Похождения Стахия Красногорская Ирина
– Мы в расчете.
Толмач, щеголь этот, голь перекатная, не захотел показаться вовсе неблагодарным и подарил на память обруч, позолоченный, и какие-то вирши, на дорогой бумаге писанные. Так и расстались без надежды на будущие встречи. От Воейкова ей влетело. Кричал, что она девка неблагодарная, не спал из-за нее, дряни, всю ночь, чего только не передумал, и прочие жалостливые слова. А где была, не спросил. Никогда не спрашивал, не унижался ревностью.
Перед императрицей оробела. Упала на колени, как дурка научила, и боялась, что не поднимется. Встать встала, да ноги подкашивались. Вот когда бы пригодилась эта самая кафедра. Вспомнила, к счастью: Стахий лицезрел государыню с утра до вечера много лет и жив остался, да еще вбил себе в голову, будто полюбил ее. Страх сменился нахальством. Принялась разглядывать императрицу – едва ли впредь увидеть придется. И впрямь та оказалась весьма дородна. Но это ее не безобразило. Излишнюю тучность скрадывал наряд. Бедняга так затянулась, что почти не дышала. Чрезмерный же для женщины рост убавить не удалось. Даже сидя, императрица возвышалась над мужчинами, что стояли справа и слева от нее. А они не были маломерками. Но императрице и надлежало превосходить всех подданных ростом и дородством. Вон ведь и матка в улье больше всех остальных пчел. Следовало не уступать своим приближенным мужчинам в силе и ловкости. Она и не уступала: отлично стреляла и ездила верхом.
– Ну, свет-Гликерия, нагляделась? – спросила императрица со смехом. – Мы тебя тоже рассмотрели. Теперь послушать хотим. Давай сказывай! – Голос у нее был певучий, хоть и низкий, смех необидный.
Рассказала без особого волнения две свои сказочки. Чуть, правда, изменила их. В первой – отважной воительницей сделала среднюю королевну, она же получила в наследство королевство и красавца Буян Буяныча. В подлинной сказке все досталось младшей да еще въедливая свекровь в придачу. Во второй сказке не решилась умертвить симпатичного ужика, так похожего на графа Бирона.
Сиятельным слушателям сказки понравились. Они знали толк в аллегориях. А потому императрица захотела еще что-нибудь услышать от рязанской сказительницы, только не сказку – какую-нибудь дребеденьку поневероятнее, но чтоб и не была чистой выдумкой.
А сразу, вдруг, что расскажешь? Ведь не девки на завалинке собрались слушать. И как назло истории все в памяти перепутались. Где начало, где конец? Словно нитки в клубке, молью изъеденном.
– Говори же! – досадливо потребовала императрица. – Чего ты вдруг оробела? Хоть про разбойников расскажи. Мне докладывали, они там у вас многие грабительства и воровство чинят.
– С разбойниками не якшаюсь, – буркнула еле слышно.
В общем-то, сказала, как есть, но ведь непочтительно, и поняла – пропадает. Другая бы и пропала не за грош. Ее же осенило в последнюю минуту. И поведала она вельможам о дерзком смехотворном замысле переяславского подьячего. О том, как он раз за разом пускал шары с кремлевского холма. Делал их из бычьих пузырей, мешковины, дорогого полотна, надувал дымом поганым, вонючим. Для дыма собирал по дорогам всякую падаль. Разозлил своими мерзкими ухищрениями епископа, и тот прогнал его с холма. Окна епископских палат как раз на то место выходят, где подьячий баловал.
Говорила и сознавала, что предает не только малознакомого подьячего, но и благодетеля своего, воеводу. Вельможам станет ясно: допускает Воейков в своих владениях непорядок и самоуправство. Однако надо было спасать себя. Она изо всех сил старалась представить опыты подьячего посмешнее. Сообщила, что тот, недавно человек очень состоятельный, скоро по миру пойдет из-за своего пагубного занятия. На все сбережения, говорят, купил роскошный шелк, какой и на платье не каждая дворянка возьмет. Он же смастерил из него очередной шар и отправил путешествовать по воздуху любимую собачку супруги.
Странные всхлипы послышались при ее последнем сообщении. Она подняла голову – плакала императрица. Дурка в голос вторила ей. О господи!
– Собачку жалко! – пояснила дурка и размазала по щекам слезы. Лицо ее обезобразилось красными и черными разводами. Вельможи неуверенно хохотнули.
– Не о собачке я, – не дала им рассмеяться императрица, – от умиления, от радости. Как же умен, как же настойчив наш русский мужик! Состояние на мечту потратил! И ни у кого ничего не попросил, заметьте. А мечта-то не только его. Я бывало тоже… Да все мы… Какие перспективы нам открываются, а! Но о них мы еще поговорим. Сейчас не время и не место. Сказительница наша, чай, умаялась уже. И, обращаясь к ней, добавила: – Ты меня очень порадовала, Никаноровна.
«Почему Никаноровна?» – оторопела она, но смолчала: хоть горшком назови, да в печку не сажай.
– Как зовут этого подьячего? – спросил граф Бирон.
Ей показалось, он принял ее рассказ за чистую выдумку, и под его недоверчивым взглядом она брякнула:
– Фурцель.
– Фурцель? – поморщился Бирон. – Какая фамилия отвратительная. Как это по-русски будет?
– Вонючка! – подсказала дурка и радостно захихикала. – Бог шельму метит.
