Первый день – последний день творенья (сборник) Приставкин Анатолий
И сестренка переспросила, подымая чистые испуганные глаза:
– Насовсем затерялся?
Шли месяцы, годы. И вдруг нам сказали, что детей возвращают в Москву, к родителям. Нас обошли с тетрадкой и спросили, к кому мы собираемся ехать, кто у нас есть из родственников. А потом меня вызвала завуч и сказала, глядя в бумаги:
– Мальчик, здесь на некоторое время остается часть наших воспитанников. Мы оставляем и тебя с сестренкой. Мы написали вашей тете, спрашивали, может ли она вас принять. Она, к сожалению…
Мне зачитали ответ.
В детдоме хлопали двери, сдвигались в кучу топчаны, скручивались матрацы. Ребята готовились в Москву. Мы сидели с сестренкой и никуда не собирались. Мы разглядывали фотографии.
– Вот Людочка. А вот я.
– А еще?
– Еще? Смотри, и здесь Людочка. И здесь. И меня много. Ведь нас очень много, правда?
Осколок
Осколок был тяжелый, железный, с острыми краями. Нет, он совсем не был тем осколком, от которого погиб отец Вовки. Да и мать у Вовки умерла просто от болезни. Хотя все говорили, что ее подкосила война.
Этот осколок оказался почти безопасный, безымянный, неизвестно чей. Он прилетел неведомо откуда в тревожную московскую ночь, пробив крышу дома. Тогда еще были у Вовки и мать и отец. А потом Вовка остался один, безымянный, как тот осколок, что он таскал в кармане. И так же, как тот осколок, занесла Вовку война под чужую крышу, в детдом. Та к они и жили – Вовка и его осколок. И все было не плохо и не хорошо, а вполне нормально. Только вдруг осколок пропал. Может, выронил его по нечаянности Вовка. А может, кто-нибудь стащил. Как узнаешь?..
И затосковал Вовка. Вспомнил осколок, вспомнил начало войны, вспомнил крышу и свой дом, вспомнил отца с матерью. И показалось ему, что один-одинешенек он на всем белом свете.
Узнала о Вовкиной пропаже строгая воспитательница. Собрала на линейку всю ребячью спальню и попросила выложить из карманов на стол все железки. И тогда на столике, вместе с другими вещами, оказалась целая кучка тяжелых железных осколков.
Яблоко
В стылую, леденящую зиму сорок третьего года мы не знали ни яблок, ни груш. Мы ели мороженую сладковато-вязкую картошку. На уезженных дорогах с крапинками семечек, вдавленных в гладкий лед, мы подбирали эту картошку после колхозников, проезжающих утром на базар. Черные, мерзлые кругляши гремели, как деревяшки, и припекали пальцы холодом. В печке они долго не хотели оттаивать, только капельки воды на них пузырились и кипели.
Однажды я смотрел кино. Это была армянская сказка о героях и о любви. В конце ее рассказчик вынимал из кармана большое красивое-красивое яблоко и протягивал его зрителям прямо с экрана:
– А это вам за то, что слушали!
У меня даже дух захватило от такой щедрости. Второй и третий раз я только и ждал этих слов. В четвертый – я уже стоял у экрана и весь дрожал, ожидая, когда мне протянут яблоко. В пятый раз меня не пустили.
– Нельзя, нельзя, мальчик, – сказала билетерша. – Лучше завтра приходи, будет интересный фильм про волшебников.
Но зачем мне нужен был фильм, хотя бы и про волшебников? По белой дорожке поселка я шел домой. Большая картофелина валялась в колее, я положил ее в карман, но не обрадовался. Солнце прокатилось и упало за трубы домов, как уроненное кем-то яблоко. На блестящие следы от полозьев, в придорожный чистый снег сыпались розовые пятна заката. И они тоже были похожи на яблоки.
Обманутые письма
В детдоме было три воспитательницы. И все они, хотя и не были молодые, оставались не замужем. Наверное, потому что три года шла война. Правда, воспитательница Ольга Петровна переписывалась с отцом Бориса. Об этом знал весь детдом. Ребята немного завидовали Борису и говорили:
– Твой отец приедет с фронта и женится. Вот посмотришь! Сколько он ей писем написал, небось побольше, чем тебе!
