Трибуле Зевако Мишель
Мы видели, что Манфред был всегда равнодушен к Джипси. Большой интерес к цыганке проявлял только Лантене.
– Разреши мне проводить тебя хотя бы до городских ворот, – попросил Лантене. – Кто знает, что может случиться.
– О чем ты? Что же может случиться? Месье де Монклар – слишком хороший прево, чтобы предположить, что я посреди белого дня пересеку верхом Париж и выеду за ворота подобно обычном купцу, отправляющемуся по своим делам.
Прощание было коротким. Манфред верхом выехал со Двора чудес. В сотне шагов от себя он увидел карету.
Манфред был не в том расположении духа, чтобы заняться вопросами, не отвечавшими его мыслям.
Но… карета в таком месте, в жалком, захудалом квартале, где любая улыбка фортуны могла считаться вызовом или провокацией, была настолько неожиданным, что Манфред склонился в седле.
Внутри кареты женщина, и притом очень красивая женщина, казалось, чего-то ждала. Какая-то легкая и нежная грусть омрачала ее лицо.
– Проезжайте своей дорогой! – послышался грубый окрик.
Человек, сказавший эти слова, сидел на козлах кареты. Манфред с любопытством поглядел на него. Ему показалось крайне странным, что кто-то осмеливается таким тоном говорить с ним.
– Ты хочешь, чтобы я ссадил тебя с твоего места и надавал пощечин? – спросил он спокойно.
Мужчина крайне злобно поглядел на него.
– Клянусь святым Панкратием! – сказал он по-итальянски. – Это я покажу тебе, как выбивают всадников из седла.
И он на самом деле спрыгнул на землю.
– Спадакаппа! – раздался повелительный женский голос из кареты.
Спадакаппа застыл на месте. Манфред хотел уже отпустить какую-нибудь дерзкую шутку, но встретил направленный прямо на него умоляющий взгляд дамы из кареты.
Грациозным и несколько высокопарным жестом, ему присущим, Манфред приподнял свою шапочку с черным пером, поклонился, вложив в этот поклон столько уважения, сколько смог, и поехал дальше.
Дама следила взглядом за Манфредом, пока он не исчез за поворотом улочки. Как раз в этот момент из дома, перед которым остановилась карета, вышел мужчина.
Это был тот самый мужчина, которого мы видели у Монфоконской виселицы. По крайней мере, он очень напоминал того путешественника. Спадакаппа называл его монсеньором. Это он сказал освобожденному Манфреду:
– Меня зовут шевалье де Рагастен.
Шевалье поднялся в карету, и та тронулась с места.
Дама с жадным любопытством направила на него вопрошающий взгляд. Шевалье де Рагастен обескураженно покачал головой.
Манфред пересек Париж легкой рысью, перейдя на шаг, когда на дороге показывалась какая-нибудь повозка, и съезжая в сторону, чтобы не обрызгать грязью сидящих в каретах дам. Он твердо, с крайне вызывающим видом, смотрел на стражников, время от времени ему попадавшихся. Он пренебрегал бесчисленными предосторожностями, о которых долго говорил ему Лантене…
Во взгляде его лучились дерзкая заносчивость перед людьми и ярость к иронии судьбы. Он сидел на великолепном караковом жеребце, которым управлял с изяществом опытнейшего наездника.
«Там, – растроганно размышлял он, – я найду слова утешения того, кто просветит мой разум, того, чьи глубокие изумительные рассуждения воплотились в горьком и могучем вызове несчастьям, угрожающим человеку с самого рождения: “Смех – неотъемлемое свойство человека”».
Дорога почти сразу же углубилась в густой многоярусный лес с рыжеватой листвой, простиравшийся до Сены – вековой, великолепный, таинственный лес, последние остатки которого мы можем видеть в наши дни под Мёдоном.
Землю покрывали опавшие листья. Бесконечная печаль исходила от этого осеннего пейзажа, на который близкая зима уже наложила печать опустошения.
Вскоре Манфред доехал до Мёдона. Деревушка приютилась у самого леса. Прямо под селением протекала Сена, теперь укрытая покровом тумана.
