Бегущие по мирам Колпакова Наталья
– А где его родина?
– Черт его знает! Где-то на севере.
– А поточнее?
– Слушай, откуда я знаю? – взвилась Алёна. – Умник... Я дальше столицы никогда не была.
– Ну ты даешь!
– А что, собственно? – Она с вызовом вздернула подбородок. – Я не этнограф и не географ. Просто хотела малость подзаработать. И бабуля тоже.
Макар презрительно сощурился:
– Семейный бизнес развели, понимаешь. Контрабандистка!
– Угонщик! – парировала девушка, и в кабине повисло враждебное молчание.
Нарушил его согласный вопль двух молодых глоток – зверь ни с того ни с сего резко нырнул и, сложив крылья, камнем повалился вниз. Кабина опасно накренилась, ее отчаянно болтало из стороны в сторону. Плетеные стенки ходили ходуном и скрипели так, что почти заглушали свист ветра в щелях. Алёна вцепилась в Макара, Макар – в край оконного проема. Враждовать стало некогда – навстречу бешено неслась безбрежная водная ширь.
Наверное, это было глупо. И даже наверняка. Разбиться об воду по прихоти скудоумного монстра, то ли взбунтовавшегося, то ли рехнувшегося, не разберешь. Утонуть в безымянном море в неведомом краю, которого, пожалуй, и на свете нет. Глупо, нелепо и вполне в его духе. Если бы Макар сидел в этом садке один, он бы непременно нашел секунду-другую на подобные самоедские размышления. Но он был не один. С ним была девушка, которую он не смог спасти. И этой последней секунды как раз хватило, чтобы понять, что это его долг – спасать ее, пока сам жив, и что он все еще жив, а значит, долг по-прежнему довлеет над ним. Повинуясь ему, Макар обхватил Алёну, восхитительное зеленовато-бледное лицо которой вдруг очутилось на расстоянии полувздоха от его губ. Никакой другой глупости он сделать не успел. Крылатая скотина не помышляла о смертоубийстве, а просто проголодалась! Болтаясь в оглоблях, кибитка чиркнула дном по воде, и в задних (или нижних?) лапах зверя заколотилась здоровущая рыбина. Макар от души выругался, перепугав монстра. Тот прижал к голове сложные перепончатые уши и отчаянно заметался.
– Чего ты его пугаешь? – возмутилась девушка, спихивая с себя Макара.
Он и не понял, как оказался в воде. Алёнино лицо вдруг отдалилось, став из раздраженного испуганным, а водная гладь, наоборот, приблизилась. И странное дело, теперь она уже не казалась гладью. Волны подшвыривали Макара, забавляясь с ним, как с нежданной игрушкой. А вверху перепуганная спутница улещивала крылатого черта:
– Кис-кис-кис, лапочка, не бойся, умница моя!
Урча, как газонокосилка, чертяка заплясал в воздухе, постепенно успокаиваясь. Карета, пару раз едва не прихлопнув бывшего седока, наконец зависла прямо над ним. Макар уцепился за край зияющего дверного проема. Рывок! Ух... С подтягиванием у него всегда было скверно. Как, впрочем, и с любыми другими спортивными дисциплинами. И никогда еще его высокомерное спокойствие по этому поводу не подвергалось такому испытанию. Он дергался и пыжился, силясь проделать простейший трюк, который в совершенстве изучил по многочисленным просмотренным боевикам. Наверное, это намокшая одежда тянула его вниз.
– Руку, руку!
Хохоча и подбадривая, Алёна тащила его за руки, за плечи, за шиворот и наконец втянула в кабину, будто куль муки. Макар рухнул на пол, придавленный стыдом и одышкой. Свисающие за борт ноги напоследок зачерпнули воду, воздушная карета размеренными рывками пошла вверх, и вот уже глупая скотина скользила над водами, с чавканьем пожирая улов.
О случившемся не говорили, только у Алёны в глазах еще долго скакали искорки, прожигая в сердце Макара саднящие дырочки. Они летели неизвестно куда, утратив чувство времени среди неизменного пейзажа.