– Фамилия фамилией, – продолжал граф, – да, выходит, герой наш не есть русский. Я так и полагал, что…
– Да какая разница! – перебила недовольно императрица. – Все равно он россиянин, наш подданный. И нелепые его опыты суть событие первостепенного значения. Не здесь надлежит о них говорить.
Императрица замолчала, задумалась. Остальные не решались заговорить. Дурка строила рожи, делала кому-то знаки, но никто не принимал их на свой счет.
– И чего это воевода ни словом не обмолвился? – произнесла наконец императрица и сама же ответила: – Не решился о незавершенном предприятии рапортовать. Чтобы не огорчить нас в случае неудачи. Ведь, чаю, подьячий этот скоро следом за собачкой пустится. И мы сделаем вид, – размышляла она, – что ничего, ничегошеньки не знаем. Случится, не дай бог, с ним что – мы знать не знаем и горя не ведаем. Добьется задуманного – там видно будет…
Императрица вдруг поднялась, огромная, как колокольня, и, не чинясь, подошла к ней, простой рязанской сказительнице, опустила тяжелую руку ей на плечо и сказала ласково:
– А тебя, Федотовна, я сейчас награжу. Проси, чего желаешь, однако не зарывайся.
Больше всего хотелось поскорее уйти из царской палаты, лучше, конечно, не с пустыми руками, а вот с чем – ума не приложить. Желаний обычных, бабьих, было столько, что и говорить о них не следовало, да и предупреждение не зарываться сковывало.
– Не скромничай, не скромничай! – императрица потрепала ее по плечу.
В ответ она совершенно искренне припала к монаршей деснице и услышала громкий шепот дурки:
– Платье с царского плеча проси. Да чтобы матушка-государыня сама выбрать помогла и гардеробную самолично показала.
– Слышала подсказку? – засмеялась императрица. – Мало не будет? – Не дожидаясь ответа, коротко приказала: – Идем! – и заколыхалась к выходу. За ней последовали они с дуркой. Вельможи остались в палате. Сколько их было, кроме Бирона, двое али трое, от волнения она не заметила. Порадовалась только, что они не пошли в гардеробную: препотешное зрелище представилось бы им еще в коридоре. Нелепая троица вышагивала по нему гуськом: великанша императрица, тщедушная, невысокая сказительница и почти карлица, колобок, дурка.
В гардеробной она чуть не сомлела от невообразимого обилия нарядов и вовсе не углядела, был ли там кто, кроме них троих. Наверное, имелась какая-то обслуга, но бросились в глаза только платья. Платья, платья, платья!
– Что стоишь, словно аршин проглотила! Выбирай. Может, это? – императрица коснулась вишневого бархата. Какой был к нему приторочен мех!
– Или это? – дурка теребила нечто воздушное лазоревое.
– Это? – Императрица вдруг легко переметнулась в другой ряд. – Эй, Саввишна! Или как тебя?
– Гликерия! – отозвалась из-за платьев дурка. – Что ж ты, матушка, никак не запомнишь? – и тут же завопила, как в лесу: – Ау, Ивановна! Ищи меня!
Императрица, о, ужас, кинулась искать. Обе затеяли несусветную беготню между рядами вешалок. Императрица резвилась, как обычная баба на покосе. Неловко было на нее смотреть.
– Лика, Лика! – кричала дурка. – Играй с нами!
– Ей компания наша не подходит, – хохотала императрица.
– Не, Ивановна! – Где-то за платьями дурка остановилась передохнуть. – Она достоинство твое боится уронить. А посидела бы, как ты, на троне целый день, еще не так бы забегала и компанию бы выбирать не стала.
– Ау, Ефимовна! – позвала императрица. – Ищи!
Это не составляло труда: монаршая голова возвышалась над вешалками. «Ефимовна» – видимо, императрица нарочно все время меняла ее отчество. Она устремилась на зов и тут только вспомнила: подьячего зовут Ефим Крякутной. Ей бы сказать об этом императрице, а она, бестолковая, вдруг ни с того ни с сего спросила:
– Ваше величество, изволите ли знать Стахия Медведева?
Императрица дернулась, будто взяла горячий чугун без ухвата, и отпрянула.
– То есть я хотела узнать, помните ли его? Он говорил, что по вашему…
Императрица смотрела на нее ставшими вдруг злыми глазами. И под этим не сулящим ничего доброго взглядом она все-таки продолжила:
– Что сопровождал графа Морица…
– Вон! – крикнула императрица и швырнула в нее чем-то мягким.
Она немедля повиновалась, заметалась в поисках выхода, запуталась в платьях, какое-то сбросила на пол. Под ним вдруг заверещала, забарахталась дурка, затянула плаксиво:
– Матушка-государыня, чем ты приблуду нашу так настращала? Мечется, словно угорелая, и про награду забыла. Иль ты ее тумаком наградила, в шею вытолкала?
– Поделом ей. Не будет с государыней, как с подружкой, разговаривать, – заворчала императрица, не выходя из своего укрытия. – Помоги ей выбраться, красуля, и одари чем-нибудь.
Дурка быстро подняла оброненное платье.
– Возьми хоть его.
Взяла. Ну как без награды предстать пред воеводою, пред девками борковскими завидущими?..
– Не к часу ты Маврикия вспомнила, – сказала дурка при расставании. – Сказывают, он в Москве. Вот государыня и мучается, не знает, принимать его или нет. Сердце-то вроде уже другому отдано. А так она баба добрая и щедрая.
Разве можно было обо всем этом рассказать своим борковским без утайки?