– Ну и пусть, а мне что… – говорил Борис, а про себя думал, что, может, это не так уж плохо, что Ольга Петровна добрая и красивая…
Когда в детдом приходила почта, Борис сразу различал письма отца. Конверты были красивые, заграничные, а высокие буквы напоминали восклицательные знаки. Только чаще эти красивые письма были не ему.
Ольга Петровна смотрела на него ласково и понимающе говорила:
– Приходи ко мне в гости, Боря. Чай будем пить. Не с сахарином, а с настоящим сахаром. Я тебе письма от папы прочитаю.
– А мне неинтересно, что он пишет… – говорил Борис, но в гости приходил.
К директору детдома приехал сын. И на третий день кто-то из ребят сообщил достоверно:
– А Ольга Петровна гуляла с директорским сыном!
– Врешь… – бледнея, сказал Борис.
– Вот и не вру. Он ее утром до детдома провожает. Целых два дня. Я вчера сзади шел, он ее обхватил вот так, а она смеялась…
Утром Борис сидел у входа и ждал. Вокруг стояли ребята. Самые нетерпеливые приносили новости:
– Вышли из дома. Он держит ее под руку.
– Идут к детдому, Ольга Петровна смеется.
– Повернули в боковой переулок.
– Он ее обнимает. Идут по переулку обратно.
– Опять обнимаются. И опять идут по переулку.
Ольга Петровна опоздала на два часа. Быстрая, счастливая, она пролетела по двору и даже не заметила, что никто из ребят не подбежал к ней, как это бывало раньше. Не обратила внимания, что первый день не оказалось писем. Ей было не до этого.
А красивые заграничные конверты шли и шли, и буквы уже были похожи на вопросительные знаки, словно кто-то никак не мог понять, что произошло. И никто не видел, как детская рука тихо забирала их из ящика и складывала нераспечатанной стопочкой под матрац.
Честная правда
Вечером в детдомовской спальне слышался шепот.
– Вовка, а тебе отец часто письма шлет?
– Шлет.
– Что он пишет, Вовк?
– Ну, пишет, жди, приеду заберу. Будем снова вместе.
– А еще?
– Что еще… Пишет, что воюет. Ты спи, Юрка. Хватит.
– А мне ничего не пишет. Честная правда. Вот когда мы жили в Саратове, он меня очень любил. Он мне каждый день мороженое приносил. Придет с работы и скажет: «Привет, Юрка, расти скорей, на охоту пойдем!» Не веришь? Честная правда!
– Ты же говорил, что в Воронеже родился.
– Ну, говорил. А потом мы еще в Саратове жили.
– Рассказывай… Ладно, спи.
– Я сплю… Вовка, Вовк… Ты не веришь, что мы жили в Саратове? Так вот, мы там и не жили совсем. И в Воронеже не жили. И отца у меня никакого вовсе нету. Честная правда.
– Как нет? А куда он делся?
– Его, Вовк, и не было. Мне так мама сказала. Что у всех есть, а у меня нету. Ну просто вот никакогошнего нету. А я взял и придумал его.
– Врал, значит?..
– Я, Вовк, не врал. Я по правде придумывал. Честная правда! Вон Гарик рассказывал, как ему мороженое приносили. А я представил, как будто это мне приносили. На охоту у Бориса отец ходил. Вот я и подумал, как будто это мой отец ходил на охоту. Ну, а про фронт я хотел у тебя узнать. А то я не знаю, как мне отец с фронта писал…
– Просто это. Подумаешь!.. С фронта… Я тебе завтра подарю несколько писем моего отца. Ладно? – Вовка это сказал и как-то громко засопел носом. Можно было подумать, что он действительно спал.
