчас? Оставить руку на простыне или подложить под него? И куда продолжить оттуда? Вверх и расставить пальцы? Вниз и охватить? Вправо и помять ему левое бедро? Влево и помять ему правое бедро? Я вернула руку и просто влезла на него, легла на него вся целиком, обняла его, спрятала голову в его шею, прижала к его телу свой лонный бугорок, мой слишком пухлый холмик, от которого мой первый супруг сходил с ума и из-за которого я плаваю не в купальнике, а в коротких штанишках, — и вдруг — о чудо: я почувствовала, что он отвечает мне объятием. На миг у меня перехватило дыхание, но я сразу поняла, что это не от радости и не от любви, а просто из-за того, что я легла на него всей своей тяжестью, и тогда он снова сделал то единственное, что умел делать: сел на кровати, поднялся, обхватил меня, отнес в другую комнату, которая когда-то была нашей, и положил в кровать, в которой мы когда-то спали вдвоем, а потом вернулся в кровать, которая была кроватью Неты, а теперь стала его.
Я прокашлялась, дождалась, пока ко мне вернулась способность дышать, встала. Улыбнулась себе, «ибо семь раз упаду и встану»[110], и, несмотря на уровень джина с тоником, подошла к морозилке и налила себе добрую порцию лимончелло производства моего брата Довика. Я выпила спокойно и с удовольствием, а потом встала и посмотрела в зеркале на пьяную женщину в нем. Ибо если не я с Эйтаном, то хотя бы мы с ней тут голые и вдвоем — обе высокие и худые, плечи широкие и костлявые, ключицы торчащие и сильные, слишком сильные, я бы добавила, и глаза расставлены слишком широко. Мы вдвоем, зэ ту оф ас голые и пьяные, но не в кровати. В промежутке между ее маленькими грудями можно видеть выступы ребер, совсем как у меня. Ступни ее ног большие, как у мужчины, бедра длинные, и в месте их встречи — тот выпуклый промежуток, который есть только у выдающихся особ — у нее и у меня. И у нас у обеих одинаково мускулистые икры и — неожиданность! — круглые, даже слегка полноватые, как у ребенка, коленки. К счастью, я не унаследовала ноги и сиси моей матери. Ноги я унаследовала от бабушки Рут, а сиси — у дедушки Зеева, и я очень этим довольна. Все мои удостоенные грудями подруги, которые всегда смеялись над моими девичьими бутонами, поняли наконец, что Ньютон был прав: сила притяжения есть, и она очень большая. «Первыми падают слишком выросшие», — как сказал поэт. Сегодня у каждой из них ее некогда знаменитое вымя висит до полу, а мои маленькие сиси всё на том же исходном месте: «Сёмка, Шломка — каждому своя котомка», — точно там, где Господь и я помыслили и решили их расположить, чтобы и здесь был порядок. Это, кстати, один из немногих вопросов, в которых Господь и я согласны друг с другом: пусть я буду при последнем издыхании, но мои сиси будут радоваться в небесах.
«Вот и все, Эйтан, — сказали мы ему обе. — Нам сорок лет, а тебя здесь нет. И этим я возвещаю конец нашего праздника».
Глава двадцать девятая
— Что это, Рута?!
— Ничего. Я просто приблизила свое лицо к вашему лицу. Не пугайтесь. Я не кусаюсь и не собираюсь запечатлеть поцелуй на ваших губах. Я просто хочу, чтобы вы посмотрели. У меня совсем мало морщин и всего лишь два седых волоса. Видите? К ним еще не прибавились другие. И это при том, что такая беда, как моя, может сразу сморщить лицо женщины и выбелить все ее пряди.
Как-то раз на родительском собрании одна из мамаш сказала мне, что она и ее дочь говорили об этом по дороге — о том, как хорошо выглядит учительница Рута, несмотря на ее беду и все такое прочее. И я сказала ей: «Спасибо» и «Как это мило с вашей стороны». И заметила, что, возможно, Господь таким манером воздает компенсацию Своим жертвам. А она сказала: «Мы никогда не знаем, чего хочет Всевышний. Я хожу на курсы каббалы, и там мне сказали, что это так, и даже показали в гематрии»[111].
Я вдруг почувствовала себя очень усталой. Тупоумие меня утомляет, а когда я вижу или слышу тупость, я ее сразу опознаю. У меня в классе немало таких, и я уже знаю, что из них выйдет, задолго до того, как они сами это понимают. Но абсолютная Господня справедливость меня тоже утомляет. Очень. Почти также, как люди, которые в нее верят.
Я улыбаюсь, правда? Иногда, если я не приказываю себе улыбнуться, я не улыбаюсь. Или же улыбаюсь, но не ощущаю этого. Это потому, что бывают дни, когда я здесь — просто исполнительница роли. Получила главную роль в пьесе о женщине, которая в один и тот же день потеряла и мужа, и сына, двух своих единственных парней. Но если не считать этого, Варда, у меня не такая плохая жизнь. У меня есть любимая работа, которую я выполняю добросовестно, и есть композиторы, которые пишут для меня песни, чтобы я могла подпевать им вторым голосом, и есть писатели, которые пишут для меня книги, чтобы я могла их читать и редактировать, если надо. И еще я люблю и умею быть одна, а главное — я умею себя занять.