А время шло. Гребни волн наливались глухой серой тяжестью, словно море отдавало глубину и свет перламутровому небу, обретающему, пока не упала ночь, прощальную пронзительную ясность. По левую руку медленно, сонно заваливалось к горизонту уставшее за день солнце. И такое же сонное молчание воцарилось в летящей между прозрачно-серым небом и свинцово-серой водой кабинке.
Заветрило. Ездоки будто очнулись, заоглядывались вокруг. Поняли, что болтаются на ночь глядя в поднебесье. И их удивительный конь забеспокоился, зафыркал, с удвоенной энергией заработал крыльями, преодолевая неудобный ветер. Карету сильно заболтало. Черт с усилием тянул на север, туда, где уже хозяйничала ночь, посреди которой, на неразличимом горизонте, тьма сгущалась до осязаемой плотности. «Земля», – понял вдруг Макар, городской библиотечный мальчик. Понял не умом даже, а сердцем вчерашнего маленького очкарика-книгочея. Именно это видел он бессчетное количество раз глазами книжных героев, единственных друзей своего детства. И всеми их бессчетными глотками заорал:
– Земля!!!
Крепчал ветер, черт выгребал из последних сил. Земля замерла, как приклеенная к горизонту, приближались лишь приметы ее присутствия – упорный тяжелый рокот, головокружительный аромат жирной почвы и влажной листвы. Она придвинулась сразу, вдруг, словно чудовище в несколько последних отчаянных рывков не достигло ее, а саму землю притянуло к себе. Бешеный скачок над бурунами – и все трое рухнули на песок. И тут же, дождавшись своего часа, пала сверху дикая, непроглядная тьма.
Глава 9
Предыстория: мальчик, который ничего не умел
Когда Борун родился, его первым делом положили на белое полотенце из богатой заморской ткани, и старуха, жившая при доме главной ведьмой, протянула к нему новенькую свечечку. Ведьма, что-то ласково лопотавшая, и восприемница с помощницами, и измученная мать, с усилием тянущая голову от изголовья, с трепетом ждали, когда над фитильком родится такой же хрупкий и чистый, как и сам новорожденный ребеночек, огонек. Бежали секунды. Огонек не зажигался. Старухи зашушукались, сошлись теснее, и мать, испуганная почти до обморока, сколько ни силилась, ничего не могла разобрать за их круглыми спинами. Старшая ведьма поспешно тронула фитилек, и свечка затеплилась. Старухи затаили дыхание – если погаснет это заемное пламя, значит, и младенчику скоро угаснуть. Но пламя горело хорошо, ровно. Мать слабо вскрикнула от счастья, когда старые колдуньи, расступившись наконец, дали ей взглянуть на свечу. Только главная долго еще молча шамкала ртом, хмурилась, покачивала пятнистой, в редких пучках волос, головой. Но ведьма была очень стара, голова у нее частенько начинала трястись, да и разума, по чести сказать, осталось в той голове немного. Угрюмость ее предпочли не заметить.
Ведьме было не по себе. За долгую жизнь она перевидала великое множество людей, многим помогала прийти в жизнь (а иным и уйти пособила). Но никогда еще не встречался ей здоровый, готовый жить младенец, не сумевший зажечь свечки. Это же все равно что дышать не уметь! Сама жизнь, тепло ее, дыхание жизни поджигает фитилек. Отсутствие жизни – гасит. Этот странный новорожденный, долгожданный, выстраданный, вымоленный у судьбы наследник в богатом доме, судя по всему, от нехватки жизненной субстанции не страдал, да только была она какая-то неправильная. Холодная. «С изъяном малец», – приговорила про себя ведунья. Откровенничать не стала, слишком была стара и хитра, чтобы праздник людям портить. Да и не изменишь ведь ничего. Но сама все никак не могла примкнуть к общему веселью, все томилась, сторонясь и товарок, захваченных обрядами, и самого крохотного виновника торжества.
На другой же день она покинула дом. Снялась с хлебного места, где доживала в почете свои дни. Просто встала до зари, связала в узелок пожитки и, не сказавшись никому, вышла в боковую калитку. И куда старую понесло? Совсем из ума выжила, порешили слуги.
