Ухищрения и вожделения Джеймс Филлис Дороти
— Да, конечно, они ни за что не скажут. Почти наверняка они получили наводку от органов безопасности Германии.
— И еще дом этот! Как только им удается отыскивать такие?! Как вы думаете: он им принадлежит, или они одалживают его на время? А может, просто вламываются без разрешения?
— Возможно, он принадлежит кому-то из их же сотрудников. В отставке, как я понимаю. Он или она разрешает им время от времени использовать дом для таких вот встреч. И ключ лишний им предоставляет.
— А сейчас они пакуют вещички, я так полагаю. Пылесосят мебель, проверяют, не оставили ли где отпечатки пальцев, доедают, что там из еды осталось, вырубают электричество. Через пару часов никто и знать не будет, что они там побывали. Идеальнейшие временные постояльцы. Но в одном они все-таки здорово ошиблись. Никакой физической близости между Эми и Кэролайн не было. Это сущая ерунда.
Он сказал это с такой необычайной силой, чуть ли не с возмущением, что Дэлглиш на мгновение задумался, а не была ли Кэролайн Эмфлетт все-таки не только личным секретарем Алекса Мэара? Мэар, видимо, сразу же почувствовал, о чем думает его собеседник, но не стал ничего ни объяснять, ни опровергать. Дэлглиш сказал:
— Я не успел поздравить вас с новым назначением.
Мэар уже скользнул на сиденье и включил двигатель. Но дверца машины была еще открыта, а молчаливый страж у дверей дома все еще терпеливо ждал.
— Спасибо, — ответил Мэар. — Все эти трагедии в Ларксокене поубавили удовлетворения, но этот пост тем не менее остается самым значительным в моей жизни, вряд ли я когда-нибудь получу работу важнее. — Потом, когда Дэлглиш уже повернулся к своей машине, он спросил: — Так вы считаете, что убийца все еще жив и разгуливает по мысу?
— А вы? Не считаете?
Но Мэар не ответил. Вместо этого он спросил:
— На месте Рикардса что бы вы теперь сделали?
— Я сосредоточил бы усилия на том, чтобы выяснить, выходил ли Блэйни или Тереза из дома вечером в воскресенье. Если хоть кто-то из них выходил, тогда я смогу завершить свои построения. Я ничего не смогу доказать, но мои выводы тогда окажутся логически состоятельными и, на мой взгляд, будут соответствовать истине.
Глава 8
Дэлглиш первым выехал из ворот, но Мэар, резко увеличив скорость, обогнал его на первом же прямом отрезке дороги. Почему-то мысль о том, что ему придется весь путь до Ларксокена следовать за «ягуаром», показалась Алексу совершенно невыносимой. Но оказалось, что такое ему вовсе не грозит: Дэлглиш и машину вел как полицейский, в пределах — хоть и на самой грани — допустимой скорости. К тому времени, как Мэар выехал на шоссе, огни «ягуара» уже исчезли из зеркала заднего вида. Он вел машину почти механически, не отрывая глаз от дороги, едва замечая черные силуэты колеблемых ветром деревьев, проносившихся мимо, словно кто-то на большой скорости крутил кинопленку, не видя, как загораются в потоке яркого света кошачьи глаза. Алекс ожидал, что дорога на мысу будет пуста, и, преодолев невысокий взлобок, увидел — чуть ли не слишком поздно — огни машины «скорой помощи». Резко крутанув руль, он съехал с дороги, подскакивая на кочках, и затормозил уже на траве. Потом он сидел и слушал тишину. Ему казалось, что чувства, которые он с таким трудом сдерживал целых три часа, сотрясают его, как ветер сотрясает его машину. Ему было необходимо привести в порядок мысли и эмоции, разобраться в поразивших его самого чувствах, пугающих своей неукротимостью и иррациональностью. Неужели это возможно — чувствовать облегчение от того, что она умерла, что миновала опасность, что предотвращены возможные неприятности, и тем не менее в то же самое время испытывать такую боль, будто из тебя рвут жилы, а сердце разрывается от такой жалости, что иначе как горем ее и не назовешь? Ему пришлось собрать всю свою волю, чтобы не начать биться головой о руль машины. Эми была так непосредственна, так щедра, так интересна. И она сдержала данное ему слово. Он не виделся и не говорил с ней с их последней встречи во второй половине дня в то воскресенье, когда убили Хилари, а она даже не пыталась связаться с ним — ни по почте, ни по телефону. Они договорились, что им не нужно больше встречаться и что оба будут хранить тайну. И она не нарушила договора, да он и не сомневался, что не нарушит. А теперь ее больше нет. Он вслух произнес ее имя. Эми. Эми. Эми. Вдруг у него перехватило горло, стало трудно дышать, грудь разрывало от боли, будто начинался сердечный приступ, и тут он почувствовал, как по щекам полились благодатные, несущие облегчение слезы. Он не плакал с детства, и даже теперь, когда слезы лились ручьем и он ощущал на губах их поразительный солоноватый вкус, он смог сказать себе, что такие мгновения бурных эмоций полезны, они излечивают. Она заслужила эти слезы, и когда они прекратятся, долг скорби будет отдан, он сможет освободиться от мыслей о ней и, как и собирался, выкинуть ее из сердца. Прошло целых полчаса, прежде чем он, включив двигатель, вспомнил про машину «скорой помощи» и подумал: кого же это из малочисленных обитателей мыса пришлось срочно везти в больницу?
Глава 9
Когда два санитара катили носилки по садовой дорожке, ветер рванул угол красного одеяла и поднял его шатром. Одеяло удерживали ремни, но Блэйни бросился к носилкам, чуть ли не упав на Терезу, в отчаянии стремясь защитить ее от чего-то гораздо более грозного, чем ветер. Он шел по дорожке рядом с дочерью, волоча ноги, сгорбившись над носилками, рука его сжимала ее руки под одеялом. Ее ладошки были горячими, влажными и совсем крохотными; ему казалось, что он чувствует каждую тоненькую косточку этих рук. Он хотел шепнуть ей что-нибудь ободряющее, но от неописуемого ужаса горло у него пересохло, и, когда он попытался заговорить, подбородок у него задрожал, как у парализованного. Он не мог утешать. Слишком свежа была память о другой, совсем недавней машине «скорой помощи», о других носилках, о другой поездке в больницу. Он едва мог заставить себя смотреть на Терезу, страшился увидеть на ее лице то, что видел тогда на бледном лице ее матери: отдаленность, немое приятие, неизбежно означавшее, что она уже уходит, уходит от него, от суетных дел жизни, даже от его любви к ней в страну теней, куда он не мог последовать за ней, куда ему даже доступа не было. Он попытался обрести уверенность, вспомнив жизнерадостный голос доктора Энтуистла:
— Ничего страшного. Это аппендицит. Отправим ее в больницу. Сейчас же. Ее прооперируют сегодня вечером, и, если все пройдет удачно, через несколько дней она снова будет дома. Но учтите: никакой работы по дому; позже мы более подробно поговорим об этом. Теперь давайте позвоним в больницу. И перестаньте паниковать, друг мой. От аппендицита не умирают.