Неудобно сказать, но я иногда получала удовольствие от жизни и после моей беды. Иногда я вдруг слышала, что смеюсь. А случалось, что какой-нибудь мужчина пытался поймать мой взгляд. И не то чтобы из этого что-то получалось, потому что мне нравилась роль этакой Пенелопы, ждущей возвращения супруга из его странствий, а в нашем с Эйтаном случае — из его перетаскиваний. Многое разрушено — но не все. И жизнь на самом-то деле не окончена. Я говорила себе: «Радуйся, Рута, что ты жива. Радуйся, что ты не такая тупица, как эта мамаша с ее каббалой».
Ладно, доктор Варда Канетти, историк поселений вы этакий, мы опять отвлеклись от темы, пора возвращаться. Это метод, которому когда-то научил меня Эйтан, когда мы были молодыми и много гуляли, и он пробовал научить меня, как прокладывать дорогу и что делать в случае ошибки. Прежде всего, говорил он, нужно самому себе признаться в этой ошибке. Это трудно, но это очень важно и совершенно необходимо. Надо признать свою ошибку и не насиловать карту, а тем более — реальность, не воздвигать горы, где их нет, и не сглаживать холмы, где они есть. И тогда, с этим «оптимистическим чувством поражения», так он говорил, надо вернуться к последнему месту, которое ты нашел и на карте, и на местности, и оттуда начать сначала.
Это именно то, что я делаю сейчас, — возвращаюсь к последней ясной точке нашей беседы. Я — Рут Тавори. Все называют меня Рута. Я внучка Зеева Тавори, земля ему пухом, который вырастил меня и моего старшего брата по имени Довик. Я жена Эйтана Тавори, который исчез из моей жизни на целых двенадцать лет, но все-таки вернулся назад, и я мать Неты Тавори, который умер от укуса змеи, когда ему было чуть больше шести лет. И еще я преподавательница Танаха и воспитательница выпускного класса в этой мошаве. Интересно, кстати, как мы себя определяем, правда? Через семью и работу, а не через душевные склонности, желания, разочарования или внутреннюю сущность. А что до меня, то кроме того, что я внучка такого-то, и мать такого-то, и преподавательница того-то, и воспитательница тех-то, я еще люблю и умею петь, а если нужно, могу нырнуть и задержать дыхание на четыре минуты. Вот и все. Мы вернулись немного назад, чтобы я подытожила себя. Сейчас вы знаете все.
Кстати, о песнях. Я вовсе не имела в виду так называемое коллективное пение. Это я оставляю своим соседям — Хаиму Маслине и его жене Мири, а также нашей Далии. Я имею в виду настоящее пение. Раньше, до нашей беды, я пела в районном хоре, и мы выступали во многих местах, один раз пели даже на фестивале в Абу-Гош. Но с певцами в хоре, да будет вам известно, случается, что у них иногда текут слезы, а у меня, со времени беды, были такие места в песнях, что перехватывало дыхание, и после того, как это случилось со мной дважды, причем как раз тогда, когда я получила соло — «из жалости», как процедил кто-то сквозь зубы, — когда это случилось, я перестала выступать, а потом и приходить на репетиции.
И так было не только с хором. Много чего исчезло или сошло на нет: друзья, развлечения, любовь, сладкий сон после нее, долгий и глубокий. Я была ласкающей-ласкаемой, любящей-любимой, усыпляющей-усыпляемой, и все это одной блаженной непрерывной чередой. Мы были царями сна, Эйтан и я, мы засыпали соединенными, но не как ложечки, а как ветряные мельницы. Ну, не важно. Несколько лет назад одна из тех подруг, которые пытались помочь мне, включила меня в экскурсионную группу, в которой состояла сама: постоянный экскурсовод, история, природа, археология, культура. В основном в нашей стране, но иногда и в соседних — Египет, Иордания, Турция. Самой дальней точкой, куда мы добрались, была Италия. Это была приятная группа, большинство из окрестных мест, но один раз кто-то привел с собой подругу из Кфар-Сабы, и я узнала, что эта новенькая — тоже осиротевшая мать, но, в отличие от меня, просто матери, у которой умер просто сын, она была матерью солдата, то есть той, кто здесь у нас, на Святой земле, считается настоящей осиротевшей матерью, осиротевшей в полном смысле этого слова. С днем поминовения, и с сиреной напоминания, и с минутой молчания, и так далее и так далее.
По правде говоря, она-то сама вела себя вполне прилично. Не расписывала свою потерю, как это делают иногда родители погибших солдат, для которых слово «осиротевший» — не только состояние души, но также своего рода звание и даже профессия. Но вот та женщина, которая привела ее, — та не переставала капать о ней в каждое возможное ухо, полагая, видимо, что таким манером что-то из этого величия и достоинства перепадет и ей самой. И очевидно, потрудилась рассказать и ей о моем несчастье — может, мы захотим познакомиться и поговорить, и тогда она сможет рассказать другим своим подругам, как она помогла нам двоим сразу.