Однако ж и они замечали странные, пугающие вещи.
У барчонка не порхали над колыбелькой бабочки. Ловко нарезав бабочек из цветной бумаги, нянька пускала их кружить над младенчиком, но они не кружили – опадали сразу же, как мертвые листья, сыпались на вышитое шелками одеяльце, на стиснутые кулачки и вечно насупленное, готовое к реву личико ребенка. Нянька сердилась на докуку. Младенец неотступно требовал внимания, ни мгновения не желая занимать себя сам. Такой же беспокойный, требовательный был у него взгляд. Глаза равнодушно скользили по вещам, ни на чем не останавливаясь, ничем не зачаровываясь, словно ребенок ни видел в вещах души, не слышал их разговора. А ведь дети видят и слышат вещи куда лучше взрослых! Ни животные, ни растения, ни погода – ничто не трогало крохотного слепца, не пробуждало в нем интереса. Ему нужны были люди, постоянно. Люди, чем больше, тем лучше, и всех их он умел собрать вокруг себя и заставить с собою возиться. Их лица, устремленные на него с искренней или добросовестно изображаемой любовью, – вот что подлинно занимало его помимо собственной своей персоны. И он рассматривал их с таким холодным интересом, будто примечал что-то для себя полезное. Нянька дивилась, как рано и как ловко он освоился с домашними, научился без усилий добиваться своего. С обожающей родительницей он был один, с отцом, грубым и чванливым простаком, – другим, с гордячкой бабушкой – третьим. Но сколько ни менялись лицо и ухватки, глаза оставались прежние – цепкие, изучающие глаза-стеклышки, методично изучающие и губы воркующей над сынком матери, и волосатую бородавку на дедовском носу. Прискучив наблюдением за ближними, что случалось с ходом времени все чаще, странное существо погружалось в себя и с видом сосредоточенным и отрешенным обдумывало, как казалось няньке, какие-то гадости. В эти мгновения Борун казался ей законченным уродом, слепоглухонемым обрубком. Добрая старуха негодовала сама на себя, но поделать ничего не могла.
У подросшего Боруна не плясали соломенные куколки. Он уже вошел в какой-никакой разум, понимал, что с ним что-то не так, да и видел уже, как играют другие дети – простые, в обноски одетые дети конюхов, швей, слуг. У тех, голопятых, крикливых, совершенно неотесанных, дамы-лучинки с бутонными головками и юбками из пышных садовых цветов ходили друг к другу в гости, лаяли слепленные из глины кособокие собачки, солдаты-щепочки потешно схватывались друг с другом в нешуточных поединках. Борун смотрел и бесился от бессилия. Для него все это были просто отломанные цветочные головки, просто щепки, просто комочки глины. Он не мог подчинить их, не мог заставить служить себе. И он, визжа и рыдая, кидался на оборвышей, объединенных общей тайной, вступивших в сговор с вещами и друг другом против него, Боруна, не простого, а особенного мальчика, самого красивого, богатого, долгожданного. Лучшего. Мать, бабка, даже отец, вообще-то равнодушный ко всему, кроме денег и славы собственного имени – но давно крошкой сыном прирученный, – вставали стеной между ненаглядной кровинушкой и остальным миром.
Гнусным служанкиным детям доставались затрещины, летели в костер нехитрые игрушки под горький рев малышни, тут же готовой утешиться очередной находкой: лоскутком, бумажным обрывком, деревянной чурочкой – любым пустяком. А для Боруна заказывали не игрушки – шедевры. Настоящие маленькие крепости и дворцы, солдат в форме, воссозданной до последней детальки, крохотные позолоченные кареты, в которые можно было запрячь оклеенных замшей лошадей. Борун сидел в огромной игровой комнате на полу, забросанном в три слоя ценными коврами и шкурами – от сквозняков, и упорно передвигал, перекладывал дорогие хрупкие вещи, открывал и закрывал крохотные дверцы и ставенки, прилаживал на спины замшевым скакунам кавалеров, несуразно топырящих жесткие ноги. Вещи оставались просто вещами – дорогими, красивыми, мертвыми. И ребенок, пытаясь с мясом выдрать из них сокровенную тайну, добраться-таки до пресловутой «души», о которой все толковала дура-нянька, разломал не одно чудо миниатюрного ремесла. Конечно, все враки, не было там ничего. Дерево было, гладко отполированное, плотное, железо было, кожа, золото, парча.
