Похождения Стахия Красногорская Ирина

Темная фигурка отделилась от ствола липы, нерешительно направилась к будке. В руках Мастридия держала небольшой узелок, видимо с провизией. Волонтер замер, вожделея.

– Ты, чай, проголодался. Ведь с утра не евши, – Мастридия говорила с такой уверенностью, будто весь день не спускала с него глаз. – Щец похлебай. Хоть и постные, а вкусные вышли.

Пока волонтер соображал, как ему быть, она совсем осмелела и хозяйничала в будке. Расстелила на скамье белый платок, поставила на него чугунок, рядом с ним положила краюху черного хлеба и ложку.

– А блинки еще теплые. Не остыли под шалью. Нарочно ее накинула. – Шерстяная домотканая шаль, какой укутываются деревенские женщины в метель, свисала с узеньких плеч до пят. Мастридия вынула из-за пазухи обернутые лопухами эти самые блинки. – Ешь! Я покараулю. – И выскользнула из будки.

Волонтер подчинился: голод не тетка. Щи и в самом деле были вкусными, наваристыми, пряными. Мастридия не пожалела укропа и любистка, да и корешки в них попадались сладкие: морковь, пастернак. Один оказался незнакомым на вкус, каким-то особенно мучнистым.

– Что это тут у тебя? – полюбопытствовал волонтер. – На пастернак не похоже и вроде бы не чеснок.

– Так это, верно, твоя луковка, – отозвалась Мастридия безмятежно. – Та, что в горнушке лежала.

– Ядрена вошь! – вскричал волонтер. – Вмиг схарчить целое состояние! – И подумал: «Не добиться теперь благосклонности подьячихи. – Он забыл ее имя. – Да нужна ли эта благосклонность?»

– Я хотела, как лучше, – захныкала сирота у порога будки.

– А вышло, как всегда, – без гнева заметил волонтер. Ему не хотелось пенять девчонке за самоуправство, за то, что по избе его шастает, как по своей. Сам виноват – повадил! Да и платить руганью за ужин неблагородно.

– Не ты, так мыши бы ее схарчили, – продолжала оправдываться, виниться Мастридия, – да и вялая она уже была. Не взросла бы.

Волонтер молчал, дожевывал блин. Думал, что не судьба расти тюльпанам в Переяславле. Не одна ведь у него луковичка была. Все не уберег. Он дожидался осени, чтобы посадить их. Мечтал, что запламенеют редкие цветы сперва на огородах борковских девок, потом на кремлевских косогорах. Все будут дивиться их великолепию и тому, откуда они взялись, столь редкие, столь ценные. Задумавшись, волонтер вынул из порожнего чугунка ложку и еще раз облизал ее. С блинами он незаметно покончил. Остались одни лопухи.

– Дяденька Стахий, можно я с тобой покараулю до утра? – робко попросила Мастридия.

– Что? А-а! Уставом не положено посторонним находиться на посту. И так ты тут непозволительно долго. Нагрянет проверка… – строго говорил волонтер, а сам соображал, куда деваться девчонке в такую пору. И зачем только спросила? Осталась бы, не прогнал. Хотя, конечно, разговоры могли пойти потом.

– Не положено! – вспылила сиротинушка и вскочила в будку. Сам-то волонтер не заметил, как из нее вышел. – Не положено! – Быстро увязала в платок чугунок и ложку, с лопухами в придачу. – Гликерию свою, небось, дожидаешься! Ей все положено! Для нее устав не писан! – И выскочила, побежала через дорогу и уже с другой стороны улицы прокричала: – Зря дожидаешься! В Москву она укатила! Утром! К царице! Сказки сказывать.

– Куда ты, вернись! Куда ты? – Волонтер почувствовал себя курицей, которая высидела утенка и увидела его на пруду.

– Не горюй особо, я у крестной заночую. Приятных сновидений! – И Мастридия скрылась во тьме.

Покой опустился на город. Лишь цикады трещали, да какая-то птичка запоздало внушала: «Спать пора, спать пора».

То, что Гликерию призвали во дворец, волонтера не удивило. Она слыла лучшей сказительницей в рязанской округе, да и в старой столице вряд ли нашлась бы лучшая. Анна же любила сказки, знала в них толк. С малых лет пристрастилась к байкам-побасенкам. Их постоянно рассказывали няньки-мамки, странницы, каких полно было в Измайлове зимой и летом. Когда же, случалось, иссякал запас сказок у дворцовых сказительниц, призывались рассказчицы из ближайших к Москве городов.

Росла Анна, менялись и сказки, превращались в забавные истории, сиречь анекдоты. Иногда их придумывали сами царские особы. Волонтеру запомнились те, что рассказал царь-батюшка.

Посетил он как-то архиерея. Там, конечно, принялись его потчевать. Один монах, поднося водку, вдруг споткнулся – и облил царя. Но не растерялся и сказал: «На кого капля, а на тебя, государь, излилась вся благодать».

Рассказывал царь, как пытался пресечь в государстве воровство и хотел издать указ: кто украдет на сумму, достаточную, чтобы купить на нее веревку, тот без дальнейшего следствия повешен будет. А генерал-прокурор возразил негаданно: «Всемилостивейший государь! Неужели ты хочешь остаться один, без служителей и подданных?»

Глава XI

Двор герцогини Курляндской

При дворе герцогини Курляндской Анны в Митаве и в ее загородной резиденции Вирцау тоже имелись сказители и шуты. Шуты развлекали не только смешными действиями, но и всякими словесными нелепицами, коротенькими небылицами, часто непристойными – балагурили. Время от времени появлялись и рассказчики-немцы. Но Анна их не жаловала. Герои их сказок отличались скаредностью и жестокостью. Чего один хитроумный Клаус стоил! Не просто хитрюга – мерзавец. Правда, и русские сказки сочинялись и сказывались не самыми благородными людьми. Порой приветствовались в них лень, способность добиться успеха за чужой счет. Нередко забывали сказители, что такое милосердие. Зато в русских сказках всегда присутствовала любовь. Добрый молодец преодолевал немыслимые препятствия, искал и находил красну девицу. Добры молодцы не всегда звались Иванами, то есть не обязательно были русскими. Бова королевич, например, уж точно не был русским, не были россиянами и те, кого сказительницы именовали «прынцами».

Лет в тринадцать Анна решила, что ее прекрасный принц будет чужеземцем. В иностранцах ей чудилась привлекательная загадочность. Она много интересного слышала о дальних странах. Прежде всего, о Голландии, о ней рассказывали дядюшка и голландец Корнелий де Бруин. Тот два года жил в России, бывал в измайловском и преображенском дворцах. Писал, по желанию царя, с нее, девятилетней, и с ее сестер портреты. Разговаривал через толмача с их матерью: она присутствовала при его работе.

Как сказку, вспоминали в Измайлове историю неудавшегося замужества царевны Ирины Михайловны. Ей было тринадцать лет, когда ее отец, царь Михаил, и старший брат решили, что она готова к супружеству. Вообще-то с замужеством царевны можно было бы еще подождать, если бы отца и брата заботило ее счастье. Но они решали задачу большой государственной важности, женское счастье в сравнении с ней значило мало. Удачно заключенный брак позволил бы им убавить алчность ближайших соседей, Швеции и Польши, поумерить их притязания на пограничные с Россией области.