Глава XV
Тоска по родине есть болезнь неизлечимая
Не дождавшись новых вопросов, Гликерия сказала властно:
– Вот что, подруги, пора и честь знать. Время позднее. Завтра трудовой день. Надо дать хозяину отдохнуть. Вот разве напоследок вам стихи почитать? В Москве подарили, – и заметила с хвастливой важностью: – При дворе теперь принято стихи дарить.
– Читай, читай! – раздалось сразу несколько голосов. Не очень-то хотелось гостям выходить в дождь из теплой избы. Вдобавок к дождю уже присоединилась темень.
Гликерия запустила руку за пазуху. Изогнулась и вытащила из чулка маленький свиток.
– Василий Тредиаковский, – прочитала она с подчеркнутой значительностью. Никто из присутствовавших не знал столичных поэтов. С провинциальной самонадеянностью все полагали: стихи сочиняют исключительно в Борках. А потому фамилию пиита пропустили мимо ушей, но слушали внимательно.
- Стихи похвальные России:
- Начну на флейте стихи печальны,
- Зря на Россию чрез страны дальны:
- Ибо все днесь мне ее доброты
- Мыслить умом есть много охоты.
- Россия мати! Свет мой безмерный!
- Позволь то, чадо прошу твой верный,
- Ах, как сидишь ты на троне красно!
- Небу российску ты солнце ясно!
- Красят иных всех златые скиптры,
- И драгоценна порфира митры.
- Ты собой скипетр свой украсила,
- И лицом светлым венец почтила.
- О благородстве твоем высоком
- Кто бы не ведал в свете широком?
- Прямое сама вся благородство:
- Божие ты, ей! светло изводство.
- В тебе вся вера благочестивым,
- К тебе примесу нет нечестивым,
- В тебе не будет веры двойныя,
- К тебе не смеют приступить злые.
- Твои все люди суть православны
- И храбростью повсюду славны,
- Чада достойны такой мати,
- Везде готовы за тебя стати.
- Чем ты, Россия, не изобильна?
- Где ты, Россия, не была сильна?
- Сокровище всех доброт ты едина,
- Всегда богата, славе причина.
- Коль в тебе звезды все здравьем блещут!
- И россияне коль громко плещут:
- Виват Россия! Виват драгая!
- Виват надежда! Виват благая!
- Скончу на флейте стихи печальны,
- Зря на Россию чрез страны дальны:
- Сто мне языков надобно б было
- Прославить все то, что в тебе мило!
Гликерия закончила чтение и гордо вскинула голову, будто стихи были ее собственные. Слушатели привычно молчали. Ждали: волонтер как хозяин дома и старший подаст сигнал, произнесет: «Ну, что скажете?» Но он нарушил традицию. Сам заговорил о стихах:
– Жаль, что не я сложил их. Сколько раз испытывал подобные чувства, а не смог выразить словами. Знаете, вдали от родины особо сознаешь, как любишь ее. Даже достоинства чужой страны там видятся недостатками. Обычные природные явления кажутся чуть ли не бедствиями. Вот у нас дождь, и пусть себе идет. Его почти не замечаешь. Там же он меня раздражал. Тосковал от него даже. Все там другое, чужое, немилое. Проснулся как-то на рассвете в Париже – кто-то плачет, стонет. Глянул в окно: голуби на карнизе. Это они так гулькают, по-иностранному.
– О да! – поддержал швед. – Древние греки считали: тоска по родине есть болезнь. Название – ностальгия. В чужой стране от нее не лечат. Я много лет больной: все помню – в моем отечестве трава зеленая-зеленая, слышно утром – растет.
– Неужто слышно? – засмеялась Гликерия. – Может, видно?
Швед пренебрег поправкой. Остальные тоже промолчали.
– Однако надо признать, стихи тяжеловесны, – прошептал студент.
Он всегда говорил тихо-тихо, как бы сомневаясь в своих словах. Но это не мешало ему быть завзятым хулителем чужих сочинений. В своем рвении отыскивать в них недостатки он дошел до того, что однажды стал хулить Библию. Назвал ее злою книгой, несовременной. К его счастью, собравшиеся не все расслышали, а что уловили, постарались со страху тут же забыть.
– И выражается он на стародавнем языке, – обратилась Лукия к Гликерии, поморщилась. – Кто теперь так говорит…
– Никаких примеров! – оборвала Гликерия. – Будьте здоровы!
Царственным жестом она указала на дверь. Все смиренно, споро стали исчезать в темном проеме. Только Мастридия задержалась у порога, спросила с ревнивой подозрительностью:
– А что же ты?
– А мне, подружка, чтобы в сени выйти, придется сперва раздеться.
– Бесстыжая! – Мастридия грохнула дверью.
– Наконец-то, – вздохнула Гликерия, – наконец-то. – Она прошла на середину комнаты. – Мне помнится, Стахий дорогой, тебе хотелось узнать, как дамы управляются с фижмами? Зажги-ка еще свечей!
Волонтер повиновался. Когда же повернулся к Гликерии, не поверил глазам. Лиловый шелк платья бесформенным комом лежал на полу. На Гликерии же вместо великолепного наряда топорщилось сложное инженерное сооружение. Нечто подобное ему уже довелось видеть… на корабельной верфи, правда, больших размеров. Потрясенный, он лишь свистнул.
Гликерия засмеялась. Чуть нагнулась и потянула обручи кверху. Они легко сложились. Не составляло теперь труда снять их через голову, как юбку. В результате этого нехитрого и хорошо известного волонтеру действия Гликерия осталась в знакомой ему холщовой рубашке и незнакомых шелковых чулках. На о дном зияла дырка.
