Муза Кормашов Александр

На лице Квик мелькнуло выражение загнанности. Я замечала у нее такое выражение и раньше – сквозь замочную скважину в Скелтоновском институте, когда Лори вернулся, чтобы продолжить переговоры с Ридом. Вот и сейчас взгляд Квик метался по ковру, разделявшему нас. Она судорожно вдыхала воздух, как будто хотела говорить, но сдерживалась. Это было мучительно, но я знала: если я открою рот, не останется ни малейшего шанса, что она наконец что-то скажет.

– Исаак Роблес не писал этой картины, Оделль, – проговорила Квик, сжимая в руках буклет.

Мое сердце забилось учащенно.

– Но ведь на той фотографии он стоит перед картиной.

– И что из этого? Я могу пойти и сфотографироваться перед какими угодно картинами. Это же не значит, что я их автор.

– Но снимок сделан у него в мастерской…

– Оделль, дело же не в том, что я не верю в то, что он написал эту картину. Я просто знаю, что он эту картину не писал.

Ее последняя фраза, точно стрела, со свистом преодолела расстояние между нами и поразила меня в живот. Меня охватила жуткая дрожь, я вся покрылась гусиной кожей – так случается, когда вам наконец говорят правду и вы воспринимаете ее всем телом.

Наверное, вид у меня был идиотский.

– Он не писал ее, Оделль, – повторила Квик. Ее плечи поникли. – Это был не он.

– Но тогда кто?

Мой вопрос все разрушил. Квик выглядела потрясенной, постаревшей, странной. Глядя на нее, я и сама почувствовала себя немного больной и напуганной, а она явно была в ужасе.

– Как вы, нормально? – спросила я. – Может, вызвать доктора?

– Нет. Уже поздно. Все нормально. – Однако я слышала, что у нее перехватило дыхание. – Вам нужно вызвать такси. У меня есть номер, он записан в коридоре. Не беспокойтесь, я заплачу.

Я встала, запнувшись о порог гостиной, вышла в прохладный сумрак коридора, а там включила светильник, стоявший на столе с телефонным аппаратом. Номера не было видно. Дом за моей спиной погрузился в тишину. Я чувствовала, что во мраке кто-то есть, и у меня по спине пробегали мурашки. Обернувшись, я заметила что-то на лестнице – оно двигалось ко мне. Я ухватилась за край стола, и тут в лужицу желтого света прыгнул кот Квик. Он сидел неподвижно, и его зеленые глаза мерцали. Мы смотрели друг на друга, и только небольшое движение в районе кошачьих ребер убедило меня в том, что это живой кот, а не чучело.

– Посмотрите в ящике, – надтреснутым голосом проговорила Квик, и я подскочила на месте. – В ящике должна быть телефонная книга. «Т» – такси. Я снова повернулась к лампе, чувствуя себя по-дурацки и надеясь, что, кроме кота, никто не подстерегает меня во мраке.

Я до сих пор не знаю, было ли случившееся одним из планов Квик – возможно, она заводила меня все глубже в лес, – а может, из-за болезни, находясь под воздействием сильнейших лекарств, она просто не осознавала, что я могу обнаружить.

Наконец я вытащила телефонную книгу из ящика, где она лежала среди старых карт, мотков лески и нераскрытых мышеловок. Листая в поисках «Т», я увидела две любопытных вещи. Первая – под «С» Квик плавным почерком вывела черными чернилами:

Скотт – «Красный дом»

Бэлдокс-Ридж

Суррей HAS-6735

А вторая – маленькое белое письмо, сложенное вдвое и спрятанное между страницами телефонной книги.

– У вас там все в порядке? – крикнула Квик.

– Да! – ответила я дрогнувшим голосом. – Вот только что нашла.

Я в растерянности смотрела на адрес Скотта. Должно быть, эта запись появилась совсем недавно: вероятно, Квик проводила собственное расследование насчет Лори и его картины – и тогда, бог свидетель, оно не должно было вызвать у меня такое удивление. Казалось невероятным, что Квик может быть знакома с семьей Скотт. Да и Лори, кажется, не узнал ее, не так ли? Он выглядел явно ошеломленным Квик, чтобы умудриться скрыть тот факт, что он действительно ее знал. И все же адрес его семьи был в ее телефонной книге. Что-то концы с концами не сходились.

Я быстро открыла письмо, понимая, что времени у меня в обрез. Из сложенного листа выпала тонкая полоска бумаги и, порхая, опустилась на пол. Я встала на колени, чтобы поднять ее, и начала читать, скорчившись в полутьме, все еще под взглядом кота Квик. Это была телеграмма, и моим изумленно раскрытым глазам предстал следующий текст: «ДОРОГОЙ ШЛОСС ТЧК ЭТО ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ ФОТОГРАФИЯ ТЧК МЫ ДОЛЖНЫ ПРИВЕЗТИ Р В ПАРИЖ-ЛОНДОН-НЙ ТЧК С ЛЮБОВЬЮ ПЕГ». В телеграмме были место и дата: «ПАРИЖ – МАЛАГА 2 июля 1936».