Но он знал, что умирают. Умирают под наркозом, умирают от того, что начинается перитонит, умирают потому, что ошибся хирург… Он читал про такие вещи. Он утратил надежду.
Опытные руки осторожно подняли носилки и легко и аккуратно вкатили их в машину. Райан оглянулся на Скаддерс-коттедж. Теперь он ненавидел этот дом, ненавидел то, что Скаддерс-коттедж сотворил с ним, то, что вынудил его делать. Дом, как и он сам, был проклят.
У дверей коттеджа стояла миссис Джаго с Энтони на руках. Держала она его довольно неумело. По бокам миссис Джаго жались двойняшки. Райан сразу позвонил в паб с просьбой о помощи, и Джордж Джаго тут же привез жену, чтобы она побыла с ребятишками, пока он вернется. Больше некого было просить. Он, правда, звонил еще Элис Мэар в «Обитель мученицы», но все, чего смог добиться, была запись на автоответчике. Миссис Джаго подняла ручку Энтони и помахала ею — «до свидания!», потом наклонилась и сказала что-то двойняшкам. Девочки послушно помахали тоже. Райан забрался в машину, и двери за ним плотно захлопнулись.
Подскакивая на кочках и мягко покачиваясь, машина проехала по переулку и, выбравшись на узкую дорогу, помчалась в Лидсетт. Вдруг она так резко свернула, что Райана чуть не выбросило из кресла. Санитар, сидевший напротив, выругался:
— Вот идиот чертов навстречу попался! Разве можно на такой скорости ездить?!
Но Блэйни ничего не ответил. Он сидел вплотную к Терезе, она держала его руку в своих, и он вдруг обнаружил, что молится, молится Богу, в которого перестал верить лет с семнадцати, а теперь жаждет достучаться до Него, чтобы Он преклонил к нему слух Свой:
— Не дай ей умереть. Не наказывай ее из-за меня. Я уверую. Я сделаю все что хочешь. Я еще могу измениться, я стану другим. Накажи меня, только не ее. О Господи, пусть она будет жива!
И вдруг он снова оказался на том кошмарном маленьком кладбище, снова слышал монотонное бормотание отца Макки, а Тереза стояла рядом, вложив заледеневшую ладошку в его руку. Земля была укрыта синтетической травой, только один холмик оставался обнаженным, и Райан опять увидел золотистую на срезах землю и снова подивился ее цвету. Он и не знал, что земля Норфолка так богата красками. Белый цветок упал с одного из венков — крохотный, неузнаваемо искалеченный бутон с булавкой, все еще торчащей в обернутом бумагой стебле. Райан тогда испытал почти непреодолимую потребность поднять этот бутон, прежде чем его вместе с землей сбросят в могилу; захотелось отнести цветок домой, поставить в воду и дать ему умереть своей смертью. Пришлось совершить над собой усилие, чтобы стоять прямо, не наклониться за цветком.
Он так и не осмелился это сделать, и бутон остался лежать, пока его не раздавили, а затем и скрыли от глаз первые же тяжелые комья земли.
Райан услышал, что Тереза что-то шепчет, и наклонился к ней так низко, что лица его коснулось ее дыхание.
— Папочка, я умру?
— Нет. Нет!
Он почти выкрикнул это слово, громко отвергая смерть, и почувствовал, как приподнялся со своего места санитар.
— Ты же слышала, что говорил доктор Энтуистл, — тихо сказал он. — Это просто аппендицит.
— Я хочу, чтобы отец Макки пришел.
— Завтра. После операции. Я скажу ему. Он тебя навестит. Я не забуду. Обещаю тебе. А сейчас лежи тихо.
— Папочка, он сейчас мне нужен, перед операцией. Мне надо ему что-то сказать.
— Скажешь завтра.
— А тебе нельзя? Мне надо кому-то сказать. Прямо сейчас.
Он ответил чуть ли не с яростью:
— Завтра, Тереза. Оставь это до завтра. — Через мгновение, ужаснувшись собственному эгоизму, он шепнул ей: — Скажи мне, родная моя, скажи, если тебе это так необходимо. — И Райан закрыл глаза, чтобы она не разглядела в них ужаса и безнадежности.
— Я про тот вечер. Когда мисс Робартс убили, — зашептала она. — Я потихоньку прокралась в развалины аббатства. Я видела, как она бегом бросилась в море. Я была там, папочка.
Он хрипло ответил:
— Это совсем не важно. Можешь мне больше ничего не говорить.
— Но я хочу рассказать. Мне надо было тебе раньше про это сказать. Пожалуйста, папа!
Он положил свою ладонь на ее руку. Проговорил:
— Расскажи мне.
— Там еще кто-то был. Я видела, как она шла к морю. Это была миссис Деннисон.
Облегчение охватило его, заливая волной за волной, словно его омывали теплые воды летнего моря. После нескольких мгновений молчания он снова услышал ее шепот:
— Пап? Ты кому-нибудь скажешь? Полиции?
— Нет, — ответил он. — Я рад, что ты мне рассказала. Только это не важно. Это ничего не значит. Она просто прогуливалась при лунном свете. Я никому не скажу.
— И даже про меня? Что я была на мысу в тот вечер?
— Нет, — ответил он решительно. — И про тебя не скажу. Во всяком случае, пока. Но мы об этом обязательно поговорим, обсудим, что нам надо делать. После операции.
И впервые за весь этот день он поверил, что у них еще будет время — после операции.