Ношеная рубашка и рваный чулок не воодушевляли. Но волонтер никогда не отказывал женщинам.
– Совсем забыла, – сонно пробормотала Гликерия (он уже тоже впал в дрему), – слышала, вроде бы Мориц Саксонский в Москве.
«Этому-то еще что надо?» – подумал волонтер и на всю ночь лишился сна.
Глава XVI
В лесу близ замка Вирцау
Он любил собирать грибы и стыдился этой любви: не мужское дело, да дело ли? В Борках по грибы ходили только бабы и ребятишки. Увидеть мужика с корзиной подосиновиков ему ни там, ни в Измайлове не доводилось. В Измайлове и самому было не до грибов. Вспомнил о них лишь в Вирцау – летней резиденции герцогов Курляндских. Леса вокруг замка стояли отменные. Не уступали рязанским по обширности своей, долголетию и обилию болот и непроходимых чащоб. Вблизи Вирцау их постоянно обихаживали, и в этой части устраивались герцогские охоты. А дальше от дворца они были безлюдны, сумрачны, как и мещерские, укрывали зверей непуганых и разную лесную нечисть. Придворная обслуга сказывала: в самой глуши скрывается форстманн, леший то есть. Фрейлины поминали не раз и никсо, русалку.
В существование леших и русалок Стахий верил. Знал еще в Борках людей, которые трезвыми глазами видели их. И рассказы очевидцев не похожи были на досужую выдумку. Верил Стахий: лесной человек, лесовик, лешак, способен возникнуть, словно бы из ничего, и скрыться вмиг, как бы в никуда – был и не стало. Верил и мечтал увидеть эту нежить. Верил, но сам от себя скрывал нечестивую мечту, маскировал наивным желанием насобирать грибов. Приличнее для мужчины было бы укрыть ее за охотой или хотя бы за упражнениями в стрельбе. Но люди бывалые и в Курляндии и в Борках утверждали одно: жильцы лесов и болот не жалуют человека с ружьем, да и с иным железом. На глаза ему стараются не попадаться, строят злые козни. Те, кто не вернулся из леса, сгинул в чащобах или болотах, были охотниками или дровосеками.
Итак, ружья в лес Стахий не брал, корзинкой не отягощался, чтоб людей не смешить. Бродил по дебрям налегке, с торбочкой, фляжкой и суковатой палкой: в умелых руках и она неплохое оружие. Руки у него сызмальства были умелые, а умение свое он постоянно совершенствовал. Телохранитель царевны или герцогини – не страж при шлагбауме.
За долгие годы жизни в Курляндии и многие месяцы в Вирцау (из них тоже годы набежали) он хорошо узнал местные леса и полагал, что даже ночью выйдет по звериной тропе к пограничному с Польшей озеру. Днями озеро влекло его неодолимо. Вроде бы и красотой не отличалось: болотная топь на подступах, окоем из рогоза и камыша, острый запах прели и рыбы, черная непроглядная вода. Знакомая, родная невзрачность – вроде бы он и не покидал Борок, верстах в пяти они за спиной.
Стахий неторопливо прикладывался к фляжечке, и чувство единения с оставленной родиной усиливалось. Не замечал, как соскальзывает на хвойный подстил с высокой сосны белка, как подплывает к самому берегу лебединая семейка, как осторожная лосиха показывает из куста треугольную морду. Из дремы выводил громкий хруст валежника под чьей-то тяжелой поступью, испуганное верещание чаек. Но лесовик не показывался. Озерные или болотные жилицы, русалки, тоже не проявляли к чужаку любопытства. Он же чувствовал: нежити таятся поблизости, в зарослях камыша, на топком дне озера, пережидают, когда чужак уйдет.
То ли в Борках, то ли в Измайлове женщины говорили: жилицы болот хвостов не имеют, часами сидят на деревьях. Сушат на ветвях длинные зеленые волосы, расчесывают их тонкими охочими до щекотки пальцами. С деревьев высматривают зазевавшихся мужиков. Прыгают на них рысями, щекочут до смерти. Он надеялся, его не постигнет участь этих бедняг: русалки якобы щадят иноземцев, но все-таки в русалью неделю в лес не ходил. В русалью неделю болотные девы особо глумливы, опасны и для людей, и для зверья. Удержу на них нет. Сохатых к деревьям привязывают на съедение комарам, медведей в топи сталкивают. А что с людьми делают, кто же скажет, – ни один повстречавший их назад не возвращался.
Как-то расположился он на своем любимом месте, невдалеке от озера. Приложился пару раз к фляжечке, тут бы и вздремнуть, но… Услышал пение. Голос высокий, вроде женский. Мелодия будто знакомая. Слова непонятные. Встревожился. Откуда женщина в такой глуши? Не заблудилась, выходит, если поет. Не русалка ли? А вдруг леший? Говорят, он немой. На всякий случай убрал фляжку, поднял палку, но продолжал сидеть. Голос приближался. Наконец из чащи вышла особь, по виду женского пола, с вязанкой хвороста на спине. По одежде – простолюдинка: синяя юбка, того же цвета корсаж на белой рубахе, волосы под красным платком. Русалка? Да какая русалка взвалит себе хворост на спину, да еще и запоет! Женщина. Конечно, обычная баба. Она плюхнулась на траву. Вязанки не сняла и петь не перестала. Он узнал песню. Ее пели мещерские куршанки, когда переправлялись через Оку. Они жили в лесных деревнях на левом берегу реки и наведывались в Переяславль на торг. До главного городского базара почему-то никогда не добирались, будто сил им не хватало пройти еще две-три версты. Располагались обычно близ церкви Воскресения сгонного, на самой окраине. Торговали лесной ягодой, травами, грибами. Лопотали меж собой не по-русски. Горожане говорили, что лесные люди и не мордва, хоть и нехристи они: тоже молятся кустам и деревьям, вместо церквей у них священные рощи, вместо икон какие-то деревянные идолы-божки. Божков он видел на перекрестье лесных дорог. Говорили, песни поют курши во славу этих божков, князь у них свой, Меленя, живет в городище, что зовется по его имени Меленки.