Души не было. Борун понял, что люди и вещи врут – пытаются казаться сложнее и таинственнее себя самих. Наверное, чтобы стоить дороже. У него были самые дорогие вещи во всем квартале, и он не постигал, почему иные голодранцы со своими тряпочками-чурочками посматривают на него с унизительной жалостью. Он выходил во двор с особенно красивой и сложной игрушкой, устраивался на видном месте, делано равнодушный к тому, что творится вокруг. И публика собиралась – обязательно собиралась! Чужие дети забывали об общей тайне, пожирая глазами прекрасную вещь в руках барчонка, зачаровываясь не какой-то там «душой», а настоящим блеском золота, отливом алого лака. На иных лицах проступала зависть, и Борун примечал, пока не зная, чем ему это может пригодиться.
Борун хотел быть богатым. И не просто – просто богатым он был и так, от рождения, – а очень богатым. Раз уж он не такой, как все, раз отличается от людского стада, то пусть его главное отличие будет в богатстве.
А еще деньги дают власть. Вожделенную власть над людьми и вещами, над теми, кто предал его, кто против него ополчился. Он уже не мог попросту пользоваться вещами, как пользуются все, от короля до распоследнего раба. Он мечтал овладеть ими, подчинить себе, пригнуть. Заставить себе служить. Его разум жаждал мести – он звал это справедливостью.
Жажда справедливости неимоверно обострилась в тот день, когда (лет пять ему было) Борун понял, что никакими силами, ни за какие деньги не сможет стать пожарным. Заклинатели огня, в замечательной пунцовой форме, расшитой золотыми языками пламени, верхом – вот именно, не в повозке, а верхом! – на отборных злых чертокрылах вороной масти, казались ему небожителями. Они были молодые, смуглые, словно прокоптившиеся на службе, отчего еще ослепительней сверкали их улыбки в ответ на приветственные выкрики толпы. Боруну их жизнь представлялась непрерывной схваткой с огнем, опасной и героической. По малолетству он не знал, что настоящее мастерство для заклинателя огня – вообще не дать пожару начаться. Почувствовать готовность огня к бунту, прибыть на место и договориться с ним еще до того, как затлеет первая тряпица от оброненного глупой бабой уголька, первая выпавшая из очага головешка, – вот их будни.
А Борун не чувствовал огня. Он даже свечку не мог зажечь, светильник затеплить, чтобы почитать перед сном. Даже прохладный живой огонь, наполняющий тельца светлячков, был ему неподвластен, а он столько раз видел, как нищенки с грязными ногами красуются в подобии венка из вьющихся вокруг головы светляков. Пока он был несмышленышем, легко было мечтать о том, как вырастет, как в одночасье станет сильным магом – самым сильным на свете – и вступит в гильдию пожарных. А самым сильным-то и не нужно было становиться! В заклинатели огня шли маги не самого высокого разбора, не такое уж сложное это дело. Любого, кто готов к работе в неурочные часы за скромный кус, выучить можно.
Только не Боруна.
Это был удар. Борун колотился об пол в истерике, выкрикивая страшные, невозможные слова в адрес родителей и себя самого. Потом долго и изобретательно казнил своих игрушечных пожарных – дорогие были игрушки, каждая со своим лицом, и костюмы из настоящей ткани. После этого пятилетний Борун принял взрослое решение: больше ничто никогда не причинит ему такого горя. Так лопнула последняя из его обычных человеческих привязанностей – к младенческой мечте. Он решил, что купит их всех, даже пожарных, полубогов своего детства. И тогда что такое будет их дар, раз все они, с потрохами и с даром, будут принадлежать ему!
