Похождения Стахия Красногорская Ирина
– Улита едет – когда-то будет, – перебила Марья Акимовна и со вздохом вынула из шкатулки новую все такую же толстую иглу. У нее было ушко под суровую нитку.
– Скоро это будет, совсем скоро, – загорячился подьячий. – И не только в Истье иголки станут выпускать, но и в Столпцах, и в Кельцах!
– И чего это господин Рюмин свои заводы в такую глухомань прячет? – удивилась Марья Акимовна.
– Так ведь руда там, топливо несчетное, – объяснил подьячий. – Да и указ царь издал не строить дымных производств близ городов. В лес их, в лес, на чистый воздух!
Быстро темнело. Уже трудно стало вдевать нитку в иголку. И строчка угадывалась скорее на ощупь, чем на глаз. Однако подьячий не останавливал работы, сокрушался лишь, что не успеют всего сделать. А как успеть, думал волонтер, за неполный день? По его расчетам, такой огромный мешок сшить двойным швом едва ли удалось бы и за неделю. Наконец хозяин поднялся с помоста, сказал, неучтиво потягиваясь:
– На сегодня все. Придется завтра спозаранку девок за шитье усадить. Хотелось все сшить своими руками – для надежности. А что поделаешь: осень на носу, вот-вот дожди пойдут. Надо спешить! – и обратился к жене: – Ты, душа моя, проследишь за ними, пока я в Приказе буду. А сейчас пусть все свернут и в кладовую спрячут. Нет, мы со Стахием лучше все сами сделаем.
Мария Акимовна прихрамывая – ногу отсидела – побрела к дому. Дети остались, начали собирать лоскутки, нитки, иголки, потихонечку шалили при этом и незаметно исчезли. Волонтер помог подьячему запереть амбар и попытался откланяться. Однако подьячий не отпустил, повел в дом «кофе кушать». Этого иноземного питья волонтер не любил, не приучился к нему на чужбине, но отказываться не стал, смекнул, что к кофе подадут хотя бы калач. У него в доме даже плесневелой корочки теперь не было, да и во рту за весь день, кроме ухваченной на чужом огороде репки, – ничего.
До кофе дело так и не дошло. Сначала подали бараний бок с гречневой кашей, за ним – карасей в сметане, ловленных в ставке на своем подворье. Был такой в Переяславле обычай рыбу на городских усадьбах разводить. За карасями последовали жареные грибы, тушеная свекла с какими-то приправами и еще разная снедь. Ее волонтер уже не воспринимал, поскольку все блюда они с подьячим сдабривали обильно всякими наливками. Особенно забористой оказалась наливка на калгане. Что касается любимого немцами кофе, то о нем поминали за столом, а вот подать вроде бы забыли.
Крепкое питье и еда, не уступавшая герцогской («Ох, подьячий, подьячий! – любит окорок поросячий»), не помешали волонтеру вести вполне светскую беседу с Марьей Акимовной. Она раскраснелась, похорошела несказанно и желала говорить исключительно о предметах возвышенных – о цветах. Кои в России повсеместно вошли в моду. Служили непременным украшением жилищ, богатых и бедных, их носили на одежде и в прическах. Влюбленные даже изобрели тайную цветочную символику, ставшую вскоре известной всем. Фиалка означала скромность, ландыш подразумевал нежность и бескорыстное выражение чувств, хризантема – глубокую печаль, роза символизировала поклонение и пламенную любовь, тюльпан – неизменное расположение. Чтобы мало-мальски выразить свои чувства, надо было иметь огромные цветники.
Марья Акимовна восторженно заговорила о тюльпане:
– О, тюльпаны прекрасны!
В России этот цветок только-только начал обживать клумбы и стоил очень дорого. Марья Акимовна рассказала, что якобы царь Петр привез из Голландии несколько луковиц в подарок царице Прасковье, для ее знаменитого цветника в Измайлове.
– Не правда ли, измайловский цветник лучший в Европе! – с гордостью заключила Марья Акимовна.
Волонтер не стал возражать, кивнул согласно, хотя не помнил, были ли вообще цветы в Измайлове. Тюльпаны же он впервые заметил в Голландии. Да и как было их не заметить, когда пришлось копать под них грядки, ползать по осенней стылой земле – сажать луковицы. Но об этом он вспоминать не любил, тем более говорить в приличном обществе. И теперь промолчал, хоть калгановая настойка и способствовала откровенности. Пригубившая ее пару раз Марья Акимовна с печалью призналась: покупка дорогого шелка в столь непомерном количестве лишила ее возможности приобрести две вожделенные луковицы.
– Эх! – воскликнул волонтер. – Не стоит жалеть: луковицы, видать, бросовые. Настоящие, сортовые, куда дороже! За одну луковицу моему бывшему хозяину… – Он осекся. К счастью, никто из-за выпитой или пригубленной настойки не удивился его оговорке, и он продолжал: – В Голландии за одну луковицу, было время, давали четырех быков, двенадцать овец, несколько бочек вина и еще…
– Ты полагаешь, шелк дешевле? – обиделся подьячий.
Марья Акимовна пропустила замечание мужа мимо ушей: калган еще и притупил внимание.
– Да что говорить! – волонтер тоже не вдумался в слова подьячего. – Настоящая луковица целого состояния стоит. Мне в Голландии за полгода адского труда заплатили одной-единственной луковицей, я и не оказался в убытке. Да-да! Она единственная в целом свете!
Тут он попробовал вскочить. Хотел бежать за этой единственной, чтобы одарить ею опечаленную, такую милую Марью Акимовну. Ноги не желали ему повиноваться. Волонтер почувствовал себя стреноженным конем – дернулся разок и затих. «Одна надежда на кофе, – подумал вяло, – да вдруг подадут в гостиной». Проворные горничные мельтешили у него перед глазами: убирали со стола. Он не мог сосчитать, сколько их – четыре, две, а может, всего одна?
– И, тем не менее, – бубнил подьячий, – многие состоятельные люди и нынче собирают коллекции из этих драгоценных луковиц. А в прошлом веке великий кунфюрст брандербургский собрал коллекцию более чем из двух сотен сортов и заказал альбом рисунков трети из них. Мне рассказывал один студент в Кенигсберге. Он видел альбом. И что заставляет людей на такие пустяки деньги тратить!
– Этот цветок приносит счастье, – мечтательно пояснила Марья Акимовна.
– Этот цветок, майн либхен, – говорила нежно Биргитта из Нюнесхами, – приносит счастье. Одно время счастье всех людей находилось в его бутоне. Но бутон был так плотно свернут, что никто не мог его раскрыть. Пытались многие. – Она гладила волонтера по щеке. От ее летучих прикосновений его клонило в сон. Биргитта заметила это и бесцеремонно подергала за ухо. Сказала наставительно: – Счастья всегда недостает и богатым, и бедным, и старым, и юным. Счастлив ли ты, либхен?