Поймите меня правильно. Поначалу я и сама хотела с ней поговорить. Верно, такое несчастье каждый переживает по-разному, даже у двух родителей это может быть по-разному — посмотрите на меня и на Эйтана, что случилось с ним и что со мной. Но ребенок это ребенок, не важно, в каком возрасте он погиб, а мать это мать, верно? Так вот, это не так. Мы начали говорить, и уже через пару минут я поняла: даже если она действительно приличный человек — и поверьте, у меня не было и нет к ней никаких претензий, — в этой стране, когда дело доходит до нас двоих и до наших детей, она — главнее меня, она «Главная Осиротевшая». И даже если она сама ведет себя хорошо — вежливо, отзывчиво, «эмпатично», как нынче говорят, — все равно: она смотрит на меня сверху вниз. И что еще хуже — я тоже подчиняюсь этим законам. Я вдруг почувствовала, что я и сама смотрю на нее снизу вверх, — явление для меня очень редкое, как по причине роста, так и по складу души. Тогда я решила, что с меня хватит. Не для меня эта торжественная важность кладбища: «что налево, что направо, всюду здесь герой и слава»[112], — и не для меня эта несчастная женщина, что каждый год слушает о «величии юности и жажде мужества»[113] своего сына. И знаете, что мне было во всем этом всего мучительней? Что вдобавок ко всей славе у нее было также кого винить в гибели своего сына — от командира взвода до главы правительства. А я — мне некого обвинять, кроме Эйтана и самой себя. Я даже к Богу перестала предъявлять претензии, потому что сомневаюсь, что Его уши, настроенные на частоту шофаров[114] и молитв, услышат частоту моего голоса.
Короче, я отказалась от участия в этих экскурсиях, которые и без того мне изрядно надоели, — душный автобус, и все поют одни и те же песни, и рассказывают одни и те же истории, и всегда находится какой-нибудь идиот, который завладевает микрофоном экскурсовода и начинает травить анекдоты. И это постоянное ощущение наблюдающих и испытующих взглядов и необходимость постоянно быть начеку. А кроме того, я вдруг почувствовала, что независимо от того, куда мы едем, я все время тоскую по дому и хочу вернуться. И тоска-то эта — самая что ни на есть дурацкая, этакое неясное чувство, когда тоскуют, не зная, по кому, и по чему, и отчего именно. А у меня на эту тоску налагалось еще и беспокойство, что во время моего отсутствия дома случится что-нибудь страшное у Эйтана, или из-за Эйтана, или с самим Эйтаном. Ведь и во время нашей беды меня тоже не было с ними, они были там только вдвоем.
— Извините, что я вас перебиваю, Рута, но что значит «уснуть сложенными, как ветряные мельницы»?
— Бедняжечка вы моя, вы только об этом и думаете все это время?! Я тут выворачиваю наизнанку свое нутро, обливаюсь перед вами кровью, а вы, оказывается, меня совсем не слушаете и об истории поселенчества тоже забыли, потому что как «спать сложенными, как ложечки», вы понимаете, а теперь вы пробуете представить себе, что значит «спать сложенными, как ветряные мельницы», чтобы вечером прийти домой и сказать своему Иоси или как его там зовут, вашего счастливого мужа — простите, вашего счастливого партнера, выражаясь по-гендерному… он не Иоси?.. хм, я почему-то думала, что у женщин по имени Варда большинство мужей называются именно Иоси… ну, не важно, — сказать ему: «Слушай, какую штуку я сегодня узнала симпатичную! Оказывается, уснуть сложенными, как ветряная мельница, означает, что тот, кто был вверху, остается на том, кто снизу, но их тела слегка повернуты этак по диагонали, как буква X, и все четыре руки и четыре ноги раскинуты, и тот, кто смотрит на нас сверху — как правило, Господь, — говорит себе: „Какая красивая ветряная мельница получилась, почему бы ее не покрутить? Приди, дух, и дохни, дохни на эти сухие крылья, чтобы немного полетали“»[115].
Глава тридцатая
Прогулка с козой
За час до убийства вдоль низкого хребта, что разделял два соседних вади, летела большая сойка. Она летела с запада на восток, летела и громко кричала.
Крики разного рода — это не только язык соек, он сама их сущность, и эта сойка кричала, не переставая, чтобы известить весь мир о том, что в тех двух вади, где лишь изредка можно увидеть людей, она видит сразу несколько человек, а самих идущих по вади людей известить о том, что они обнаружены, что мужественная и бдительная сойка увидела их, что она их не боится и наблюдает за ними с высоты своего полета.
