Ледяная тюрьма Кунц Дин
— Может, супа?
— Нет, спасибо. Рита закачала в меня больше литра. Еще капля, и я лопну. — Он потер ладони друг о друга, явно пытаясь облегчить особенно острый приступ боли. — Кстати, я по уши втрескался в твою жену.
— Ты не одинок.
— И мне надо поблагодарить тебя. Ты же пошел меня искать. И спас мне жизнь, Харри.
— Еще один день, еще один подвиг, — не стал спорить Харри. Потом набрал полный рот супа. — А что случилось с тобой там?
— А Рита тебе не сказала?
— Она говорила, что ты сам мне все расскажешь.
Брайан замялся. Глаза только блестели в полумраке. Потом, наконец, сказал:
— Кто-то долбанул меня сзади.
Харри чуть не подавился супом.
— Что ты говоришь? Тебя что, с ног сбили?
— Ударили меня сзади по голове.
— Да быть того не может.
— Могу шишки показать.
— Покажи.
Брайан подался вперед, чтобы голова стала пониже.
Харри снял перчатки и ощупал голову парня. Две здоровенные шишки обнаруживались без труда, и на ощупь, и даже на вид, одна больше другой, обе — на затылке, одна чуть левее второй.
— Сотрясение мозга?
— Да вроде симптомов нет.
— А головная боль?
— Ох, верно, болит.
— В глазах не двоится?
— Нет.
— А не плывет ли все перед глазами?
— Нет.
— А язык не заплетается?
— Нет.
— А может, ты в обморок свалился? А?
— Я более чем уверен, что ничего такого не было, — сказал Брайан, приподнимаясь, чтобы опять сесть прямо.
— На тебя мог свалиться обломок льда сверху. А если ты упал в обморок, то ты должен был здорово удариться головой. Особенно если упал на выступ.
— Я отчетливо помню удар сзади. — Его голос звенел убежденностью в собственной правоте. — Стукнули меня дважды. Первый удар был не особенно сильный. Капюшон смягчил его. Но я поскользнулся, запнулся и, пытаясь не упасть, не успел обернуться — и тут он долбанул меня по новой. Только искры в глазах засверкали.
— А потом уж он тебя оттащил подальше, чтобы не увидали?
— Наверно. Раз никто из вас ничего не заметил.
— Черт. Не очень-то смахивает на правду.
— Ветер какой ревел? А снег? Столько его с неба летело, что я уже в двух метрах от себя ничего не видел. У него была замечательная крыша — какого еще прикрытия желать?
— Ты понимаешь, что говоришь? Ты утверждаешь, что некто покушался на твою жизнь.
— Так оно и есть.
— Но если это и в самом деле так, то чего ради он поволок тебя за валун, где нет ветра? Оставь он тебя на открытом месте, ты бы за пятнадцать минут замерз до смерти.
— Может, он думал, что убил меня. И знаешь, он и в самом деле бросил меня на открытом месте. Это я сам, ну, когда вы все уехали, я еще пытался идти. Меня трясло, рвало, колотило. Но я еще сумел отыскать укрытие от ветра. А дальше уж ничего не помню.
— Убийство...
— Оно.
Харри не хотел верить этому. И так уже голова трещала от всего, что на нее свалилось. Еще одна забота — да сил никаких на нее нет.
— Все это произошло как раз тогда, когда мы готовились сняться с третьей площадки. — Брайан замолчал, пережидая боль. — Мои ноги. Господи, прямо горячие иголки, раскаленные иголки, вскипяченные в кислоте. — Его коленки сильнее уперлись в колени Харри, но через минуту или что-то около того он понемногу расслабился. Малый — крутой, ничего не скажешь. Оклемался, и продолжал, как будто паузы в его речах и не было. — Я как раз грузил кое-какое оборудование на саночный прицеп. Тот, что стоял последним в ряду. Все были заняты. И тут ветер подул со всей силы, я еле на ногах устоял. Да еще снегу навалило столько, что я потерял вас из виду. И тут он меня и достал.