Вспомнил про мещерских, рязанских, куршанок и радостно стало, словно землячку встретил. А ведь видел куршанок в Митаве прежде, но казались они всегда чужими. Эту незнакомку за свою сразу принял. Окликнул приветливо:
– Ау, красавица!
Женщина поперхнулась песней. Только теперь его увидела, хотя сидела от него в пяти шагах. Хотела вскочить – и упала навзничь. Вязанка перевесила, притянула к земле, мешала встать. Он поспешил на помощь. Женщина завизжала. Взметнулись с дубов птицы, сорвались с вековых сосен шишки. Эхо покатилось на болото, к озеру.
– Чего орешь? Весь лес переполошила, – сказал он грубо по-русски.
– Герр ляйбвахе! – обрадовалась женщина.
– Что же так плохо по-немецки? – Он помог ей подняться.
– Слишком много языков учить пришлось: польский, немецкий, шведский. Теперь, может, еще и русский, – она засмеялась. – Я вас сразу не признала, с испугу. За разбойника приняла. Взять с меня нечего, и не молоденькая, а все боязно.
Она и впрямь не была молодой, лет под пятьдесят. Но ему показалась очень даже привлекательной. Он охотно переложил вязанку на свою спину.
– Нам, чай, в одну сторону? – спросил игриво.
– Всем тут в одну сторону, – ответила женщина сухо и взяла его торбочку.
Какое-то время шли молча. Она семенила сзади и, как ему казалось, то и дело оглядывалась.
– А за лешего ты меня не приняла? – спросил и остановился, чтобы дать ей передохнуть. Самому отдых не требовался: ноша была легка. Столько хвороста можно было и на опушке собрать.
– Леший совсем не такой.
– Какой же? – Он положил руки ей на плечи, к лешему ее серьезность, ее обеспокоенный вид.
Она не отстранилась, сказала шепотом:
– Посмотри налево.
За березой, чуть выдаваясь из-за нее, стоял великан.
Возможно, это было обожженное грозой дерево. Тогда он и не подумал выяснить.
– Иди вперед и не оглядывайся, – шептала женщина. – Он тебя не тронет. Но и меня в обиду не даст.
Он не мог сдвинуться с места. Ноги отяжелели, словно к ним привязали гири или надели кандалы, железа. По спине заструился пот.
– Крест на тебе есть?
– Шнурок порвался: дома оставил, – голос у него дрожал, и зубы стучали.
– Это хорошо. Сейчас отпустит, не бойся.
Женщина легонько толкнула его. Он тут же сорвался с места и побежал. Мчался что есть сил. Сознавал, женщине за ним не угнаться, и не мог остановиться. Но на дороге к замку они с ней оказались одновременно.
– Ты не за валежником ходила, – сказал он, переводя дух.
– Да и ты не за грибами, – женщина потрясла тощей торбочкой. – Присядь. А хворост брось, не в замок же его тащить. Я отлучусь ненадолго.
«Ну ядрена вошь! – думал он. – Что за баба – провела как молокососа. Ненужную поклажу навьючила, бежать заставила и с торбочкой скрылась. Хорошо, фляжку в торбу не положил!» Раздосадованный, он сделал пару глотков. Тут и женщина вернулась. В ином наряде, какой под стать горожанкам не из бедных.
– Кто ты? – спросил зло.
Она спокойно уселась рядом с ним, вынула из потайного кармана юбки деревянный католический крестик. Надевая, объяснила:
– К жильцам леса надо без креста ходить. Не терпят они его и на людей с крестом злобятся.
– А как же говорят…
Женщина не дослушала:
– Так это он на чертей действует.
– На домовых.
– Нет, домовые – те же лешие, только старенькие. На старости лет к теплу тянутся, в дома перебираются.
– А привидения?
– Привидения – немецкая нечисть! В домах людей простых они не селятся. В замках обитают, – сказала женщина по-немецки. В разговоре она смешивала языки. Куршского не употребляла, на польском изъяснялась как на родном. Он же польский знал слабовато: понимать понимал, но говорить стеснялся – опасался, что вместо польских произнесет похожие русские слова.
– Зовут меня Марта-Розалия-Эгле. Эгле – ель по-нашему, по-куршски. Только меня теперь так никто не называет, – добавила грустно.
– Я тебя буду так звать! Можно приходить к тебе?
– Приходи, – разрешила она без всякого кокетства. – Только не до гостей мне теперь: работы много. Я ведь вышивальщица герцогини. А голубушка наша, как известно, замуж собралась. Потому приказала все старые метки на простынях, скатертях и салфетках новыми заменить. Голь на выдумки хитра! Белье старое – зато метки новые. Жаль ее: человека непутевого в мужья навязывают. Гуляка он! Мот! Был уже женат, на прусской графине. Растратил ее состояние и развелся с ней. Говорят, по требованию самой графини и к ее удовольствию. – Марта-Розалия-Эгле говорила с воодушевлением. – Да чего от него ожидать: яблочко от яблони недалеко падает. У Морица отец и мать беспутные, да и дядюшка его из-за своего беспутства голову сложил.