С того самого дня он знал про себя все. Объяснить не мог, просто знал – куда раньше взрослых, цеплявшихся за утешительные иллюзии, упорно не желавших принять невообразимую, но очевидную правду. Родители дарили ему книги, покупали за сумасшедшие деньги, заказывали купцам-чужестранцам. Всё чаяли наткнуться-таки на «хорошую», которая откроется их мальчику. Книги были роскошные, в переплетах, обтянутых бархатом, со страницами тончайшей кожи, чудесно выделанной, а то и бесценной заморской бумаги – глянцево-белой, плотной, только королевские указы на такой писать. Но страницы, сколько ни пялился на них Борун, так и оставались девственно-чистыми. А у няньки-то – Борун сам видел, – едва приоткроет, тотчас начинала течь по белому черная вязь, будто вышивка по шелковой салфетке. Текла и текла со страницы на страницу словами сказок, журча песенками отважных воинов и скромными речами прекрасных дев, свиваясь в киноварные буквицы зачинов.
Поскольку к Боруну сказки не шли, нянька читала ему вслух на разные голоса, то и дело ахая или причитая своим собственным – переживала, дура, за героев. Будто не понимала, что все это пустые выдумки, враки. Захлопнешь книгу – и где они, воины и красавицы? Нету их, одни только белые листы. Борун угрюмо слушал, размышляя про себя о тех временах, когда станет очень богатым. А в один прекрасный день нянька, открыв книгу, не увидела в ней привычного буквенного узорочья. Везде, на всех страницах, царил простой рубленый шрифт, облекающий собою слова трактатов «О деньгах», «О приумножении богатства» и других столь же поучительных сочинений. Сказки наотрез отказались являться к Боруну – даже через няньку. Та, дубина докучная, отчего-то огорчилась ужасно. Гладила «бедное дитятко» по головке, бормотала глупые утешения, и глаза ее – выцветшие, как заношенная юбка, глаза состарившейся в чужих людях сельской дуры – сочились слезами. Борун брезгливо уворачивался от ласк, усаживался подальше и сосредоточенно слушал, как нянька читает трактаты, запинаясь на мудреных словах. Понимал он немногим больше старухи, и все отчего-то казалось, что виной тому слезливый нянькин голос, ее бесконечные запинки. С приближением своего очередного Дня наделения именем он явился к отцу и жестко потребовал: няньку прогнать, ему же нанять дельного учителя, чтоб выучил читать и всяким прочим нужным вещам. И впредь дарить не малышовые, а нормальные, полезные книги.
Отец послушался. Разбогатевший виноторговец, сам простой, как пробка от винной бутылки, он предпочел бы, чтоб единственный сын и наследник был обычным мальцом, не шибко грамотным и без всяких там заумей. Чтоб рос помощником отцу, продолжателем дела, столь успешно начатого, и вырос почтенным горожанином, крепким купцом и честным обывателем. Однако редкостный дефект сына, отчего-то стыдный, разбивал в прах мечты о простом купеческом счастье. Долгожданный ребенок, плоть от плоти, рос чужаком. Неспособный ни к какой магии. Ущербное создание, не умеющее самых простых вещей, но временами поражающее тертого дельца недетским умом, проницательностью и хваткой. Он рано приохотился к семейному делу и порой давал ценные советы, исполненные спокойного цинизма.
Сам же Борун быстро понял, что отцово «дело» – просто сытое прозябание. Чинная торговля, стесненная строгими гильдейскими правилами, всевластие обычая, рамки, установленные посредственностью и добродетелью... Все это обещало достаток и покой. Но что такое достаток для того, кто жаждет купить весь мир! Равнодушно постигая тонкости винокурения, он мысленно препарировал рынок, прикидывая, где в этой ожиревшей туше самые лакомые куски и как бы их половчее выдрать. Экзальтированная мать в своих мечтах видела сына женатым на принцессе, увенчанным тройной золотой цепью во имя Мудрости, Милости и Отваги, он же грезил о подлинном господстве – о мире, где все предаются ему душой, мечтают быть таким, как он, завидуют ему. О мире, где он не жалкий выродок, а идеал, единственное полноценное существо, воплощение недостижимого совершенства. И конечно, все они, эти люди, взирающие на него с брезгливой жалостью, должны были его любить.
Но как этого добиться? Деньги. Деньги, безусловно, должны были помочь...