В воздухе меланхолично разносилась песня кузнеца, которую в такт отбивали звонкие удары молота по наковальне. Манфред увидел красноватый отблеск в глубине кузницы, видел кузнеца, орудовавшего молотом, высекая искры из железа.
У дверей кузницы играли дети…
Женщина, молодая и толстощекая, с улыбкой смотрела на них.
Манфред позавидовал этому сельскому покою и глубоко вздохнул.
В двухстах шагах от кузницы он остановился к стоящего на отшибе домика, забравшегося до середины косогора и освещенного восходящим солнцем.
Домик был мал и привлекателен.
На первом этаже домика располагалась большая харчевня с огромным очагом, в огне которого скручивались, шипели и потрескивали засохшие виноградные лозы.
Обстановка корчмы была крайне простой, если не считать великолепного поставца, в котором хранилась посуда и бутылки вина.
Посреди комнаты стоял стол, покрытый ослепительно-белой скатертью. На скатерти виднелись три столовых прибора, расставленных в идеальном порядке. У стола крутилась молодая, привлекательная, приветливая служанка в короткой юбке и с полуголыми руками. В трех шагах от стола пожилой человек, опустив голову на плечо и прищурив глаза, смотрел за работой служанки, или скорее изучал ее как знаток.
– Гертруда, дитя мое, большая ваза поставлена не так. Надо, чума ее побери, чтобы она хорошо смотрелась… Ее подарил нам наш добрый король Франсуа… Ах, злодейка!.. Что я вижу!.. Ты же не принесла серебряных приборов!
– Разумеется, хозяин!
– Оловянные приборы! Глупая, безмозглая, дурная девчонка!
– Глупая? – изумилась служанка.
– Да, глупая! Stulta es![28] Но ты, квинтэссенция наивности, не знаешь, что сегодня я принимаю королей!
– Святая Мария! – пролепетала Гертруда, то бледневшая от испуга, то красневшая, то мрачневшая. В конце концов она уронила корзинку с серебряной посудой.
– Королей! А скольких же королей? – пробормотала она.
– Королей, принцев, императоров, совершенных знатоков философии, теософии, угрюмософии, логикософии, лексикософии и вообще всех прочих наук, которые постепенно доводят людей до полного одурения… Разложи серебряные приборы, дочка. И сразу потом скажи мне о той пулярке, которую я самолично выбрал среди сотни пулярок Жюстины-фермерши… Надеюсь, ее шкурка как нельзя лучше поджарилась до отменного золотистого цвета, в меру хрустящая, а мясо сочное и надлежащим образом нафаршировано великолепными каштанами.
– Пулярка, хозяин? Что касается пулярки, думаю, господа короли и императоры будут ею довольны.
– Хорошо! А паштет из угрей, который ты готовила вчера своими пухленькими ручками?
– Он почти остыл.
– А четки из дроздов, которые Гаргантюа называл величественными на вид? Надеюсь, что они будут еще величественнее на языке!
– Ну, если говорить о дроздах, мэтр, то послушайте, как они поют в кастрюле…
– Пение совершенное, запах сладчайший. А яйца для омлета?
– Час назад я принесла их из курятника.
– Benissimo![29] Запомни, что омлет любит, чтобы его готовили на высоком и ярком пламени. На готовку должно уйти меньше времени, чем на Pater[30], а подавать его надо горчим и дымящимся…
– Это требования к омлету…
– Ну, раз относительно жратвы все в порядке, пройдусь-ка я в подвал, подумаю о выпивке…
Мужчина, говоривший такие слова, бросил последний взгляд на сверкающий стол и вышел с корзиной в руке в сад, намереваясь спуститься в подвал.
И тогда он заметил Манфреда, который покинул седло и привязывал лошадь у входной двери.
– А! А! Вот и подкрепление. Ты прибыл во-время, чтобы помочь мне, мэтр Жан Зубодробитель!
– В чем вам помочь, мэтр Рабле?
А это и в самом деле был Рабле, автор «Повести о преужасной жизни…», называвший сам себя извлекателем квинтэссеции. В тот год ему было около пятидесяти.