Царь Михаил пытался выдать дочь замуж в Швецию, но попытка не удалась. Сыскал жениха в Дании, сына датского короля Христиана IV. Правда, принц не имел права на престол: его родители состояли в морганатическом браке. Мать его была дочерью рыцаря, всего лишь рыцаря! Король женился на ней по любви и тем самым лишил их сына надежды на трон. То, что зять не станет королем, не очень огорчало царя Михаила. Он рассчитывал, что Христиан оставит трон нескоро и будет союзником России долгое время – сына он любил. Датского короля союз с русскими тоже устраивал, поэтому он отрядил принца в Москву, жениться.

«Вальдемар был вылитый, ну вылитый Бова королевич, – уверяла царевен одна из старых нянюшек, – высокий, осанистый и лицом чистый. Двадцати лет от роду, а уж умел изъясняться по-немецки, по-французски, по-итальянски и знал эту – как ее? – латынь. Да еще, говорили, весьма искусен он в воинском деле. Не зря говорили: Вальдемар свое искусство показал, – вздыхала нянюшка. – А с царевной Иринушкой они так и не свиделись».

Нянюшка опять вздыхала: то ли осуждала нынешние нравы, то ли жалела, что ее сверстницы не имели в молодости свободы, то ли печалилась о несчастной Ирине. Царевну не выдали замуж за прекрасного королевича. Он не пожелал переменить свою веру, хотя его уговаривал сам царь. Тогда разгневанный Михаил Федорович повелел подержать несговорчивого жениха в заключении, пока не одумается. Царь не сомневался, что сломит Вальдемара: давал за царевной пусть не полцарства, но все-таки приданое немалое. Входили в него города Суздаль и Ярославль королевичу в пожизненное владение, худоба всякая на триста тысяч. Молодым позволялось держать свой двор в Москве.

«Не позарился королевич на такое богатство, – рассказывала нянюшка. – Приближенные его перекололи шпагами всю стражу и вместе с ним бежали к Тверским воротам. Там тоже сражались отчаянно, да их поймали. И как им было скрыться в чужой стране! Королевич прожил в плену почти два года. Возненавидел всю царевнину родню и после смерти царя-батюшки Михаила Федоровича уехал к себе в Данию. Царевна Иринушка так и осталась вековухой».

Все слушавшие эту печальную историю жалели Ирину. Переживали ее позор, как собственный. Какой-то захудалый королевич пренебрег ею! Может, потому и другие не взяли? А безмолвный телохранитель (волонтер) думал: «Ну чего печалитесь напрасно? Может, девочке этой, Ирине, не хотелось идти замуж, да еще в страну далекую».

«От меня бы королевич не уехал, – говорила Анна низким громким голосом, как бы виня Ирину за упущенную возможность. – Нет! Не уехал бы!»

Э-эх! Если бы знала Анна, как далеко ее помыслам до свершения.

После смерти несчастного Вильгельма она опять оказалась российским государственным товаром большой значимости. Только запродать этот товар стало куда труднее, чем раньше. И не потому, что он залежался и купцов на него стало меньше. Напротив – очень многих европейских принцев отнюдь не смущало вдовство невесты вкупе с таким приданым, как герцогство Курляндское. Но это приданое лишало царя свободы действия. Он не имел права ошибиться в выборе жениха. Овладев пограничными к герцогству областями и Ригою, он ни в коем случае не желал его терять. Тем более что герцогство продолжало привлекать и Швецию, и Пруссию, и Польшу. Особенно – Польшу.

Хотя благодаря Северной войне Курляндия перестала считаться вассалом Польши, польское влияние на нее все еще оставалось сильным. Курляндские оберраты не спешили признавать Анну. Одно время ей даже пришлось жить в Риге: ждать, пока могущественный российский родственник урезонит строптивых баронов. Бароны же выдвинули условие, что сами будут выбирать, в крайнем случае утверждать, будущего герцога. С престарелым дядюшкой Фердинандом они так и не нашли общего языка, и он продолжал пребывать в Данциге и капризничать. Выбранного ими самими претендента они намеревались предложить Анне в мужья, не ожидая возражений с ее стороны. Царь-батюшка возражений племянницы тоже не думал принимать в расчет. Расчет у него был другой, посложнее, чем некогда у деда его Михаила Федоровича. Следовало найти жениха, который бы устраивал польского короля и в то же время не помышлял плясать под его дудку, обласкать этого достойного юношу и убедить надменных баронов, что именно о таком герцоге они мечтали на своих сборищах или в хмельном одиночестве у чадящего камина.

Чтобы волки были сыты и овцы целы, царь Петр привлек короля Польши Августа Сильного к непростому сватовству. Король к тому же был и курфюрстом Саксонским, что расширяло границы поисков. Совместными усилиями, в тайных переговорах, государи сошлись на кандидатуре герцога Саксен-Вейсенфельсского, дальнего родственника Августа. Но до свадьбы дело не дошло. Потом советником царя выступал поднаторевший в сватовстве король Пруссии. Он когда-то сосватал Анне герцога Курляндского. А как доверенное лицо государя во всех этих деликатных и секретных прикидках участвовал Петр Михайлович Бестужев. Что, однако, не мешало ему поздним вечером входить в спальню Анны и выходить оттуда не очень ранним утром. Хождения его были настолько регулярны и дерзки своей открытостью, что их усмотрели аж в Петербурге.

Ближайшие родственники Анны (во главе с ее матушкой) не могли мириться с таким неприличием: позор всему роду Салтыковых. Да и Романовых он задевал. Не раз они хлопотали об отставке Бестужева, о замене его кем-нибудь иным «его руки». Но царь оставил претензии родственников-свойственников без внимания. Пользу государственную он ценил выше бабьих предрассудков.

А Петр Михайлович все же отступил сам, чтобы не дразнить гусей и в самом деле не позорить молодую герцогиню. Но не адюльтером, а своим возрастом, малоподходящим для амурных забав. Представил ей приятнейшего Эрнста Иоганна Бирона. Сам же с усиленным рвением продолжил поиски жениха. Но их прервали тяжелая болезнь и смерть царя. Однако императрица Екатерина вскоре возобновила эти хлопоты. В Митаве прошел слух, будто способствовало тому письмецо герцогини, переданное Бироном. Он от имени всего герцогства Курляндского поздравлял Екатерину с восшествием на престол. Просьба племянницы, конечно, что-то значила, но Екатерина пеклась и о государственной выгоде, собственной не забывая. Потому предложила принца голштинского курляндским баронам в герцоги, а племяннице своей в мужья. Недавно она выдала за герцога голштинского старшую дочь Анну и наслаждалась положением могущественной и заботливой тещи, готовой обогреть всю новую родню.

В Митаве не успели обсудить очередного претендента. Бестужев получил из Петербурга новое распоряжение. Великий канцлер писал: «Хотя к вам сегодня и отправлен рескрипт из коллегии, по которому велено чинам курляндским представление в герцоги курляндские принца из дому голштинского, однако имеете вы прежде предлагать о его светлости, князе Меншикове, ибо он здесь доносил, что прежде сего чины курляндские на избрание оного не только склонны были, но и сами желали, дабы он был герцогом у них».