– О, да! – Он стряхнул сон, забарахтался в перине и пошел ко дну.
– Это оттого, что бутон раскрылся! – лукаво смеялась Биргитта. – Но погоди! Слушай! Слушай: однажды мимо цветка случайно прошла одна бедная женщина. Он рос на ничьей земле. Тогда были такие пустоши. Ах, слушай же! Она вела за руку ребенка. Такого маленького и глупого, что он и не помышлял о счастье. Малыш увидел бутон…
– И сорвал его! – Губы у Биргитты были, как лепестки тюльпана.
– Нет, нет! Нет! – Биргитта тонула в перинах. Он ее из этих пуховиков за косы выволок, почитай, с самого донышка достал. – От невинного смеха ребенка бутон раскрылся сам…
– Счастлива ли ты, касатка?
– О да, о да! О да!
– Красоты особой в нем нет, – говорил между тем подьячий, – и запаха – тоже. Пока это всего лишь символ богатства. Надежное средство вложить лишние деньги.
«Как же надежное! Луковицы гниют. Их грызут мыши. Может, уже и мою единственную…» Предположение отрезвило волонтера.
– Я слыхал, что кардинал Ришелье разводил тюльпаны. Теперь вот слух прошел, что господин Бирон…
– Подумать только! – перебила мужа Марья Акимовна. – Такое благородное увлечение! А говорят, – Марья Акимовна перешла на шепот, хотя служанок уже в столовой не было, – он бывший конюх.
– Ну нет! – возразил волонтер. – Не совсем так. Точнее, совсем не так. Дед его, да, служил конюхом у герцога Курляндского Якова II. Отец же дослужился до чина капитана и звания шталмейстера. И даже сопровождал младшего сына герцога в Венгрию. Видимо, располагал и кое-какими средствами. Приобрел неплохое имение, выучил своих сыновей. Эрнст Иоганн Бирон учился в Кенигсбергском университете. Человек он весьма ученый и благородный. Произвел благоприятное впечатление ученостью, манерами и благообразием на Петра Михайловича Бестужева, на обер-гофмейстера двора ее высочества то есть. И тот рекомендовал его герцогине.
– Боже мой! – Марья Акимовна едва удержалась на стуле. – Какая неосмотрительность со стороны обер-гофмейстера. Говорят, он был фаворитом императрицы, то есть герцогини. Или это неправда?
– Правда.
– Бедный-бедный!
– Он очень любил герцогиню и желал ей счастья.
Заинтригованная таким объяснением, Марья Акимовна подвинулась к волонтеру, насколько позволяли фижмы, и быстро взглянула на мужа. Подьячий дремал, как лошадь, не изменив позы, и даже глаза не закрыл. Так он спал в Приказе над занудными бумагами или под скучный говор посетителей. Воевода Воейков ни разу не поймал его на этом безусловном нарушении порядка. Марья Акимовна нарочно не ловила: часто в своих женских целях пользовалась редкой способностью мужа.
– А почему, – спросила она тихо и доверительно дотронулась до руки волонтера, – почему господин Бирон в таком случае женился на фрейлине герцогини, говорят, она безобразна?
– Это напрасно говорят. – Волонтер погладил доверчивую маленькую ручку, такую теплую и мягкую. – Конечно, Бенигна не красавица, но привлекательна, да. Что до брака, то он… Как это выразиться, по-русски? – Волонтер замолчал, подыскивая, выискивая нужное слово, и в замешательстве поднес маленькую ручку к своим губам. Марья Акимовна смотрела на него огромными прекрасными глазами.
– Завтра принесу луковицу! – неожиданно для себя выпалил он.
– Что?
– Я хотел сказать, брак фиктив…
– Фиктивный? О! – Марья Акимовна отняла руку. – Вы хотите сказать, мнимый? – Волонтер утвердительно кивнул. – Но тогда, что заставило эту достойную девицу принять на себя позор преждевременных родов? Какой корысти ради?
«Все-то они тут в провинции знают, – мысленно изумился волонтер, – где Митава, где Петербург и где Переяславль? Все на заметку взяли, все вычислили – преждевременные роды!»
– Вы что молчите? Не знаете? Да? Не знаете! – тормошила его Марья Акимовна. Она была счастлива, что судьба привела к ней такого осведомленного гостя.
– Бенигна обожала герцогиню, – сказал волонтер твердо. – Мы все обожали ее и готовы были не то что позор – смерть за нее принять.
– Мы? – Марья Акимовна вскочила, уронила стул. Сиденье было крохотным – не для фижм.
«И как только она, бедняжка, сидела на нем весь вечер!» – посочувствовал волонтер, поднимая стул.
– Значит, вы тоже?
– И я.
Волонтер низко поклонился – следовало уходить, пока не обрушились новые разоблачающие его вопросы. Не дожидаясь ответного поклона хозяйки, он неучтиво подался к двери.
– Ты куда это собрался? – спросил подьячий. В вопросе заключался запрет. В вопросе была трезвая оценка происходящего, будто он и не спал вовсе и сам участвовал в долгой беседе, после которой нельзя выпроводить гостя в глухую полночь, в разбойную пору.
– Я калитку велела запереть, сообщила Марья Акимовна мужу. – А ключ всегда при себе держу, – пояснила она волонтеру. – Никуда вы не пойдете.
Не знала милая, прелестная Марья Акимовна, что запертые калитки никогда не были для ее гостя препятствием (разве что в пору младенчества) и давно не останавливали его высокие глухие заборы и даже каменные крепостные стены. Волонтер благодарно улыбнулся ей и вновь поклонился, соглашаясь. Ему было приятно, что прелестная хозяйка не отвергла его, приняла нищего в свое общество, да и возвращаться к собственным заждавшимся блохам не хотелось.
Подьячий отвел его в светелку под крышей. Сказал, что гостей они принимают редко, но гостевую комнату держат на всякий случай в полной готовности. Действительно, постель оказалась разобранной, в глиняном подсвечнике горела свеча, таз для умывания и кувшин были наполнены водой. Волонтер умываться не стал. Распрощался с хозяином и, быстро раздевшись, плюхнулся в постель. Свечу не погасил.
Сон не шел. Хотя вояки-комары не докучали, затаившиеся где-то блохи не отваживались кусаться, а чистые простыни благоухали свежестью и чуть похрустывали при каждом его движении. Может, как раз это похрустывание и мешает заснуть, думал волонтер. В своей холостяцкой жизни он не позволял себе такой прихоти, как простыни. И последний раз спал на простыне разве что у Биргиттки из Нюнесхами. Да и то простыня эта сбилась в ком, оказалась в ногах. Он запомнил не столько ее хрусткую холодность, сколько жаркую шершавость перины. Тут же дело было не в простыне и не в отсутствии привычных козявок – он всегда засыпал долго и спал мало. Жалел время на сон тратить, некогда было спать. Служба у Анны не позволяла нежиться в постели. Он охранял Анну днем и ночью. Конечно, были у царевны, а потом и у герцогини и еще стражи, но он что-то не замечал их и не помнил, что они его сменяли. Волонтерские его годы прошли в походах, а там не до простыней.