Это был странный человек, говоривший парням и юным девчонкам:
– Любите друг друга! Смелее! Не бойтесь! Чем больше вы будете миловаться, тем больше будет довольна природа. Настрогайте мне с дюжину толстощеких мальчуганов…
А бедных горемык, проходивших мимо его дома, приглашал:
– Заходите, пейте, ешьте…
Принцам и знатным персонам, приходившим посмотреть на него из любопытства или проконсультироваться насчет какой-либо болезни, он рассказывал притчи, едва прикрывавшие жестокую правду, да так, что многие из гостей уходили, ненавидя его.
И всем он говорил:
– Смейтесь! Вы никогда не смеетесь вдоволь! Смех – это здоровье. Если человек хочет жить долго, он должен смеяться!
А между тем его самого не так уж часто видели смеющимся. Скорее в его глазах появлялось некое умиление.
Ему нравилось в погожие летние вечера устраивать праздники у дверей своего дома. Он призывал деревенского скрипача, сажал его на стол или на бочку, и тогда начинались танцы. Он напаивал допьяна молодых парней и, поглаживая свою бородку, смотрел, как они неуклюже переступают ногами.
– Чем помочь вам? – спросил Манфред.
Тон его голоса был таким, что удивленный Рабле долго смотрел на него.
– О! О, отчего такое постное лицо? – наконец спросил он. – Чем мне помочь? А чем же, клянусь Вакхом, если не выбором нескольких пузырьков в этом подвале, которому ты не раз оказывал честь…
– Я не испытываю жажды…
– Ты не испытываешь жажды!.. Тогда какой же смысл наслаждаться соком виноградных ягод? Ты что, поссорился с Девиньером?
Говоря эти слова, Рабле внимательно изучал выражение лица молодого человека.
– Мэтр, – вдруг сказал Манфред, – я заехал проститься.
– Проститься? Куда это ты направился? А попрощался ли ты со своей чарующей веселостью, которая мне так нравилась в тебе? Из-за нее я и выделили тебя в людской толпе… А попрощался ли ты с буйством юной, переливающейся через край жизни?.. Разве ты уже не Жан Зубодробитель, большой любитель выпить, веселый рассказчик и кутила, в обществе которого словно пробуждаешься к новой жизни? Неужели ты больше не заслуживаешь прозвища, придуманного мною по дружбе?
– Нет, мэтр, – ответил Манфред, силясь улыбнуться. – Разве вы не видите, что я больше не похож на мессира Жана Зубодродителя, имя которого я принял по вашей воле?
– Ей-богу, это правда, сын мой… Ты перестал быть копией самого монашествующего изо всей монастырской братии, с ненасытной глоткой, неутомимого рассказчика всевозможных историй о рогоносцах, которые так приятно было слушать, а также и смотреть. Что же с тобой произошло?
– Произошло вот что. Я уезжаю далеко, очень далеко… Оттого-то я и печален.
– И только-то? Так оставайся!
– Нет, мэтр, мне надо ехать.
– Ну, не раньше, чем отобедаешь со мной еще разок.
– Мэтр, – запротестовал Манфред.
– Не говори чепуху, сын мой. Ты весь пропитан тоской, которая только и ищет способа выйти наружу. Словом, ты съешь обед, и очень хороший обед, клянусь тебе… А еще обильнее напьешься… Ну, а потом посмотрим… Бери-ка эту корзину и пошли в подвал.
Внизу Рабле принялся шарить, совать нос в закутки, поднимать дерюгу, время от времени он с чрезвычайными предосторожностями передавал ту или иную бутылку Манфреду, а тот клал ее в корзинку.
– Для начала хороши две бутылки анжуйского, – приговаривал Рабле… Потом вот это старое вино с благословенных бургундских склонов… Возьмем-ка шесть бутылок… И наконец, в заключение этого праздника наших глоток, возьмем «Майский огонь», вон те четыре фляжки от моего друга Девиньера. Всего, стало быть, будет четырнадцать бутылок. Правда, нас будет четверо: ты, я и еще две персоны, которые приедут с минуты на минуту.