Буква «К»
У Славы Галкина не было ни отца, ни матери. Ему было восемь лет, он жил в детдоме и учился в школе. Фамилия учительницы его была Галина. Всем ученикам родители давали с собой вкусные завтраки, а Славке никто не давал. И Славка иногда на уроках мечтал, что он вовсе и не Галкин, просто ошиблись где-то и поставили лишнюю букву. А фамилия у него такая же, как у его учительницы, и он Вячеслав Галин. Но фамилии ведь исправлять нельзя, и Славка только мечтал об этом, и еще мечтал, что если бы все было именно так, то учительница оказалась бы его мамою и давала бы ему в школу свертки с завтраками. И Славка чуть-чуть недолюбливал букву, которая разбивала всю его мечту. И потихоньку пропускал ее. А в диктантах за ошибки ему ставили двойки. Однажды учительница очень рассердилась. Она сказала:
– Почему ты, Галкин, пропускаешь в славах букву? Никто не делает таких странных ошибок. Смотри, что ты написал: «Светило жарое солнце, и мы пошли упаться на речу». Это просто непонятно. Завтра перед уроком зайдешь ко мне.
И Славка пошел к учительнице. Та продиктовала ему диктант, прочла слова с пропущенной буквой «к» и рассердилась. А потом почему-то спросила о родителях. Велела заходить еще. Но главное, завернула ему в газету завтрак.
Славка стремительно летел в школу. В перерыв он не ушел, как обычно делал, в коридор, а достал свой завтрак, хотя совсем не хотел есть.
Когда учительница проверяла новый диктант, она задержалась на работе Славы. В диктанте не было ни единой ошибки. И все буквы «к» стояли на своих местах. Ошибка оказалась только в одном слове. Было подписано: «В. Галин».
Но учительница, наверное, не заметила этой ошибки.
Военные люди
Вернувшись в Москву, я скрыл от своей дальней родственницы тети Кати, что мне предлагали пойти в местный детдом. Еще не хватало! Тетя Катя так любила меня. Она всегда об этом маме моей говорила, я хорошо запомнил: «Ну, мальчишка у тебя, Дуся… Хорош! Отдай мне его! Эх, отдай, Дуся! – А потом вздыхала и жаловалась: – Счастливая ты. Сын у тебя, и муж хороший. Ровесники ведь мы, а я – в девках…»
Тетя Катя придирчиво осмотрела мои вещи и примерила на себя шелковую тенниску. Я заметил, что она очень постарела. И сказал ей об этом. Тетя Катя рассердилась, закричала на меня. А потом долго исподтишка рассматривала себя в зеркало. Повеселела она, только когда пришел в гости дяденька старшина. Они пили чай и смеялись. И говорили, что вот целая семья собралась. И я пил чай и тоже смеялся. Мне тоже было весело, что такая хорошая семья собралась.
И проснулся ночью от громкого шепота. Мужской голос говорил:
– Катерина, пусти. Ну, пусти. Я тихо.
А тетя отвечала:
– Нельзя, чудак. Я же с мальчиком сплю. Он проснется.
И опять мужской:
– А сколько это будет продолжаться? Что же я, вот так и буду? Война ведь, Катя, не сегодня завтра в часть отправят… А ведь мы люди, Катя…
А тетя сказала:
– Не знаю, что делать, просто не знаю… Ох, всю жизнь мне не везло!
Утром дядя старшина был опять весел. Он даже похлопал меня по плечу и сказал:
– Хороший будет боец! Командиром станет! Маршалом! Хочешь стать маршалом? Тогда бери бумаги и пиши. Пиши: «Дорогой дедушка председатель! Я сирота. У меня нет ни матери, ни отца…»
– У меня отец на фронте, – сказал я.
– Ничего. Я говорю как лучше. Пиши: «Ни матери, ни отца…»
– А у меня есть отец! – упрямо повторил я.
– М… «Прошу определить меня, дорогой дедушка, в суворовское училище». Понял? – Дядя старшина подмигнул и весело сказал на прощание: – А потом поучишься, и глядишь – погоны со звездочками! Маршал! – Он красиво щелкнул передо мной каблуками: – Разрешите идти, товарищ маршал?
Повернулся и бойко вышел. Только я заметил, что, отойдя, он замедлил шаг, сгорбился и стал со спины вдруг старым-старым. А тетя Катя почему-то посмотрелась в зеркало.
В этот день я попросился в местный детдом. Меня взяли.
Бинокль
Толя Макеев был самым старшим в спальне детдомовских ребят. Витька был самый маленький. Все знали, что у Толи Макеева есть довоенная вещь, которую он, как он сам сказал, не отдал бы ни за какое золото. Это – бинокль. Ребята немного завидовали Толе. А больше гордились, что вот у него есть вещь, которую он не отдал бы ни за какое золото.