Такого поворота событий в Митаве не ожидали. Письмо канцлера приоткрывало столь непомерную глубину российской внутренней политики, что аж дух захватывало. Под всесильным Меншиковым заколебалась почва! Он больше не рассчитывал на расположение к нему императрицы, этой ливоночки, какую некогда вытащил из грязи. Он боялся не устоять, да что там не устоять – сгинуть. Он готовился бежать из России! Надеялся еще, в свои-то за пятьдесят, прижиться на чужой почве.

Живучести светлейшего, конечно, можно было позавидовать, но живучесть его произрастала из русской почвы, из родных суглинков и подзолов. Да и курляндское дворянство вряд ли бы потерпело его властное присутствие. Иными словами, Меншиков пережил свою былую славу – как знаменитый государственный деятель он умер вместе со своим могущественным покровителем.

Но так или примерно так думали окружающие Анну мужчины. Она же из сообщения канцлера сделала иной вывод: петербургские умники обрекают ее на вечное вдовство. Светлейший князь женат. Всем известно, что он любит свою милейшую Дарью Михайловну и никогда не заводит «амуров» на стороне. И, стало быть, ему нет резона брать в придачу к герцогству герцогиню, хоть она и недурна собой и на двадцать лет его моложе.

– Никому, никому в целом свете нет дела до моего счастья! – рыдала Анна, металась небрежно одетая по своему кабинету. – И нигде-то я не нужна! В Митаве чужая. В Петербурге не успела стать своей. В Москве меня забыли. Не за кого зацепиться в России. Не за кого, не за кого!

– Ваше высочество, мы с вами! – в один голос воскликнули Петр Михайлович и Эрнст-Иоганн, а застывший у дверей Стахий то же самое подумал.

– Какая ты опора – пень трухлявый, – взъярилась Анна на Петра Михайловича. – А ты… А ты… Тебя только лошади заботят! – бросила она Бирону. – Да как вы не поймете, мужики, что я детей хочу, законных. Мне нищенство невмоготу! Ведь чулки сама штопаю – срам их служанкам давать.

Она заплакала. Стахию стало неловко. Голос ее, низкий и громкий, что называется зычный, очень не вязался с жалким, детски-старушечьим выражением лица в эти минуты.

– Ну будет, будет, герцогинюшка! – Петр Михайлович вдруг обнял Анну, как обиженную девочку. Бирон при этом покраснел и деликатно отвернулся. Анна выскользнула из объятия, укрылась в огромном дубовом кресле. Древнее-древнее, оно помнило не одно поколение Кетлеров.

– Шутов кликнуть? – угодливо спросил Бирон. – Или сказителей?

Анна промолчала, дулась. Бирон приказал позвать и тех и других. Бестужев отошел вглубь комнаты, к столу, начал просматривать какие-то бумаги. Показывал своим видом, что делу – время, а потехе – час.

Однако потеха завладела временем. Развязная, крикливая орава ворвалась в комнату, завертелась на ее середине. Чего только ни делали пройдохи, безобразники, чтобы вызвать улыбку на хмуром лице герцогини: награждали друг друга подзатыльниками, корчили рожи, вопили непристойности, соревновались, кто успешнее погасит свечу дурным воздухом. Сказители тем временем чинно стояли вдоль стен, дожидались очереди, надеялись посрамить шутов своими придумками.

Герцогиня неприязненно взирала на увеселителей. Этот кривляющийся сброд, этих дармоедов она держала не столько для веселья, сколько для того, чтобы ее двор был не хуже других. И никак не могла достичь желаемого: и тут дыра, и там прореха. Скудость во всем! О чулках сказала, а сколько всего еще! И кому только из придворных не должна. Себе во всем отказывала, да так и не смогла собрать денег, чтобы починить крышу. При самом малом дожде протекает. Угол заплесневел. И какая-то плесень страшная – красная, точно потеки крови. Гобелены совсем выцвели, не угадать, что на них. Ковер перед креслом протерся до дыр, наверное, еще при родоначальнике Кетлеров. А может, и рабыни Чингисхана на нем валялись…

Анна шуганула распоясавшихся, не умеющих шутить скоморохов и нудных, не знающих ни одной забавной сказки болтунов. Попросила тоном избалованного ребенка:

– Ты бы сам рассказал что-нибудь веселенькое, Петр Михайлович. Да оставь дела, наконец! Все равно их все не переделать!

Петр Михайлович повиновался. Вышел из-за стола, сел у кресла на низенькую скамейку для ног. Так сиживал он часто. По знаку Анны все находившиеся в комнате тоже сели с большим удовольствием: предвкушали занимательную историю. Петр Михайлович слыл отменным рассказчиком. Он хорошо знал австрийский и прусский дворы и уже поведал о них немало интересного. На сей раз он завел речь о каком-то короле, не называя ни его имени, ни государства.

Стахий не мог понять, сказочный ли это король или реально существовавший. Он привык судить о вельможах по их государственной деятельности и ратным подвигам, а Петр Михайлович как раз о них не говорил. Слушая его, можно было подумать, что король пребывал в каком-то дивном мире. Там никто ни с кем не воевал, никто не интриговал, никто никому не завидовал. Все находились в согласии и любви. А король посвятил любви жизнь.

– Недаром он родился в пору цветения садов, когда все подвластно великой Афродите, – рассказывал Петр Михайлович, – когда все живые существа исповедуют любовь, даже ядовитые змеи лобзают друг друга, даже щепка к щепке стремится. Люди, рожденные в эту пору, то есть в мае, вообще любвеобильны. Ему же Афродита вручила не просто способность – талант любить. Не забыла при сем отметить его мужественной красотой и небывалой силой. Король легко ломал подковы, сворачивал в трубочку монеты, скручивал жгутом каминные щипцы, щелчком сбивал со стола тяжелые серебряные кружки.

Оказался он весьма искусен и в воинском деле. Метко стрелял, выстрелом из пистолета мог разорвать висящую нить, всаживал пулю в пулю, попадал в цель, повернувшись к ней спиной, причем пистолет мог держать как в правой, так и в левой руке. Отлично владел холодным оружием, ловко ездил верхом, отлично плавал.

Петр Михайлович на мгновение замолк, переводя дух. Стахий наконец понял, о ком он рассказывает, и с любопытством ждал продолжения.

– При всем при этом, – рассказчик многозначительно улыбнулся, – король умел обольщать прелестных дам. Его роскошный двор блистал красавицами. Но и вне двора король имел буквально отары фавориток и, как следствие сего, табуны незаконнорожденных детей. Он любил всех женщин, с какими его сводила Афродита. За исключением королевы. Впрочем, с женой его свела вовсе не богиня, а государственная необходимость. Не испытывал он нежности и к их общему сыну, наследнику престола. Зато лелеял сына незаконнорожденного, одного-единственного изо всех. Потому что обожал его мать, графиню. Она была самой восхитительной женщиной из тех, кого он встречал: умной, образованной, красивой, обольстительной. И звалась в соответствии с этими качествами Авророй. Но на нее не сразу подействовали чары короля. И никак не могла совладать с ней Афродита. Аврора изящно, но решительно отклоняла домогательства короля. И тем самым еще больше распаляла его: ведь он не знал любовных поражений. Король изощрялся во всевозможных выдумках, чтобы поразить ее. Наконец устроил блистательное празднество на воде, близ замка Морицбург, в честь богини Авроры, графини Авроры.