Глава 10
Кабинет мистера Копли был в дальней части старого пасторского дома, окнами на неухоженную лужайку и три ряда растрепанных ветром кустов, которые Копли называли «кустарниковой аллеей». Это была единственная комната в доме, куда Мэг ни за что не решилась бы войти без стука. Такое ей и в голову не могло прийти. Считалось, что это только его комната, его святая святых, как если бы он все еще руководил приходом и нуждался в уединении, чтобы спокойно готовиться к еженедельной службе или принимать прихожан, ищущих совета и ободрения. Именно здесь он каждый день читал утреннюю и вечернюю молитву перед конгрегацией, состоящей теперь всего лишь из его жены и Мэг, чьи негромкие голоса отвечали ему и поочередно произносили стихи псалмов. В первый ее день в этом доме мистер Копли сказал ей тихо, но без смущения:
— Я читаю утреннюю и вечернюю молитву в своем кабинете каждый день, но, пожалуйста, не считайте для себя обязательным при этом присутствовать, если только вы сами не захотите.
Она предпочла присутствовать, сначала просто из вежливости, но потом из-за того, что этот ежедневный ритуал, эти прекрасные полузабытые каденции, соблазняющие возможностью уверовать снова, придавали каждому дню желанную форму. Да и сам кабинет, единственный из всех комнат в этом респектабельно уродливом, но удобном доме, казался символом нерушимой надежности, огромной, прочной скалой посреди усталого мира, о которую, словно волны, разбивались и неотступные воспоминания о полной ненависти школе, и мелкие неприятности ежедневного быта, даже ужас, вселяемый в души Свистуном, и страх перед грозящей бедами АЭС. Мэг полагала, что кабинет не очень изменился с того времени, когда первый пастор вступил во владение этим домом. Одна стена была занята книжными шкафами — теологической библиотекой, которой, как думала Мэг, мистер Копли теперь пользовался весьма редко. Старинный письменный стол красного дерева был обычно чист, и Мэг подозревала, что мистер Копли большую часть времени проводит в глубоком кресле у окна, глядящего в сад. Три стены кабинета были увешаны картинами и фотографиями: восьмерка — гонки университетских дней мистера Копли, смешные маленькие шапочки над серьезными молодыми лицами, все юноши — с усами; выпускники теологического колледжа, ожидающие рукоположения; невыразительные акварели в золоченых рамках; отчет какого-то викторианских времен родственника о его путешествии вокруг света; гравюры с изображениями собора в Норидже; неф в Уинчестере; огромный восьмиугольник собора в Или. По одну сторону вычурного викторианского камина находилось единственное в кабинете распятие. Мэг думала, что оно очень старое и очень ценное, но спрашивать об этом ей не хотелось. Тело Христа, напряженно вытянутое в последней агонии, было телом совсем молодого человека; из отверстого рта, казалось, исторгается крик — торжества или, может быть, вызова Богу, покинувшему Его? В кабинете больше не было ничего столь же мощного или тревожащего. Мебель, предметы обстановки, картины — все говорило о порядке, определенности, надежде. Сейчас, когда, постучав в дверь, она стояла, прислушиваясь к мягкому «Войдите!» мистера Копли, Мэг пришло в голову, что она явилась искать утешения в самой комнате в той же мере, как и у ее обитателя.
Он сидел в кресле у окна с книгой на коленях и, когда она вошла, попытался встать, с трудом распрямляя плохо гнущееся тело.
— Пожалуйста, не вставайте, — сказала Мэг. — Я хочу спросить, не могли бы вы уделить мне несколько минут? Я хотела бы поговорить с вами наедине.
Она тотчас же заметила, как в его глазах вспыхнуло беспокойство, и подумала: «Он боится, что я хочу заявить об уходе». Поэтому быстро добавила, тихо, но твердо:
— Как со священником. Я хочу посоветоваться с вами как со священником.
Он опустил книгу. Мэг увидела, что это последний роман Х.Р.Ф. Китинга, который мистер Копли и его жена в прошлую пятницу взяли почитать в передвижной библиотеке. Они оба — и он, и Дороти — любили читать детективы, и Мэг всегда охватывало молчаливое раздражение из-за того, что и муж, и жена считали само собой разумеющимся, что первым должен читать он. Это — не ко времени — напоминание о ненавязчивом семейном эгоизме мистера Копли вдруг показалось ей необычайно существенным, и она поразилась, как это ей могла прийти в голову мысль, что он хоть как-то может ей помочь. Но правильно ли было критиковать его за приверженность семейным приоритетам, которые Дороти Копли установила сама давным-давно и мягко, но неуклонно проводила в жизнь вот уже пятьдесят три года? «Я же пришла посоветоваться со священником, — уговаривала она себя, — не с мужчиной, не с главой семейства. Я же не стала бы спрашивать у водопроводчика, как он относится к своей жене и детям, перед тем как позволить ему взяться за починку текущего бачка».
Он указал ей на второе кресло, и Мэг подтащила его поближе, чтобы сесть напротив мистера Копли. Он осторожно и тщательно заложил страницу кожаной закладкой и, закрыв книгу с таким почтением, будто это был требник или молитвенник, положил на нее сложенные руки. Ей казалось, что он весь подобрался и теперь сидел, слегка подавшись вперед, чуть наклонив голову набок, будто в исповедальне. Ей не в чем было исповедоваться, она хотела лишь задать ему вопрос, который, как ей представлялось, своей совершенной простотой затрагивал самую суть ее ортодоксальной, самоутверждающейся, но вовсе не без сомнений исповедуемой христианской веры. Она сказала:
— Если нам предстоит принять решение, сделать выбор, как мы узнаем, что правильно?
Ей показалось, что его доброе лицо стало менее напряженным, словно мистер Копли с благодарностью отметил, что вопрос оказался менее тягостным, чем он ожидал. Но он не торопился с ответом. Наконец он сказал:
— Наша совесть подсказывает нам, если мы готовы к ней прислушаться.
— Спокойный, слабый голос, словно глас Божий?
— Не словно, Мэг. Совесть и есть глас Божий, глас обитающего внутри нас Духа Святого. В Коллекте на Духов день[71] мы молимся, чтобы нам дано было правильное суждение обо всем.
Мэг сказала мягко, но настойчиво:
— Но как можем мы быть уверены, что то, что мы слышим, не наш собственный голос? Не наши собственные подсознательные вожделения? Весть, к которой мы с таким вниманием прислушиваемся, должна быть опосредована нашим собственным опытом, собственной индивидуальностью, собственным наследием, собственными нуждами. Способны ли мы когда-нибудь освободиться от ухищрений и вожделений наших собственных сердец? Не может ли так случиться, что наша совесть подскажет нам то, что мы так жаждем услышать?
— Я этого не нахожу. Моя совесть всегда направляла меня действовать вопреки моим вожделениям.
— Или вопреки тому, что вы тогда считали своими вожделениями.