У Витьки ничего не было. Мальчика привезли месяц назад из блокированного Ленинграда. Он был слаб от голода и лежал в постели. Хоть в детдоме мясо было редкостью, специально ему в первый день дали большой кусок мяса, солонины, и горячий суп. Вечером Витька спросил:
– Толь, а что такое солонина?
То т задумался:
– Ну, это мясо такое редкое… А что?
– Нам его еще дадут?
Толя посмотрел на Витькино белое лицо, присвистнул:
– Конечно! Солонина – это, как бы тебе сказать, ну… слонина. Слона видел когда-нибудь? Сколько у него мяса!
Но мяса больше не приносили. Витька не поправлялся. Толя Макеев каждый вечер приходил с лесозаготовок веселый и наклонялся над Витькой:
– Как здоровье, герой?
– Толь, а слона еще не поймали?
– Нет, – отвечал тот серьезно. – Слон в лесу живет. Его трудно найти.
Однажды утром Толя достал свой знаменитый бинокль и долго разглядывал его. Витька тоже смотрел:
– Толь, это зачем?
– А это, друг, не твое дело. Сегодня иду сам на охоту, за слонами. Понял?
В обед мальчику принесли снова мясо и горячий суп. А вечером пришел Толя, и Витька радостно спросил:
– Толь, значит, ты убил слона?
Тот разобрал постель молча и полез под одеяло:
– Убил, убил. Ты спи.
– А где бинокль?
– Потерял. Понимаешь, пока ходил по лесу, потерял.
– Толь, а слон очень большой? – засыпая, спросил мальчик. – Нам хватит его?
– Спи, чудак. Конечно большой. До конца войны должно хватить, вот какой большой…
Витька крепко спал.
Родня малышка
Его звали Малышок, хотя он был не такой уж маленький. Ребята в Томилинском детдоме были местные. Они забирали по воскресеньям свою порцию хлеба и отправлялись к родне. Отправлялся и Малышок. И хотя никакой родни у него не числилось, Малышка отпускали. Он клал свой хлеб в карман и ехал на Люберецкое кладбище. У входа на мгновение восторженно замирал перед памятником революционеру Ухтомскому. Это был самый необычный и красивый памятник: красный из железа флаг, цепь, огромный меч. Правда, цепь была ржавая, а рядом висела выдернутая кем-то ботва. Но все-таки это были настоящая цепь и настоящий меч.
Малышок смотрел и торопился дальше. Он шел к могиле матери. Он был совсем маленьким, когда мама умерла. Он помнил только, что сидел рядом с гробом на телеге и держал огромный зонтик, а порывы ветра прямо-таки поднимали его вверх. Но одного не помнил Малышок: где захоронили его мать. Этого ему не мог сказать никто. Дядя сторож ткнул рукой неопределенно в пространство и сказал:
– Где теперь узнать… Сорок первый год – это примерно тут.
Малышок нашел очень заброшенную могилу и посидел около. И решил, что пусть здесь и будет его мать. Он обкопал землю, принес дерна, навел порядок.
Все случилось в одно воскресенье. В блестящий весенний день он увидел на своем месте трех людей. Малышок бродил в отдалении, читал какие-то надписи и все глядел туда, где были люди. А они стояли и не собирались уходить. Тогда ушел Малышок. Только на мгновенье он остановился около Ухтомского. Снял с цепи ботву, счистил с меча землю… И, оглядываясь, подумал угрожающе: «Пусть только здесь попробуют…»
И Малышок по-прежнему отпрашивался к родне.
Козье молоко
Моя сестренка опасно заболела. Она сгорала в жару и иногда плакала: «Ой, мамочка, больно… Больно…»
В такие дни я выпрашивал у детдомовской поварихи большой медный чайник и шел к станции. Там, привязанная к колышку, паслась чья-то коза. Я ставил под нее чайник и тянул за теплые, жестковатые соски. Я просил ее:
– Козочка, хорошая, добрая козочка, ты дай мне немного молочка… Не для себя, честное слово, сестренка моя болеет…
Однажды сзади подкралась ко мне старуха и больно схватила за волосы:
– Ах ты вор! Детдомовец ты несчастный!