Войдя в лета, он незамедлительно вытребовал у отца свою долю семейного дела и наследство матери, так своевременно скончавшейся. Это было не принято, почти неприлично – так никто не делал! – но гильдейскими правилами не запрещалось. Да и отец, раздавленный жерновами перемен, слишком трясся над своим добрым именем, чтобы бежать к головам с жалобой на собственного сына. Взявшись за дело с толком и без лишних сантиментов, юный Борун в каких-то два года разорил отца и подмял под себя все питейные заведения и винные лавки в округе. И снова гильдейское начальство принуждено было стерпеть. Борун отлично знал условия – не нарушил ни одного из их жалких правил. Он всего-навсего делал то, что вовсе не приходило в их тупые головы.
Уже идея именного ярлыка завоевала ему место в анналах виноделия и торговли. Такая малость – бумажный квадратик, ценой в малый грошик, а сколько выгоды! Наклеиваешь такую бумажечку на бутылку, пишешь на ней, что за вино, откуда, какого года, клеймо свое личное пропечатываешь. И вот уже не надо у выжиг-стеклодувов бутылки фасонные заказывать. Без того все видят, чье вино да как называется. А бутылки покупатели, как вино выпьют, сами тебе принесут, да еще поклонятся, потому как ты им за десять пустых одну полную продашь с маленькой такой скидочкой, которая и цены-то одной посуды не покрывает. Сполоснуть их потом, высушить – и можно разливать по новой. А на ярлыке бутылочном еще и для картинок завлекательных место остается. Борун подрядил одного бедолагу, художника, изгнанного из столицы за то, что слишком похоже портреты со знатных особ писал. За кров и дармовую выпивку он ему на ярлыках таких красоточек представлял, не оторвешься. И в такой позе, и в этакой... И опять же законом-то не запрещено, потому как нет его, такого закона, во всем бесконечном гильдейском уставе.
Картинки народу полюбились. Прознав об этом, Борун тут же родил новую идею. Собираешь десять разных картинок с одной какой-нибудь красотулей, предъявляешь в винной лавке – и получаешь бутылку вина. Бесплатно! Сроку дал три месяца. Что тут началось... В очереди дуралеи сбивались, у прилавков давились, чуть весь город не спился вконец. Художник, тот, наоборот, пить почти перестал, целыми днями рисовал да заклинания бормотал – рисунки множил. А Борун не только распродал в эти три месяца годовой запас, но и избавился от залежавшегося в подвалах хлама. Задарма, известно, и кислятина сладка, да пьяному все равно, после десяти-то бутылок. Главное же, у других поставщиков торговля совсем встала, народ только Боруново винцо брал. Тут-то он и прибрал к рукам многие старые, уважаемые дела, вместе с виноградниками и винокурнями.
И стеснение почувствовал. В том смысле, что тесно ему стало. Захотелось большего. Он продолжал еще подгребать под себя виноделие, благо конкуренты валились сами, будто переспелые плоды с деревьев. Стыдно было не подобрать, он и подбирал, но уже равнодушно, по привычке. Боруна грызла необъяснимая тоска. Ну стал он главным поильцем всех забулдыг в крае. Но даже их презренные, ценой в бутылку распоследней кислятины, душонки принадлежали не ему, а вину, которым он их снабжал. Он давал – они брали, отдавая взамен то, что ценили меньше вина – деньги. Они снова взяли над ним верх! Борун боялся, что так будет всегда. Это был плохой страх, он вышибал почву из-под ног, делал его слабым. Делал его заурядным.