Но это было слишком — Мэг поняла, что перегибает палку. Он сидел спокойно, только глаза моргали чаще, чем обычно; казалось, он ищет ответа в тех проповедях, что он когда-то читал, в пастырских наставлениях, в знакомых текстах. Пауза была недолгой. Он сказал:
— Я нахожу, что очень помогает, если думаешь о совести как об инструменте, о струнном инструменте, пожалуй. Весть доносится нам в музыке, но если мы не настраиваем инструмент, не пользуемся им постоянно, не упражняемся регулярно и дисциплинированно, мы получаем лишь несовершенный отклик.
Мэг вспомнила, что он был скрипачом-любителем. Теперь его руки были изуродованы ревматизмом и он не мог держать скрипку. Но она все еще лежала в футляре сверху на бюро в углу кабинета. Возможно, эта метафора имела для него глубокий смысл, Мэг она показалась совершенно бессмысленной.
— Но даже если моя совесть говорит мне, что правильно, — сказала она, — то есть, я хочу сказать, правильно с точки зрения моральных законов или даже законов страны, это ведь не освобождает нас от ответственности. Предположим, если я подчинюсь, поступлю так, как подсказывает мне совесть, я причиню вред кому-то другому и даже подвергну его опасности.
— Мы должны делать то, что, как мы знаем, правильно, оставив последствия в руке Господней.
— Но ведь любое решение, которое мы принимаем, должно учитывать возможные последствия: ведь именно это и означает принять решение. Как же мы можем отделять причину от следствия?
— Может быть, лучше будет, если вы мне расскажете, что вас тревожит? — спросил он. — То есть если вы считаете, что можете мне сказать.
— Это не моя тайна. Рассказать я о ней не могу. Но могу привести пример. Предположим, мне стало известно, что кто-то постоянно обкрадывает своего хозяина. Если я его разоблачу, он будет уволен, брак его может распасться, жене и детям будет причинен вред. Я могла бы счесть, что этот магазин или фирма могут пережить потерю нескольких фунтов в неделю и что лучше мне не причинять таких травм ни в чем не повинным людям.
Он помолчал с минуту, потом ответил:
— Совесть могла бы подсказать вам, что лучше поговорить с вором, чем с хозяином. Объяснить, что вам все известно, убедить его перестать. Разумеется, деньги пришлось бы вернуть. Я понимаю, что это могло бы вызвать практические затруднения.
Мэг наблюдала, как он пытается преодолеть эти затруднения: наморщив лоб, он создавал в своем воображении мифического вора — мужа и отца семейства, пытаясь облечь этическую проблему в живую плоть. Она сказала:
— А что, если он не может или не хочет перестать красть?
— Не может? Если воровство является непреодолимой потребностью, тогда, разумеется, он нуждается в медицинской помощи. Да, несомненно, пришлось бы это попробовать, хотя я не так уж восторженно отношусь к успехам психотерапии.
— Значит, не хочет. Или обещает перестать, но снова берется за свое.
— И все же вы должны поступить так, как подсказывает вам совесть. Мы не всегда можем правильно судить о последствиях. В приведенном вами примере, если вы допустите, чтобы кражи продолжались, вы будете потворствовать нечестности. Раз вы обнаружили, что происходит, вы не можете делать вид, что не знаете об этом. Вы не можете отказаться от ответственности. Знание всегда влечет за собой ответственность. Эта истина распространяется на Ларксокенскую АЭС и Алекса Мэара в той же мере, как и на этот кабинет. Вы говорите: будет причинен вред детям, если вы сообщите об этом. Но им уже причиняется вред нечестностью их отца. И жене, которая пользуется плодами этой нечестности, тоже. Кроме того, есть ведь и другой персонал, с которым надо считаться: возможно, кто-то другой будет несправедливо заподозрен. Нечестность, если она не обнаружена, может углубляться, так что жена и дети этого человека могут оказаться в беде более страшной, чем если бы его остановили сейчас. Вот почему гораздо безопаснее, если мы сосредоточим усилия на том, чтобы поступать правильно, оставив последствия в руке Божьей.
Ей очень хотелось сказать: «Даже если мы больше не уверены, что Бог существует? Даже если это представляется лишь одним из способов избежать личной ответственности, которой, как вы сами только что мне сказали, мы не можем и не должны избегать?» Но она с грустью заметила, что он устал, и от ее внимания не ускользнул быстрый взгляд, брошенный им на книгу.
Ему хотелось вернуться к любимцу Китинга, инспектору Гхоти, мягкому и доброму индийцу-детективу, который, несмотря на все сомнения, в конце концов непременно добьется успеха, потому что все это беллетристика, вымысел: проблемы здесь могут быть разрешены, зло побеждено, справедливость восстановлена, а смерть — всего лишь загадка, которая будет разгадана в последней главе. Копли — человек очень старый. Несправедливо было его волновать. Ей захотелось положить ладонь на его руку и сказать, что все хорошо, пусть он не волнуется. Вместо этого она встала с кресла и впервые за все время назвала его так, как называли все; теперь это обращение слетело с языка легко и естественно.
— Благодарю вас, отец мой, — сказала она. И солгала, чтобы успокоить старого пастора: — Вы очень мне помогли. Все стало гораздо яснее. Я теперь знаю, как мне поступить.
Глава 11
Каждый поворот, каждую кочку и выбоину на запущенной садовой дорожке, ведущей к выходу на мыс, Мэг знала наизусть, и по-настоящему ей вовсе не нужен был прыгавший перед ней лунный лучик ее фонаря. Ветер, всегда капризный здесь, на мысу, словно специально умерил свою ярость. Но когда она подошла к низкому взлобку и уже могла видеть свет фонаря над дверью «Обители мученицы», ветер обрушился на нее с новой силой: казалось, он вот-вот оторвет ее от земли и, закружив в вихре, швырнет назад, в покой и уют старого пасторского дома. Мэг не стала сражаться с ним. Наклонив голову, ухватившись обеими руками за шарф, покрывавший волосы, и прижав локтем свисавшую с плеча сумку, она ждала, пока ослабеет его ярость и она снова сможет встать прямо. Небо тоже было в тревоге, яркие звезды светили с небывалой высоты, луна ошалело металась меж изорванных в клочья туч, как хрупкий бумажный фонарь на ветру. С трудом преодолевая непогоду, Мэг шла к «Обители мученицы», и ей казалось, что весь мыс вздыбился и хаотически мечется вокруг нее, и она уже не может разобрать, что это за грохот — ветер ли гремит в ушах, кровь ли стучит или ревут морские валы. Когда наконец, почти бездыханная, она добралась до дубовой двери «Обители», она впервые вспомнила об Алексе Мэаре и подумала, что же она будет делать, если он окажется дома? Ей самой показалось странным, что мысль об этом не пришла ей в голову раньше. Она знала, что не сможет встретиться с ним глазами, во всяком случае — сейчас. Пока еще не сможет. Но дверь ей открыла Элис. Мэг спросила:
— Вы одна дома?