– Откуда тебе все известно?
Он привскочил, порываясь встать. Разговор о суженом Анны ему не понравился – сплетня, бабьи выдумки. Не предполагал, что обслуга замка перемывает косточки властителям, как своим ближним. Не дело это! Непорядок!
Эгле не дала ему подняться, удержала не по-женски сильной рукой.
– Откуда знаю? – Она засмеялась. – Да все тайны великих людей на людях малых держатся. Прислугой охраняются, прислугой и разглашаются. А без прислуги великие обходиться не могут. Герцогине бы самой метки на белье изменить, так нет – лучше нищету свою перед прислугой обнаружить, чем до иголки снизойти. Или мать нынешнего жениха графиня фон Кенигсмарк…
И, перейдя на шведский язык и путая его с немецким и польским, Эгле рассказала, как мать Морица оставил могущественный возлюбленный, как она отправилась к Карлу ХII просить, чтобы он вернул ей ее шведские поместья. С Карлом она была знакома с детства, верила в свои женские чары, а потому рассчитывала на успех. Король находился тогда в Митаве. Однако принять графиню, преодолевшую опасный, долгий путь, он не пожелал. Она стала искать встречи с королем вне замка.
– И встретила его на этой вот дороге, чуть ли не на этом месте. Вышла из кареты, взбила пыль юбками. А король, завидев ее, только приподнял шляпу – и был таков. Вскоре вся Европа смеялась над этой встречей. Даже памятная медаль в насмешку была отчеканена. Даже стихи сложили шутливые. Жаль, забыла их. А ты говоришь, откуда я все знаю? Да при любом европейском дворе не найдешь человека, кто бы не знал жизни своего властителя.
Она встала, тщательно отряхнула юбку, сказала строго:
– Делу время – потехе час. Заболтались мы с тобой. Пора идти.
«Заболтались» – он-то почти и не говорил.
– А ты ведь, Эгле, так и не ответила мне, что делала у болота, имени моего не спросила.
– Должен был сам представиться. А имя твое я давным-давно знаю, герр телохранитель. И много раз мы с тобою нос к носу сталкивались, да только ты никого, кроме герцогини своей, не видишь.
Она озорно сверкнула юными синими-синими глазищами. Ему опять захотелось обнять ее. Эгле угадала его желание и пошутила:
– Видно, ошиблась я немного: в лесу притяжение герцогини слабеет, – и грустно прибавила: – Молод ты для меня, да и соглядатаев тут много. Это я им, жильцам лесным, требы носила. Так у нас исстари заведено. Мы им – требы, они нас в угодья свои, леса да болота, беспрепятственно пускают. Христианство разорвало эту связь. Спутало лесных жильцов с дьяволами, жриц леса на кострах извело. Осталось нас в округе всего ничего. Да и то на одну уменьшится, если ты сболтнешь про меня.
– Не сболтну, Эгле.
И пока они шли к замку, рассказывал ей о рязанских куршах, о своей прабабке куршанке, о том, что, по преданию, появились курши в Переяславле вместе с женой рязанского князя Олега, литовской княжной Евфросиньей.
– О нет! – не согласилась с последними сведениями Эгле. – Это наши предки пришли из ваших лесов. У нас тоже есть свои предания. Приходи вечером, расскажу и грибы твои зажарю.
Грибы он отдал, но есть их и слушать предания не отважился, и в лес решил пока не ходить.
Глава XVII
Герцогиня Курляндская и граф Мориц Саксонский
Морица Саксонского Стахий увидел спустя несколько дней после встречи с Эгле на той дороге, где мать графа поджидала шведского короля. Граф приехал в Митаву как частное лицо и очаровал курляндских дворян, особенно дворянок. Дамы наперебой приглашали его в свои гостиные, о нем только и говорили. В замке женщины всех рангов тоже без конца шушукались о возможном женихе герцогини. Говорили, что он бесподобный красавец и безукоризненный рыцарь, то есть отчаянно смелый воин и галантный кавалер.
Митавская затворница, так называла Анну европейская знать, выпытывала у приближенных все новые и новые о нем подробности и внимала им, словно увлекательной сказке. Эта сказка начинала сбываться в ее несчастливой жизни. Раз за разом Анне сообщали, что претенденту на ее руку тридцать один год (ей исполнилось тридцать три), что с двенадцати лет он на воинской службе. Был волонтером в армиях Мальборо и принца Евгения, участвовал в сражениях с французами, шведами и турками. Восхитил храбростью и воинским талантом царя Петра. Под командованием его в четырнадцать лет Мориц сражался при Штральзунде. Царь будто бы воскликнул однажды: «Мне бы такого сына!» Объясняли, почему, подыскивая герцогине жениха, он не остановил выбора на этом достойном юноше: Мориц в то время еще не развелся с женой. Упоминание о жене омрачали прекрасную сказку. Анна недовольно морщилась, торопила «сказителей»: «Дальше-то, дальше что?» Те или не замечали ее недовольства, или желали предупредить и говорили: граф очень напоминает своего отца и не только силой, ловкостью и привлекательностью, но и тем, как беспечно сорит деньгами. Как пример семейной расточительности приводился такой эпизод: Август Сильный посетил в первый раз одну из фавориток, держа в правой руке подкову, в левой мешок с деньгами. Фавориток же до матери Морица и после нее у короля была уйма. Доброжелательные рассказчики обычно в этом месте замолкали, чтобы Анна сделала вывод: яблочко от яблоньки… Но она опять торопила: «Дальше, дальше». Мориц тоже имеет не одну возлюбленную, предупреждали ее. Уже в двенадцать лет у него был роман с какой-то кружевницей. Теперь – длительная связь с известной французской актрисой Андриенной Лекуврер. Наконец, что ни день – у него новое приключение, новый скандал.