Я и теперь вижу, как стояла на коленях в коридоре Квик, точно грешница. Меня била мелкая дрожь, потому что я ощущала подергивание нитей, ведущих меня к некоему тайному знанию, остававшемуся за пределами моего понимания. Шлосс. Гарольд Шлосс? Это был арт-дилер, чье имя упоминал Рид. Какого черта делала эта телеграмма здесь, в Уимблдоне, в телефонной книге Квик? Сама хозяйка сидела в гостиной, буквально в нескольких шагах от меня, но в то же время нас могли разделять и тысячи миль.

Я села в надежде, что время замедлит свой бег и даст мне возможность подумать. «Пег» могла быть Пегги Гуггенхайм, «Р» мог быть Роблесом; даты совпадали, а телеграмма была отправлена в Малагу, где, как сказал Рид, в то время обитал Роблес. Если это правда – а было похоже на то, – то за эту телеграмму Рид мог бы и убить. И вот она была здесь, у меня в руках, обнаруженная в ящике.

– Оделль! – позвала меня Квик, и в ее голосе мне послышались нотки паники. – Вы что, вызываете такси с помощью азбуки Морзе?

– Линия занята. Я просто жду, – откликнулась я.

Положив телеграмму на стол, я взяла письмо. На нем стояла дата: 27 декабря 1935 года. Я вдохнула запах старой тонкой бумаги. Письмо было адресовано мисс Олив Шлосс, жившей в квартире на Керзон-стрит. Текст письма оказался таким:

В ответ на Вашу заявку, направленную Вами в школу Слейда, мы рады предложить Вам курс для получения магистерской степени в области изящных искусств, который начнется 14 сентября следующего года.

Преподавателей весьма впечатлили богатое воображение и новизна, продемонстрированные в Ваших картинах и этюдах. Мы будем рады такой ученице как Вы и уверены, что вы займете достойное место в русле скрупулезной, развивающейся старой школы…

– Оделль! – Теперь Квик позвала меня уже очень резко.

– Иду, – отозвалась я. – Никто не ответил.

Я начала в спешке складывать письмо и засовывать туда телеграмму. Я уже почти дотянулась до отброшенной телефонной книги, открытой на странице с адресом семьи Скотт, как вдруг в коридор вышла Квик. Я замерла, все еще держа письмо в руке. Вероятно, выражение моего лица было воплощенным чувством вины. Электрическое сияние из гостиной просвечивало сквозь ткань ее блузки. Она казалась очень маленькой, а очертания ее грудной клетки – слишком узкими.

Она посмотрела на меня – в сущности, глубоко заглянула мне в глаза. Протянув руку, она взяла письмо и телеграмму из моей зачарованной ладони, положила их в телефонную книгу и закрыла ее. Тут я все поняла – и, глядя на Квик, увидела улыбку молодой улыбающейся женщины, запечатленной на фотографии в минуту охватившего ее счастья, когда она взялась за кисть. «О и И». О – круг замкнулся, О – значит Олив Шлосс.

– Вы знали его, – прошептала я. Квик закрыла глаза. – Вы знали Исаака Роблеса.

Мимо проскользнул кот, задев мои ноги.

– Полцарства за сигарету, – прошептала Квик.

Я указала на телефонную книгу.

– Кто такая Олив Шлосс?

– Оделль, вы не могли бы принести мне сигарет?

– Вы ведь там были, правда же?

– Оделль, у меня кончились сигареты, может, сходите?

Элегантно порывшись в кармане, она достала фунт.

– Квик…

– Идите, – настойчиво сказала она. – Магазин прямо за углом. Идите.

И вот я пошла за сигаретами для нее. Онемев, я медленно вплыла в Уимблдон-виллидж, купила пачку сигарет и выплыла обратно. Когда я вернулась, дом погрузился в полную темноту, шторы были задернуты. Буклет, позаимствованный мною у Скотта, лежал на ступенях, придавленный камнем. Я положила буклет обратно в сумку и стучалась, стучалась, стучалась – и тихо звала Квик сквозь ящик для почты.

– Квик, Квик, впустите меня, – повторяла я. – Вы же сказали, что верите мне. Что случилось? Квик, кто такая Олив Шлосс?

Ответом мне было молчание.