— Но кто?
— Не видел.
— Даже краешком глаза?
— Нет. Ничего не видел.
— И так вот и стукнул? Без единого слова?
— Нет, ничего он не говорил.
— Если ему так хотелось, чтобы ты погиб, чего бы ему не дождаться полуночи? Пока что всем нам одна дорога — на тот свет. И тебе — та же участь.
Вместе с остальными. Чего он так спешил? Почему он решил тебя поторопить? До полуночи осталось-то всего-ничего.
— Ну, наверно...
— Что?
— Звучит глупо, понимаю. Но крыша у меня не поехала. Ладно, скажу: я... я — Дохерти. Из рода Дохерти.
Харри понял сразу.
— Да, есть безумцы такого сорта, для которых это... Ну, ты, конечно, очень соблазнительная мишень для этой породы. Убить Дохерти, кого-то из Дохерти — все равно кого, — это шанс войти в историю. По-моему, этот психопат аж трясся от предвкушения.
Они замолчали.
Потом Брайан спросил:
— Но кто из нас — псих?
— Кажется, это — невозможно, да? Чтобы кто-то из нашей команды...
— Угу. Но мне-то ты веришь?
— Приходится. Не могу же я поверить в то, что ты умудрился потерять сознание, а потом, не приходя в себя, нанес себе два мощных удара в затылок, а потом оттащил себя с глаз долой, да куда подальше.
Брайан вздохнул с облегчением.
Харри произнес:
— Стресс... Ну, тут всяк под таким гнетом... Если хоть кто-то из нас уже был на самом краю, то есть вполне готов был потерять равновесие, то, верно, небольшой напряг — и он уже по ту сторону. А угадать не пробовал?
— Угадать, кто это был? Нет, и не пытался.
— Я думал, ты скажешь что-нибудь про Джорджа Лина.
— Да, у него есть свои причины не любить ни меня, ни мою родню. О том он заявил во всеуслышание. И куда уж яснее. Но что бы там ни творилось у него в голове, какая бы пчела ни жалила его в задницу, я все еще никак не могу поверить, что он пошел бы на убийство.
— Уверенным быть ни в чем и ни в ком тебе нельзя. Ты не знаешь, что ворочается в башке чужого человека, да и я тоже. Так мало людей, которых знаешь по-настоящему. Как они жили и что собою представляют. Для меня... Рита — единственный человек, на которого я могу положиться, за которого я могу ручаться и в котором я нимало не усомнюсь.
— Да, это так. Но я сегодня его спас.
— Если он — умалишенный, если он — маньяк, то какое ему дело до этого? По правде, у таких людей частенько перекорежена логика. Псих способен увидеть в добром деле самую что ни на есть основательную причину для преступления. Ему могло прийти в голову, что как раз этот факт и оправдывает его желание убить тебя.
Ветер раскачивал снегоход. Зерна смерзшегося снега постукивали по крыше кабины и царапали ее.
Впервые за эти сутки Харри предался отчаянию. Из него как будто выпустили воздух. Полнейшее изнеможение.
Брайан спросил:
— А что, если он опять?
— Если он рехнулся да еще зациклился на тебе и на твоей родне, вряд ли он просто так успокоится. Да и терять ему нечего. Я про то, что в полночь и он собирается помереть.
Глядя сквозь боковое стекло на взбаламученную ночь, Брайан сказал:
— Боюсь я, Харри.
— Только дураки не боятся в такой ситуации.
— А тебе тоже страшно?
— Душа в пятках.
— По тебе не скажешь.
— Да уж, вид делать умеем. Я в штаны наложу, а никто и не заметит даже.
Брайан захохотал было, но тут же скривился: очередная судорога пронзила его конечности острой болью. Придя в себя, он сказал:
— По крайней мере, теперь-то я хоть удивляться не буду. Кто бы он ни был.