– И что это за две персоны? – равнодушно спросил Манфрел.
– Послушай, ты будешь присутствовать при изумительном фарсе, страшно важном фарсе, про который я хотел бы, чтобы говорили в веках: «Это устроил знаменитый весельчак мэтр Рабле!».
– Что за фарс?
– Ты, конечно, слышал о страшном монахе, которого зовут Игнасио Лойола? Он намерен уничтожить на кострах всех приверженцев новой религии…
– Да… Это большое несчастье, когда такие люди рождаются на свет.
– Вижу, что ты знаешь об этом человеке… Ну, а теперь скажи, слышал ли ты о вожде новой религии?..
– О мессире Кальвине?
– Да, о Кальвине! Игнасио Лойола отдал бы двадцать лет своей жизни, чтобы заполучить в свои лапы Кальвина. Кальвин же согласился бы умереть в страшных муках, лишь бы одновременно с ним погиб и Лойола. Взаимная ненависть, охватившая этих представителей рода человеческого, ужасна… Они сгорают от желания уничтожить друг друга… Признаюсь, умом они не обделены; это два могучих мозга, и каждый из них питает надежду на господство над Церковью, а значит, и над людьми… Так вот… Теми двумя персонами, которые обираются отобедать у меня, и будут Игнасио Лойола и Кальвин!
Манфред с восхищением посмотрел на Рабле.
– Мэтр, – спросил Манфред, – а вы не боитесь, что питающая их взаимная ненависть, в один прекрасный день обрушится на вашу голову?
– Ба! Да их ненависть ко мне и так велика. Они просто не смогут ненавидеть меня сильнее. Я могу гордиться уже тем, что эти грозные манипуляторы толпами и сознанием боятся меня, скромного доктора!
И Рабле, задумавшись, медленно добавил, говоря будто бы с самим собой:
– Они – люди мрака, а я люблю свет! Они боятся меня, словно совы, пугающиеся слишком большого света. Они ненавидят меня. А все-таки! Что за преступление я совершил? Я все время проповедую, что надо уважать человеческую жизнь и что наука в один прекрасный день спасет человечество… А вот это и является в их мнении преступлением!.. Да… да!.. Необходимо, чтобы род людской оставался в неведении, потому что вожди народов находят в этом неведении самую мощную поддержку своему деспотизму.
Манфред, крайне удивленный, слушал эти смелые слова, и сердце его сильно билось.
– Мэтр, берегитесь! – испуганно проговорил он.
– Послушай, сын мой… Игнасио Лойола – утонченный деспот. Он мечтает крепко сжать Вселенную своими могучими руками… Кальвин – деспот иного рода: он деспот-мятежник. И он хочет стать великим учителем… Единоборство двух этих людей начнет, быть может, длительную войну между народами… И кто знает, когда эта война закончится!.. Кто знает, останутся ли еще через пять столетий последователи Лойолы, те, кто будет угрожать костром и муками каждому, кто не захочет обожать их Господа… то есть их тиранию!.. А я… я говорю: «О знание! Как ты как ты еще далеко от нашего мозга! О просвещение! Как медленна твоя поступь! Но сколько же утешения одинокому мыслителю приносит твое торжество, сколь бы отдаленным оно нам ни казалось!»
Произнеся эти слова, Рабле наклонился, взял бутылку, покрытую плотным налетом благородной пыли, и протянул ее Манфреду:
– Добавь еще и эту!
Потом он продолжил:
– Два дня назад мне нанес визит преподобный Игнасио Лойола. Он сказал, что пришел почтить в моем лице одного из самых мудрых людей в Европе. Тогда я пригласил его оказать честь моему скромному столу, и он принял приглашение при условии, что никто об этом не узнает!.. Понимаешь? Необходимо, чтобы однажды он смог обвинить меня, не краснея, в желании убить его… Кальвин пришёл ко мне вчера и сказал, что очень хочет открыть мне новый взгляд на веру, проще говоря: на новый способ чтения молитв. Он тоже принял приглашение к столу, но при условии сохранения в тайне этой трапезы!