Я вырвался и, потеряв крышку от чайника, прибежал в детдом. Скоро пришла и старуха. Я видел, как она спрашивала заведующую и прошла в детскую комнату, где та находилась. Заведующая как раз смотрела, как мою сестренку поят молоком.
Потом старуха вышла, а заведующая, выглядывая из двери, спросила:
– Вы ко мне приходили?
«Не сказала», – подумал я и так обрадовался, что забыл спрятаться. Я стоял в коридоре у стенки, и мне хотелось врасти в нее, когда старуха проходила мимо. Но она остановилась точно напротив меня и, разглядывая что-то на полу, сказала, словно сама себе:
– Я хорошо запомнила того, кто крадет молоко, и я его не вижу… Иначе бы руки ему повыдирала вместе с корешками. Так вот… – И, помолчав, добавила: – Но если какой хороший мальчик придет и попросит молока, разве я не дам? Ведь каждый знает, что я работаю сторожихой в школе.
И старуха пошла дальше, сильно шаркая об пол валенками, которые она носила даже летом.
«Тринадцатый»
Однажды во дворе детдома появился нищий старик. Он сказал:
– Кто посмеет смеяться надо мной? Разве вы знаете, кто я? Вы ничего не знаете!
– А кто вы? – спросили тогда наши ребята.
– Ого! Так им все и расскажи. Может быть, вы не смотрели фильм «Тринадцать»?
– Смотрели, – сказали хором мы.
– Тогда я удивляюсь вашему недомыслию и слепоте! – рассердился он. – Неужели каждому нужно объяснять, что единственный герой, оставшийся в живых после сражения, сейчас перед вами…
Старик пошел прочь. Мы онемели. Мы были сражены на месте.
Он, видимо, понял это и тотчас же вернулся.
– Ну, вот что, об этом молчок. Ясно? А сейчас тащите поесть! Разве может красный герой голодать в наше время!..
Целый месяц «Тринадцатый» жил у нас в дровах. Мы тащили весь свой хлеб. Героический старик, снисходя к нам, принимал все это и ворчал:
– Неблагодарные потомки… Разве я плохо воевал с басмачами? Разве я не красный герой?
– Красный герой! – подтверждали скорее мы, пугаясь, что он обидится и уйдет.
– И вы, контра несчастная, жалеете для красного героя свои жалкие рубли?..
Мы достали из тайников всю мелочь и принесли ему.
В тот же вечер он исчез. Несколько дней мы искали нашего старика. На третий увидели на берегу реки толпу. Старик лежал на земле мокрый и не похожий на себя.
– Бездомный бродяга! – сказали люди. – Напился до беспамяти и утонул.
– Это «Тринадцатый», – сказали мы, потому что мы одни знали о нем правду.
– Может, и тринадцатый… Их много нынче тонет, – ответили в толпе.
– Но это же «Тринадцатый»! – закричали мы. – Это же красный герой!
Тогда люди засмеялись:
– Тридцать лет он тут побирается, наш красный… От вина всегда красный.
– Вы… Вы врете все! – сказали мы, отчаиваясь.
И нас прогнали домой.
Мы сидели на дровах, там, где совсем недавно разговаривали с последним красным героем, оставшимся в живых, и мужественно скрывали друг от друга слезы. Мы твердо знали, что погиб «Тринадцатый» и никто не сможет понять наше горе.
Море
Это письмо было вправлено в рамку и повешено в красном уголке. Оно было адресовано ребятам детдома от московского шефа. В конце стояла подпись: дважды Герой Советского Союза, контр-адмирал. Когда-то шеф побывал даже сам в детдоме (он приезжал в Кизляр охотиться на кабанов) и в разговоре с ребятами, весело прищуриваясь, спросил:
– А моряками хотите быть? Ну-ну! Может, помогу чем-нибудь. Растите быстрей…
Ребята часто перечитывали письмо. Оно теперь было их надеждой. Их верой. Их молитвой. Неровные буквы превращались в белые гребешки волн, строчки, как валы, набегали, касаясь ребячьих сердец. И сердца сладко замирали. Море, конечно, ждало их. Ласковое, красивое, мерное.