В том вади, что тянулось с запада на восток чуть южнее, сойка видела трех мужчин, которые медленно шли друг за другом. Первым шел молодой, высокий, плотного сложения парень в короткой кожаной куртке. Его подошвы то и дело оскальзывались на камнях, и тогда с его губ срывалось громкое проклятье. Замыкал группу толстый, низкорослый человек лет пятидесяти: на носу очки, на голове светлая шляпа, за спиной рюкзак. А между ними шел высокий, худощавый мужчина, рот которого был заклеен широкой липкой лентой. Колени мужчины подгибались, и капли пота срывались с носа от напряжения, потому что на плечах у него лежало туловище мертвой козы. Сойка снизилась немного, чтобы убедиться в том, что она не ошиблась.
Трое идущих поднялись по склону вади, миновали его крутой изгиб и подошли к росшему за ним большому харуву. То было на редкость большое дерево, из тех диких деревьев, которым повезло, — им не пришлось расти на скудном, тонком слое почвы, подостланном одним лишь камнем, да сушью, да голодом. Толстый, сытный слой земли достался этому дереву, и оно вросло в него всеми своими корнями. Кто-то или что-то — то ли руки пастухов, то ли челюсти телят — когда-то уже поработали здесь, лишив этот харув нижних ветвей и сделав его похожим скорей на зонт, чем на ту гигантскую беседку или шатер, какими большие харувы обычно любят издали казаться. Теперь под ним можно было стоять во весь рост, и его густая листва защищала от осенних дождей и дарила прохладную тень в летние хамсины. Под ним и вокруг него лежали большие валуны, похожие на окаменевшие тела древних быков, медленно жующих известняки и века, а небольшие кучки пепла, окурки былых сигарет, копоть на камне, эти остывшие останки былых костров, свидетельствовали о давних, редких посещениях людей. Сойка знала, что пришедшие к харуву люди тоже усядутся под большим харувом, и надеялась, что и они, подобно их предшественникам, тоже оставят по себе вкусные объедки.
В северном вади, что тянулось в ту же сторону параллельно южному, сойка видела одного-единственного путника — медленно идущего старика с маленькой сумкой на плече и толстой палкой в руке. Один его глаз был закрыт повязкой, второй смотрел на землю. Старик шел, то и дело отставляя палку и опускаясь на колени и даже на четвереньки, чтобы лучше высмотреть что-то на земле среди растений.
Сойка спустилась на камень неподалеку от старика и мягко поквохтала ему — поступок, для соек необычный. Сойки умеют и кричать, и вопить, и подражать, в особенности плачу ребенка и мяуканью кошки, но квохтанье они издают крайне редко. Старик покосился на нее своим единственным глазом, выпрямился и шагнул в ее сторону, и тогда она вспорхнула, пролетела метров двести и села снова, на самой кромке хребта, который разделял оба вади. Теперь она резко выделялась на фоне неба и видна была глазу так явно, как в иной день никогда бы не посмела себе позволить.
Старик повернул в ту же сторону. Он поднимался по склону по диагонали, спокойно и размеренно, искупая слабость своего тела разумностью ног и знакомством с тропой. Он знал, что в параллельном вади, которое тянется чуть южнее от него, высится тот большой харув, который он всегда навещает, чтобы отдохнуть в его тени и поесть в свое удовольствие. Чего он не знал — так это того, что через час будет убит и что его будущие убийцы уже сидят под этим самым деревом.
Те три человека, которые сидели в тени большого харува, тоже не знали, что им предстоит убить этого старого одноглазого человека, который сейчас приближается к ним. Так происходит каждый день: какие-то люди двигаются навстречу друг другу или рядом друг с другом, сознавая это или не сознавая, по улице или по полю, пешком или в машине, тот своим путем, а этот своим, тот по своей долине, а этот по своей, и каждый к своей цели и со своим грузом, и своей причиной, и расчетом, и воспоминаниями, — но с ними ничего не случается, и уж точно не случается то, чему вот-вот предстояло произойти здесь, в этом вади.
Люди в тени харува были заняты тем, ради чего сюда пришли. Человек в шляпе — широкополой панаме, украшенной, как ни странно, розовой ленточкой, — вытащил из кармана куртки револьвер и велел худощавому положить мертвую козу на землю. Вместо этого худощавый — быстрый, гибкий и, видимо, сильный, несмотря на худобу, — внезапно швырнул мертвое туловище прямо в человека в панаме и подался вперед в попытке броситься на него. Однако парень в кожаной куртке тотчас прыгнул на него сзади и, навалившись всей тяжестью, повалил на землю и начал бить кулаками по голове. Упавший свернулся, словно разом утратив все свои силы, и покорно сложил руки за спиной. Парень в куртке быстро связал их обрывком веревки. Все это время человек в шляпе продолжал спокойно целиться в упавшего.
Между тем старик с палкой уже поднялся по склону и начал спускаться в проход, ведущий в то вади, где рос большой харув. Сойка снова вспорхнула, пролетела еще несколько десятков метров и там села на другой камень. Она опять поквохтала и посмотрела на старика, словно желая проверить, следует ли он за ней.