В конце концов мне пришлось просунуть пачку сигарет в щель почтового ящика – они легко приземлились на коврик с другой стороны. Туда же я сунула и сдачу – как будто бросила деньги в волшебный колодец, который вовсе не собирался исполнять мои желания. И опять никто не шелохнулся. Я просидела у двери снаружи не меньше получаса, у меня даже конечности затекли. Я ждала звука шагов Квик, не сомневаясь, что она не вынесет никотинового голодания и выйдет.

Что было правдой, а что я уже начинала выдумывать? Для меня имело огромное значение, планировала ли Квик, чтобы я нашла ключи к разгадкам в ее телефонной книге, или это было ошибкой. Казалось все же, что без умысла не обошлось: иначе зачем она позвала меня сюда, зачем расспрашивала о Лори и его картине? И зачем она отправила меня к телефонной книге – искать такси на букву «Т»? А может, это действительно была ошибка, я случайно наткнулась на ее секреты, и теперь эта безмолвная запертая дверь служила мне наказанием.

Я слышала, как дверцы машин хлопали вразнобой, и видела, как, вздрагивая, зажигались уличные фонари. Мне вовсе не улыбалось, чтобы меня здесь застал полицейский, поэтому я встала и побрела на главную улицу Уимблдон-виллидж – ждать автобуса.

Какой бы ни была правда, образ Квик рушился у меня на глазах. Иллюзия того, что ее цельность идеальна, а гламур не требует усилий, сильно пошатнулась после сегодняшних событий. Несмотря на ее роковое признание о страшной болезни, я поняла, что знаю о ней очень немного. Мне хотелось собрать ее заново, вернуть на пьедестал, на который я ее и поместила, но из-за нашей сегодняшней встречи такое представлялось невозможным. Теперь, думая о Квик, я не могла избавиться от мысли об Олив Шлосс.

При моем необузданном воображении я начала думать, что Олив Шлосс – привидение, которое можно контролировать. Но если бы я повернулась и посмотрела в окно Квик, то увидела бы силуэт, организовавший мое отступление.

Апрель 1936

XII

Картина «Женщины в пшеничном поле» ушла, и купила ее дама. Гарольд послал телеграмму на адрес почтового отделения в Арасуэло через три дня после своего отъезда в Париж, и за ней пошла Олив. Покупательницей оказалась Пегги Гуггенхайм, по словам Гарольда, богатая подруга Марселя Дюшама, подумывающая о том, чтобы выйти на рынок современной живописи.

– То есть не настоящий коллекционер, – отреагировал Исаак.

– У нее есть деньги, – уточнила Олив.

Картина Исаака Роблеса ушла за весьма высокую для неизвестного художника цену: четыреста французских франков. Для Олив в этом было нечто особенное, фантастическое, ничем не объяснимое и вместе с тем исполненное смысла. Как будто «Женщины в пшеничном поле» жили отдельной жизнью от «Святой Юсты в колодце», при этом оставаясь одной картиной. Те же образы, только название и имя художника другие. Пусть она лишилась идентичности, зато ее работу оценили. Теперь она могла заниматься чистым искусством и со стороны поглядывать за его мутноватой, но такой пьянящей изнанкой: искусство на продажу.

После того как отец, сам того не ведая, продал ее картину, Олив могла признаться самой себе, что одной из причин ее плана пойти в художественную школу Слейда было желание насолить Гарольду, показать ему, насколько он близорук. Но гуггенхаймская покупка затмила былое желание; это было одновременно более значительное признание и более изощренная шутка.

* * *

Вскоре после телеграммы Гарольда с хорошими новостями Терезе начал сниться странный сон для человека, прожившего всю жизнь в засушливом краю. Она сидит в сумерках на веранде, а в саду лежит убитый подросток Адриан. Ей мало что видно дальше фонариков, которые она расставила на земле, лишь слабое мерцание человеческого тела. И вот этот изуродованный труп встает и направляется к ней, однако Тереза не может или не хочет бежать, хотя и понимает, что это означает ее смерть.

За его спиной рокочет океан, огромный и черный, и она видит то, что не может видеть он: накатывающую гигантскую волну, высоченную стену воды, готовую второй раз отнять у него жизнь, а заодно накрыть и ее со всей своей библейской мощью. Она, кажется, ощущает на губах солоноватый привкус. Где-то раздается крик Олив, и Тереза кричит ей в ответ: «Tienes miedo?» – «Вам страшно?» А та отвечает: «Мне не страшно. Просто я не люблю крыс».

На этом месте Тереза просыпалась, а волна уносила тело Адриана. Ей трижды приснился один и тот же сон, который ее тревожил не только по существу, но и потому, что обычно она забывала свои сны, а этот стоял перед глазами. Раньше бы она рассказала свой сон брату, чтобы вместе посмеяться над ее разыгравшимся воображением, но в последнее время ее как-то не тянуло с ним делиться.