Волонтер вскочил, сдернул с кровати простыню. И с досадой заметил: успел запятнать ее своими грязными ногами. Ноги он не привык мыть ежедневно, а тут еще по прибрежному песочку потоптался. Биргиттка вечно его за грязные ноги шпыняла. И даже призналась как-то: они, эти грязные ноги, очень мешали ей при первом с ним свидании. Она не отвечала на его ласки, более того – не чувствовала их, потому что думала о его грязных ногах и не знала, как предложить их вымыть, боялась обидеть. «Ты глупая чистоплюйка, Биргиттка, – смеялся он. – Библейские женщины не только возлюбленным – гостям ноги мыли и волосами их вытирали». И теперь волонтер засмеялся: представил, как Биргиттка вытирает светлой растрепанной косой его ступни, и с мыслью о ней погрузил ноги в таз, в прохладную воду. Видно, брали ее из глубокого колодца совсем недавно. На Скоморошьей горе иметь колодцы могли только люди состоятельные – вода глубоко. Остальные ходили за ней к Лыбеди, спускались к реке по скрипучим нескончаемым ступеням с крутояра.
Потрескивала, оплывала, истаивала свеча в глиняном подсвечнике, а он все думал о Биргиттке.
Глава VIII
Козни прелестной шинкарочки и любовь верной Биргитты
Срок его волонтерства наконец благополучно истек. Он получил достаточную сумму, чтобы пуститься в обратный путь к Митаве. Намеревался добраться до нее по побережью месяца за два. Обзавелся добрым конем, кое-какой одежонкой, чувствовал себя человеком состоятельным и неуязвимым. Разбойников он не опасался – редко кому уступал в умении владеть оружием, в ловкости и силе, да и удача всегда сопутствовала ему. К тому же разбойники на дорогах Неметчины послабее, пожиже русских, а сами дороги редко проходят по дремучим лесам и отличаются непривычным для русского путника оживлением. Тогда же все еще продолжалось великое переселение народов, порожденное войнами Карла XII. Почти десять лет прошло со дня гибели в Норвегии неугомонного вояки шведского короля, а потревоженный им люд продолжал искать себе пристанища. Волнами накатывались новые войны, и новые мирные жители становились беженцами. Европа превратилась в огромный военный лагерь. И только в России последние четыре года были мирными. Но Россия волонтера не прельщала: родителей он лишился давно, вместе с ними и отчего дома. Никто не ждал его на родине, и он никого не мечтал там встретить. Герцогиня освободила его от дальнейшей службы, сказала: «Выполнишь сей приказ – и можешь назад не возвращаться». Но ведь не отстранила от службы, а наградила свободой, предоставила возможность ему самому решать, что делать. Он решил вернуться. И каждая новая верста приближала его к Митаве, к Анне, к ее удивленно-радостному: «Вернулся!»
Уже темнело, когда он остановил коня у трактира, таверны, аустерии, шенке (шинка то есть). Его радушно встретили трактирщик, шанквирт (шинкарь) и его многочисленное семейство. Прелестная шинкарочка смело взяла под уздцы лошадь гостя и повела в конюшню. Он пошел следом, удостовериться, что коню дадут нужное количество овса и не станут поить раньше времени. Денник пустовал, и конюха в нем не оказалось. Шинкарочка ловко управлялась сама и все поглядывала на него лукаво и призывно и как бы невзначай приподнимала широченные юбки – до икр оголялись крепкие смуглые ноги в деревянных на босую ступню башмаках. Тяжелые и грубые, они были велики девушке, но она уверенно и скоро сновала в них по деннику. И вдруг сбросила их, отшвырнула от себя и резво полезла по приставной лесенке на сеновал. Он принял это как приглашение: знал, девушки в Неметчине излишней скромностью не страдают, тем паче маркитантки или шинкарки. Не мешкая, устремился к лестнице. Однако карабкаться за девушкой не решился: шаткое сооружение не выдержало бы двоих. А шинкарочка, обернувши, погрозила пальцем, проговорила удивленно: «О! Господин?» – и соскользнула вниз. Он не успел подставить руки. Ухватил только край алой юбки.
– Каждому овощу – свое время! – засмеялась шинкарочка, отскочила к оставленным башмакам, но надевать их не стала, взяла в руки, словно хотела оборониться ими.
– Ты не останешься в накладе, – пообещал он, ее лукавство распаляло. – У меня есть деньги, и немалые. Я не скупой. Не веришь?
– О, верю, конечно. Но я не продажная девка. Господин ошибся! – обиделась шинкарочка и вышла из конюшни. Враз сделалась гордой и неприступной. Он догнал ее во дворе, заговорил обескуражено:
– Прости. Девушек давно не видел. Забыл, как с ними обращаться, – и, чтобы замять неловкость, спросил о пустяке: – Почему ваш трактир называется «У трех дубов», я никаких дубов не заметил?
– Раньше они здесь были. Раньше! – отмахнулась шинкарочка досадливо и прибавила шагу. В дверях, однако, приостановилась, подождала его. Высокая, тонкая, чернявая, она вдруг показалась ему очень похожей на Анну. Сердце у него ухнуло, когда прошептала смущенно:
– Если господин мне понравится, будет все без денег. По любви…
– А как тебе понравиться? – выдохнул он и чуть не получил дверью по лбу, так стремительно шинкарочка скрылась за нею.
Посетителей в трактире обслуживала она же. Их собралось немного, человек пять-шесть, мужики, видимо, из ближайшей к трактиру деревни. Она угадывалась по вечернему дымку очагов, беззлобному лаю собак, голосам женщин, сзывавших детей к ужину. Все эти мирные звуки он уловил во дворе, когда догонял шинкарочку. За толстыми стенами их почти не было слышно, да и заглушали нетрезвые возгласы мужиков, надрывный визг скрипки. На ней без устали пилил одноглазый цыган. Худая длинноносая цыганка под нестройные звуки изображала танец: трясла костлявыми плечами и грязными юбками, некрасиво изгибалась назад – обнажался впалый серый живот. Мужики громкими возгласами подбадривали ее, били в ладоши, стучали кружками о стол.
Смотреть на это пьяное веселье ему было неприятно. А вот шинкарочка радовала глаз красотой движений, белизной фартука и чепца. Она разносила пиво и скудную снедь. Мужики отвыкли от хорошей пищи за время нескончаемых войн и еду почти не заказывали, да и собрались не есть, а веселиться. Он один терзал какое-то мясо, жесткое и дорогое, пил кислое вино. Шинкарочка все подливала и подливала. А он, чтобы понравиться ей, все заказывал и заказывал. Сподобился пару раз ущипнуть ее за тугой зад – знак особого расположения в Неметчине. Наконец она села за его столик…
Волонтер проснулся оттого, что кто-то настойчиво и грубо стягивал с него башмак.