В нескольких сотнях метрах от них, под большим харувом, человек в шляпе с розовой ленточкой положил револьвер рядом с собой, извлек из рюкзака газовую горелку и чайник и поставил их между валунами, где они были бы защищены от ветра. Потом он снял шляпу, вытер вспотевшую голову, разжег горелку золотой зажигалкой, которую достал из кармана, и уселся на камень под харувом, похожий на большое кресло. Он был низкого роста и в больших очках, но человек с острым зрением сразу понял бы — по его шее и суставам рук, — что он очень силен, а по его повадкам и речи, что он главный в этой группе и что в этих местах он не впервые.
Теперь в тени харува были два живых человека, одна мертвая коза и связанный мужчина, которого привели сюда, чтобы он тоже стал мертвым. Ноги связанного были подтянуты к самому животу, его профиль выдавал предельную усталость, а из-под краев клейкой ленты, закрывавшей его рот, виднелись концы грязной белой тряпки. Когда он моргал, его веки двигались медленно-медленно, как будто он хотел немного удлинить промежуток между собой и тем, что ему предстоит. Он уже ходил в прошлом в такие «прогулки с козой», но на этот раз она лежала на его собственных плечах.
Парень в кожаной куртке сидел чуть поодаль, там, где тень харува кончалась. Его маленькие, близко посаженные глазки зорко следили за долиной. Небольшой и на вид недавно приобретенный животик натягивал складки ткани, тянувшиеся от пуговичных петель рубашки. Человек в соломенной шляпе поднялся с каменного кресла, глянул на чайник и погасил горелку. Воцарилась полная тишина, как перед открытием занавеса, — тишина, приятная слуху, но предвещающая беду. Но старик на склоне не слышал ничего. Он продолжал медленно идти по проходу в сторону второго вади, и, когда приблизился к сойке, та вспорхнула снова и опять перелетела чуть подальше.
Человек в шляпе вынул из рюкзака два стеклянных стакана, проверил против солнца их чистоту, налил в них чай и торжественно объявил:
— Прогулка на природе. На просторах родины чудесной. Как в экскурсиях нашего движения в старину, когда мы были еще молоды, и красивы, и полны идеалов и надежд.
— Не были мы в никаком движении, — сказал парень в кожаной куртке. Он подошел поближе и взял было себе один из стаканов, но человек в соломенной шляпе остановил его легким движением указательного пальца и угрожающей интонацией.
— Никогда не бери, пока я не взял, понял? — сказал он.
Парень поставил стакан на место. Человек в шляпе взял другой стакан, сделал маленький глоток, с удовольствием вздохнул и выплеснул оставшийся кипяток в лицо лежавшего на земле мужчины.
— Вот сейчас и ты можешь попить, — сказал он парню в кожаной куртке. — А ты, — обратился он к связанному человеку, — ты пить не будешь, потому что твой рот, разболтавший о нашем деле, теперь забит тряпкой, а твои руки, которые хотели указать на нас, связаны крепкой веревкой.
Он снова наполнил свой стакан и сделал еще глоток.
— Теперь мы с тобой вдвоем! — сказал он. — У меня когда-то была книга с таким названием, «Мы вдвоем», я читал ее своему сыну, когда он был маленький, но я вполне могу рекомендовать ее и взрослым тоже[116]. Так вот, да будет тебе известно, мы вдвоем — это больше, чем просто я и ты, и мы с тобой вдвоем уже достаточно времени вместе, чтобы понять, зачем эта коза тоже присоединилась к нашей прогулке, верно?
Он наклонился над связанным человеком и продекламировал:
- Вышли на прогулку двое ребят,
- Поднялись на холм и спустились долиной.
- Вдруг видят — рога на дороге лежат:
- То ль живая коза, то ли труп козлиный![117]
И снова выпрямился:
— А сейчас мы вытащим тряпку из твоего рта, потому что у меня есть к тебе вопросы, а у тебя есть право голоса. Мы с тобой немного побеседуем, спокойно и культурно, а если ты вздумаешь кричать, мы тебя придушим вместе с твоим криком.
Парень в кожаной куртке подошел к связанному человеку, резко рванул ленту с его губ и вытащил тряпку из его рта. Мужчина судорожно закашлялся и внезапно издал громкий, протяжный вопль, который отозвался эхом по всей долине.
Сойка в ужасе взлетела над камнем, понеслась и скрылась среди ветвей дуба, стоявшего на противоположном склоне, рядом с раскидистым фисташковым деревом. Но старик, который шел следом за сойкой, продолжал невозмутимо идти. Казалось, что он по-прежнему ничего не слышит.
Парень в куртке бросился на связанного человека, стиснул левой рукой его орущее горло, а кулак правой сунул прямо в распахнутый в крике рот. Но тот отдернул голову и резко, по-змеиному, вонзил зубы в душившую его руку. Парень крикнул от боли и с силой ударил связанного по голове. Человек в шляпе оглянулся, потом взял с камня золотую зажигалку, которой поджигал горелку, и поднес ее к мочке уха связанного мужчины. Запах паленого мяса поднялся в воздух. Нечеловеческий сдавленный вой вырвался меж сжатых челюстей.
— Кончай орать, — сказал человек в шляпе. — Безмозглый пес! Открой рот, иначе я убью тебя, медленно сожгу этой зажигалкой.