Конец февраля и начало марта Гарольд провел в Париже по своим делам, так что женщины остались одни. Тереза уже желала его возвращения, в доме хотя бы снова станет шумно, зазвучит тяжелая английская речь, а то и приглушенная немецкая. Слишком многое происходит где-то далеко и ей неподконтрольно. У нее было такое ощущение, что они с Олив вращаются по разным орбитам. Молодая хозяйка уходила к себе под предлогом, что у нее разыгралась мигрень или начались месячные. Добро бы писала картины, а то просто исчезала, и чаще всего это совпадало с возвращением брата из Малаги.

Если Сара и задумывалась об участившихся недомоганиях дочери и ее отлучках, вслух она ничего не говорила. Тереза же определенно отмечала перемены, произошедшие в бывшей подруге: после продажи картины она стала увереннее в себе, из нее просто била энергия. Какие там мигрени! Достаточно было понаблюдать за тем, как она встает на цыпочки, чтобы вдохнуть аромат бутонов палисандрового дерева, как нюхает жимолость или первые розы, сжимая стебли с такой силой, что, кажется, сейчас сломает. Олив же Терезу не видела в упор.

Насколько последняя могла судить, Олив отдавала всю себя Исааку. Уж не убедила ли она себя в том, что, выдавая себя за него, она тем самым подзаряжается? Терезе хотелось встряхнуть ее и сказать: «Очнитесь! Что вы делаете?» Вот только не Олив, а она видела страшные сны и страдала от головной боли. Тереза уже жалела о том, что подменила картину. Она затеяла игру – и проиграла, пожертвовав своей единственной дружбой.

Тереза никогда ни о ком не жалела. То, что она оказалась вдруг зависимой, приводило ее в ярость. Утрата внимания Олив стала для нее пульсирующей раной, каким-то особым истязанием. В каких цифрах выразить свое одиночество, когда его источник перед ней, ходит вверх-вниз по лестнице или по саду, чтобы затем вдруг исчезнуть? Попробуй предскажи, когда случится следующий приступ боли. Когда же он случался, ей казалось, что пол под ней рухнул, а сердце заколотилось во рту, перекрыв дыхание. И некому было в финке ее остановить, когда она брела в укромный уголок поплакать. Что с ней творится?

Ночью, будучи одна в коттедже, Тереза перелистывала в постели старый номер «Вога», как ребенок перелистывает сборник сказок, смакуя каждую картинку, каждый абзац, подчеркивая ногтем неизвестные слова. Погладив пальчиком по щеке очередную модель, она совала журнал под подушку. Он заменял ей любовную записку на все времена, обращенную лично ей.

После продажи картины Сара тоже впала в тоску. Она лежала на кровати, молча пуская в потолок голубые клубы дыма от мужниных сигарет. Телефон разрывался от звонков, но она и сама не подходила и Терезе запрещала. Странно, думала та, что хозяйка не снимает трубку, чтобы поговорить с мужем. Или она не сомневается, что в трубке раздастся совсем другой голос, женский, и робко что-то пробормочет по-немецки?

Сарины проколы бросались в глаза: непринятые звонки, опустошенные бутылки из-под шампанского в три часа пополудни, нераскрытые новые книги, повылезавшие у блондинки темные корни волос. Тереза перестала отмахиваться от всего этого, как от причуд богатой женщины, и, к своему удивлению, с учетом собственного жалкого состояния, испытывала к ней жалость. Жизнь – серия вызовов, которые надо пережить, а для этого приходится постоянно лгать – другим и самой себе. У Гарольда были автомобиль, бизнес, контакты, города и пространства для обитания. У Сары же, при всей ее состоятельности, не было ничего, кроме своей спальни и своей красоты, этой маски, обреченной на неизбежный распад.

– Это я его открыла, – жаловалась Сара служанке.

Был поздний вечер, и они слышали, как Олив у себя наверху расхаживает взад-вперед. Несмотря на все обиды, Терезу так и подмывало подняться на чердак и постучать в дверь: может, ей разрешат посмотреть, что Олив там рисует. Но она взяла себя в руки и подобрала с пола очередную Сарину кофту.

– Это была моя идея, чтобы Исаак написал наш портрет, – продолжила Сара. – И ни слова благодарности. Гарольд, как всегда, берет в руки вожжи и уезжает в ночь. Мне даже не позволено сохранить картину – как же, она должна быть продана. Он сказал: «Зачем держать ее здесь, где ее смогут увидеть только куры?» Это о моей картине, подаренной ему. Господи!