— Одного тебя оставлять нельзя, — сказал Харри. — Всю дорогу с тобой буду я или Рита.
Растирая холодные пальцы, Брайан спросил:
— А остальным расскажешь?
— Да нет. Давай скажи им, что ты не помнишь, что стряслось, что, мол, ты, верно, споткнулся и ударился головой о какую-нибудь сосульку. Лучше пускай убийца, кто бы он ни был, думает, что мы о нем и не догадываемся.
— Я тоже так думаю. Может, он бдительность потеряет. А если мы все расскажем, то он будет очень осторожен.
— С другой стороны, если он уверует, что никто ни о чем не догадывается, он сможет обнаглеть и попробовать добить-таки тебя.
— Ну, если он — лунатик, потому что хочет убить меня, хотя, наверное, я и так погибну сегодня в полночь... Да и стоит ли расстраиваться: убьют — так убьют. До полуночи и семи часов не осталось.
— У тебя такой сильный инстинкт выживания, что просто нельзя не заметить. А это — признак здравого ума.
— Правда, этот самый инстинкт выживания слишком уж сильный. Он не дает мне осознать безнадежность нашего положения. А это вполне может быть признаком лунатизма.
— Не бывает никогда ничего безнадежного, — сказал Харри. — У нас впереди целых семь часов. За семь часов всякое может случиться. Всякое.
— Например?
— Да что хочешь.
17 ч. 00 мин.
Словно огромный кит, выныривающий из ночного моря, «Илья Погодин» во второй раз за какой-то час всплывал на поверхность. С темных бортов лодки стекали водопады воды, фонтаны взлетали выше, когда судно перекатывалось с волны на волну. Капитан Никита Горов с двумя матросами отдраил люк бронированной башенки и занял наблюдательный пост на капитанском мостике.
В течение последних тридцати минут, двигаясь на крейсерской, для подводного положения, скорости в тридцать один узел, субмарина успела сместиться от исходного пункта, в котором ей надлежало надзирать за эфиром, на семнадцать миль, то есть на двадцать семь с половиной километров к северо-востоку. Тимошенко запеленговал радиомаяк айсберга, а Горов проложил курс — вычерченная геодезическая линия представляла собой, по сути дела, отрезок прямой, пересекавшейся с расчетной траекторией айсберга. На поверхности моря «Погодин» способен был разогнаться до двадцати шести узлов; однако неблагоприятная навигационная обстановка мешала машинному отделению вытянуть больше, чем три четверти этой предельной величины. Горов очень хотел бы опять опуститься, на этот раз не на тридцать, а на все девяносто метров — там лодка, уподобившись всякой иной обитающей в пучине рыбе, скользила бы без помех, ибо любые завихрения на поверхности, какой бы шторм там ни лютовал, на такую глубину не доставали.
Из обшивки крыла за капитанским мостиком уже выдвинулся и развернулся комплекс спутниковой связи. С мостика эта операция заставляла вспомнить о распускающемся цветке. Пять лепестков радиолокатора, подрожав немного, стремительно слились воедино, чтобы превратиться в тарелку, которая уже начинала поблескивать крупинками снега и блестками наледи и изморози; но все же и тарелка, и прочие механизмы крутились, как положено, бдительно следя за небом.
Через три минуты после того, как прозвучал сигнал о начале отсчета нового часа, на мостик была доставлена записка от Тимошенко. Офицер службы связи спешил сообщить капитану, что начало поступать шифрованное сообщение из московского министерства.
Близился момент истины.