– Не дури, рыбка! – попросил он сонно и счастливо. – Я спать хочу.
Просьба не подействовала. Послышалось урчание, и какой-то зверь хватил его за голень.
– Ах ты зверюга! – Он вскочил – и ударился о слишком низкий потолок.
Бока не ласкало сено – колотили деревянные стены. Он подобрал ноги и увидел престрашную псину. Она по плечи всунулась в тесное помещение и злобно рычала. Тут он догадался, что занял каким-то образом собачью будку. Хозяйка справедливо пыталась отстоять свое, пришлось пнуть ее как следует, чтобы освободить лаз.
Он был узок. Собака возобновила нападение. И все-таки им удалось поменяться местами без большого урона. Собака, наверное, торжествовала, а его окончательный переход ото сна к яви ошеломил.
Поблизости не оказалось никаких признаков трактира. Кошель исчез. Конь остался в неизвестной конюшне. Сам он был скорее раздет, чем одет: башмаки да исподнее. В таком мерзком виде ни к какому дому не подойдешь. Он стоял столб столбом на чьих-то задворках, почти на огороде, и протирал глаза. Надеялся, что все ему мерещится спьяну, что шинкарочка пошутила, засунула в будку, чтобы позабавиться, и вот-вот придет с конем и кошелем…
Размышления прервал женский голос. Пригожая молодка, не шинкарочка, стояла у грядки и с изумлением, но без страха разглядывала его. Он направился к ней (что было делать!) и от волнения сорвал и сунул в рот зеленое яблочко с невысокого травянистого растения.
– Ха-ха! – засмеялась молодка. – Выплюнь, выплюнь. Это же картофель, чертов овощ то есть. Нельзя есть его яблоки.
– Зачем тогда сажать! – Он в сердцах сплюнул, обозлился на женщину. Она издевалась над невежеством незнакомца, когда следовало посочувствовать ему. Не мог же мужик ни с того ни с сего растелешиться!..
– Все вы тут хохотушки, как погляжу! – оборвал ее возмущенно. – Хохотом своим добрым людям головы дурите, потом обираете до нитки. Где мой кошель? Где конь? Где хотя бы трактир «У трех дубов»?
Молодка не ответила ни на один из вопросов. Тогда он поведал ей свою горестную историю.
– Похоть меня подвела, – заключил откровенно. – Похотливый я козел!
– Не черни себя напрасно. Это войны бесконечные во всем виноваты. Люди терпят, терпят, потом как с цепи срываются. – Она смущенно улыбнулась, бросила в корзину какой-то клубень. Там их собралось уже немало. Перехватив его взгляд, объяснила: – Вот это и есть картофель. Клубни варят или пекут и тогда только едят, – и просто, как давнему знакомцу, предложила: – Пойдем в дом, я как раз картофель сварила, попробуешь. Заодно корзину поможешь донести.
Он вдруг застеснялся, затоптался на грядке:
– Ну как в таком виде…
– А на улице показаться в таком виде и вовсе нельзя! – Женщина взяла его за руку. – Не бойся – воровать у тебя уже нечего. А что при тебе осталось, небось, и сам отдашь. – Он засмеялся. Жизнь опять налаживалась. В какой уже раз.
– Меня Биргиттой зовут, – сказала женщина. – Второй год вдовствую. Замужем была всего месяц. Так что и дитя не завела. Совсем одна живу. Если не считать Альмы, собаки. Я ее на ночь в дом пускаю, потому тебя и угораздило забраться в ее конуру. – Она опять засмеялась. Однако смех ее был необидным, очень даже приятным. – Я думала, она подружку бездомную изгоняет или нищенку, а вылез здоровущий мужик.
Картофель оказался куда вкуснее репы. Он вспомнил, что видел несколько картофельных кустиков в Измайлове у царицы Прасковьи. Она ими очень гордилась – царь Петр привез презент из Голландии, – но считала картофель редкими иноземными цветами.
За поздним завтраком или ранним обедом Биргитта предположила, что трактир оказался разбойничьей ловушкой. Не впервой местные разбойники так обирали одиноких путников. Снимали дом на отшибе, открывали трактир и бесследно исчезали, когда им удавалось обобрать какого-нибудь богатого ротозея.
– Слава Пресвятой Деве, ты остался жив, – заключила она. – А теперь я помогу тебе. – Она близко придвинулась к нему: юбки крестьянок – не фижмы. – Работа тебе будет. Скоро время сажать тюльпаны. Жить можешь у меня. Дом просторный. Перины пышные. Сама перо драла. Не желаешь поглядеть, удостовериться?
Он с неохотой поднялся из-за стола, оставил вкусный картофель. За гостеприимство надо платить…
А что касается грязных ног, то едва ли он тогда снимал башмаки.
Волонтер улыбнулся воспоминаниям. Вынул ноги из таза. Но вытереть их не посмел – уж больно хорошо полотенце: цветная перевить вышивки, кружева, – таким рукоделием божницу украшают. Посидел еще, подождал, пока сами обсохнут.
Свеча догорела. Тьма за окном вроде бы даже сгустилась к рассвету. Август удлинил ночи, сделал их непроглядно темными. Подобных ночей ему не приходилось видеть ни в волонтерских походах, ни во время житья у Биргитты. Он до весны оставался у нее. Отъелся. Она умела и любила стряпать. С вечера спрашивала, за ужином, а то и посреди горячих ласк: «Что мы имеем завтра на обед, либхен?» Этот нелепый вопрос сначала веселил его, потом стал раздражать: так ли уж важно знать, чем завтра сыт будешь – Бог даст день, даст и пищу. У Биргиттки было свое мнение: первая обязанность жены – кормить мужа, позор женщине, чей муж заказывает еду в трактире. Женатый мужчина может заказать выпивку, а к ней соленые орешки или горох, допустимы раки, но не колбаски, не бигус, не… Дальше шло такое перечисление блюд, что у него щемило в желудке, и он поспешно называл желаемое на завтра кушанье.
И приоделся он за счет Биргитты, чего греха таить. Сам-то за службу у барона Фридриха фон Альтенберга ничего не получал, только при расчете удалось наконец вытребовать две луковицы. Он слукавил, когда сказал Марье Акимовне, что получил одну. Вторую оставил безутешной Биргиттке. Она рыдала накануне, умоляла его не уезжать, говорила бедная: «Никто, никто не будет тебя любить так, как я, либхен». Он не сомневался в этом, но не мог ответить доброй вдовушке тем же.