За окном цикады устроили такой концерт, что, казалось, трава заходила ходуном. Интересно, разглядела ли себя Сара в обоих образах «Святой Юсты в колодце»? Почему они все не видят, что Олив дважды нарисовала одну женщину – первую в минуту славы, а вторую в момент отчаяния? Наверно, сказала себе Тереза, если ты желаешь себя видеть только так и не иначе, то никакая реальность тебя не переубедит.

– Она должна была остаться здесь, – рассуждала Сара. – Твой брат, конечно, выиграл, но тут дело принципа. Он ее писал для нас. А Гарольд взял да отдал тому, кто заплатил больше.

– Исаак принял у вас деньги, сеньора?

p>– Нет, хотя я предлагала. Наверное, его удовлетворил гонорар от Пегги Гуггенхайм, что еще я могу сказать?

Тереза знала, что Исаак съездил в Малагу за деньгами, отправленными из Парижа телеграфным переводом, а оттуда сразу отправился в штаб-квартиру «Рабочего союза», чтобы пожертвовать две трети заработанного на распространение политических памфлетов, в фонд помощи потерявшим работу, на одежду и еду. Нельзя было не восхититься тем, насколько эффективным оказался план Олив: ее картина, при посредничестве ни о чем не подозревающего отца, поддержала политическую повестку. Одну треть суммы Исаак оставил себе, что привело Терезу в ярость. Она потребовала, чтобы брат отдал эти деньги Олив, но в ответ услышала, что они изначально предназначались для него. «Мне надо что-то есть, – сказал он. – Нам надо что-то есть. Или ты собираешься весь год питаться крысами?»

Крысы. Уж не потому ли они ей снились?

– Тереза, ты меня слушаешь?

– Да, сеньора. – Служанка сложила последнюю Сарину кофточку и убрала в ящик гардероба.

– Это я его вдохновила.

– Я не сомневаюсь, что он вам очень благодарен.

– Ты так думаешь? Ах, Тереза. Мне не хватает событий. Я начинаю скучать по Лондону.

Тереза стиснула кулачки среди шелковых и атласных нарядов, чего не могла видеть их обладательница. «Так поезжай и забери меня с собой!» – крикнула она про себя, прекрасно понимая, что это невозможно. Несмотря на всю ее жалость к Саре Шлосс, та никогда не отблагодарит ее подобным образом.

XIII

В отсутствие отца Олив было проще видеться с Исааком. Они встречались несколько раз в неделю, обычно у него в коттедже, когда Тереза трудилась по хозяйству в финке, а Сара отдыхала после обеда. Позже Олив еще долго почти физически вспоминала эти встречи, свои ощущения, когда он в нее входил, – непередаваемое чувство: ты освобождаешь для него место, а он рвется все глубже и глубже, испытывая райское наслаждение, сравнимое разве что с твоим собственным.

Она никогда не чувствовала себя полностью удовлетворенной. Ее аппетит – кто бы мог подумать? – был неутолим. Какое счастье: она могла вызвать это состояние по своему желанию, и оно не шло на убыль. С ним она совершенствовалась, становилась той женщиной, какой была задумана. По ночам она запиралась у себя на чердаке и рисовала. Она становилась все увереннее, и ключевую роль в этом играл он. Вот чего Терезе никогда не понять: Исаак – движитель ее развития как художницы. Олив воротило от Терезиного скорбного лица, ее сердитых взглядов. От нее шла энергия, обратная той, которая исходила от ее брата.

Зазеленели оливы, выстроившиеся сомкнутыми рядами на склонах холмов. Заплодоносили апельсиновые деревья вдоль дорог. Она вгрызалась ногтями в твердую кожуру раннего плода и оставляла на нем свежий шрам. Какой свежий, какой чудесный. И мир был таким: свежим и чудесным. Есть ли еще что-то, кроме живописи? К чему ей обратиться? Для нее нет ничего невозможного. Олив Шлосс состоялась.

В очередной свой приход в коттедж она застала Исаака за чтением письма перед деревянной топкой на кухне. Она хотела его поцеловать, но вместо этого он протянул ей листок.

– Что это? Что-то случилось?

– От Пегги Гуггенхайм. Прочти.

Озабоченная, Олив села за стол и начала читать.

Дорогой мистер Роблес,

Ваш адрес мне дал Гарольд Шлосс. Простите мне мою прямоту, но я считаю, что в таких вопросах нет ничего важнее, чем откровенное выражение своих мыслей. Я надеюсь, что вы как художник, лишь недавно столкнувшийся с миром бизнеса, со мной согласитесь. Ибо у меня нет желания оставаться безликим «покупателем» – ваше произведение украсило мою стену, и я полна радостных чувств.

Олив оторвалась от письма. Голова у нее пошла кругом.