– Ковер из самых редких цветов покрыл воду залива перед замком. Флотилия расписных лодок заскользила по нему в замысловатом полонезе. Огни фейерверка затмили блеск ночных светил. Вычертили на небе вензель неприступной графини. Дрогнуло ее сердце…

– В память о любви, горевшей в замке Морицбург, графиня назвала сына Морицем. Сама же постриглась в монахини. Не захотела делить короля ни с какой другой женщиной, будь то даже нелюбимая им королева. Короля чуть не убила разлука с возлюбленной, короля подкосило ее вероломство.

– Я полагаю, – заключил Петр Михайлович, – Аврора обдуманно уступила королю, чтобы нанести ему потом удар. Она выиграла сражение с Афродитой! Прелестная графиня показала всей Европе, как твердость духа побеждает силу мышц, даже гнущих подковы.

– И это все? – недовольно спросила Анна. – Ты рассказал известную всем тут историю любви Августа Сильного и Авроры Кенигсмарк. Напрасно, выходит, я оторвала тебя от твоих бумаг.

– Не думаю, – загадочно улыбнулся Петр Михайлович. Поднялся и протянул Анне руку, предупреждая ее желание выбраться из кресла. – Мориц Саксонский, любимый сын короля Польши Августа Сильного и графини Авроры…

– Что Мориц Саксонский? Не тяни! – Анна соскочила с кресла.

– Любимый сын короля сегодня прибыл в Курляндию как частное лицо.

– Ой! – восторженно вырвалось у Анны и ее придворных дам.

Петр Михайлович подождал, пока они придут в себя, и с большей важностью продолжал:

– Граф Мориц Саксонский имеет весьма серьезное намерение просить руки вашего высочества. – Он несколько отступил, чтобы поклониться, но Анна опередила – порывисто обняла и расцеловала его. Да так и не разомкнула объятий. Смущенный Бирон счел необходимым удалиться. За ним последовали менее смущенные дамы. Петр Михайлович сделал Стахию знак закрыть дверь.

«И что это дамы пришли в такой восторг?» – недоумевал Стахий, оказавшись за дверями, в комнате дежурных офицеров. Те, как всегда, просиживали штаны: скрытно развлекались тараканьими бегами. Судьба герцогини их мало волновала. Однако они нагло воображали себя ее главной опорой, вроде доблестных мушкетеров Людовика XIV или достославных драбантов Карла ХII, хотя ни ловкостью первых, ни силой вторых не обладали и ничего не делали, чтобы эти качества приобрести. Стахий презирал их и радовался, что подчиняется напрямую герцогине. Глядя на одинаково откормленные, надменные и глупые лица офицеров-сидельцев, он с тревогой подумал, что и граф Мориц может оказаться похожим на них, да еще и «обладать даром Афродиты» – попросту быть беспутным. Яблочко от яблони недалеко укатывается. Да и богат едва ли этот граф, размышлял Стахий, иначе, зачем бы ему зариться на герцогство Курляндское. На него да на руку Анны претендуют только нищие принцы. Несчастная, как же ей не везет!

В горестной судьбе Анны он винил царя-батюшку, этого служителя Марса. Царь говаривал, что рожден для борьбы и воевал всю жизнь якобы для пользы отечества. Не замечал при этом, какой вред приносит своим подданным. Не щадил никого, кто понимал государственную пользу иначе, чем он. Расправился с сестрой Софьей, собственного сына жизни лишил государственного блага ради. Племянниц выдавал замуж, чтобы приобрести новых союзников в лице их мужей, а то и расширить границы. Через семь лет после Анны пошла с торгов ее старшая сестра Екатерина. Стала женой герцога Мекленбург-Шверинского Карла-Леопольда, известного своей жестокостью и дурными наклонностями. Четыре года выносила его оскорбления и побои и, наконец, вынуждена была с дочкой бежать от него. Поселилась в Измайлове, подальше от глаз дядюшки. Он не настаивал на ее возвращении к мужу – Карл не поддержал его стратегических планов.

Одну младшую племянницу пощадил царь. Позволил выйти за любимого. В Митаве никто толком не мог объяснить странного потворства царя. Анна сказала, что не завидует сестре: та-де так в своем болоте и осталась. Стахий не поверил ей: сама-то также в болото попала, да еще квакает в нем одиноко. Когда же Анна пояснила Бенигне, что дядюшка потому оставил в покое Прасковьюшку, что личиком не вышла, заключил – завидует. Не следовало ей хулить Прасковьюшку, поскольку портрет той висел у всех на виду и свидетельствовал обратное. Конечно, живописцы способны дурнушку изобразить красавицей. Но у девушки на портрете была особая прелесть, какую не догадался бы придумать даже самый искушенный льстец-живописец. Заключалась она не в чертах лица. Чертами, цветом волос и густотой бровей повзрослевшая Прасковья стала похожа на Анну. Прельщала она простодушной открытостью, безмятежностью. Такая чистая, ясная натура не променяла бы свою волю на власть, не прижилась бы на чужой земле. Стахий не раз пытался объяснить себе поступок царя, и теперь придумывал очередную версию.

Прощайте, господа офицеры с господами тараканами! Прощай, Митава!

Глава XII

Необычная судьба царской племянницы

За стеной еле слышно шуршал бесконечный, осенний дождь.

Свеча в тяжелом медном подсвечнике давно оплыла и ужасно коптила, уже не освещая комнаты. Ее слабый огонек в предсмертном отчаянии метался по черной глади не завешенного окна.

Петр внимательно следил за метаниями огонька, будто в них заключалось нечто большее, нежели обычная игра света. Но вот напоследок ярко вспыхнув, огонек погас – комната погрузилась в кромешную тьму октябрьской ночи. Петр вздохнул, однако звать денщика, чтобы зажег новую свечу, не стал – не хотелось нарушать спокойного дремотного течения мыслей.

Куранты в комнате дежурных офицеров пробили два. Громко скрипнул под кем-то стул. По галерее прошлепали осторожные шаги сменившегося караула: шли гуськом на цыпочках, дабы не потревожить спящего царя. А он и не думал спать и был далеко-далеко от дворца, от своего жарко натопленного кабинета. Своевольные ночные мысли перенесли его в Австрийскую империю, в маленький, растянувшийся по ущелью городок.

Стоит он, Петр, на берегу узкой темной речки с ласковым названием Теплая. Рядом девушка. Ирджина. Нет, не Ирджина – Славка. И не Славка – не помнит он ее имени, и лица не помнит. Зато помнит теплоту ее тела, вкус ее по-детски мягких губ, тихий, как шелест дож дя за стеной, голос:

– Петр, брось золотую монету в Теплую, испей воды из тринадцати источников, и ты вернешься сюда, Петр.