Погожим майским утром вышел из уютного дома. Биргитта спала. Не стал тревожить: долгие проводы – лишние слезы. Осторожно положил ей под подушку драгоценную луковицу. И какое-то время испытывал облегчение: хоть немного отблагодарил за приют и лас ку, оплатил женщине несбывшиеся надежды. А вскоре обнаружил у себя в поясе зашитые Биргиттой деньги. Те, что она за корову выручила. Смог на них домик в Борках купить.
Предрассветный холод проник в комнату, коснулся босых ног волонтера, охватил спину. Он поспешил укрыться в постели. На сон оставалось теперь у него едва ли больше часа. Но мысли о Биргитте не давали уснуть. Вспомнилось, как не раз просила она: «Давай заведем ребеночка». – «Заведем, – передразнивал он, – будто козу или поросенка хочешь. Иметь ребенка – дело ответственное. Я не готов к нему». – «Я готова, – уверяла она, обвивалась вокруг него повителью. – И выхожу, и одна выкормлю». Он не хотел плодить нищету, безотцовщину, и знал способы, как не допустить этого.
Волонтер вдруг увидел своего не родившегося ребенка. Мальчуган лет четырех неуклюже бежал по мостовой, увертывался от матери. Та делала вид, будто не может поймать его. Вздымались в ее игривом беге пышные юбки, сбился на сторону белоснежный чепец. Женщина остановилась поправить убор. Это была не Бергитта. Безымянная разбойница, похожая на Анну.
– Этого не может быть! – вскричал волонтер себе в утешение. Однако испугался возможности увиденного – и проснулся в поту, с сильнейшим сердцебиением.
– Ты чего кричишь? – спросил подьячий, склонившись над ним. – Мне пора уходить. Завтрак на столе. Горничная тебя накормит. Моя супруга – дама благородная: до полудня спит. Сможешь еще до запуска шара прийти – милости прошу! – и откланялся.
– «Оденем нагих, обуем босых, – забормотал волонтер, начал быстро одеваться, – накормим алчных, напоим жаждых».
Завтракать он не стал. Никогда не завтракал там, где его потчевали ужином. Эх, хороши блинки, хоть и стынут, еще лучше, когда их вовремя покинут.
Глава IX
В лабораториуме алхимика
День у него опять выдался свободный, но домой он не пошел, отправился к Бьерну, шведу. Их связывала взаимная приязнь. Основывалась она на том, что оба сражались при Полтаве и, слава богу, не убили, не покалечили один другого. Хотя оба были ранены. Волонтер из-за ранения попал в Измайлово. Бьерн попал в услужение к австрийцу. Ему очень повезло: живущие в России иностранцы покупали пленных солдат для услуг только на время войны, потом спокойно отпускали. Русские же расставаться с иноземными слугами не желали. Норовили навечно закабалить: заставляли принимать православие, женили на своих крепостных. Правда, в 1718 году в Рязанскую воеводскую канцелярию поступил из Москвы указ, запрещающий насильно женить и крестить шведских пленников. Пленные офицеры раньше в Петербурге пользовались свободой, их даже приглашали на балы, они кружили русским девушкам головы. И в Петербурге, и в Переяславле подрастали дети, чьими отцами были шведы. К мальчуганам в таких случаях приставала кличка «швед». Впрочем, и Бьерна тоже так называли. Большинство знавших его переяславцев не утруждало себя необходимостью запомнить имена иноземцев, не говоря уже об их фамилиях.
Отчасти поэтому он чувствовал себя среди них изгоем. И все-таки едва не стал на якорь в чужом городе, едва не женился на очень милой вдовушке. К счастью, обнаружилось, что в деревне за рекой она скрывает полоумную дочь, и он вовремя воздержался от брака. Какое-то время после «открытия» вдовушка тайно посещала Бьерна, потом почувствовала его холодность и отступила. Он не искал замены: решил жениться дома на соотечественнице. Не пользовался и услугами продажных красоток – жалел денег. А красивых женщин ценил и не упускал возможности хотя бы полюбоваться ими бесплатно. Потому и повадился к волонтеру на посиделки. Русских сказаний и песен он не понимал, оттого самоуверенно считал, что они уступают древнескандинавским сагам и стихам скальдов. А бесхитростные песенки Мастридии слушать любил. Как-то признался волонтеру, что каждый раз, как поет девчонка, он вспоминает свою матушку за приготовлением «грав».
«Грав? – изумился волонтер. – Почему? Или я неправильно понял? Это…» – «Ну да, – спокойно подтвердил Бьерн, – так, могила, яма. Но в данном случае могила не для людей – для рыбы, лосося». И он рассказал, что грав – праздничное блюдо. Оно готовится впрок в больших ямах. Обычно, когда ловится много рыбы, а соли мало, к тому же соль всегда дорога.
Девичий нежный голос и квашеная рыба – странная какая связь, подумал волонтер и тут же вспомнил, что сам под сводами Нотр-Дама возмечтал почему-то о соленых подотавниках. Этих синеногих грибов много росло осенью на лугах под Борками.
И, словно догадавшись о его мыслях, Бьерн пояснил, что пение девчонки, конечно, не напрямую связано с воспоминанием о древнем шведском кушанье. Это пение усиливает его тоску по отчизне, и мнится ему тогда самое разное. «А все Железная Голова! – заключил Бьерн. – “Мы должны совершить необыкновенные подвиги, чтобы приобрести славу и честь”, – передразнил он короля Карла ХII. – Тщеславный мальчишка! Сколько людей лишилось крова из-за его жажды славы, оторвалось от родины. Он же не видел, понимаешь, Стахий, в том трагедии! Даже подбадривал нас, солдат, обещанием увести так далеко, что мы будем лишь раз в год получать вести из дома. И увел! Я более двадцати лет не имею вестей от матушки. – Глаза Бьерна увлажнились, и он продолжал с большею горячностью: – Железная Голова! Правильно прозвали его турки. Осыпал в походах солдат золотом. Зачем оно, когда нечего на него купить? Опустошенные земли, разоренные хозяйства. Всюду нищета и голод. Мы питались павшими лошадьми, крали у них овес. Да что овес! Ели разную мерзость.
Один солдат не выдержал, показал Карлу заплесневелую корку. И что же? Железная Голова съел ее и невозмутимо изрек: “Нехороша, но есть еще можно”. Какое счастье, что он сложил наконец голову в Норвегии. Как жаль, что не произошло это раньше, до моего пленения. Не выбраться мне отсюда. Не выбраться».
А в далекой Швеции его никто не ждал. И страна была уже совсем не та, какую он оставил. Северная война низвела ее, мощную и благополучную, до разряда стран второстепенных. Жизнь ему там пришлось бы начинать с нуля. И все-таки он мечтал припасть к родной земле и копил на осуществление этой мечты деньги. Чего только ни делал! И конюшни чистил, и огороды копал, и воду носил, и соль испанскую нанялся вывозить. В 1718 году пришел из Москвы в Переяславль указ направлять в Петербург иностранцев, желающих поставлять испанскую соль. Он вызвался первым – ухватился за возможность бесплатно оказаться за пределами России, а там бежать. Однако за границу его не выпустили. Денег больших на соли он не нажил. Пришлось вернуться в Переяславль.