Шум подъехавшей кареты, остановившейся у дверей дома, прервал рассказ Рабле. Он быстро вышел из подвала и пошел навстречу кавалеру с высокомерным выражением лица и с черными, полными странного блеска глазами, который приблизился и сказал с угрожающей иронией:
– Приветствую мэтра Алькофрибаса, князя учености!
– Чего стоит моя жалкая ученость в сравнении с силой веры, воодушевляющей вас, мессир?
– Сеньор делла Крус! – живо оборвал хозяина Лойола.
– Вера сеньора делла Круса, – улыбнулся Рабле, – раздавит ученость Алькофрибаса.
– Значит, у вас нет веры? – спросил Лойола.
– Кем бы я стал, если бы у меня не было веры! – воскликнул Рабле. – Но ведь я всего лишь человек, а вы святой…
И в этот момент возле дома остановилась другая карета. Во двор вошел еще один мужчина…
Он был очень худ, можно сказать, кожа да кости, лицо бледное, желчное. Глаза его сверкали непереносимым блеском; на этом изможденном лице они казались маяками, светящими в ночи. Это и был Кальвин.
Он увидел, что Рабле не один, и сразу же резким, ледяным тоном сказал:
– Роже де Бюр, пикардийский дворянин, приветствует мэтра Рабле и окружающих его лиц.
Рабле взял за руки Лойолу и Кальвина и сказал:
– Небо послало мне радость бесконечную, позволив узреть собственными глазами наичудеснейшее событие: сеньор делла Крус и сеньор Роже де Бюр[31], два блистательных учителя человечества, встретились под моей скромной крышей…
Потом, обернувшись к Манфреду, Рабле добавил:
– А это, гости дорогие, один из самых дорогих мне моих учеников: Жан Зубодробитель собственной персоной…
– Я-то думал, – признался Лойола, – что Жан Зубодробитель выдуман вами для вашей книги.
– Мэтр и меня так называет из чувства горячей симпатии, – пояснил Манфред. – Что же до моего настоящего имени, сеньор, то разрешите сохранить его в тайне. Вы, несомненно, хорошо знакомы с людьми, вынужденными скрывать свое лицо под маской.
Лойола пристально посмотрел на молодого человека, говорившего так провокационно.
Между тем гости и хозяин вошли в столовую, и каждый занял место за столом, на который дрожащая от возбуждения Гертруда только что поставила знаменитый омлет. А Рабле уже разливал вино по бокалам.
Он поднял бокал так, что жидкий рубин засверкал, поднял его на уровень своих растроганных глаз и сказал:
– За вас, сеньор делла Крус, знаменитый просветитель, светоч Испании, и за вас, сеньор Роже де Бур, знаток богословия, и за тебя, мой горячо любимый Жан, – за всех пью я и от всей души желаю, чтобы вошли в ваши души мир и любовь к людям, вашим братьям… нашим братьям…
Он залпом опорожнил свой бокал… Манфред поспешил сделать то же самое и тут же налили себе еще один бокал, который тоже выпил до последней капли.
Лойола и Кальвин едва коснулись губами краешка своих бокалов. Они наблюдали друг за другом.
– Итак, – произнес Лойола, пристально разглядывая того, кто назвал себя Роже де Бюром, – месье занимается богословием?
– А разве это не наука наук? Познать истинного Господа и поклоняться ему надлежащим образом?
– Рим учит нас, как надо почитать Иисуса и Святую Деву, – отчеканил Лойола, и в голосе его послышались нотки начинающегося сражения.
Кальвин поджал свои тонкие губы и резко возразил:
– Истина не только в Риме живет.
– Таково мышление еретика! К нему приходят, оспаривая докторов веры! Берегитесь, месье, дабы не впасть в какую-нибудь чудовищную ошибку и не скатиться к новым идеям. Вспомните святого Августина, пожелавшего изучить чудеса. Что произошло со святым Августином? Он увидел ребенка на берегу реки. Ребенок проделал маленькую дырочку в песке; он принес в раковине морскую воду и вылил ее в дырку. «Что ты делаешь?» – спросил ребенка святой. «Хочу вылить туда всю воду океана!» – ответил ребенок. А когда святой улыбнулся, ангел (потому что это был ангел) сказал: «Мне кажется более легким переносить раковиной всю воду из моря в дыру, чем тебе познать тайну чуда…» После этих слов ангел испарился.