Он не собирался возвращаться в Карслбаден, и жаль было золотого, но бросил его все-таки и попробовал противной воды из тринадцати источников. И еще для этой девчушки, имя и лицо которой забылись, поднялся на коне на считавшуюся неприступной гору. Многие до него пытались добраться до вершины и не смогли, а он поднялся и долго стоял там, казалось, под самым солнцем. Восхищенные горожане потом дали в его честь бал и вечерний стол. Тяжело падала пена с глиняных пивных кружек, их никак не удавалось наполнить до краев. Изрядно тогда выпили превосходного чешского пива…

А девушку звали Густа, и чернела у нее родинка на левой щеке. Однако почему в эту бессонную ночь вспомнились такие милые пустяки? Ведь бессонница одолела потому, что ему, государю и дяде, надлежало до утра решить, что делать с царевной Прасковьей, Прасковьюшкой, Птахой серой. Московское событие каждый день грозило перерасти в грандиозный скандал. Да что там грозило – скандал уже разразился и семейный, и государственный: девка в подоле принесла! Царевна в подоле принесла! У царевны незаконнорожденный ребенок, байстрюк! И об этом он, царь и дядя, узнает позже других: позже плута Меншикова, позже несносного мальчишки Василия и лиса Ягужинского. Добрую он задал им трепку! Да что толку! – все равно решать одному ему, как поступить с Прасковьей. А своевольные мысли водят его по кривым узким улочкам Праги, по темным и низким пражским астериям, и нос щекочет пряный запах крепкого пива.

Переутомленный мозг отдыхал. Петр знал эту особенность своего мозга – брать краткую, что воробьиный скок, передышку даже во время бодрствования. Знал и то, что он вновь начнет работать, как только найдется вещественная причина, вызвавшая воспоминания.

На сей раз она сыскалась в запахе. Густой, пряный, напоминающий аромат чешского пива, дух исходил из фарфорового кувшина, который каждый вечер ставили на шкафчик у изголовья государевой кровати. Только не пиво было в том кувшине, а настой целебных трав.

Незаметно подкралась старость, вместе с ней болезни, настойчивые, неодолимые. Он мучился от своего бессилия перед коварным невидимым врагом, не верил в могущество медиков, а все-таки принимал прописанные ими микстуры, порошки, пилюли и с отвращением пил пахучую бурду из кувшина. Давно пил. Почитай уже год. И никогда питье не будило никаких воспоминаний. Но в нем ли дело! А не похожа ли Птаха серая на ласковую маленькую Густу?

Конечно, похожа! Особенно та, уже взрослая Прасковьюшка, какой он видел ее в последний раз на ассамблее у Меншикова, в Москве, в его новом доме у Поганых прудов, от которых, несмотря на закрытые окна, тянуло нестерпимой вонью. Прасковья забавно морщила нос, то и дело поднося к нему платок. Кокетливо охорашивала венгерское платье алого бархата, отороченное соболями. Точно такое он подарил Густе, когда поднялся на гору. Хороша была в тот вечер Прасковья и счастлива. Как же он не заметил ее особого, сердечного расположения к Мамонову, с которым она тогда неприлично много танцевала?..

Петр постарался представить Мамонова – лицо не давалось, фигуру же увидел отчетливо: высокая, стройная, сильная, с гордой осанкой.

Ивана Дмитриева-Мамонова он знал как человека храбрости отменной. Произвел в майоры, был уверен в его преданности, а потому в ухаживании за Прасковьей увидел только почтение к царской семье. Не внял предупреждению Меншикова. Тот сказал со смешком:

– Не правда ли, майн герц, пара хоть куда?

Возразил резко:

– Не по Сеньке шапка.

Черт бы побрал обычай выдавать царевен обязательно за принцев крови! А кого он сам, царь, смог сосватать Прасковьюшке? Плюгавого, прыщеватого герцога Мекленбургского? Леопольд, слава богу, неожиданно для всех и на горе себе выбрал не прелестную смуглянку Прасковью, а менее пригожую Екатерину. При дворе потом смеялись, что младшая царевна забавно мистифицировала герцога, засунула за щеку волошский орех, изображая флюс, и герцог предпочел белозубую Екатерину. А у той после рождения дочери зубы изрядно попортились, да и характер тоже. Так Леопольду и надо – не выбирал бы жен, как лошадей.

Со следующим сватовством тоже ничего не вышло. Он сам ездил в Измайлово, уговаривал, грозил. Прасковья на уговоры отвечала: «Не пойду замуж без сердечного влечения», – а угроз не побоялась: монастырь, так монастырь – не она первая, не она последняя. Да и не существовало, видно, силы, способной напугать, переневолить девушку, что, словно собаку, водила на поводке огромную рысь.

Любил он свою младшую племянницу, знал чуть ли не с самого ее рождения.

– Государь-дяденька, – лепетала она лет в пять, – ты знаешь, все люди-то похожи на зверей: кормилица на козу, матушка на лисицу, ты на кота…

– А ты? – Он, смеясь, подхватил ее на руки, – А ты на кого, лапушка?

– Я птаха серая, – серьезно сказала девочка.

И стала она для него Птахой серой. Хотя и выросла в красивую, умную, образованную девушку, было в ней что-то действительно от скромной птахи: неброскость, ненавязчивость, грустная нежность.

Да, и в последний раз видел он ее вовсе не на ассамблее, а на похоронах царицы Прасковьи. Вся в черном, настоящей послушницей, стояла Прасковьюшка у гроба матери. Больно сжалось тогда у него сердце от мысли, что по его вине остается царевна вековухой: уступил ей, не искал больше женихов среди иноземных правителей, отнял у любимой племянницы единственную возможность для нее, царевны, женского счастья – стать матерью. Решил заняться ее устройством, предварительно посоветовавшись об этом тонком деле с женой.

– Поздно, – возразила Екатерина, когда он рассказал ей о своем намерении, – перестарок, залежавшийся дипломатический товар.

Жена так никогда и не смогла подавить ревнивой неприязни к его любимой племяннице. Он не осуждал ее: свои дочери подрастали, о них должен в первую очередь заботиться. Да и права была Екатерина: Прасковьюшка засиделась в девках. Вряд ли самый захудалый герцогишка польстился бы на невесту, которой вот-вот исполнится тридцать лет.

Птаха серая решила все сама. И когда он, дядя, запоздало помышлял устроить ее женское счастье, уже любила и ждала ребенка.

Но как же осмелилась она на такой отчаянный, такой безрассудный поступок? Как смогла сохранить в тайне столь длительную связь? Впрочем, о связи этой лишь царская семья не знала. Меншикову было известно, о ней ведал и генерал-прокурор сената Ягужинский и примечала еще едва ли не дюжина приближенных. Но молчали, подлецы! Развязали языки, лишь когда он получил записку, написанную нетвердой рукой, будто ее карябал едва постигающий грамоту: «Государь-дяденька, прости. Умираю. Позаботься о моем сыночке. Молю тебя».

Бедная дуреха… Или наивная интриганка? «Позаботься о моем сыночке…» – Словно речь идет всего лишь о внучатом племяннике, а не о потенциальном наследнике престола, потенциальном сопернике царя, сопернике его дочерей. Да первым чувством, которое он испытал, прочитав и осмыслив записку, была не жалость к несчастной дурехе, не стыд за позор, обрушившийся на род Романовых (такие случаи бывали и прежде в боярских и даже царских семьях), а страх. Сразу же подумал о заговоре, еще более серьезном, чем тот, в какой втянули Алексея. Тогда заговорщиками стали враги: бояре и духовенство, – а тут предали друзья, соратники, единомышленники. И объединились опять-таки вокруг близкого ему по крови, любимого им человека. Но на что они рассчитывали, сплотившись вокруг Прасковьи? Как могли они противопоставить ему хоть и умную, но по-женски слабую царевну? Или их устраивала, привлекала как раз эта слабость?