Связанный открыл челюсти и нагнул голову, словно ожидая удара. Парень в куртке выпрямился, разглядывая следы укуса на ладони.
— Что с тобой? — спросил человек в шляпе, снова кладя зажигалку рядом с горелкой. — Почему ты не поберегся?
С противоположного склона послышался крик сойки. Короткий, хриплый, пугающе неожиданный крик
— Посмотри, что там такое? — сказал человек в шляпе. — Отчего эта птица так орет?
Молодой парень вышел из тени харува и посмотрел в глубину долины.
— Кто-то идет сюда по оврагу, — негромко сказал он. — Но еще далеко.
Человек в шляпе напрягся:
— Немедленно заткни ему рот!
Парень сунул тряпку в рот связанного человека и быстро заклеил его клейкой лентой. Потом опять вернулся на наблюдательный пост.
— Этот кто-то, который там идет, каков этот кто-то? — спросил человек в шляпе и, покопавшись в рюкзаке, протянул молодому маленький бинокль.
— Какой-то старик. Волосы седые, идет с палкой в руке и одет в рабочее, как в кибуцах. Давай я спущусь, кину на него глаз?
— Что значит «кину глаз»? Что это за выражения у тебя: «Кину глаз»? «Я посмотрю»…
— Ты сам хочешь посмотреть?
— Да нет же, идиот!
— Так что, таки мне кинуть глаз?
— Ну полный идиот, — пробормотал про себя человек в шляпе. — Безнадежный случай.
И, обращаясь к парню, сказал:
— Подождем немного, может, он сам свернет. Какая палка у него в руке?
— Палка, как палка. Как у старого араба.
— Соль земли нашей идет. Он тебе и кибуцник в робе, он тебе и старый араб с палкой.
— Сейчас он поднял голову, — сказал парень, слегка подкрутив бинокль, — и ты не поверишь, что у него на глазу! Прямо настоящий пират! Как это называется, ну, вроде как Моше Даян?..
— Вроде как у Моше Даяна?
— Во-во!
— Повязка это называется, идиот! «Вроде как Моше Даян», надо же…
— Ага, повязка! Хорошо, теперь я упомню…
— Упомни, упомни, безнадежный ты случай, — сказал человек в шляпе. — Так что мы имеем на данный момент? И араб, и кибуцник, и пират, и старик? Сколько же примерно лет всей этой компании?
— Много. Голова совсем седая. И идет медленно, согнувшись.
— Согнувшись, потому что ищет что-то, или согнувшись, потому что ему тяжело?
— Согнувшись вроде ищет. Ну, старый, чего там. И без глаза, только с палкой.
— Не пренебрегай, — сказал человек в шляпе. — В этой стране есть и старые киллеры, упаси нас Господь! — Он усмехнулся: — Если он живой и ходит, подумай о том, кто выбил ему глаз, какова была его участь. — И добавил: — Ты видишь: седые волосы, палка в руке, тяжелая походка. Но есть вещи, которые даже самый хороший бинокль не может нам показать. Вот смотри — наш приятель здесь: кусается, как собака, а лежит на земле связанный, как агнец для заклания. Он увидел меня — низкорослого, пожилого, с небольшой, как говорит мой врач, проблемой излишней тучности, очки громадные, как донышко бутылки, а под шляпой растет на удивление симпатичная лысина, — и он решил, что сможет сделать со мной все, что угодно. Однако, как говорится, «много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом»[118]. И вот, я тут стою, пью чай с шалфеем, а он лежит в пыли рядом с мертвой козой и знает, что очень скоро будет лежать под ней в яме. Как это было в той моей книге? «Нет пастуха и хозяина нет, стоит и листья жует на обед. Взяли ребята козу — и вперед, идут теперь трое, веселый народ…»
— Очень красивый стих, — сказал парень в куртке. — Это ты сам придумал?
— Бестолочь ты безграмотная, — сказал человек в шляпе. — Посмотри лучше, что там происходит внизу в вади? Где этот старикашка сейчас?
— Исчез куда-то, — сказал парень. — Не видно его, в общем.
Он зашел за ствол харува, расстегнул брюки и стал мочиться, глядя при этом не на свою струю и не на место ее падения на землю, как это делает любой мужчина, когда мочится, а вдаль — в ту точку, где исчез из виду старик с повязкой и палкой. Закончив, он застегнул брюки, машинально понюхал кончики пальцев, слабо улыбнулся про себя и опять вернулся на место наблюдения.
Связанный человек вдруг начал дергаться. Его глаза широко раскрылись, изо рта вырвались сдавленные звуки.
— Ты опять за свое? — спросил человек в шляпе. — Тебе хочется, чтоб я пощекотал зажигалкой и второе твое ухо?