Размышляя о судьбе шведа, волонтер шел по чистенькой Немецкой улице. Бока бревенчатых домов на ней были обшиты досками, стриженые липы отгораживали дворы от дороги, и лужи помоев не хлюпали под ногами. Немецкие хозяйки и кухарки никогда не выплес кивали их на мостовую, а у себя на родине даже мыли перед своими домами булыжник.
Бьерна, как и рассчитывал, он застал в амбаре. Но это каменное толстостенное сооружение служило иным, чем обычный амбар, целям. Хозяин именовал его значительно «лабораториум» и допускал в него далеко не каждого. Допущенный должен был возвестить о своем приходе условным стуком. Волонтер, оглядевшись, не подслушал бы кто, постучал. Заскрежетали засовы, звякнули цепочки, заскрипела железная дверь. Бьерн лишь приоткрыл ее и проворно втащил волонтера вовнутрь.
– Там никого нет? – спросил тревожным шепотом.
– Куры бродят, – усмехнулся волонтер.
Предосторожность Бьерна в общем-то его забавляла. Не только в Немецкой слободе, но и в Борках давно знали, что швед не держит в амбаре зерна и других съестных припасов. Пытается он там изготовить золото! Настоящее золото! С помощью философского камня, «великого магнистерума». Но этот магнистерум ему никак не удается добыть.
Немцы смеялись над ним: алхимики перевелись в Европе лет сто назад, Россия вроде бы совсем обошлась без них. Люди весьма практичные, они осуждали его: под какой-то пустяк занимает прекрасное строение. Да в нем можно было бы лавку открыть. Но что со шведов возьмешь! – дикие люди.
Девки борковские полагали, что швед кое-чего в своем амбаре все-таки добился: сумел превратить обыкновенное железо в серебро. Уверяли волонтера: пять камней серебра, найденных где-то в Ряжске или под Ряжском и доставленных воеводе Воейкову, – дело рук шведа, природа тут ни при чем. Ведь не нашли больше ни одного камушка, как ни искали!
Бьерн не опровергал домыслов и продолжал рядиться под алхимика. Волонтера встретил, как обычно, в белом, хоть и несвежем, халате-переднике и в белом же колпаке. Как-то прежде он объяснил, что белый цвет благотворно влияет на опыты. Потому не только одежда должна быть в лабораториуме белой, но и обстановка: всякие шкафчики, полки, скамейки. Стены и печь он не ленился белить. И еще говорил, что успеху в его деле способствуют картины. Трудно было этому поверить. Картины такие престранные, коих волонтер и во дворцах не видывал. На одной – дракон почему-то заглатывал свой хвост. На другой – из яйца вылуплялся красный лев. На третьей под ветвистым деревом лежала корона, в ней – яйцо. Трехглавая змея подбиралась то ли к яйцу, то ли к короне, туда же устремлялся ворон с ключом.
Бьерн не раз объяснял волонтеру смысл этих картин, но тот объяснения пропустил мимо ушей. Считал, что весь этот алхимический маскарад нужен шведу, чтобы скрыть свое главное дело, свой гешефт, потому и сам остерегался, чтобы посторонние не вторглись ненароком в амбар. Швед гнал противозаконно, а потому и тайно, разную водочку. И веселое это занятие приносило ему немалый доход. А также в своем лабораториуме делал свечи, варил ароматное мыло. Но, прежде чем стать ароматным, варево распространяло по лабораториуму и близ него такую вонь, что не всякий из допущенных даже решался навестить алхимика.
«Вот кого следовало бы прозвать Фурцелем», – подумал волонтер и привычно зажал нос.
– Живой! – обрадовался Бьерн, не обратил внимания на невежливый жест гостя. – Я говорил! Девки тебя хоронить. Плакали.
– Что со мной поделается!
Волонтер следом за хозяином спустился на глинобитный пол. Лестница из семи истертых каменных ступенек упиралась в него.
– О! Не говори так! – Бьерн сдернул с гвоздя некогда белый «гостевой» халат, стал напяливать его на волонтера, проявлять гостеприимство. – Каждый день тут убивают. Сам знаешь. Разбойники. Драк много. Разгул!
При Петре порядка больше. Но он есть злодей. Хорошо ты не жил тогда в Переяславле. Теперь хуже стало. Когда вельможи делят власть, не до порядка!
Он, наконец, справился с халатом. Волонтер не пытался помогать ему: вспомнил, по ритуалу алхимиков адепт облачает новичка.
– Приступим? – Бьерн лукаво ухмыльнулся и подвинул к столу еще одну высокую скамеечку.
– Так вроде бы утро, – из вежливости засомневался волонтер, – да и не завтракал я…
– О-о! Нет проблем! – Бьерн засуетился, загремел на печи какими-то посудинами. В них что-то булькало и нестерпимо воняло. – Сейчас. – Он принялся разбивать о край закопченной сковородки яйца. Как фокусник, вытаскивал их чуть ли не из рукава. – Десятка хватит? Еще огурцов, лучку.
Он метнулся к одному из белых висячих шкафчиков, выхватил пару огурцов и пучок переросшего, вырванного с корнем лука. Комочки земли посыпались на стол, на пол. Волонтер осуждающе покачал головой.
– О-о! Земля не есть плохо, – успокоил Бьерн. – Великий Аристотель учил: все сущее образуют четыре стихии: огонь, земля, воздух и вода. Сними скорей сковородку! Ставь прямо на стол.
Волонтер послушно плюхнул чумазую посудину на мрамор столешницы. «Не иначе как мрамор с Лазаревского кладбища», – подумал без угрызения совести. Какие могут быть угрызения, когда глазунья соблазнительна на вид, а благоуханье жареного смальца изгнало из лабораториума всю вонь. Скорее бы испробовать кушанье, все равно, где оно будет, – на столе ли, на скамье или на бывшей могильной плите. И то, что Бьерн не стал мыть огурцы и припорошенный землей лук, тоже не смутило. Сам предпочитал не мыть, а обтирать овощи, преимущественно рукавом.
Между тем на столе появились миски, ложки и две стопки, всклянь наполненные мутной жидкостью.
– Ску! – провозгласил Бьерн, подняв стопку.
Волонтер знал, что эта здравица означает «череп».
Древние предки шведа, викинги, варяги, пили на пирах из вражеских черепов и желали своим соратникам, чтобы черепов становилось больше.
– Ску! – отозвался он скорее из озорства, чем из вежливости. А нравилась ему русская здравица «будьте здоровы».