Кальвин пожал плечами.
– Бог позволил человеку изучать и прояснять свою веру.
– Надо верить! – жестко сказал Лойола. – Горе тому, кто не верит! Горе тому, кто хочет понять! Отправляйтесь в Рим, месье! И припадите к ногам верховного понтифика, управляющего нашим старым христианским миром…
– Надо ли ехать так далеко, – сказал Кальвин, – чтобы убедиться в коррумпированности кардиналов, симонии епископов и гнилости старого христианского мира…
Побледневший Лойола бросил испепеляющий взгляд на Рабле, который спокойно выговаривал Манфреду:
– Ты пьешь слишком много старого бургундского вина, сын мой. С крылом пулярки хорошо вино от Девиньера.
Тогда Лойола устремил взгляд на Кальвина:
– Это ересь! – выкрикнул он.
– Это реформа! – резко ответил Кальвин.
– Вот где притаился враг! Мы обуздаем его!
– Правда победит заблуждения, когда мы очистим религию!
– Рим божественен, месье!
– Рим разрушен!
– Перед тем как Рим падет, он придумает рычаг, чтобы спасти мир!
– Но если вера мертва, то что же будет рычагом?
– Страх! – ответил Лойола и возбужденно продолжал:
– А если мир не хочет больше верить, мы терроризируем его. Иисус желает, чтобы его почитали. И так будет!
– А мы… мы отменим подати. Мы отсечем руку, чтобы спасти от гангрены тело. А это тело и есть вера! Пораженная часть тела – религия… Мы уничтожим Церковь и построим новый храм, противопоставим Риму Женеву!
– Женеву! Очаг ереси и непристойности!
– Скажите лучше: источник света!
Спорщики поднялись со своих мест, оба были мрачными; они олицетворяли две системы деспотизма.
Рабле, оказавшийся между ними, с улыбкой поглядывал на обоих, но в его улыбке было, пожалуй, больше горечи, чем удовлетворения.
Манфред, с презрением наблюдавший за диспутом, как раз и представлялся тем символом бунта сознания, который так раздражал Игнасио Лойолу.
– Господа, – Рабле вытянул руки жестом, похожим на благословение, – вы, сеньор делла Крус, и вы, сеньор Роже де Бюр, соблаговолите выслушать меня.
Спорщики из уважения к хозяину уселись, но не переставали обмениваться угрожающими взглядами.
– Необходимы ли подобные противоречия? – продолжал Рабле. – Люди верят в высшее существо, вечное, сотворившее наш мир. Вся окружающая природа – его создание. Лес, как мне кажется, является лучшим из храмов. Горные пики я считаю колоннами, куда более прекрасными, чем жалкие столбы собора Парижской Богоматери. Океан представляет собой необъятную мечту о любви и вере. Господа, почему бы не дать человечеству любить и молиться, как ему нравится? Зачем устанавливать правила чувству, столь возвышенному, столь обширному, столь мощному, что любое правило можно считать оскорблением этого чувства?
– А Священное Писание? – резко вскрикнул Кальвин.
– Вот вам и новая философская идея, – отозвался Лойола. – Просто удивительно, как человек с вашим характером осмеливается поддерживать подобные теории и такую отвратительную концепцию религиозного сознания…
– Преклоняюсь перед вашей мудростью, дорогой гость, – сказал Рабле. – Но я ратовал за идею всеобщего примирения. Не кажется, что Господь, если он читает наши мысли, должен быть скорее доволен моими словами, а не вашим воинственным противостоянием.