Предупреждения доброхотов только увеличивали интерес Анны к графу. Она никак не могла дождаться встречи с ним, хотя бы неофициальной. Но до признания его Сеймом нечего было об этом и думать.
В середине июня на заседании Сейма графа Морица Саксонского единодушно избрали наследным герцогом Курляндским. К Анне прибыла делегация и от имени курляндского дворянства попросила ее заключить брачный союз с ним и тем самым соединить древнюю Курляндскую герцогскую династию с новой. Анна кротко ответила: «Судьба моя всецело зависит от воли императрицы». И сразу же отправила императрице письмо, нисколько не сомневаясь в ее согласии, а на другой день «случайно» встретилась с Морицем.
Ранним погожим утром Анна отправилась на верховую прогулку в лес. Это был ее обычный, каждодневный моцион. Поэтому не вызвал подозрений ни у кого. Правда, Стахий отметил, что на Анне новое платье, перешитое из старого, кажется, уже не в первый раз. Искусница Эгле украсила его вышивкой, прикрыла пятна и дыры. Вышивка являла себя и там, где ей никак не надлежало быть. Любя и жалея Анну, он все-таки ухмыльнулся: голь, она всюду голь, на выдумки хитра.
Ехали привычным путем. Но каждый день в пейзаже обнаруживались какие-то перемены. В этот раз он приметил, что начали колоситься овсы. Возможно, они заколосились несколько дней назад. Но только теперь южный ветер гнал по полю высокие серебристые волны, открывал притаившиеся за сильными стеблями огоньки васильков и куколя. Обнаруживалась нерадивость селян: нечисто, поспешно просеяли семена. Зато теперь они с удовольствием и тщанием натягивали вокруг поля веревки с колокольчиками – не очень надежную преграду прожорливым вепрям. Быть скоро большой охоте, к радости герцогини. Она же поспешно проехала мимо заграждения. Не остановилась поболтать с подданными. Анна любила и умела поговорить с простым людом по-свойски. Унаследовала эту манеру от царя-батюшки и матери. Царь постоянно с чернью якшался, кое-кого из нее в князья произвел, сам в плотниках походил. Мать бабами неучеными себя окружала, их россказнями заслушивалась.
В лесу по-весеннему истово куковала кукушка. «Припозднилась, матушка, – подумал он и суеверно загадал: – Кукушка, кукушка, сколько лет мне еще служить Анне?» Побаивался, что перемены в жизни герцогини и его коснутся. Кукушка начала счет и вдруг оборвала его. Заверещала сдавленно, будто кто-то стиснул ей горло. «Леший?» – мелькнуло у него.
На повороте дороги возник одинокий всадник в богатом костюме для верховой езды. Костюм, нарядный и яркий, такая же празднично-веселая сбруя на лошади выдавали в нем истинного иностранца, а никакого-то польского или немецкого вельможу. Тех распознать можно было сразу: частыми визитами в Курляндию они намозолили всем глаза. Завидев встречных, иностранец, скорее всего француз, изящно спешился, галантно поклонился Анне и спросил по-немецки:
– Досточтимая сударыня, простите, не знаю вашего титула, приведет ли меня эта дорога к замку Вирцау?
– Дорога-то приведет, – надменно отвечала Анна, – но хватит ли господину оснований, чтобы быть в замке принятым?
– Основание у меня всего одно, – с веселым простодушием сказал иностранец, – мне необходимо увидеться с ее высочеством герцогиней Анной.
– В таком случае вам не стоит утруждать своего коня – герцогиня перед вами.
– Бог мой! – Иностранец подмел дорогу перед конем Анны страусовыми перьями шляпы. – Бог мой! Так это вы самая вожделенная невеста Европы? Какая приятная неожиданность! Я и не подозревал, что вы так прекрасны. Вы истинная Артемида. Ваши портретисты бездарны. Позвольте, я пришлю вам своего живописца снять с вас портрет.
Анна с удовольствием слушала пустословие незнакомца, комплименты, тысячу раз говоренные им другим женщинам. «Так вот каков этот кандидат в мужья, – подумал Стахий, – шику и напора многовато, хорошо бы ума было столько же».
– А я так сразу догадалась, что вы и есть самый неотразимый в Европе жених. – Она засмеялась громким, грубым смехом простолюдинки. Никак не могла от него отучиться, хотя Бестужев не раз делал ей замечания. Европейского жениха, однако, такой смех не смутил.
– О, простите, я не представился. Граф Маврикий Саксонский, для вас просто Мориц. Ваша красота заставила меня забыть правила этикета. Позвольте сопровождать вас в вашей поездке.
– Я просто наслаждаюсь летним утром.
Несказанно довольная, Анна тронула коня, ловко объехала графа, а Стахию, двинувшемуся следом, тихо обронила:
– Оставь нас.
– У меня инструкция обер-гофмейстера, – возразил он по-русски.
– К черту инструкции! – ответила она также по-русски. – Я счастья хочу! – Пришпорила коня и помчалась вперед. Лихой была наездницей.
– Там болота, топи! – крикнул Стахий и бросился ей наперерез.