Сложив листок бумаги и сунув его в карман, Горов снова поднес к глазам прибор ночного видения. Бинокль помог ему тщательно, градус за градусом, просмотреть четверть волнуемого штормом океана. На всех девяноста градусах дуги наблюдались волны, тучи, снег. Но другая картина предстала перед взором капитана. Вместо того, что было перед глазами, он всматривался в два мучительных видения, которые переживались куда живее действительности. Будто он сидел в каком-то большом зале; судя по тому, что своды были золочеными, а люстра отбрасывала на стены радужные блики, в зале обычно проводились различные торжественные мероприятия. Оглашают приговор военного трибунала по его делу. Но в праве на защиту ему отказано. И тут же другое видение, совершенно не связанное с первым: он вглядывается в тельце мальчика на больничной кроватке, пропахшей потом и мочой; мальчик — уже мертвый. Прибор ночного видения имел власть уводить и в прошлое, и в будущее.
В 17 ч. 07 мин. расшифрованное сообщение миновало люк бронированной башенки и попало в капитанские руки. Горов пропустил восемь вводных строк, сразу же углубившись в основной текст радиограммы:
ВАШ ЗАПРОС РАССМОТРЕН ТЧК РЕШЕНИЕ ПОЛОЖИТЕЛЬНОЕ ТЧК ПРЕДПИСЫВАЕТСЯ ВЗЯТЬ КУРС АЙСБЕРГ ТЕРПЯЩИХ БЕДСТВИЕ ПОЛЯРНИКОВ ЭДЖУЭЙ ТЧК ПОЛНЫЙ ВПЕРЕД ТЧК ПРИНЯТЬ ВСЕ МЕРЫ СПАСЕНИЮ ТЧК ПОРЯДКЕ ПОДГОТОВКИ ПРИНЯТИЮ БОРТ ИНОСТРАНЦЕВ ОБЕСПЕЧИТЬ РЕЖИМ СЕКРЕТНОСТИ ТЧК ПРИНЯТЬ МЕРЫ БЕЗОПАСНОСТИ ЗАКРЫТЫХ МАТЕРИАЛОВ ЗПТ СЕКРЕТНЫХ ОТСЕКОВ СУДНА ТЧК ПОСОЛЬСТВО ВАШИНГТОНЕ СООБЩИТ АМЕРИКАНСКИМ ВЛАСТЯМ ВАШЕМ НАМЕРЕНИИ СПАСТИ ПОЛЯРНИКОВ ЭДЖУЭЙ ТЧК
Под последней строкой декодированной шифрограммы Тимошенко дописал карандашом два слова: ПРИЕМ ПОДТВЕРЖДЕН. Не оставалось ничего другого, как действовать соответственно новым, только что полученным приказам, — которые и так уже исполнялись в течение последнего получаса.
Хотя у него вовсе не было уверенности, что остается довольно времени, чтобы забрать этих горемык с айсберга, Горов радовался так, как давно уже не радовался. Как бы то ни было, он действует, он что-то предпринимает. По крайней мере, у него есть шанс, пускай призрачный, добраться до ученых с Эджуэя, прежде чем те погибнут.
Он засунул расшифрованную радиограмму в карман куртки и дал два коротких гудка сигнала погружения.
К 17 ч. 30 мин. Брайан провел в кабине снегохода уже битый час. Теснота надоела так, что он почувствовал клаустрофобию.
— Выйду, пройдусь.
— Не смей. — Рита включила фонарик, и в его свете ее глаза вдруг стали влажными. Она оглядела его ладони. — Ты их чувствуешь? Не щиплет?
— Нет.
— А не жжет?
— Разве что совсем чуть-чуть. А ногам так вообще куда лучше. — Он видел, что Рита все еще сомневается. — Ноги затекли. Мне размять их надо, расходиться. И потом, очень уж тут тепло.
Она заколебалась.
— Ну, лицо твое и в самом деле обрело живую окраску. Я хочу сказать, что цвет его отличается от былой пронзительной синевы. Ладно... Давай. Но как походишь немного, порастянешь мышцы, а особенно если почувствуешь жжение, покалывание, оцепенение и все такое, — дуй сюда немедленно. Слышишь?
— Ладно. Будет тебе.