Володька Рудкевич часто перечитывал письмо. Он был всех старше, и ему первому предстояло плыть в это море. Когда за одним из его дружков приехал из Москвы отец, Володька попросился с ними. Уж там-то, в столице, он разыщет шефа, и тот обязательно устроит его юнгой.
Володька долго ходил по Москве, разыскивая здание Главсевморпути. К шефу его не пустили, даже разговаривать не стали. Красиво одетый человек сказал в проходной:
– Ступайте, мальчик. Никого здесь в юнги не принимают. Впрочем, я могу еще проконсультироваться. Вы мне позвоните по три-восемьдесят-один.
Володька долго пробовал набрать этот номер из автомата, но ничего не выходило. Потом его научили звонить по местному телефону. Каждый день он приезжал к большому серому зданию и звонил от входа. Чтобы растянуть имеющиеся деньги, он ел только хлеб с морсом.
Тетка, что торговала морсом, лучше понимала его. Она говорила:
– Был сегодня твой начальник. Вчера не приезжал, а сегодня точно был.
Однажды, в который раз безрезультатно набирая знакомый номер, Володька понял, что ему никто не ответит. Тогда он достал оставшиеся деньги, выпил три стакана морса, к удивлению продавщицы, и медленно пошел по улице.
Море встретило его неласково. Но он верил еще в него. Он знал, что сегодня сядет на поезд и на крыше вагона поедет к этому морю. Вот так и шел он по городу. Рюкзак, почти пустой, теперь был надет у него под пальто. И от этого он казался немного горбатым.
Отец Фесенко
Володька Фесенко потерял связь с отцом в начале войны. И когда воспитатели спрашивали его о родителях или когда между ребятами заходил разговор об отцах, его отец получался самым лучшим, самым главным. И все верили Фесенко, потому что глаза у него были чистые-чистые, голубые-голубые, неотразимо правдивые.
То он описывал, как его отец-комдив уходил на фронт, а он, Володька Фесенко, проехался на отцовском скакуне перед замершими от восторга бойцами. То вдруг вспоминал, что еще до войны отец его, боевой герой-командир, получил лично от Буденного серебряную шашку на маневрах в Гатчине. А то оказывалось, что его отец воевал в одной дивизии с Чапаевым и даже соперничал с ним в ловкости и отваге. И выглядел отец Фесенко во всех рассказах молодцеватым стройным казаком с черными усами. Ни у кого в детдоме не было такого героического отца. Ребята уважали Фесенко. Воспитатели в карточке для беспризорных, в графе о родителях уверенно делали такую надпись: «Отец – крупный командир Красной Армии».
И вдруг отец Фесенко нашелся. Летом сорок пятого года он прислал короткое письмо, а следом приехал сам. В ослепительный жаркий день он появился у нас во дворе: сгорбленный, маленький, седоватый человек. Положил на землю тощий рюкзак, присел и непривычно щурил по-фесенковски голубые глаза на окружавших его ребят. Да тихо, устало как-то улыбался. И был он в обыкновенной солдатской гимнастерке, и на груди у него были обыкновенные солдатские медали.
А утром он увел за руку счастливейшего из людей – Володьку Фесенко. А мы смотрели. И смотрели воспитатели, которые при оформлении документов так и не исправили «крупного командира».
Наша биография
Почти у всех нас, принимаемых сегодня в комсомол, биография одинакова. Мы волнуемся, сидя в торжественной комнате райкома. Рассказывает о себе мой друг. За ним должен идти я.
– Ну, значит, отец мой был депутатом солдатских Советов. В революцию он был в Ленинграде…
– В Петрограде! – поправляют его.
И он соглашается:
– Правильно, в Петрограде. В старинное время он так назывался. Я забыл. Потом отец воевал с Юденичем. После был послан в Донбасс, шахты строил. И он сам рассказывал…
– Ладно, это потом. Вы биографию дальше, – говорят из-за красного стола.
– Хорошо, – кивает принимаемый. – Мать у меня жила в Краснодарском крае. Была активистка на селе, организовала избу-читальню, но в коллективизацию ее пытались застрелить кулаки, и она лежала в луганской больнице. Там, конечно, встретилась с отцом. Мать рассказывала, как ночью она возвращалась домой и…
– Вы биографию дальше, – говорит кто-то нетерпеливо из-за красного стола.