— Да, я одна. Алекс в Ларксокене. Входите, Мэг.
Мэг сняла и повесила в передней пальто и шарф и вслед за Элис прошла на кухню. Элис, по всей видимости, была занята — правила гранки. Она вернулась к столу, села в рабочее кресло и вместе с ним повернулась к Мэг. Без улыбки смотрела, как та усаживается на свое обычное место у камина. Несколько минут обе молчали. На Элис была длинная юбка тонкой коричневой шерсти и блузка с высоким воротничком, застегнутая до самого подбородка. Поверх она надела длинную, почти до пола шерстяную безрукавку крупной вязки, в узкую коричневую и бежевую полоску. Этот наряд придавал ей какое-то особое достоинство, она казалась жрицей, наделенной священной властью и принимающей ее как должное, сдержанно, но в то же время легко и спокойно. В камине горел огонь, всего несколько поленьев, он наполнял комнату острым запахом осени; ветер, приглушенный толстыми стенами кладки XVII века, дружелюбно вздыхал и постанывал в каминной трубе. Время от времени он срывался вниз, и тогда поленья, шипя, оживали, подбрасывая вверх языки пламени. Одежда, огонь в камине, запах горящего дерева, перекрывавший более тонкий аромат трав и свежеиспеченного хлеба, были до боли знакомы Мэг: так много мирных вечеров провела она здесь с Элис, так любила эти вечера. Но сегодняшний вечер был совсем иным, иным до ужаса. После сегодняшнего вечера эта кухня, вполне возможно, никогда уже не будет для нее домом.
— Я помешала? — спросила она.
— Это вполне очевидно. Но вовсе не значит, что я не хотела, чтобы мне помешали.
Мэг наклонилась и достала из сумки большой коричневый пакет.
— Я принесла первые пятьдесят страниц корректуры. Сделала то, что вы просили: прочла текст, выискивая опечатки. Больше ничего.
Элис взяла пакет и, не взглянув на него, положила на стол.
— Именно это мне и надо было, — сказала она. — Я так забочусь о правильности рецептов, что опечатки в тексте порой ускользают от внимания. Надеюсь, я вас не слишком обременила?
— Нет. Я делала это с удовольствием. Знаете, Элис, это похоже на Элизабет Дэйвид.[72]
— Ну, надеюсь, не очень. Она так замечательно пишет, что я боюсь слишком сильно попасть под ее влияние.
Помолчали. Мэг думала: «Мы разговариваем, как по написанному специально для нас сценарию. Не совсем как чужие, но как люди, осторожно выбирающие слова, потому что пространство между этими словами заполнено опасными мыслями. Хорошо ли на самом деле я ее знаю? Что она мне рассказывала о себе? Кое-какие детали о том, как они жили, когда отец был жив; обрывки сведений; отдельные фразы, оброненные во время беседы, словно огоньком упавшей спички освещавшие нечеткие контуры огромной неисследованной страны. Я рассказала ей почти все о себе — о детстве, о неприятностях из-за расовых проблем в школе, о гибели Мартина. Но были ли мы хоть когда-нибудь равны в нашей дружбе? Она знает обо мне больше, чем любой другой человек на свете. А все, что я знаю об Элис, это то, что она прекрасно готовит».
Она чувствовала на себе неотрывный, почти требовательный взгляд подруги. Наконец Элис сказала:
— Но ведь вы не вышли бы из дому в такую непогоду только для того, чтобы отдать мне пятьдесят страниц корректуры?
— Мне нужно с вами поговорить.
— Но вы уже со мной говорите.
Мэг ответила на пристальный взгляд Элис таким же твердым взглядом.
— Эти две девушки, — начала Мэг, — Кэролайн и Эми. Все тут говорят, что это они убили Хилари Робартс. Вы тоже так считаете?
— Нет. Почему вы спрашиваете меня об этом?
— Я тоже так не считаю. Как вы думаете, полиция попытается приписать им это убийство?
Голос Элис был холоден и спокоен:
— Не думаю. Это был бы мелодраматический поворот, вы не находите? Но зачем им это? Главный инспектор Рикардс показался мне честным и добросовестным человеком, хоть он, похоже, звезд с неба не хватает.
— Ну, это было бы очень удобно для всех, не правда ли? Двое подозреваемых погибли. Дело закрыто. Никаких новых убийств.
— А они были в числе подозреваемых? Что ж, видимо, Рикардс вам доверяет больше, чем мне.
— У них не было алиби. Тот человек с Ларксокена, с которым была помолвлена Кэролайн — Джонатан Ривз, так кажется? — он, по-видимому, признался, что в тот вечер они вовсе не были вместе. Кэролайн заставила его солгать. Почти весь персонал АЭС уже знает про это. А теперь и вся деревня об этом судачит. Джордж Джаго звонил мне, чтобы об этом рассказать.
— Ну и что же, что у них не было алиби? У других тоже нет: у вас, например. Отсутствие алиби еще не доказывает вины. Кстати, его и у меня не было. Я была дома весь вечер, но не уверена, что смогу это доказать.
Вот и настал наконец тот момент, мысль о котором не оставляла Мэг с самого вечера убийства, — момент истины, которого она так страшилась. Пересохшими, почти неподвижными губами она произнесла:
— Но вас же не было дома, верно ведь? В понедельник утром, когда я пришла и сидела здесь, на кухне, вы сказали главному инспектору Рикардсу, что были дома, но это была неправда.
Ответом ей было молчание. Потом Элис спокойно спросила:
— Вы пришли об этом мне сказать?
— Я знаю, этому должно быть какое-то объяснение. Смешно даже спрашивать. Просто дело в том, что я не могу освободиться от этой мысли с тех самых пор. И мы ведь друзья. Друг должен сметь спросить. Ведь надо быть честными друг с другом, откровенными, доверять…
— Сметь спросить о чем? Что это с вами? Вы говорите со мной, как консультант по брачным отношениям.