О Мамонове он забыл. Гнев, слепой, безрассудный, неуемный, мешал логично думать, рвался наружу, чтобы обрушиться на головы преданных соратников.

Трое суток превратились в один кошмарный день разоблачений и пыток. Трое суток он не покидал своего кабинета. Трое суток метался, ползал на коленях и клялся в верности светлейший князь Меншиков, а Ягужинский, тот изо всех сил старался сохранить достоинство, не клялся, не оправдывался, только почернел весь и повторял, заикаясь от волнения:

– Успокойтесь, государь! Незаконнорожденный ребенок не имеет права на престол.

Будто это обстоятельство могло смягчить вину заговорщиков. Правда, уже на второй день расследования стало ясно, что заговора нет, и бушевал он для порядка, в назидание, чтоб неповадно было играть в тайны впредь. Понял: его сподвижники поддались женскому, человеческому обаянию Прасковьи и совершенно бескорыстно старались оттянуть горестное объяснение. Тем более личный медик царевны известил, что шансы на благополучный исход для матери и будущего ребенка ничтожно малы. У царевны колодами опухали ноги, она почти не вставала с постели. Но после родов осталась жива. И лекарь уверял под батогами, что жизнь ее и ребенка (родился мальчик!) теперь вне опасности.

Государю-дяденьке порадоваться бы этому заверению, он же томится бессонницей который час уже и все не может решить судьбу племянницы. Конечно, самое испытанное, самое мягкое и надежное средство – монастырь. Жизнерадостная выдумщица Прасковьюшка и тесная монастырская келья – дрожь пробирает от такого сопоставления. Пусть живет подальше от столицы, в Измайлове. Но мать и сын безусловно опасны. Даже, если сама Прасковья не будет бороться за право сына на власть, обязательно найдутся те, кто захочет видеть на троне отпрыска милославской ветви. Стало быть, и ребенка, и мать надо немедленно устранить, немедленно…

Но что там повторял Ягужинский? «Незаконнорожденный ребенок не имеет права на власть». Но и дети от неравнородного брака – тоже. Мамонов – всего лишь граф!

Петр отбросил пуховичок, вскочил с постели и, нашарив на шкафчике кувшин, припал к нему пересохшими губами.

Решение пришло наконец: монастырь отставить, Мамонова из-под стражи освободить. И женить на Прасковьюшке! Да, женить – на удивление всем иноземным представителям, что, знать, не скупятся каждый день посылать курьеров, смакуя подробности скандального события. А скандала-то нет! Русский царь выдает свою племянницу замуж. Выдает, заметьте, по любви. Может, впервые за всю историю государства российского!

– Будь счастлива, Птаха серая, – шепнул Петр в темноту, весьма довольный собой, и, улегшись в постель, тотчас же уснул.

Ночь пролетела незаметно. Волонтер со спокойной душой передал дежурство сменщику и отправился к себе в Борки досыпать.

Глава XIII

Дар императрицы

Над Борками зарядил несильный, однако упорный дождь. Покрыл лужами дорогу. Они вскипали крупными пузырями – жди долгого ненастья. Солдатка Акилина упрятала своего петуха в сенцы. А дочку схоронить от непогоды не смогла. Лишь завечерело, по мокрым лопухам, по осклизлым грядкам помчалась Мастридия к соседу. У его крылечка ненароком оттолкнула кого-то уж больно тучного. Этот кто-то, то ли мужик, то ли баба, с головы до ног обернулся мешком. Борковские укрывались в дождь мешками – дело обычное. Даже нарочно два-три новых мешка не сшивали сбоку, чтобы ловчее было напялить кулем на голову. Исправляя свою оплошность, учтивая Мастридия придержала дверь и поздоровалась. Ей показалось, что под кулем схоронился незнакомый мужик. Тот на приветствие не ответил. Смешно затоптался перед дверью, примерялся, каким боком в нее протиснуться, и вдруг пропел тонким голосом Гликерии:

– Ужик, ужик, выдь ко мне и возьми меня!

– Ой! – обрадовалась Мастридия. – Гликерия! Да как же это ты? Да почему же? – тоже затопталась на крылечке, не знала, как обнять Гликерию и стоит ли ее обнимать. Едва не плюхнулась в чернобыльник.

– Оставь парням свои нежности! – разрешила ее сомнения Гликерия. – И кликни Стахия. Видишь, никак не войду! – пояснила зло, будто хозяин с той стороны подпер дверь ухватом.

У волонтера, несмотря на непогоду, а может, благодаря ей было полно народу. Все кинулись выручать Гликерию. Швед схватил ее за руку. Студент завопил истошно:

– Крышу, Стахий, разбирай! Крышу! Или раму давай выставим. Окно пошире двери будет.

Девки борковские тоже что-то советовали, теснились в сенцах, за мужиками.

– Устроила смотрины, – буркнул волонтер. – А ну, скидывай свой сноп!

– Счас! – Гликерия потуже обернулась мешком, сжалась вся – и очутилась в сенях, а там – и в горнице.

Все шумно заняли свои места. Гликерия в мокром мешке осталась у двери.

– И чего это ты переполох устроила? – спросила Лукия, не глядя на нее, ласково поглаживала булыжник на указательном пальце.

– Соскучилась! – подсказала Евсевия. – Встречи торжественной захотела. Как в Москву-то съездила?

Гликерия молча сдернула мешок. Он шлепнулся за ее спиной. Глазам собравшихся предстало платье. Роскошное платье. Такого отродясь они не видывали. Не было такого ни у воеводши, ни у невестки воеводы, ни у выскочки подьячихи.

– О-о! – вырвалось у шведа.

В нищей деревенской лачуге красовалось богатейшее платье. Но… Но… несомненно – с чужого плеча. Гликерию это платье обнажало своим непомерным декольте. Нескромный взгляд мог углядеть через него черные чулки. У правого дырка на колене. Должно быть, помня о ней, Гликерия постаралась уменьшить декольте старым шарфиком неопределенного цвета и гривной из ярко-желтого металла. Медь была, наверное. Не мог же золотым оказаться широкий обруч на ее цыплячьей шейке. Гривна и шарфик существовали сами по себе, отдельно от платья. Привлекли внимание всех лишь на миг, как досадная помеха. Взоры вновь обратились к небывалому царскому наряду.

– Откуда? – грянул слаженно женский хор. Мужчины онемели от восторга.

– Императрица подарила, – проронила небрежно Гликерия и чуть колыхнула лиловой юбкой. Она была необъятна, как царь-колокол, и на вид также тяжела.

– Императрица? – выдохнули мужчины и встали по стойке «смирно».

– Господи боже мой! Ты видела Анну? – вскричал волонтер.

– Само собой, – ухмыльнулась Гликерия и поправила крупный аметист на груди. Весь лиф чудесного платья покрывали разновеликие аметисты. Висели дождинками на шелковых нитках. Позванивали мартовской капелью.

– Не тяни душу – рассказывай! Да ты садись, садись! – Волонтер поспешно подволок табуретку.

– Юбку измажу, – сказала Гликерия и окинула всех прямо-таки царственным взглядом. – Постою. При дворе не принято, чтобы сказитель сидел.

– Так то ж перед царицей! А табурет я сейчас вытру.