– Исаак, как здорово…

– Читай дальше, – перебил он.

Когда Шлосс мне сообщил, что хочет показать нечто особенное, я сразу усомнилась. Я часто слышу от арт-дилеров такие слова, и у меня уже выработалось «sang froid»[59]на подобные декларации. Однако Шлосс проявил твердость и даже специально прилетел в Париж, чтобы показать мне картину. Он рассказал, что вы из страны мавров с бескрайним звездным небом, арабскими мечетями и католическими фортами, где земля пропитана кровью и иссушена солнцем. Ваш дилер может производить впечатление эксцентричного венца, мистер Роблес, но я всецело доверяю его мнению.

Я так рада, что согласилась на эту встречу. Ваша картина каждый день играет для меня новыми красками. Мои друзья, больше меня смыслящие в живописи, называют ее химерой, хамелеоном, визуальной роскошью и метафизической радостью. Я бы сказала, что «Женщины в пшеничном поле» из тех произведений, которым сложно дать однозначное определение, что уже хорошо. Я восхищаюсь вашей приверженностью к фигуративной живописи в наш век абстракций, но это не значит, что я причисляю вас к реакционной, регрессирующей традиции – вовсе нет. Вы стоите на пороге чего-то нового.

Цвета… с чего начать? Я сказала в шутку герру Шлоссу: «Может, если мистера Роблеса разрезать, внутри обнаружится радуга?» Берегите руки, мистер Роблес. Только ваши новые картины позволят нам увидеть эту радугу.

От самого духа «Пшеничного поля» веет чем-то мистическим и необузданным. Зато в ваших животных есть что-то утонченное, как будто их с реалистической точностью выписала рука мастера эпохи Возрождения, – а тот факт, что вы писали маслом по дереву, лишь усиливает ощущение традиции. Это одновременно сон и кошмар, агностицизм, но тянущийся к вере. А вот цвета, которыми выписаны ваши женщины, выражение лиц, разворот небес – все это выдает современного художника.

Таковы мои впечатления от картины. Как все большие художники, вы вправе гнуть свою линию, игнорируя разные «мнения». Одним словом, мистер Роблес, я в нее влюбилась, как бы вы к этому ни относились.

Возможно, Шлосс говорил вам, что я собираюсь в следующем году основать галерею в Лондоне, и ваша картина будет представлена на открытии экспозиции. Я не уверена, что смогу с ней расстаться и совсем отдать на всеобщее обозрение – не хочу ею делиться, и пока она висит у меня в спальне. Есть в ней зов к близости, борьба личности и протест настолько человечный – осмелюсь сказать, сущностно женский, – что он рвется из моей груди, как второе сердце.

Но, видите ли, проблема в том, что я рассчитываю стать хорошим коллекционером, а хороший коллекционер должен делиться. Мне бы очень хотелось, чтобы вы увидели свою картину в публичном пространстве.

Я не требую от художника, чтобы он объяснял мне свой внутренний мир, разве что он сам захочет, поэтому я не задаю сейчас вопросов о побудительных причинах, о творческом процессе и о ваших надеждах на будущее. У меня к вам только одна просьба. Шлосс заверил меня, что я смогу познакомиться с новыми работами, и я всего лишь прошу вас считать меня вашей сторонницей. Иными словами, когда дело дойдет до вашего выхода на широкую публику, я бы желала быть первой, к кому вы обратитесь. Первый – он, как правило, самый ревностный.

Ваша поклонница Пегги Гуггенхайм.

У Олив вырвался диковатый смех – как у человека, чей лотерейный билет только что выиграл. В голове победительницы уже закрутились мысли о том, что вся ее жизнь теперь изменится.

– Ах, Исаак, – воскликнула она. – У тебя появился новый друг. Она в восторге от картины.

– Она мне не друг.

– Да перестань ты, Иса. Было бы из-за чего волноваться.

Его голос сделался угрожающе тихим.

– Это правда, что твой отец рассказал ей про другие мои картины?

Олив медленно положила письмо на стол.

– Я не знаю. Честное слово. Но как иначе, он ведь дилер. Это часть его работы. После того как Гуггенхайм досталась ему со всеми потрохами, он, естественно, бросил ей наживку.

Исаак потер лицо.

– Олив, ты знала, что так будет?

– Нет.

– Но ты предполагала?

– Я об этом не думала.

– Ты об этом не думала.

– Просто… я не могла сказать отцу, что это моя картина.

– Но почему? – Он вжал письмо в столешницу так, что побелел палец. – Разве не стало бы все гораздо проще, чем сейчас?

– Тереза меня подставила. Она не вовремя вмешалась…

– У мистера Роблеса больше нет картин. – Исаак сложил руки на груди. – У него была только одна эта картина. И она ушла. Всё.