— Спросить, почему вы сказали полиции, что были дома в девять часов. Вас здесь не было. Я была. Когда Копли уехали, я вдруг почувствовала, что мне необходимо вас увидеть. Попыталась дозвониться, но ответил автоответчик. Я не оставила никакого сообщения — смысла не было. Я просто пошла к вам. Дом был пуст. В гостиной горел свет, в кухне тоже, а дверь была заперта. Я позвала вас. Был включен проигрыватель, очень громко. Дом переполняли торжествующие звуки музыки. Но в доме никого не было.
Элис с минуту сидела молча, потом спокойно сказала:
— Я вышла пройтись, полюбоваться лунным светом. Не ждала, что кто-нибудь зайдет без предупреждения. Никто обычно без предупреждения и не заходит, кроме вас, а я полагала, что вы уехали в Норидж. Но я приняла необходимые меры, чтобы избежать непрошеного вторжения. Я заперла дверь. Как же вы вошли?
— Открыла вашим ключом. Неужели вы забыли, Элис? Вы дали мне этот ключ год тому назад. С тех пор он хранится у меня.
Элис взглянула на нее, и Мэг, прежде чем та отвернулась, увидела, как ее лицо озарило воспоминание, заметила и печаль, и горестную улыбку, тронувшую уголки губ.
— Но я совсем забыла об этом. Напрочь. Поразительно! Вряд ли это обеспокоило бы меня, даже если бы я и вспомнила. В конце концов я же считала, что вы в Норидже. Но я не вспомнила. У нас такое множество ключей от дома — часть здесь, часть в Лондоне. Но вы сами никогда мне не напоминали о ключе.
— Я как-то напомнила, почти сразу же, но вы сказали, чтобы я оставила его себе. Я, как идиотка, решила, что этот ключ многое означает: доверие, дружбу, то, что дверь «Обители мученицы» всегда открыта для меня. Вы тогда сказали, что, возможно, он мне когда-нибудь понадобится.
И тут Элис громко рассмеялась.
— И он вам действительно понадобился! — сказала она. — Ирония судьбы! Но ведь вам совершенно несвойственно входить в дом без приглашения. Особенно в мое отсутствие. Раньше с вами этого не случалось.
— Но я же не знала, что вас нет дома. Свет в окнах горел, и слышна была музыка. Когда я позвонила в третий раз, а вы не открыли, я испугалась, что вам, может быть, плохо, что вы не можете позвать на помощь. И я отперла дверь. Вошла и погрузилась в волны замечательной музыки. Я узнала, что это: моцартовская Симфония соль-минор. Любимая симфония Мартина. Поразительно, что вы выбрали именно эту пленку.
— Я не выбирала. Просто включила проигрыватель. А что же, по-вашему, мне надо было выбрать? Реквием — в память об отлетевшей душе, в существование которой я не верю?
Мэг продолжала говорить, как будто ничего не слышала.
— Я прошла на кухню. Свет был включен. Впервые я оказалась одна в этой комнате. И вдруг я почувствовала себя здесь совершенно чужой. Как будто ничто не имело ко мне никакого отношения. Я почувствовала, что не имею права находиться здесь. Поэтому я ушла, не оставив вам никакой записки.
Элис сказала горько:
— Это верно. Вы не имели права входить сюда. И что же, вам так необходимо было повидать меня, что вы пошли одна через весь мыс, даже не зная, что Свистун уже умер?
— Страха у меня не было. На мысу ведь пустынно. И негде спрятаться. Кроме того, я знала, что, стоит мне добраться до «Обители мученицы», и я буду с вами.
— Да, вас не так-то легко испугать, не правда ли? А сейчас? Вы испугались?
— Не вас. Себя. Я испугалась того, о чем подумала.
— Ну хорошо. Значит, дом был пуст. А еще что? Ведь явно есть еще что-то?
Мэг ответила:
— Еще это сообщение на автоответчике: если вы и правда получили его в десять минут девятого, вы бы позвонили в Норидж, на станцию и оставили сообщение для меня, чтобы я вам перезвонила. Вы знали, как Копли не хотели даже думать о переезде к дочери. Никто на мысу не знал этого, кроме вас. Копли сами об этом никогда не говорили, я тоже. Только с вами. Вы бы позвонили, Элис. На станции объявили бы об этом по радио, и я отвезла бы их домой. Вы наверняка подумали бы об этом.
— Я солгала Рикардсу — это раз, — сказала Элис. — Эта ложь могла быть просто удобна мне по каким-то причинам, из желания избежать неприятностей. И проявление невнимательности, неотзывчивости — это два. И это все?
— А нож? Средний нож из набора. Его не было на подставке. Конечно, в тот момент я не придала этому значения, но без него набор выглядел как-то странно. Я так привыкла видеть на подставке эти пять аккуратно подобранных по назначению и размеру ножей, каждый — в отдельных ножнах. Сейчас он на месте. Он был на месте, когда я зашла сюда в понедельник, после убийства. Но в воскресенье вечером его на месте не было.
Она чуть было не крикнула: «Вы не должны им больше пользоваться! Не трогайте его, Элис!» Вместо этого она заставила себя продолжать, пытаясь сдержать дрожь в голосе, пытаясь не молить о понимании, о том, чтобы ее разуверяли.
— А на следующее утро, когда вы позвонили и сообщили, что Хилари умерла, я ничего не сказала о своем посещении. Я не знала, чему верить. Я вовсе вас не подозревала: это было для меня совершенно невозможно. Это и сейчас невозможно. Но мне нужно было время, чтобы все обдумать. Только ближе к полудню я смогла пойти к вам.
— И вы обнаружили, что у меня — главный инспектор Рикардс, и услышали, как я ему солгала. И увидели нож на своем месте, в наборе. Но вы ничего тогда не сказали и потом ни с кем не говорили, даже с Адамом Дэлглишем, я полагаю.
Это был хорошо рассчитанный выпад. Мэг ответила:
— Я ничего никому не говорила. Как я могла? Не поговорив с вами? Я понимала, что у вас, вероятно, была основательная, с вашей точки зрения, причина солгать.
— А потом постепенно, скорее всего против своей воли, вы начали подозревать, что это могла быть за причина?
— Я не думала, что это вы убили Хилари. Это фантастика, это звучит невероятно, даже произносить эти слова абсурдно, немыслимо даже представить себе, что вас можно заподозрить. Но ножа не было на месте, и вас не было дома. И вы солгали, а я не могла понять почему. И до сих пор не понимаю. И все думаю: кого вы хотите оградить? А порой — простите меня, Элис! — порой я думаю, может, вы были там, когда он убил ее? Стояли на страже, наблюдали, может быть, даже помогли ему отрезать волосы.