Но связанный продолжал извиваться, мычать и стонать. Теперь глаза его были устремлены на что-то за спиной парня в куртке, и в них читались боль и мольба. Его мучители в недоумении оглянулись и увидели старого человека, неожиданно вышедшего из-за деревьев совсем рядом с ними и со связанным мужчиной. Сначала над валунами появилась седая голова, а затем — и все большое, слегка сгорбленное старческое тело в синей поношенной рабочей одежде, с сумкой через плечо, толстой палкой в руке и с повязкой на левом глазу — неуместно веселой, цветной повязкой, словно принадлежащей другому человеку: голубой лоскут, в центре которого вышит черно-красный цветок мака.
— Ну вот, пожалуйста. Наш приятель, которого ты приметил в бинокль, явился нас навестить, — сказал человек в шляпе молодому напарнику. — Ты его за человека не считал, а он вот он — подошел к нам так, что мы даже и не почуяли.
— Я следил, как ты мне велел, пока он не исчез у меня из виду, а потом ты еще сказал, что он, может, свернет куда-нибудь, а он вдруг взял и заявился, понятия не имею откуда.
Старик подошел к ним вплотную и остановился. Его единственный глаз уставился на связанного человека на земле. Тот продолжал извиваться и мычать. Взгляд старика перешел на мертвую козу, потом на парня в кожаной куртке, который, кривясь от боли, массировал свою правую ладонь, миновал, не задерживаясь, револьвер на камне и остановился на человеке в шляпе, который ответил на этот взгляд вежливой улыбкой.
Сойка, которая все это время наблюдала за людьми из веток нависавшего над ними дуба, внезапно вспорхнула и полетела прочь.
— Доброе утро, — сказал старик.
— Мир вам, — церемонно ответил человек в шляпе и склонился в несколько театральном жесте.
— Секундочку, простите, — сказал старик. — Я не очень хорошо слышу.
Он достал из кармана рубашки маленький футляр, извлек из него слуховой аппарат и вставил себе в ухо.
— Что ты сказал?
— Я ответил тебе — доброе утро.
— Доброе утро. Обычно я не встречаю здесь людей. Гуляете?
— Прогулка на природе. Ты тоже гуляешь?
— Я собираю семена растений.
Его единственный глаз снова обошел всех вокруг, но лицо не изменило выражения, и рот не открылся в вопросе.
— Какие семена?
— Ты интересуешься растениями?
— Интересуюсь растениями? Нет, вы только послушайте! Интересуюсь ли я растениями? — Человек в шляпе громко рассмеялся. — Сейчас я расскажу тебе, какими растениями я интересуюсь. Орхидеями я интересуюсь. У меня большая коллекция орхидей. Из Таиланда у меня есть, и из Коста-Рики, и из Эквадора. Такая оранжерея, что многие люди сами хотели бы расти в ней. С таймерами, с датчиками, с измерителями влажности и кислотности, с рассеивателями тумана, и с поливом снизу. Дистиллированной водой.
— Это твое растение не из здешних, — сказал старик, усаживаясь на один из валунов. — Так же как и вы сами.
— Так что, ты, значит, услышал, как мы здесь разговариваем, и пришел посмотреть, кто это сюда пожаловал?
— Нет, я ничего не слышал. Ты же сам видел — мой слуховой аппарат был не в ухе, а в кармане. Я просто всегда прихожу к этому дереву, немного отдыхаю в его тени, а потом опять иду собирать.
— А это разрешается — собирать семена?
— Ну, знаете, как это: вы не расскажете обо мне, я не расскажу о вас.
Человек в шляпе усмехнулся:
— Хорошо сказано. Выпьешь с нами чаю?
— Нет, спасибо. Я лучше пойду дальше. Я еще не успел собрать все, что хотел. Не буду вам мешать. Всего хорошего.
— А как ты возвращаешься отсюда домой? Хочешь, мы тебя подвезем?
— Да нет, не стоит. Я подожду на дороге, за мной должны приехать.
Человек в шляпе кивнул молодому, и тот снял с шеи бинокль и положил его в рюкзак.
— Посиди немного с нами, поговорим, — сказал человек в шляпе. — Мне скучно с этими двумя. Этот не говорит, потому что ему нечего сказать, а тот не говорит, потому что, как ты, наверно, заметил, у него заклеен рот.
Старик не ответил.
— Могу я тебя спросить, что случилось с твоим глазом? Израильские войны?
— Нет. Жена выбила.
Человек в шляпе снова рассмеялся:
— Ну ты даешь!
— Это правда.
— Как же это случилось?
— Она ударила меня обломком сухой ветки.
— Такого мужчину?
— Если попасть в нужное место, можно обойтись и без твоего револьвера, и без моей палки. Простой тонкой ветки достаточно.
— Что же ты ей такого сделал?
— Мы много чего сделали друг другу, так что я получил по заслугам. Она изменила мне, а я убил ее любовника.
— Слушай, я всего лишь хотел немного поболтать с тобой. Вовсе не обязательно рассказывать мне обо всех твои делах.
— Ничего. Мне давно хотелось рассказать кому-нибудь эту историю. Жаль только, что услышать ее удостоилось такое дерьмо, как ты.
— Ну, ты же знаешь, как оно в таких случаях. Если ты рассказываешь мне такие истории, под конец тебе приходится меня прикончить.