Она натянула свои валенки, а потом всунула ноги в верхние сапоги и пошевелила в них ступнями. Потом потянулась к своей куртке, лежавшей на скамье между нею и Брайаном. Работать до пота на открытом воздухе она боялась и потому не напяливала на себя всех одежек, которые у нее были, разом. Вспотеть в полном полярном снаряжении — то же, что увлажнить кожу, а влага, стекая вниз, будет уносить драгоценное телесное тепло, что равносильно приглашению смерти — мол, давай приходи поскорее.
По тем же соображениям на Брайане сейчас не было ни куртки, ни перчаток, ни даже верхних сапог.
— Я — не такой ловкий и гибкий, как ты. Но если бы ты чуть отодвинулась, так, чтобы мне места стало побольше, я бы, пожалуй, управился.
— Да ты еще такой окоченевший и такой больной, что уж куда тебе самому. Я помогу.
— Я тебе что — ребенок?
— Хорош трепаться. Давай-ка ноженьку сюда. Только одну сначала. Вторую потом.
Брайан улыбнулся.
— Из тебя замечательная мамаша получилась бы.
— Я и так — замечательная мамаша. Есть у меня дитятко. Харри.
Она надела верхний сапог на его разбухшую ногу. Брайан аж закряхтел, выпрямляя ее: суставы, казалось, разлетаются во все стороны, словно пластмассовые бусы с порванной нитки.
Когда Рита покончила возиться со шнуровкой, она сказала:
— Ну, если уж ничего другого мы и не добыли, то хоть у тебя, кажется, должно теперь хватить материала для статей в журналах.
Он сам удивился собственным словам:
— А я не буду писать в журналы. Я лучше книжку напишу. — До этого мгновения его потаенная страсть оставалась его личным делом. Теперь он раскрыл носимую в глубине души тайну человеку, которого уважал, и, следовательно, отныне ему придется относиться к своему замыслу не просто как к страстишке, как к чудаковатой одержимости, но как к чему-то, что накладывает на него обязательства и требует самоотверженности.
— Книгу? Ты бы лучше два раза подумал, прежде чем браться за такое дело.
— За последние недели я об этом тысячу раз подумал.
— Писать книгу — это сущее наказание. Воистину суд божий. Ты можешь написать тридцать журнальных статей, и в сумме у тебя получится столько же слов, сколько могло бы быть в книге. Будь я на твоем месте, я сочиняла бы статьи и даже не мечтала бы о превращении в какого-то «писателя». Коротенькие вещи сочинять — тоже не сахар, но тягомотины и в половину не наберется по сравнению с книгой.
— Но я просто не могу — уж очень меня сама мысль захватила.
— Да знаю я, как это все бывает. Первую треть книги напишешь сразу. Но вторая треть идет туго, ты просто стараешься что-то себе доказать. А когда доберешься до заключительной части... Ой, эта последняя треть хуже каторги, — думаешь, как бы выбраться из этой затеи, и ни о чем больше не мечтаешь.
— Но я в общем представляю, как все ляжет. Получится этакое повествование. Тема уже есть.
Рита поморщилась и грустно покачала головой:
— Так ты уже зашел слишком далеко, чтобы прислушаться к доводам разума. — И помогла ему вставить ногу в сапог из тюленьей кожи. — А что за тема?
— Героизм.
— Чего? — Она скорчила такую рожу, словно угодила в силки. — Во имя господа скажи мне, что общего у проекта Эджуэй с героизмом?
— По-моему, все тут общее.
— Издеваешься? Или рехнулся?
— Я серьезно.
— Да я сама что-то тут никаких героев не замечала.
Брайан даже удивился: похоже, она и в самом деле была поражена.
— А ты что, в зеркало никогда не смотришься?
— Я? Это я — героиня? Мальчик милый, уж я-то дальше чего бы то ни было от всех и всяческих подвигов.
— А я по-другому считаю.
— А я всю дорогу так боюсь, что аж болею. Если не все время так, то половину его — уж точно.