Элис сидела так неподвижно, что ее руки с длинными пальцами, спокойно лежавшие на коленях, складки безрукавки — все могло быть высечено из камня. Она сказала:
— Я никому не помогала. И никто не помогал мне. Там на берегу были только двое: Хилари Робартс и я. Я сама задумала все это. И сделала это сама. Одна.
Несколько мгновений они сидели молча. Мэг пронизывал страшный холод. Она слышала, что сказала Элис, и знала, что та сказала правду. Может быть, она уже давно это знала? Голова пухла от мыслей: «Мне больше никогда не придется сидеть вместе с ней на этой кухне. Никогда больше не наслаждаться чувством покоя и защищенности, которые я обретала здесь, в этой комнате». И вдруг к ней пришло совершенно неуместное сейчас воспоминание: она тихо сидит в этом же кресле и наблюдает, как Элис готовит песочное тесто для пирога с яблоками, просеивает муку на мраморную доску, добавляет кусочки размягченного масла, вбивает яйцо; ее длинные пальцы подгребают муку, осторожно разминают тесто, легко скатывают его в блестящий шар.
— Это ваши руки, — сказала Мэг. — Ваши руки затянули пояс вокруг ее горла. Ваши руки обрезали волосы, ваши руки вырезали это «L» у нее на лбу. Вы сами задумали это. И сами это сделали. Одна.
— На это нужно было решиться, — ответила Элис. — Это требовало мужества, но гораздо меньше, чем можно было бы ожидать. И умерла она очень быстро и очень легко. Будет большой удачей, если мы уйдем, испытав так же мало боли. Она даже не успела испугаться. Ее смерть была много легче, чем то, на что может надеяться каждый из нас. А то, что за этим последовало, уже не имело значения. Во всяком случае, для нее. Да и для меня тоже не очень. Она была мертва. Это ведь то, что мы творим с живыми, требует сильных переживаний, мужества, ненависти и любви.
Она замолчала, потом продолжила:
— В вашем стремлении доказать, что я — убийца, не следует путать подозрения с доказательствами. Ничего этого доказать вы не сможете. Ну хорошо. Вы говорите: ножа не было на месте. Но ведь это только ваше свидетельство против моего. А если его и правда не было на месте, я могу сказать, что вышла прогуляться по мысу, а убийца воспользовался представившейся возможностью.
— А потом вернул нож на место? Да он и не знал бы, что тут есть нож.
— Наверняка знал бы. Всем известно, что я — профессиональный кулинар. А у кулинара должны быть острые ножи. И почему бы ему не вернуть нож на место?
— Да как бы он вошел? Дверь ведь была заперта.
— Это вы говорите. А я скажу, что оставила ее незапертой. Жители мыса все так и делают.
Мэг очень хотелось крикнуть ей: «Не надо, Элис! Не надо придумывать новую ложь. Пусть между нами останется хотя бы эта правда». Но она лишь спросила:
— А портрет, разбитое окно — это тоже вы?
— Конечно.
— Но зачем? Зачем было так усложнять?
— Потому что это было необходимо. Пока я ждала, когда Хилари выйдет из воды, я заметила Терезу Блэйни. Она вдруг появилась на самом краю обрыва. Постояла там меньше минуты и исчезла. Но я ее видела. Луна светила ярко, обознаться было невозможно.
— Но если она вас не видела, если ее не было там, когда вы… когда Хилари умерла…
— Как же вы не понимаете? Я хотела сказать, что у ее отца не было бы алиби. Тереза всегда производила на меня впечатление очень правдивой девочки, и воспитана она в строгих правилах веры. Если бы она сказала полицейским, что в тот вечер ходила на мыс, Райану грозила бы страшная опасность. А если бы даже у нее хватило ума солгать, как долго могла бы она держаться? Полицейские стали бы очень осторожно допрашивать ее. Рикардс вовсе не зверь. Но правдивая девочка не сможет убедительно лгать долго. Когда я вернулась домой после убийства, я прокрутила назад автоответчик. Я подумала, что Алекс мог изменить свои планы и позвонить мне. Вот тогда-то, слишком поздно, я и услышала сообщение Джорджа Джаго. Узнала, что это убийство уже не может быть приписано Свистуну. Я должна была создать Райану Блэйни алиби. Попыталась дозвониться ему и сказать, что заеду за картиной. Когда не смогла прозвониться, я поняла, что мне надо поехать в Скаддерс-коттедж, и как можно скорее.
— Вы же могли просто забрать картину, постучать к нему в дверь и сказать, что вы ее забрали. Вы бы его повидали. Это было бы достаточным доказательством, что он оставался дома.
— Но это выглядело бы слишком нарочито, слишком надуманно. Райан совершенно ясно дал понять, что не желает, чтобы его беспокоили, что я должна просто забрать портрет. К тому же, когда он это сказал, со мной был Адам Дэлглиш. Не случайный посетитель, а самый проницательный из детективов Скотланд-Ярда. Нет, мне нужен был убедительный предлог, чтобы постучать в дверь и поговорить с Райаном Блэйни.
— Значит, вы положили портрет в багажник машины и сказали Райану, что портрета в сарае нет?
Мэг самой казалось совершенно поразительным, что ее ужас на время отступил перед любопытством, перед необходимостью знать. Казалось, они обсуждают проблемы подготовки к поездке за город.
— Именно так, — ответила Элис. — Вряд ли ему могло прийти в голову, что это я забрала портрет минутой раньше. И очень кстати оказалось, что он был пьян. Не настолько пьян, как я описывала Рикардсу, но явно не способен убить Хилари Робартс и вернуться в Скаддерс-коттедж без четверти десять.
— Даже на машине или на велосипеде?
— Его машина не прошла техосмотра. А на велосипеде удержаться он бы просто не смог. Кроме того, я встретила бы его по дороге домой. Мое свидетельство означало, что Райану ничего не будет грозить, даже если Тереза признается, что выходила из дома. Оставив Скаддерс-коттедж, я поехала назад через абсолютно пустынный мыс. На минуту остановилась у дота, забросила туда кроссовки. Сжечь их я нигде не могла — только в этом камине, где сожгла бумагу и бечевку от упаковки портрета. Но я представляла себе, что сгоревшая резина оставит какой-то след и устойчивый запах. Я не ожидала, что полиция станет их разыскивать — я же не думала, что они найдут след. Но даже если бы и нашли, ничего такого, что могло бы связать эти кроссовки с убийством, ведь не было. Я тщательно вымыла их под уличным краном, перед тем как выбросить. В идеале, я могла бы вернуть их в ящик с вещами для распродажи, но я не решилась ждать, и, кроме того, в тот вечер вы уезжали в Норидж, и дверь, по всей видимости, была заперта.