Большей мерзости, чем отведанное питье, ему пробовать не доводилось.
– Ну? – Бьерн ждал похвалы. Волонтер лишь промычал: едва переводил дух.
– Два дня назад его пить было нельзя.
– Охотно верю, – буркнул волонтер, досадуя, что хозяин не держит хлеба. Такую пакость яичницей не заешь. Хоть бы корочку понюхать.
– Так это ж не из китайского арака, – обиделся Бьерн, – из русского можжевельника. Да и мне ли тягаться с вашими тайными виноделами! – Бьерн перешел на шведский. – Винокурение шведы переняли у вас, русских, всего два века назад, а до того перебивались какой-то сивухой. Но данный «бреннвин» ямщики здесь пьют и похваливают. Говорят: «Забористое пойло!»
– Что забористое, то забористое!
– Может, это лучше? – Бьерн налил в стопки новой жидкости.
«Это» действительно оказалось лучше, следующее – еще лучше. Затем выкушали пунш, отменный. Недаром говорится: первая рюмка колом, вторая соколом, остальные мелками пташками.
– Порядок там, где сильная власть, – изрядно захмелевший Бьерн опять пустился в рассуждения о власти. – Борьба за российский трон кончилась. Твоя герцогиня, эта курляндская затворница, сумела всех перехитрить, и родовитую знать, и худородных выскочек. – Он засмеялся. – А главный авантюрьер перехитрил себя сам, Алексашка Меншиков, и помер в Березове.
– У нас нет причин жалеть о нем, Бьерн. И все-таки выпьем за упокой его души.
Они согласно выпили что-то, уже не различая вкуса.
– Меншиков, у-у! Это такая бестия! Помнишь, под Полтавой? – попытался волонтер развить тему. Но Бьерн не хотел вспоминать Полтаву. Его интересовали теперь те российские события, в каких он не участвовал и какие можно было оценить со стороны.
– Как враждовали между собой эти худородные выскочки! Меншиков желал погубить Ягужинского и Толстого. Стал сам жертвою Долгоруких. Теперь им конец. Императрица приняла самодержавие.
Когда при волонтере почтительно произносили «императрица», он не сразу соотносил это высочайшее звание с той озорной прелестной девчонкой, ставшей милой несчастной женщиной, которую охранял многие годы не службы ради – жизнь за нее готов был отдать! И теперь, будто речь шла о незнакомой царственной особе, отчужденно слушал (в который раз!), как Анна утвердилась во власти. Он вернулся в Россию уже после этого знаменательного события. Узнал о нем от соотечественников, каждый из которых так или иначе старался показать ему свою осведомленность и убедить в приверженности новой государыне.
Швед преследовал те же цели, но отличался от русских рассказчиков знанием любопытных бытовых подробностей, сопровождавших дела государственной важности.
Так, он поведал, что императрица, стараясь перехитрить любомудрых министров «верховников», желавших ограничить ее власть, привлекла на свою сторону женщин. При сем немалую роль сыграли ее горничные и даже няньки малого дитяти, сына господина Бирона. Не ведая того, невинный младенец стал ее главным посыльным. Ему в пеленки вкладывались письма, какими она обменивалась со своими сторонниками.
Всякий раз, добавляя к истории новую подробность, швед начинал ее с самого начала. Потому опять рассказал, как сразу после смерти царя-отрока Петра II в Москве, в Лефортовском дворце, собрались члены Верховного тайного совета, «верховники», решать, кому передать власть, да так, чтобы себя не обидеть. Время выдавалось самое для них подходящее ограничить самодержавие, сосредоточить в своих руках власть и права. Посовещались и надумали передать корону герцогине Курляндской, дочери покойного царя Иоанна. В этом месте повествования он обычно делал паузу, а потом говорил: «Извини, Стахий, верховники выбрали Анну лишь потому, что она меньше других имела право на власть. Она согласилась стать марионеткой в их руках. Знаешь ли ты, что такое марионетка?» – «Знаю, знаю!» – отмахивался волонтер, и рассказ продолжался. На сей раз швед не стал его продолжать: захрустел луковицей. Больше никакой еды не осталось. Только серый рыхлый холмик высился на столешнице. Соль не хлеб, много не съешь.
«А ведь ключ в клюве вороны – это соль, – вспомнил волонтер и повернулся к картине: не хотел смотреть, как швед сражается с луковицей. Терпеть не мог, когда при нем ели что-то хрустящее. – Змея о трех головах – объединенные соль, ртуть и сера. Корона – королевский знак. А король, конечно, золото». О последнем догадался самостоятельно.
Хруст между тем прекратился: Бьерн опустил голову на стол, примостил ее рядом с миской, недоеденная луковица приютилась в стопке.
– Не спи, не спи! – затормошил его волонтер. – Мне уходить пора, а ты не поведал еще ничего новенького.
– Прости, задремал. Вернулся из Борок на рассвете. Сейчас, сейчас! На чем я остановился?
– С новости и начинай, – ответил волонтер по-русски.
Бьерн пренебрег пожеланием гостя, хотя и прекрасно его понял.
– Да, верховники потребовали, чтобы герцогиня не брала в Россию господина Бирона. Правильнее говорить Бирена. Справедливо потребовали. Как думаешь, Стахий?
Волонтер согласно кивнул. Он всегда кивал в этом месте рассказа.
– Но ограничивать самодержавие в России неумно. Ох, неумно! Такая большая держава. Должна быть в одних руках. А тут восемь соправителей. Эзоп говорил…
Бьерн произнес фразу на древнегреческом языке. Сообразив, что волонтер не понимает, перевел ее на шведский, затем на русский язык:
– Это о том, как лебедь, рак и щука взялись везти вместе воз и что из того вышло.
Он мог и не объяснять: волонтер давно знал смысл фразы и запомнил ее звучание. У него была способность к языкам. Однако он ни разу не остановил шведа. Предполагал, что тому приятно показать свою ученость. Понимал, как должен страдать он, не находя ей достойного применения. Мирился и с тем, что их долгие разговоры велись в основном по-шведски: не подслушают. Ведь и у каменных стен есть уши.
– Императрица поняла это, – продолжал Бьерн, язык у него заплетался, но память от пития не пострадала, – и после коронации порвала составленные верховниками кондиции. Правда, прежде заручилась поддержкой гвардии и дворянства.
– Постой, постой, – перебил волонтер, – я узнал любопытную подробность. Оказывается, гвардейцам задолжали жалование за шестнадцать месяцев. Они рассчитывали, что новая государыня поможет им деньги получить. Потому рьяно стали на ее сторону. К тому же она установила с ними добрые отношения, когда перед въездом в Москву пять дней жила в селе Всесвятском. За пять дней, Бьерн, всего за пять, она склонила гвардейцев на свою сторону! Собственноручно потчевала их водкой, объявила себя капитаном кавалергардов, полковником гвардии.