— Герой — не тот, кто никогда не боится. Можно бояться и оставаться героем. Подвиг — это преодоление страха. А героическая работа — подвижничество. Ну, этот проект.
— Это — работа, и все. Опасная, это да. Дурацкая, наверное. Но героическая? Знаешь, ты все романтизируешь.
Он помолчал, пока она управлялась со шнуровкой своих сапог.
— Ну, но ведь это — не политика.
— Ты про что?
— Про то, чем вы тут занимаетесь. Вы не печетесь о власти, вам не нужны привилегии или деньги. Вы тут совсем не потому, что захотели распоряжаться людьми.
Рита подняла голову, и их взгляды встретились. Глаза ее были прекрасны — и такие глубокие, как Арктическое море. Он понимал, что она его поняла, вот как раз сию минуту. Она поняла его лучше, чем мог бы понять кто-то еще, может быть, даже лучше, чем он сам понимал себя.
— Все на этом свете полагают, что в твоей семейке полно героев.
— Ну да.
— А ты так не думаешь.
— Я просто лучше знаю.
— Ой, Брайан, они приносили жертвы. Дядю твоего ведь убили. Да и твой отец получил пулю.
— Это прозвучит подло, но, если их знать, так не покажется. Рита, никто из них и не думая приносить такие — да и какие бы то ни было — жертвы. Если тебя подстрелили или застрелили — какая тут, спрашивается, доблесть? Тут не больше храбрости, чем, к примеру, у того невезучего ублюдка, которого застрелили в тот самый момент, когда он вытаскивал наличные деньги из банковского автомата. Такой бедолага — жертва, но никак не герой.
— Но ведь бывает, что в политику идут, чтобы сделать этот мир лучше.
— Мне такие незнакомы. Грязь все это, Рита. Все — из зависти и ради власти. А вот тут, если хочешь, все и вправду чисто. Труд — тяжкий, окружающая среда — суровая, но — чистота.
Она выдерживала его взгляд, не отводя глаз. Ему, как он ни вспоминал, вообще не попадались еще люди, способные так долго выдерживать его пристальный взгляд. После не очень долгого, но многозначительного молчания она произнесла:
— Получается, что ты — вовсе не взбалмошный богатый малый, готовый шею себе свернуть, лишь бы пощекотать нервы, а как раз так подают тебя газеты и прочие средства массовой информации.
Он первым не выдержал и отвел глаза, и, сняв ногу со скамейки, попытался в тесноте отыскать такую позу, в которой мыслимо было бы просунуть руки в рукава куртки.
— А ты, значит, так понимала меня?
— Да уж нет. Я не позволю средствам массовой информации думать за меня.
— Конечно, я понимаю, что я, быть может, обманываю себя. Наверное, они правду про меня пишут. Это я этой правды о себе не вижу.
— Есть и в газетах одна драгоценненькая правдочка — там всякое попадается, — сказала она. — А на самом деле тебе надо кое-что отыскать в одном месте.
— Где это?
— Сам знаешь.
Он кивнул.
— Ну да, знаю. В себе.
Она заулыбалась. Потом, надевая куртку, сказала:
— Ладно тебе. Будешь еще замечательным.
— Когда?
— Ох, да лет через двадцать, пожалуй.
Он захохотал.
— А то и двадцати лет не хватит. Брось, так уж, знаешь ли, эта жизнь устроена: полегоньку, шаг за шагом, изо дня в день, мучаясь, приходишь наконец к желаемой цели.
— Тебе в психиатры пойти.
— Да ну. Ведьмы — куда лучше лечат.
— Мне, бывает, сдается: надо бы найти кого-то в этом роде.
— Что? Психиатра, что ли? Поберег бы свои деньжата. Мальчик милый, тебе одно только нужно: время. И все.