Но Гликерия остановила волонтера величественным жестом, видимо, подсмотренным у императрицы, сказала назидательно:

– Говорящий должен уважать публику. Сказители при дворе все стоят, и стар и млад. А ведь порой говорят по несколько часов. Правда, одна старушка как-то сомлела и на пол грохнулась. С тех пор немощные сказывают из таких маленьких… Не помню, как называются. Ну вроде церковных стасидий. О подлокотники опираются там, но не сидят. Нет!

Сидящие заерзали на скамейках, почувствовали себя неуютно, но и встать не решились. Волонтер застыл у табуретки, как у шлагбаума.

– Да вы не смущайтесь! – успокоила Гликерия. – Я девка здоровущая, хоть сутки простою. Стахий вон знает.

«Здоровущая девка, – подумал он, – а у самой нос заострился, как у покойницы, и лицо посерело. И выглядывает из этого наряда засохшим стебельком. Зачем только надела?»

– Так что же вам рассказать? – с тоскливой ленцой спросила Гликерия, возвратила начавшее ослабевать к ней внимание. – Столько всего было! На всю жизнь воспоминаний хватит.

– Не жеманься, подруга, – урезонила Лукия. – Понимаем: не одним платьем похвалиться пришла. Нам же – все любопытно.

– Что ты рассказала императрице? Как понравилось? – Евсевия умела четко задавать вопросы. От них всегда Гликерия сникала. И теперь у нее поубавилось спеси. Хвалиться ей, кроме платья, особо было нечем.

Ее придумки-дребеденьки, коими она славилась в округе, царице не разрешили поведать. Предупредили: государыне надоели разные сплетни и сочинения придворных болтушек, она желает слушать старинные сказки тех земель, откуда сказительницы прибыли. Предупреждали об этом и воевод заранее, да Воейков запамятовал. Потому Гликерию в Москву повез, а надо бы Лукию или ту же солдатку Акилину, не все ж ей петуха доглядывать. Пришлось Гликерии спешно вспомнить пару сказочек.

В первой сказке «О Марье-царевне и Буян Буяныче» речь шла о царе-волшебнике и его дочерях. Царь не имел сыновей, потому замыслил сделать дочерей своими ординарцами. Хотел той, кто успешнее справится с непривычными обязанностями, передать в наследство царство, то есть передать не по старшинству, а по справедливости. Одну за другой посылал он на поле брани узнать, как воюет царское войско. А на дороге предварительно попугивал дочерей. Старшей волком показался, средней – медведем, перед младшей львом предстал. Две, перепуганные опасными зверями, назад воротились. Младшая дочь, не долго думая, выбила льву глаз. Потом поскакала к войску, возглавила его и одержала победу. Да еще между делом и влюбила в себя добра-молодца Буяна Буяныча.

Во второй сказке «О Маше и ужике» говорилось о странной любви девушки и ужика. Ужик сперва хитростью принудил девушку жить в своем подводном доме. Пленница полюбила его. И, когда он отпустил ее погостить у матери, вернулась к нему. Это призыв девушки пела Гликерия на крылечке волонтера: «Ужик, ужик, выдь ко мне…».

О первой сказке соблаговолила императрица обмолвиться: слышала-де подобную, когда отроковицей ездила с матушкой в рязанское село Дединово к Николе, в Николо-Радовицкий монастырь то есть.

Вторую узнал герцог Бирон. Сказал, что похожая бытует в Курляндии. Но в той сказке девушку зовут не Машей, а Эгле, и называется сказка значительнее: «Эгле – королева ужей».

– Ничего новенького, значит, ты не поведала. И сказки твои не понравились, – заключила Лукия.

– Ну почему же! – Гликерия улыбнулась, колыхнула юбкой (все-таки от долгого стояния ее покачивало) и объяснила причину своего успеха, убедительную, как дождь за окном:

– Каждому приятно окунуться в реку своего детства.

– Да-да! – поддержал швед с небывалым для него жаром. – Приятно побегать по зеленой травке воспоминаний.

На время все забыли Гликерию с ее явными успехами и предполагаемыми неудачами: радостно и громогласно предались воспоминаниям. Особенно усердствовал студент: размахивал руками, смеялся, бормотал быстро-быстро что-то невнятное. Никто не трудился его понять. Швед с рыбаками бороздил на баркасе холодные воды фьордов, самостоятельно ловил форель в прозрачных ручьях и кричал об этом по-шведски. Евсевия окунулась в реку детства и чуть не попала под быстрый царский струг. Спас соседский мальчик. С ним пережидала слепой дождь в конопле и чуть смущенно рассказывала об этом… себе. Лукия приручала крысу. Та залезала к ней в рукав и выбиралась из-за пазухи. Студент между тем разошелся вовсю и бранил цифирную школу, где некогда учился. Этот каземат. Острог этот, с пыточными розгами и непременными зуботычинами. Он требовал немедленной отмены телесных наказаний. О, это была уже политика!

– Тише, тише, – стал успокаивать его волонтер. – Сам царь-батюшка, случалось, прикладывал руку к вельможным задницам.

– Ха-ха! Задницам? – развеселился студент. – Я-то думал, он по щекам их хлестал.

– О-о! За кого ты принимал император! – очнулся швед. – Он не есть дама.

Девки борковские продолжали щебетать о своем, о женском. Лишь Гликерия молчала. Она спала. Стоя. Первой это заметила Мастридия. Воспоминания не очень отяготили ее: детство еще продолжалось. Юркой лаской подкралась к Гликерии. Волонтер вовремя остановил, не то бы гаркнула в ухо спящей, перепугала. А так только взбила в пену драгоценные валансьенские кружева. Пообвисли они на правом рукаве. Тем и ограничилась. Конечно, если бы знала, что кружева драгоценные да еще валансьенские, подольше бы с ними повозилась. Справилась бы, где их плетут, сколько стоят. По незнанию спросила просто:

– А дальше-то что было?

– Дальше… – Гликерия открыла глаза. – Государыня тотчас же самолично в гардеробную меня повела. Сказала: «Выбирай!» А там, девки, чащоба, непроходимая, платьев!

– Чащоба платьев. Как правильно вы сказали! – восхитился швед. – Гардероб – видимо, искаженное от гартенроб, то есть сад роб, сад платьев.

– Потом объяснишь, – досадливо перебила Евсевия. – Говорят, у императрицы триста шестьдесят шесть платьев, по числу дней.

– Думаю, куда больше. Я бы одна заблудилась в них, из гардеробной бы не вышла.

– Они что же, не в сундуках? – поразилась Евсевия. Она очень любила наряжаться и располагала для этого средствами.

– На распялках висят, за рядом ряд. Ну прямо лес! Точнее, – Гликерия перешла на шепот, – толкучка базарная, а не этот гартенроб.

– Везет же людям, – притворно вздохнула Лукия. – За две всем известные сказочки такое богатство…

– А ты покорми воеводиных попугаев, – гаденько хихикнул студент.

– Что вы, в самом деле, – везет да везет! – возмутилась Мастридия. – Какое везение? Платье-то ей велико до безобразия. Никуда в нем не выйти. И не продать: царицыно подарение, под «слово и дело» угодишь.

– Не скажи! – не сдалась Лукия. – Одних аметистов там хватит, чтобы домишко неплохой выстроить. – Она знала толк в камнях.

– Что же ты не осталась в Москве, в болтушках при государыне? – елейным голоском полюбопытствовала Евсевия. – Иль не пригласили?