– Да, ума и решительности императрице не занимать. Просчитались верховники, – заметил Бьерн и, наконец, выложил опять-таки по-шведски новую подробность: – Теперь рассказывают прелюбопытнейший анекдот. Будто покончив с кондициями, императрица подошла к Василию Лукичу Долгорукому и – схватила его за нос. Удерживая князя таким образом, подвела к парсуне Ивана Грозного и спросила: «Князь Василий Лукич, знаешь ли ты, кто это?» – «Знаю, матушка государыня!» – «Так знай же и то, что хоть я и баба, да такая же буду, как он: вас семеро дураков сбиралось водить меня за нос, я тебя прежде провела, убирайся сейчас же в свою деревню, и чтобы духом твоим не пахло».
– Это на нее похоже! – развеселился волонтер. – Она могла схватить Лукича за нос. Тем более нос у него огромный. Только вот управлять державой самолично Анна не сможет. Нет, не сможет! Поскольку неусердна, нерачительна и слабовольна. А посему править будет Бирон. Так что, друг мой, порядка не жди. Грядут еще более тяжелые времена. Бирона заботят только лошади.
Волонтер хотел вскочить, но бреннвин словно привязал к скамейке. Змея о трех головах коварно ухмыльнулась. Ворон едва не выронил ключ.
– Спасибо за хлеб-соль! – Волонтер рывком поднялся.
– О, подожди! – Бьерн схватил волонтера за предплечье, заговорил по-русски: – Я хотел сказать… Вчера Маркитка так пел, так пел!
– Какой Маркитка? Мастридия, что ли?
– Да!
Когда швед волновался, он путал род и падежи, хотя обычно по-русски говорил вполне прилично. Разве что выговор выдавал в нем иностранца.
– Я слушала его и вспомнил один наш легенда. Викинги перед дальним походом проклинали родную землю и любимых женщин. А женщины тогда пели. Взывали к Одину, богу. Просили, чтобы он милостив был к уплывающим, вывел их на тучные земли, дал новых и верных супруг. И Маркитка пел и молил за тебя.
– Глупости! Она девчонка совсем.
Волонтер взбежал по лестнице. Хозяин, пошатываясь, последовал за ним. Нетвердой рукой принялся отодвигать засовы, сбрасывать цепочки. И между делом произнес тихо:
– Маленький Мастридка имеет большое сердце.
– Опять перепутал род! – И эта ошибка напомнила волонтеру, как волновался швед в Борках при подьячем, и все отмахивались от него, так и не выслушали. – А что ты хотел сообщить нам третьего дня? – спросил уже с порога.
– А-а, я хотел прибавить к вашему ученому разговору, что Бьерн по-шведски медведь. Береза – бьерк, тоже медвежье дерево.
– Ну и дела! – только и воскликнул волонтер. Он опаздывал. Глотнув свежего воздуха, вспомнил, что ему все-таки нужно на заставу, с утра спросонья перепутал дни, нынче ввечеру ему заступать. Хорошо, что ввечеру!
Глава X
Вечеря Мастридии и драгоценная луковка
радостном расположении духа он быстро шел по людным в это время улицам. Встречные посматривали на него с веселым удивлением. Какая-то шустрая бабенка, из деревенских, вдруг захохотала и покрутила пальцем у своего виска. Тут только волонтер заметил, что не снял нелепой одежонки алхимика. На голове каким-то образом оказался колпак, хоть он и не помнил, что надевал его. Пришлось нырнуть в подворотню гостиного двора. От ее каменных, замшелых стен разило псиной и мужиками. Как тут было не добавить своего запаха.
Покончив с неотложными делами, волонтер двинулся дальше. Шагал без головного убора, что было для его лет явлением неподобающим. К тому же отягощал уж вовсе безобразящий мужчину сверток – ни дать ни взять дитя в пеленках.
Шапкой он разжился у сменщика. Вместе они выкурили по трубке, поругивая, как обычно, полицмейстера. Потом сменщик по привычке и не очень охотно отправился на кружечный двор, то есть в кабак, пополнять государеву казну. С ведра проданной водки государству шло десять копеек. Ведро стоило восемьдесят шесть копеек. А закуска к нему, свиное мясо – сорок восемь копеек. Только никто мясом на кружечных дворах не закусывал. Да и водку пили зачастую в других местах, там, где подешевле.
Незаконная продажа водки здорово преследовалась. Самостийных торговцев штрафовали, пороли кнутом на главной площади города, высылали, случалось, в места отдаленные, а имущество конфисковали в пользу государственной казны.
«Питухам» незаконного пойла тоже грозило наказание, несколько помягче. Их били кнутом и сажали в тюрьму на год. Они благополучно отбывали срок – и опять принимались за прежнее: «за вино бьют, а на землю его не льют».
Волонтер очень рисковал, посещая лабораториум. Но от риска он получал куда большее удовольствие, чем от сомнительного шведского «бреннвина». В своих поступках волонтер вообще руководствовался правилом царя-батюшки Петра I: «бояться несчастья – и счастья не видать». Оттого и напарника жалел: мужик боялся рисковать, переплачивал за выпивку в кабаке и только там находил собеседников. Сочувствуя, как родному, смотрел он напарнику вслед, мысленно сокрушался: торчать тому вечно в будке. Для себя волонтер считал ее пристанищем временным. А напарник неожиданно обернулся и весело помахал рукой. Собственная судьба его вполне устраивала.
Город тем временем готовился к ночному отдыху. Перестали громыхать телеги, скрипеть колесами коляски и кареты, перестали галдеть разносчики мелких товаров и вопить дети. Давно утих базар. Его опустевшей площадью с наступлением темноты завладели бездомные собаки и свирепо грызлись у маленьких костров. Разводили огонь, жгли мусор торговцы арбузами и дынями, горшечники: грелись, спасались от комаров, готовили ужин. Они ночевали на базаре под грудами товара. Покинули свои наблюдательные посты на скамеечках у домов посадские старухи. Их одногодки чиновницы и купчихи переместились от окон в темную глубь покоев. Старшее поколение переяславцев и люди степенные, женатые задолго до полуночи отходили ко сну. Люди же молодые, разных чинов, звания и пола, как раз в эту пору устремлялись на тайные свидания. Длились они порой до рассвета.
Волонтер развлекался, наблюдая, как таится молодежь за чахлыми кустами или за стволами уличных деревьев. Крадущиеся тени хорошо были видны на заборе богадельни. Они стремительно проскальзывали то в одном, то в другом направлении, а то и устремлялись навстречу друг другу. Было забавно видеть их мгновенное замешательство. Одна тень не сумела преодолеть его: заметалась, заметалась и замерла как раз посередине забора. Тонкий голос окликнул испуганно и неуверенно:
– Дяденька Стахий?
– Мастридия? Дитятко, что случилось?
– Я повечерять тебе принесла.