– Это потому, что вы понимаете Господа как существо слабое. Вы так и не поняли Иисуса, воплотившего в себе и всю силу, и всю нежность одновременно. Господь силен! Знайте это. И он хочет, чтобы его служители тоже были сильными. Месье кюре, я счастлив обнаружить в ваших расселениях свет новой философии, – добавил Лойола с едва скрытой угрозой, – но должен вам заявить, что именно эти философы стали причиной зла, от которого страдает… Да что я говорю? Умирает христианство!
Кальвин одобрительно покачал головой. Он тоже был против «философов». Он предпочитал религию.
Рабле налил им по бокалу своего вина.
– Пейте, братья мои, – строго сказал он.
И это сказано Рабле столь повелительно, что оба антагониста схватили свои бокалы и залпом осушили их.
Рабле хитро усмехнулся, а Лойола с еще большей страстью продолжал:
– Я объявляю войну этим философам. Смертный бой! И очень скоро ереси, да и вся эта наука будут истреблены. Будь проклята эта наука! Невежество свято! У себя в Испании мы начали преследовать книгопечатников. Во Франции я получил от наихристианнейшего короля Франциска Валуа разрешение начать такие же преследования. Да падет несчастье, тройное несчастье, на еретиков и ученых! Живет в Париже один пропащий человек… Этьен Доле… Мы хотим убить науку. А для этого надо уничтожить книгопечатание. А чтобы уничтожить книгопечатание, надо убить Доле. (При этих словах Манфред сжал кулаки.) А еще в Париже есть чумной очаг, я хочу сказать: питомник бунтарей. Это Двор чудес. (Манфред побледнел.) Объявляю вам, что начинается война. Придется выбирать между крестом и костром. Или крест будет господствовать над миром, или целый мир превратится в огромный костер!
– Крест будет господствовать над миром, – вставил свое слово Кальвин, – но несут его в мир испорченные люди. Нужны священники нового типа.
– Горе вам! Вы осмеливаетесь оспаривать авторитет папы?
– Я его отрицаю! – хладнокровно бросил Кальвин.
Лойола встал. От приступа бешенства он побледнел.
– Мессир, – обратился он к Рабле, – в какую ловушку вы хотите заманить меня?
– Да что вы! – вскрикнул Рабле. – Вы оба отличаетесь высокой интеллигентностью, а между тем не способны уважать позицию соперника. Мысль… Разве она не священна? Да вы просто оскорбляете Господа, Которому будто бы служите!
– Прощайте! – вдруг резко сказал Лойола.
Он поспешно вышел.
А в садике он спросил провожавшего его хозяина:
– Как по-настоящему зовут этого Роже де Бюра?
– Не знаю никакого другого имени.
– Может быть, вы хотите, чтобы я назвал вам его настоящее имя?
– Ожидаю с большим любопытством.
– Кальвин!
– Возможно ли такое!
– Безбожник Кальвин! Еретик Кальвин! Кальвин во Франции! Кальвин в Париже! И никакой катаклизм не вверг Францию в бездну!
– Успокойтесь, преподобный отец…
– Вы правы, – неожиданно сменил тон Лойола и улыбнулся. – Этот несчастный, возможно, просто-напросто заблудился. Постарайтесь вернуть его к истинной вере…
– Попытаюсь…
– Он останется у вас?
– На два-три дня, может быть… Но я не знаю… Вы мне открыли глаза… Я не хотел бы привечать под своей крышей еретика…
– Упаси вас бог прогонять его, – живо перебил его Лойола. – Наоборот, сделайте все возможное, чтобы наставить его на путь истинный.
– Я попытаюсь…
– Какой это будет успех, если вы вернете его к Церкви!
– Вы мне указываете мой жизненный путь!
– Уверен, что если вы с ним встретитесь еще раз, то уже вечером будут видны результаты.
– Смею надеяться…
– Итак, прощайте, мессир. Я поеду… Вернусь в тишину своего монастыря, чтобы поразмышлять над Божьими словами, которые мы должны нести в мир.
– А я… я пойду размышлять над вашими словами, блистательный учитель. Сегодняшний день останется самым прекрасным и самым значительным в моей жизни… Я сохраню бокал, которого касались ваши руки, и никто в мире больше не коснется его губами…