– Да, но…

– Я скажу твоему отцу, дилеру, что у меня нет времени на рисование. Я слишком занят своей работой в Малаге.

– Пегги Гуггенхайм тебя купила, Исаак. Ее дядя…

Он презрительно хмыкнул.

– Ты хоть слышишь, что говоришь? Пегги купила тебя.

– Пегги купила нас. Ты что, не понимаешь? Мы повязаны. Твое имя, твое лицо, моя работа.

– Олив, все слишком серьезно. Ситуация выходит из-под контроля.

– Еще одна картина. Всего одна.

– Мне это не нравилось с самого начала. Я согласился по глупости. Я был уставший, я не включил мозги. А теперь ты себя ведешь как алкоголик, ищущий припрятанную бутылку.

– Не меня вини, а свою сестру. Не я придумала этот расклад.

– Ты могла все остановить, но не захотела.

– Ты передал деньги рабочим?

– Да.

– И у тебя не было чувства, что ты делаешь нечто важное? Разве все мы не должны приносить жертвы? Не об этом ли ты говорил мне с первого дня нашего знакомства?

– И какую жертву приносишь ты, Олив? Насколько я могу судить, для тебя это такая большая забава.

– Не забава! – огрызнулась она и, отставив стул, оказалась перед ним лицом к лицу.

– А ведешь ты себя именно так.

– Почему вы с сестрой считаете меня дурочкой? Сказать тебе, интересы скольких художников представляет мой отец? Двадцати шести, по последним моим подсчетам. А сколько среди них женщин, Исаак? Ни одной. Видишь ли, не женское это дело. Нет у них видения, хотя я проверяла: у них есть глаза, и руки, и душа, и сердце. Я проиграла этот забег еще до старта.

– Но ты ведь ее написала

– И что? Мой отец никогда бы не полетел в Париж с моей картиной. Я давно живу с пониманием этой данности. Многие годы, предшествовавшие нашему знакомству. Когда я приехала сюда, я не знала, чем себя займу. Я была потерянной душой. Пока не встретила тебя. А потом твоя сестренка, во все сующая свой нос, оказала мне, вероятно, самую большую услугу, хотя ее это убивает. Она перевернула мою жизнь. И я, Исаак, довольна и не хочу ничего менять. Когда-нибудь я, возможно, скажу ему правду – просто чтобы увидеть его лицо. Вот тогда это будет забава. Но не сейчас. Всё, поздно.

– Что поздно? Только, пожалуйста, не говори, что ты желаешь и дальше помогать испанским рабочим. Слышать это не могу.

– Но ты с удовольствием взял мои деньги.

– Деньги Пегги Гуггенхайм…

– Ты за два года столько не зарабатываешь. По-твоему, мне безразлично все, что здесь происходит?

– Может, и не безразлично, но это интерес поверхностный. Ты не понимаешь самой сути.

– Но при этом не ты, а я могу добыть хорошие деньги для нужного дела. Так что не изображай из себя эксперта. – Он молчал, и тогда она вскинула руки, как бы говоря «сдаюсь». – Ладно, я скажу тебе, почему желаю продолжения… я делаю это для себя. Но попутно я могу помочь другим. Я хочу, чтобы ценность и важность моих картин не позволили никому убрать их с рынка и спрятать подальше только потому, что они, прости господи, написаны женщиной. И не только это. Я видела, Исаак, что с людьми делает успех, как он гасит в них творческий порыв, как он их парализует. Все, на что они способны, это поставлять смехотворные копии своих ранних работ, так как общество составило себе мнение о том, кто они есть и какими должны быть.

– Я рад, что ты со мной откровенна. Но что изменилось бы, если бы там стояла твоя подпись? Это была бы та же картина, – гнул свое Исаак. – Ты могла бы изменить положение вещей.

– О боже, так и хочется свернуть тебе шею. Какой же ты наивный! Все сложилось бы иначе. Не было бы ни игривого письма Пегги Гуггенхайм, ни выставки в ее новой галерее с упором на одну картину, вообще ничего. У меня бы ушла вся энергия на то, чтобы «изменить положение вещей», как ты выразился, и не осталось ни капли на творчество, а это, черт возьми, главное. Ты предлагаешь, чтобы всю энергию, которую можно вложить в… я не знаю, в стоящие работы… я потратила на «изменение положения вещей»? Исаак, ты не понимаешь, ведь, будучи личностью, ты занимаешься исключительно общественной деятельностью. Ну так наслаждайся славой и деньгами, делай это за меня, раз уж мне все это недоступно!

– Чек от Пегги Гуггенхайм не поменяет нашу политическую ситуацию, – сказал он. – Это ты наивная.