— Неплохая идея.
— Судя по тому, что ты уже успел мне рассказать, между нами нет особенной разницы.
— Ты прав. Меня тоже следовало бы прикончить. Всем было бы от этого только лучше.
— Может, покажешь мне какие-нибудь семена, которые ты успел собрать сегодня?
— Они в сумке. Ты сможешь потом сам их посмотреть.
— Я предпочитаю сейчас, если ты не возражаешь, — сказал человек в шляпе.
Взгляд старика еще раз пробежал по лицам окружающих, и вдруг глаз его сузился, пальцы сомкнулись на палке, а челюсти друг с другом. Но человек в шляпе, заметивший все это, с неожиданной скоростью и силой выбросил вперед руку, схватил палку в тот момент, когда она уже приподнялась, выдернул ее из руки старика и отбросил далеко в сторону.
— Было время, — безучастно сказал старик, — когда никто не смог бы сделать со мной такое. Но с тех пор, как я перевалил за девяносто, я слегка ослабел.
— Семена, пожалуйста. Я не люблю ждать.
— Они в сумке, в бумажных пакетиках. Можешь достать, открыть и посмотреть. Если ты собираешься взять их себе, не перекладывай их в нейлоновые мешочки или в закрытую коробку, там они сгниют. — Он снял сумку с плеча и протянул собеседнику. — Бери, тварь, чего ты боишься?
Парень за его спиной быстро нагнулся и поднял с земли камень величиной с большой грейпфрут. Старик почувствовал движение и повернулся, но встать уже не успел. Парень занес руку и ударил его камнем в висок. Большое тяжелое тело упало боком на землю.
— Оставь его, как он лежит, — сказал человек в шляпе. — А этот камень положи ему под голову. И проследи, чтобы кровь на камне оказалась точно под раной.
Парень уложил тело и сунул камень под голову убитого.
— Что теперь? — спросил он. — Он сказал, что за ним должны приехать.
— Вот именно. Приедут, не найдут его на дороге, поищут, придут сюда, ведь он сказал, что это его излюбленное место. Ну вот, они придут сюда — ой-ой-ой, что тут случилось? — дедушка лежит мертвый! Позовут полицию, полиция скажет — столетний старец пошел погулять, упал и разбил голову. Что вы за семья такая, что разрешаете такому старому человеку гулять здесь в одиночку? А вот и камень со всей его кровью, точно под головой…
— Это я положил его, чтобы он так выглядел, — горделиво сказал парень в кожаной куртке.
— Но кое-что ты все-таки забыл.
— Что?
— Его слуховой аппарат. Хорошо, что он был в другом ухе, не в том, по которому ты ударил. Вытащи его, почисть, вложи в футляр, а футляр верни в карман его рубашки. И побыстрей, пожалуйста, нам уже пора линять отсюда.
Парень быстро упаковал футляр. Человек в шляпе повернулся к связанному.
— Ну, — сказал он ему, — ты не оставил мне выбора.
И, повернувшись к парню, сказал:
— Подержи ему ноги, а то он будет дергаться. Еще, пожалуй, нас ударит.
Он схватил связанного человека за горло, сдавил его и не ослабил хватку даже после того, как тот перестал биться. Минуту спустя он разжал наконец руки и сказал парню в кожаной куртке:
— Теперь в яму.
Они вдвоем отнесли труп в маленькую пещеру на склоне, неподалеку от харува. В глубине пещеры был старый колодец, до половины заполненный камнями и сухими ветками. Они бросили туда человека с заклеенным ртом, затем парень спустился следом, прикрыл его тело камнями, вылез наружу, принес мертвую козу и тоже бросил ее в колодец.
— Проверь, чтобы козу было видно сверху, даже если не спускаться, — сказал человек в шляпе.
— Видно, — сказал парень.
— А его?
— Его не видно.
— Теперь последняя проверка — мы ничего здесь не забыли?
— Я уже проверил.
— И это у тебя называется «проверил»? А где его толстая палка?
— Там, куда ты ее бросил.
— Болван! А что скажут потом те, которые его найдут? Как это — человек перед смертью сначала отбрасывает свою палку на пять-шесть метров в сторону и лишь потом падает и умирает? Положи ее рядом с ним, и давай пошли отсюда, выйдем через параллельное вади.
Они стали взбираться на низкий хребет. Человек в шляпе впереди, а молодой, оскальзываясь и проклиная, сзади.
— Почему ты пришел в этих туфлях? — сказал человек в шляпе. — Ты же знал, что мы отправляемся совершить прогулку на природе. Мог прийти в более подходящей обуви.
Глава тридцать первая
— Утром того дня Довик отвез дедушку Зеева в его вади, попрощался было с ним, но тут же вернулся и сказал, что ему хочется немного пройтись с ним.
— Не нужно, — сказал дедушка Зеев. — Тебе пора на работу. Увидимся здесь же, как обычно, в три.
— У меня еще есть немного времени, — возразил Довик и пошел с ним. Я думаю, он припомнил давние времена наших приятных детских прогулок с дедом.