У старого дуба она остановилась. Взволнованный, он все же приметил на нижних ветвях дерева куски яичницы и лепешки. Понял: это принесенная Эгле треба. А как очутились засохшие уже венки на самом верху, объяснить себе не смог. Эгле туда бы не добралась. Анна на все эти несуразности не обратила внимания. Все мысли ее занимал Мориц. Она дождалась его, и они повернули назад. Торная дорога на Митаву забрала влево. Неторную, едва заметную, затопил недавний дождь, отрезал путь к болотам и озеру.
Лошади будущей супружеской четы шли неспешно и дружно в ногу, бок о бок. Он держался на приличном отдалении от них и не слышал, о чем говорят суженые. Но ясно было: с наслаждением флиртуют, у всех произносимых ими слов один смысл – ты мне нравишься, нравишься, нравишься. Ему граф-повеса тоже совсем некстати понравился: высокий, выше очень рослой Анны, статный, с приятным улыбчивым лицом, добродушный и по-солдатски простоватый, словом, свой парень. Любуясь сужеными, он думал о них присказкой борковских старух: «Хороша парочка, как баран да ярочка. Всякая невеста для своего жениха родится». Увидел: целуются на опушке, прощаясь, их лошади.
– Я счастлива, Стахий! Счастлива! – кричала Анна, неслась к замку через овсы. Серебристые волны накатывали на узкую тропинку и не могли ее преодолеть. Южный ветер уносил крик к лесу, укрывшему графа: – Я счастлива!
Поздним вечером обитателей замка всполошила неурочная, не заказанная никем из них музыка. Около десятка менестрелей или трубадуров под башней замка играли на виолах и лютнях. Самый высокий и статный пел:
- И что приятнее для слуха,
- Чем слово верное – «жених»?
- Душа взлетает, легче пуха,
- И праздник этот весь для них.
- И миртовый венок невесте,
- Который ей к лицу всегда.
- Корону пусть наденут вместе
- И славны будут сквозь года…
Обитательницы замка прильнули к окнам. Распахнули их, подняли. Не всем это оказалось под силу. Многие окна не открывались: древние рамы прогнили, петли заржавели.
Полуодетые женщины легкими призраками заметались по залам, галереям, коридорам, передавали радостную весть: «Мориц, Мориц, Мориц! Приехал. Это он поет».
Анна едва прикрыла ночную рубашку шалью, выскочила на ненадежный крохотный балкончик. Он ласточкиным гнездом висел на верху башни. Опасно свесилась с него и поймала миртовый венок. Мориц метнул его удивительно точно.
- Любовь сердца воспламеняет
- Посредством глаз-свечей.
- Сначала чувствами играет,
- А вскоре – мука для людей.
- Она нам размягчает волю.
- Она ручьем стремится в кровь,
- Никто не знает лучшей доли —
- Ведь есть врожденная любовь… —
пел Мориц и аккомпанировал себе на лютне.
- И кто-то средства применяет,
- Чтобы сплести сердца сильней,
- Тогда печали увядают,
- И страсти пышут веселей, —
очень слаженно подхватили трубадуры.
– Ночь отменяется! – воскликнула Анна и бросила Морицу шаль.
Он повязал ее, как пояс. За шалью метнулась к нему, разворачиваясь на лету, веревочная лестница, привязанная к балкону.
– Поднимайтесь, граф! Будем петь и танцевать до полудня.
Мориц не колебался ни минуты.
– Вы обрушите балкон! – пискнула Бенигна за спиной Анны и потянула ее вглубь башни, повела одеваться.
Вскоре в большом холодном и летом зале дымил камин. Его не разжигали лет пятьдесят. Дымоход облюбовали галки, возможно, и какая-то нечисть. Что-то там верещало, ухало, рвалось в ночное небо. Но ни зловещие звуки, ни едкий дым не мешали собравшимся дамам весело щебетать и кокетничать с ночным гостем.
– Вы прекрасно поете, граф, – восторгалась одна по-французски.
– И песни у вас премилые, – подхватила другая по-польски.
– Это сочинения моей матушки, графини фон Кенигсмарк, – по-немецки объяснил польщенный граф. – Она написала их в самую счастливую пору своей жизни.
– Как же, как же! Мы знаем, ваша матушка – талантливая поэтесса. Ее называют саксонской Сапфо, – обнаружила свою осведомленность Бенигна. – Мне рассказывал батюшка: она совсем молодой, примерно лет шестнадцати, в Стокгольме участвовала в драме Расина «Ифигения». Драма ставилась для королевской семьи. И не только играла – сочинила для нее музыку и пролог в стихах.
Анна нахмурилась. Она не переносила похвалу, расточаемую другим женщинам. Даже то, что расхваливалась ее будущая свекровь, ничего не меняло. Мориц заметил перемену в настроении суженой и опять запел:
В эту майскую ночь он отходит ко сну.
Дева – не призрак, и шорох травы наяву.
Светом луны обнажен берег пруда…
Анна прервала пение, приказала капризно:
– Идем кататься на лодках!
Все весело последовали за ней к реке. Она протекала под стенами замка. Невдалеке были еще две. Так что замок находился в междуречье и во время паводка становился и неприступным, и отрезанным от всего света. Комары и лягушки, возможность опасных встреч с лесными разбойниками, а то и с жильцами лесными – хорошенькое местечко выбрали герцоги Курляндские для летней резиденции! Но где они могли найти лучшее, когда вся Курляндия в болотах?
Анна выбрала лодку на двоих, без гребцов. Сама села на весла. Сильно и уверенно погнала ее вверх по реке, к восторженному изумлению Морица.
– Думм бер, догоняй! – крикнула озорно.