– Ладно. Брат мой старший был связистом, партизанил в тылу фашистов. Потом в действующей армии дошел до Чехословакии. Он много рассказывал…
– Ну, а дальше? – опрашивают из президиума.
– Дальше? Другой мой брат недавно на целину уехал. Вот когда призыв партии был. Он, знаете, в письмах писал…
Но люди останавливают:
– Это ясно. Вы о себе говорите.
– Чего? Так я все время о себе. – Парень передыхает и говорит: – Ну вот, потом я учился в школе и ее окончил. И все.
Свет в окне
Я помню хорошо то время, когда мама была живая. Я бежал с катка, промокший, усталый, и еще издали видел свет в своем окне. Желтый маленький огонек всегда горел мне навстречу, как только я поворачивал на нашу улицу. Взгляд матери моей был похож на теплый свет, плывущий из окна.
Теперь я работал, а по вечерам учился. Приезжал домой около двенадцати. Шел от станции по черным улицам. В некоторых домах горели окна. Это, наверное, матери дожидались своих сыновей. Я поворачивал на свою улицу и ничего не видел в том месте, где было наше окно. Холодная чернота проникала в сердце, и шаги невольно замедлялись. Значит, отец ночует опять у той женщины, которую мне прочили в матери. Я еще ее не видел. Но я хорошо чувствовал ее присутствие, потому что, появившись, она погасила тот неяркий огонек в окне, который зажигал мой отец.
Я медленно шел к дому. Я знал, что меня ждет. В ледяной комнате я буду разжигать печку, а торф не захочет гореть. Потом я буду чистить картошку, а коченеющие пальцы совать в рот. Потом, во втором часу ночи, сяду дожидаться, когда она сварится, эта картошка. Я буду глядеть на тлеющие синенькими огоньками торфинки и усну. А под утро у потолка будет плавать синий чад, в кастрюле окажутся только угли. В комнате будет морозить, и я лягу под матрац, чтобы доспать до шести, когда снова на работу…
Однажды, завернув за угол, я остановился, пораженный. Непривычно яркий свет пролился мне навстречу. Я заторопился, быстро зашагал, потом побежал к нему, доброму и зовущему. Я боялся, что он может вдруг погаснуть. А он, сильный и большой, с шелестом падал на ночную улицу, освещая мне путь. Я распахнул дверь. Отец и незнакомая наряженная женщина сидели за столом. У них было весело, и они не обратили на меня никакого внимания. Я ушел на кухню и стал стучать молотком. Просто нашел какой-то гвоздь и стучал по нему. Не скоро вышли они, двое. И отец, выходя, спросил:
– Ну, чего ты стучишь?
– Так, стучу, – сказал я и все бил и бил молотком.
– Целый час колотит, у меня уши болят! – сказала у дверей женщина.
В комнате все было прибрано. Чужая двухсотсвечовая лампа горела под потолком. Без абажура она больно жгла глаза. И я ввернул нашу маленькую теплую лампочку. А большую я выкинул.
Драгоценные марки
Еще совсем недавно, на исходе детства, я собирал почтовые марки. Мы отдавали самое, по нашим понятиям, драгоценное, чтобы раздобыть желанную картинку.
Альбомы специальные тогда не продавались, мы клеили марки на старые книги. Однажды, разглядывая свою коллекцию, я прочел в просвете между марками несколько слов об одном человеке. Буквы были заляпаны клеем, но я понял все. Мне захотелось узнать, что написано дальше, и я оторвал одну марку с изображением реактивного самолета.
Из нескольких строчек я узнал об удивительном бойце, который мечтал о счастливой будущей жизни, а сам сражался с беляками. Он вел отряд по лесам и болотам. Он не боялся пуль и шел всегда первым.
А дальше опять было заклеено, и я еще оторвал несколько марок. Под красивой маркой из колонии Мозамбик я узнал, что человек этот мечтал о свободе на всей земле. Он не слышал тех удивительных песен, которые слышали мы. Он знал всего одну хорошую песню. И любил петь ее на привалах.