– Лучше быть наивной, чем занудой. Да что с вами обоими? Я открыла для вас окно в мир! Что ты, что Тереза. Вы неисправимы.

– Сестра на меня злится, – сказал он. – И она права.

– На меня она тоже злится. Мы уже не подруги. Все пошло кувырком. Хотя когда Тереза не злилась?

Это был короткий миг легкости и единения, когда оба подумали о Терезе, ее насупленных бровях и выпадах, ее понимании, как что надо делать, и оригинальных способах это демонстрировать.

– Я не думаю, что она задумывалась о последствиях, когда ставила на мольберт мою картину, – сказала Олив. – Она меня совсем не знает.

Исаак откинулся на спинку стула и сделал примирительный выдох.

– Все пошло не по ее плану. Но она тебя по-прежнему боготворит. И, мне кажется, она знает тебя лучше, чем ты сама.

– Это как понимать?

– Может, не так уж тебе и хотелось, Олив, чтобы твоя картина оставалась никому не известной.

Она так и вытаращилась на него.

– Что?

– Ты пустила ее в свою спальню. Ты показывала ей свои работы. И тебе не приходило в голову, что моя сестра способна на пару шагов тебя опередить?

– Я показывала ей свои работы как подруге.

– В действиях Терезы не было злого умысла. Хватит делать вид, будто она тебе навредила.

Олив привалилась к столу.

– Если ты так близко к сердцу принимаешь переживания своей сестры, ты не должен был ко мне прикасаться с самого начала. Она из-за этого больше всего переживает. Уж не знаю почему.

– Олив, это ты ко мне пришла… ты сама хотела… Послушай, давай положим этому конец?

Она подняла голову.

– Чему именно?

– Этой… лжи. Я обманываю твоего отца…

– За него не беспокойся. Он счастлив. Он доволен собой. Еще бы, продал произведение искусства и создает репутацию многообещающего художника…

– Которого не существует.

– Неправда. Созданный нами Исаак Роблес существует.

– Мы ходим кругами.

– Еще одна картина. Всего одна.

– Обожаешь командовать. До чувств других людей тебе дела нет.

– Да? А как насчет тебя? Ты меня даже не поцеловал, когда я пришла. – Они молча глядели друг на друга. – Иса, ну пожалуйста. Я понимаю, как тебе непросто. У меня есть новая картина, называется «Сад». Мы могли бы предложить ее Пегги Гуггенхайм.

– Как бы не заиграться, это становится все опаснее.

– Нам это ничем не грозит. – Олив присела рядом с ним и положила сложенные в мольбе кулачки ему на колено. – Никто никогда не узнает. Ну, Иса. Пожалуйста.

Он нервно провел рукой по лицу.

– Что, если Пегги Гуггенхайм захочет со мной познакомиться?

– Сюда она не приедет.

– А если она пригласит меня в Париж? Лондон уже прозвучал.

– Скажешь «нет». Войдешь в роль неуловимого художника.

Исаак сощурился.

– Ох уж эта английская ирония.

– Да нет, я серьезно. Иса, ну пожалуйста.

– И что я за это получу?

– Все что угодно.

Он закрыл глаза и снова прошелся по лицу, словно отгоняя тяжелые мысли. Он помог ей подняться, встал сам из-за стола и повел ее в спальню.

– Одна картина, Олив, – сказал он. – И всё.

XIV

Исаак потребовал, чтобы ему показали «Сад», прежде чем картину отправят Гарольду в его парижский офис. «Должен же я знать, под чем подписываюсь». Тереза намекнула, что хорошо бы показать ее и Саре – дескать, будет полезно, если она увидит их вместе, Исаака и его творение, это только укрепит общее мнение, кто является автором, на случай, если когда-нибудь у них с мужем зайдет об этом разговор.

Терезино предложение удивило Олив.

– А что, хорошая идея, – сказала она. – Мне казалось, ты не желаешь иметь ко всему этому никакого отношения. Или я ошибалась?

В ответ Тереза просто пожала плечами.

Страницы: «« ... 89101112131415 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Здравствуйте, уважаемые читатели. Вы интересуетесь мировой геополитикой? Вам прискучили версии из те...
Здравствуйте, уважаемые читатели. Вас интересует, почему западные реформы в России не задались и поч...
Это второй роман дилогии «Русский сын короля Кальмана», продолжение романа «Русский рыцарь». Главный...
«Русский рыцарь» — первый роман дилогии «Русский сын короля Кальмана», действие которой происходит в...
Небольшой фантастичный рассказ про встречу пришельца с земной девушкой. Чем закончится это странное ...
Не знаю почему, но дорог. Он что-то дал своё, где холод. Наверно просто сердцем жил — Христу молитвы...