Вылезая вслед за Ритой из снегохода, Брайан поразился сильному штормовому ветру. Ветер не давал ему дышать и чуть не поверг на колени. Пришлось схватиться за открытую дверцу кабины — иначе бы вряд ли удалось бы удержаться на ногах.
Эта пурга напомнила, что существует тот несостоявшийся убийца, что ударил Брайана по голове, покушается на его жизнь. На какие-то несколько минут он совсем забыл, что они — в дрейфе, что часовые механизмы заложенных взрывпакетов тикают, неумолимо приближая момент взрыва, что близится полночь. Страх вернулся к нему, как возвращается чувство вины и сокрушения сердечного в грудь священнослужителя. Теперь, когда он решился посвятить себя написанию книги, ему очень хотелось жить.
Фары одного из снегоходов били лучами света прямо в зев пещеры. Там, где лучи света падали на ледяные изломы, холодные кристаллы, подобно оптической призме, разлагали свет на все первичные цвета, и эти — красные, оранжевые, желтые... вплоть до фиолетового — сполохи складывались в узоры и мерцали россыпями самоцветов на огромных, по преимуществу белых или белесых, стенах исполинской камеры. Восемь искаженных изуродованных теней, отбрасываемых телами восьми участников экспедиции, двоились и троились, скользя по сцене какого-то диковинного театра. Тени раздувались и съеживались, загадочные и таинственные, но вряд ли в них было больше мистики, чем в людях, которые их отбрасывали, — а из этих людей пятеро подозревались в покушении на убийство, а один из пятерых это самое убийство заведомо совершил.
Харри наблюдал за Роджером Брескином, Францем Фишером, Джорджем Лином, Клодом и Питом — они спорили насчет возможных вариантов времяпрепровождения на протяжении тех шести часов и двадцати минут, что остались до полуночи. Ему полагалось выступать в роли ведущего прений или, если уж не быть распорядителем, то хотя бы вставлять какие-то глубокомысленные реплики, но Харри не мог заставить себя думать о том, о чем они все толкуют. Во-первых, не имеет значения, как они проведут оставшееся время, коль скоро это не в силах помочь им выбраться с айсберга или обезвредить взрывчатку, следовательно, все споры все равно ни к чему не приведут. Более того, как ни усердствовали они в сдержанности и благовоспитанности, Харри не удавалось удержать себя от стремления приглядеться ко всей пятерке попристальнее, будто бы склонность к психозу есть нечто очевидное, так что достаточно понаблюдать за тем, как человек ходит, разговаривает и двигается — и можно ставить диагноз.
Ход его мыслей нарушил вызов со станции Эджуэй. Голос Гунвальда Ларссона, перебиваемый выстрелоподобными щелчками электрических помех, загрохотал, отражаясь от стен пещеры.
Все остальные замолчали, резко оборвав разговор.
Когда Харри подошел к радио и ответил на вызов, Гунвальд сказал:
— Харри, траулерам пришлось повернуть назад. И «Мелвилл», и «Либерти» к вам не пробиваются. Оба судна. И уже довольно-таки давно. Я узнал об этом некоторое время назад, но... Духу у меня не было сообщать вам такое. — Голос его звучал на удивление бодро, он был возбужден, даже жизнерадостен, словно дурные вести как ничто иное способствуют появлению веселых улыбок на суровых мужских лицах. — Но теперь это неважно, Харри. Все это — побоку, Харри! Все!
Пит, Клод и остальные сгрудились вокруг радиостанции, недоумевая по поводу странного настроения далекого шведа.
Харри спросил:
— Гунвальд, ты про что толкуешь? Не томи. Не морочь голову, скажи, что, к дьяволу, значит: не важно, не имеет значения? Что не важно?
Статика корежила эфир, но когда канал стал почище, сразу же послышался и голос Ларссона:
— ...как раз пришло словечко с базы в Туле. А к ним дошла весть из Вашингтона. Подлодка у вас по соседству. В вашем районе. Харри, подлодка. Ты меня понял? Русская подлодка.