– Своих болтунов там хватает! – отрезала Гликерия и ощетинилась вся. Вздыбились на голых по локоть руках черные волоски, и вроде даже привстали на голове выкрашенные хной космы. Приготовилась отразить новый ехидный вопрос. Слава – ведь не одни почести. Надо уметь отстаивать свой успех в нелегком сражении с друзьями. Да и было у нее в Москве все не совсем так, как она поведала своим друзьям-соперникам.

Глава XIV

Императрица Анна Иоанновна и девка борковская

Сказительниц в Москву съехалось много. Жалеючи государыню, придворные решили всех до нее не допускать. Отобрать речистых и пригожих. Но чтоб не были красавицами. Красавиц императрица не жаловала. Потому одна из ее хорошеньких дурок ежеутренне марала свое смазливое личико. Судьи были пристрастны: боялись не угодить императрице и Бирону, вкусы которых не всегда совпадали.

Почти неделю в длинном коридоре выстраивалась очередь из усталых злых баб. Вот уж где настоялись вволю! Не было ни скамеек, ни стульев, ни стасидий этих. А-а, кафедрами звались те сооружения, с каких произносились речи, кафедрами. Да еще духота в коридоре. Окошечко в конце его маленькое, в кованой решетке, как в остроге. У двери стража. Не войти, не выйти. А вый ти хочется. Потом входить не захотелось. Пропади все пропадом! Убежала бы домой, да Воейкова пожалела: что не так – ему первому ответ держать. А бабы голосили, коих отпустили восвояси. Объясняли: больше других шуты свирепствуют. Это и понятно, устали дурачками прикидываться, цыплят высиживать да на козах жениться, озлобились. А ведь люди они все умнейшие, есть родовитые очень, древних фамилий: Голицын, Волконский, Апраксин.

С нею строгие судьи обошлись по-божески. Естественно, не за здорово живешь. Искушенный в дворцовых делах, воевода Воейков заранее раскошелился, нашел способ кое-кому подмазать. Она сама немного поиздержалась. Обратил на нее внимание в коридоре один чудак, лет тридцать, почти ровесник. По виду иностранец, щеголь. Спросил, однако, по-русски, откуда она. Вместо ответа ошарашила его вопросом:

– Сами-то откуда? Почему так плохо, правильно то есть, говорите?

– Не обвыкся еще, – не обиделся незнакомец, – недавно из Франции. Знаешь ли, где Франция?

– А недалече отсюда, – пошутила она, – астерия такая, трактир по-нашему.

– Трактир? – засмеялся незнакомец. – Давай туда и сходим, как испытание пройдешь. Можно и в другое место. Я за тебя сейчас словечко замолвлю, ты за меня в астерии заплатишь. Поиздержался, знаешь ли.

Она легко согласилась. Полагала, шутит веселый щеголь. Даже если серьезно говорит, платить не скоро придется: очередь медленно движется. В общем, улита едет – когда-то будет. Весельчак скрылся в судейской комнате, и почти тотчас же выкликнули ее. Она от страха задрожала так, как никогда не тряслась и перед бабками-повитухами, чьими греховными услугами не раз пользовалась.

От волнения не разглядела судий. Одного щеголя отметила. Остальные показались друг на друга похожими: мордастые все, краснощекие, в кудлатых париках, – у всех на лбах испарина обильная. Неприятные. Но пожалела их: с утра до вечера маются в духоте, в камзолах да париках этих, что жарче малахаев, еще и россказни бабские выслушивают. В тенечке бы им полежать, в воду прохладную окунуться. Быстренько рассказала свои сказочки. Посовещались судьи скорее для вида и назначили день и час, когда к императрице идти. Потом вертлявая, маленькая бабенка, в дорогом платье, но с давно немытыми шеей и лицом (императрицына дурка) объяснила, как надлежит перед государыней держаться, во что следует одеться. Но это и раньше было известно: кланяться до земли, нарядиться в костюм народный, старинный, как в деревнях носят, но побогаче. Рязанский убор очень броский, поскольку чередуются в нем красный и белый цвета.

Дурка эта уберегла ее от разъярившихся баб, вывела к выходу через боковую дверь. Там уже щеголь поджидал. Сразу об уговоре напомнил. Стала поспешно совать ему какие-то деньги. Залепетала, что русские девушки в астерии не ходят, неприлично-де, не принято.

– Ты-то, я чаю, давно не девушка, – возразил вымогатель.

– Положим… – проговорила она и потупила взор, по привычке девок борковских.

– Ах, не смущайся, мой свет, – хохотнул щеголь и быстро повел ее к воротам. – Отсутствие невинности в твоем возрасте вовсе не порок, а достоинство. Француженки на твоем месте гордились бы этим.

– В твоем возрасте! – возмутилась она. – Да знаешь ли ты, сколько мне лет?

– Догадываюсь! – сказал он. – Но эти «за тридцать» делают тебя чертовски привлекательной и без твоего кошелька. – И кликнул извозчика.

В астерии они немного ели и много пили. Что именно? Какое значение это имеет для воспоминаний! Ее кошель почти опустел, да и щеголь вывернул карманы. Не пития ради – она ему нравилась. Да! Иначе, зачем бы ему соловьем разливаться, рассказывать о Париже, о тамошних поэтах и актерах, о русских, встреченных за границей. Он назвался переводчиком, толмачом, сказал, что кое-что смыслит в поэзии. Она плохо его слушала. Опьянела от незнакомого вина, очень приятного на вкус. По правде говоря, почти все вина были ей незнакомы. Кто из девок борковских пьет! Наливочками домашними душу веселят, случается. Спьяну отправилась ночевать к нему, хотя даже имени его не запомнила. На развитие знакомства не рассчитывала. Он придворный переводчик, а она… Он только спросил:

– Надеюсь, мой свет, ты барышня без предрассудков?

И она тут же встала из-за стола. Произнесла при этом игриво:

– Неужели! – что у девок борковских означало утверждение.

Поутру жалела о своей сговорчивости. На другой день к императрице, а не выспалась, выглядит неважно. Толмач всю ночь колобродил. Читал стихи по-русски и по-французски. В перерывах винился, что перепил и оттого утратил необходимые мужские качества. Печалился, что не заказал в астерии петушиных гребешков или на худой случай петрушки, можно бы и черного перца. Порывался на рассвете бежать за этими подручными средствами, надрать петрушки в ближайшем огороде. Вдобавок постель у него была… Лучше и не вспоминать. Богатства там и в помине не было. Когда уходила, спросил с надеждой:

– Деньги тебя оскорбят, наверное?

Она расхохоталась – вот уж что ее никак не могло оскорбить, – но подтвердила великодушно:

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Допущено учебно-методическим объединением по классическому университетскому образованию в качестве у...
В книгу включены данные мониторинга редких и исчезающих видов насекомых проведенных в 1994–2013 гг. ...
Дисциплина «Водоснабжение и водоотведение высотных зданий» предназначено для студентов четвертого ку...
Учебник написан в соответствии с государственными образовательными стандартами. В нем изложены вопро...
Данный учебник представляет собой один из вариантов учебного курса «История зарубежной литературы», ...
Учебное пособие подготовлено и апробировано (в течение 2012–2014 г.г.) на кафедре «Рекламы и связей ...