— И тогда вы швырнули картину в окно Хилари?
— Мне нужно было как-то от нее избавиться. Так это стало бы выглядеть как акт вандализма и ненависти, и тут можно было бы заподозрить очень многих, не только тех, кто живет на мысу. Это сильно усложняло дело и могло служить лишним свидетельством в пользу Райана. Никто не поверил бы, что он намеренно испортил свою собственную работу. Но у меня была двойная цель: я должна была проникнуть в Тимьян-коттедж. И я разбила окно так, что смогла войти.
— Но это же было страшно опасно! Вы могли порезаться, унести на туфлях осколки стекла. А ведь теперь это были ваши собственные туфли! Вы же выбросили «бамблы».
— Я очень тщательно осмотрела туфли. И я очень осторожно выбирала место, куда ступить. Она оставила свет в комнатах нижнего этажа, так что мне не пришлось пользоваться фонариком.
— Но зачем? Что вы там искали? Что ожидали найти?
— Ничего. Мне нужно было избавиться от пояса. Я очень аккуратно его свернула и положила в ящик комода в спальне, среди ее поясов, чулок, платков и носков.
— Но если бы полиция устроила там обыск, они не обнаружили бы на поясе ее отпечатков.
— Но и моих там не было бы. На мне по-прежнему были перчатки. Да и с какой стати им осматривать этот пояс? Легче всего предположить, что убийца воспользовался своим собственным поясом и унес его с собой. Самое неподходящее место, где убийца мог бы его спрятать, — это дом жертвы. Поэтому я его и выбрала. Но даже если бы они решили обследовать каждый поясок и каждый собачий поводок на мысу, вряд ли они смогли бы найти сколько-нибудь порядочные отпечатки на полоске кожи чуть больше сантиметра шириной, захватанной десятками рук.
— Вы взяли на себя такой труд, чтобы обеспечить алиби Райану, — с горечью сказала Мэг. — А как насчет остальных, ни в чем не повинных подозреваемых? Для них для всех риск был очень велик. Да это и сейчас еще так. О них вы не подумали?
— Я беспокоилась еще только об одном из них — об Алексе, а у него оказалось самое лучшее алиби из всех. Он обязан был пройти через проходную и отметиться, когда пришел на станцию и когда уходил оттуда.
— Я подумала про Нийла Паско, — сказала Мэг. — Про Эми, Майлза Лессингэма, да и про себя тоже.
— Ни один из вас не имеет на руках четверых сирот. Я считала маловероятным, чтобы Майлз Лессингэм не смог обеспечить себе алиби. А если бы не смог, реальных доказательств против него все равно не было бы. Откуда бы им взяться? Не он же это сделал. Но у меня такое чувство, что он догадывается, кто это сделал. Лессингэм вовсе не глуп. Но даже если он знает, он никогда никому не скажет. Нийл Паско и Эми могли обеспечить друг другу алиби, а вы, моя дорогая Мэг, неужели вы считаете, что кто-то может заподозрить вас всерьез?
— Но я чувствовала себя так, будто меня подозревают всерьез. Когда меня допрашивал Рикардс, это было так, будто я снова попала в учительскую в той школе, глядела в холодные, враждебные, осуждающие лица и знала: меня уже судили и сочли виновной — и думала: может, я и вправду виновна?
— Предполагаемые горести ни в чем не повинных подозреваемых, даже и ваши в том числе, занимали далеко не первое место в моем списке приоритетов.
— А теперь вы позволите им обвинить в убийстве Кэролайн и Эми, которые обе мертвы и невиновны?
— Невиновны? В убийстве, разумеется, невиновны. Возможно, вы правы, и полиция сочтет для себя удобным прийти к заключению, что это сделали они — одна из них или обе сообщницы вместе. С точки зрения Рикардса, лучше, чтобы были двое погибших подозреваемых, чем ни одного арестованного. И ведь им это теперь никак повредить не может. Мертвые оказываются по ту сторону вреда — и того вреда, что причиняют они сами, и того, что причиняется им.
— Но это неверно. И несправедливо.
— Мэг, они же мертвы. Мертвы. Это не может иметь для них никакого значения. «Несправедливость» — всего лишь слово, а они теперь перешли ту грань, за которой кончается власть слов. Они не существуют более. Да жизнь вообще несправедлива. Если вы считаете своим призванием бороться с несправедливостью, сосредоточьте усилия на несправедливости по отношению к живущим. Алекс имел право получить этот пост.
— А Хилари Робартс, разве она не имела права жить? Я знаю, она была не очень приятным человеком и даже не очень счастливым. И у нее, очевидно, нет близких родственников, которые горюют о ней. Она не оставила сиротами малолетних детей. Но вы отняли у нее то, чего никто никогда не сможет ей возвратить. Она не заслуживала смерти. Может быть, и никто из нас не заслуживает, во всяком случае — такой. Мы даже таких, как Свистун, уже не вешаем. Мы чему-то все-таки научились со времен виселиц на Тайберне[73] и сожжения Агнес Поули. Хилари Робартс не сделала ничего, что заслуживало бы смерти.
— А я и не утверждаю, что она заслуживала смерти. И совершенно не важно, была ли она счастлива, бездетна — и даже приносила ли кому-нибудь пользу, кроме себя самой. Я говорю лишь, что мне нужно было, чтобы она умерла.
— То, что вы говорите, такое зло, что это просто недоступно моему пониманию. Элис, то, что вы совершили, ужасающий грех.
Элис рассмеялась. Она смеялась звучно, почти радостно, будто слова Мэг ее на самом деле позабавили.
— Мэг, — сказала она, — вы не перестаете меня удивлять. Вы пользуетесь словами, давно исчезнувшими из повседневного обихода, даже из обихода церкви, так, во всяком случае, мне говорили. То, что подразумевается под этим простым, коротеньким словом, совершенно недоступно моему пониманию. Но если вам так необходимо рассматривать все это в теологическом свете, вспомните Дитриха Бонхёффеpa.[74] Он писал: «Порой нам необходимо быть виновными». Что ж, мне необходимо быть виновной.