Поэтому он предпочитал думать о делах. Вино – это скучно. Оно обрыдло ему еще в детстве, когда отец, напыщенный и неповоротливый в многослойных сукнах, поставив крошечного наследника у левого колена, вел бесконечные разговоры с такими же степенными собратьями по цеху. И гильдии ему обрыдли, и весь этот проклятый, невыносимо нудный порядок. Порядок, созданный нормальными людьми, которым благодаря магии и так служил весь мир! Им не нужно было трястись над последним горячим угольком в печи, поджигать одну свечу от другой, чтобы не остаться ввечеру вовсе без света... Конечно, Борун был избавлен от необходимости стеречь огонь. Дом у него был полон слуг, обеспечивавших хозяину безоблачное существование. Выродок, под крышей которого им приходилось обитать, очень хорошо платил. За такие деньжищи не то что сплетничать забудешь – собственный язык проглотишь, если согрешит. Сладить с ездовыми животными, предсказать погоду, охранить от порчи урожай в хранилищах и от плесени платье в сундуках, поднять тесто в квашне, зашептать ломоту в спине – в бесчисленных мелочах обыденной жизни он день за днем зависел от ничтожных людишек. Ему было страшно – он называл это томлением.
Тоска по настоящим свершениям томила Боруна. Он бросил замшелый городок в сиволапой южной провинции и, едва освоившись в столице, рьяно взялся за дело. Голову, свободную от глупых заклинаний, буквально переполняли восхитительные идеи. Начал с привычного. Быстро скупил добрую половину таверн. И самых смазливых потаскух. Вместо подворотен и публичных садов они теперь радовали публику своими прелестями в заведениях Боруна. Гильдия, конечно, подняла вой. К нему потянулись с угрозами крайне неприятные, дурно воспитанные типы. Но почуяли, чем дело пахнет, и увяли. Дело пахло тяжело и непрельстительно: Большим королевским судом, пылью судейских мантий, плесневелым камнем знобких подвальных темниц... Девочки-то на Боруна не по основному ремеслу работали, а чинно-примерно посиживали с посетителями за столами, попивали проставленное теми вино и им подливали да вели сердечные беседы. Веселили, одним словом, гостей, чтобы тем, значит, отдыхалось лучше. А что Борун женщин в питейное заведение пустил, так ведь гулящие – они не отцовы дочери и не мужние жены, они сами по себе, так что и здесь закону никакого ущемления от него не наблюдалось. Стало быть, морды разбойничьи, которые грозить ему ходили, и были единственные беззаконные преступники. Один Борунов кабак тем не менее пожгли и некое число девок отметелили, кому и личико порезали сгоряча. Тем дело и успокоилось.
Потом он с оглушительным успехом повторил в столице свой провинциальный опыт с собиранием этикеток. Хотел уже сделать мероприятие регулярным, но вмешался случай. Одна из красавиц, вдохновенно изображенная незадачливым мазилой в позе самой распаляющей, оказалась как две капли воды похожа на любимую дочку одного ну очень знатного человека. Возможности у любящего отца были большие. Борун пережил несколько очень неприятных дней в подвале заброшенной развалюхи в нищем пригороде. Художник, дурья башка, рыдал и клялся, что вышло все случайно, что девицы этой он в глаза не видел, и все валил на пророческую силу искусства. Борун ему чуть собственными руками шею не свернул. Не свернул, отпустил. Но от судьбы не скроешься – пропал обалдуй, потом нашелся, всплыл в большой клоаке за городом. А в городе пылали трактиры. Борун понял, что придется выползать из подпола и договариваться.
Замирение обошлось в круглую сумму. Мазилу было не вернуть, разоренное хозяйство нуждалось в срочных денежных вливаниях. Спавший с лица, посуровевший Борун напряг свой мощный ум и родил новый оригинальный замысел. Он давно приметил, что столичные люди еще более жадны, завистливы и суетны, чем просто люди. В провинции считалось приличным не отличаться от соседей в скромности и благочинии, чаще показном, здесь – в роскоши и столь же показном блеске. Там было стыдным иметь больше других, здесь – чего-то не иметь. Борун поначалу даже растерялся, обнаружив такое громадное скопление людей, обуреваемых жаждами столь же жгучими и неутолимыми, что и он сам. Здесь все хотели иметь, иметь и иметь, гораздо больше, чем могло понадобиться, и уж точно больше, чем большинству было по карману.
И Борун – бессильный урод, неспособный сотворить даже самого маленького чуда, – стал для всех этих людей чудотворцем. Стал осуществлением их желаний, утолением их жажды, топливом для их гордыни. Они хотят денег, чтобы покупать вещи? Он даст им – нет, не деньги, он не ростовщик и не смог бы проникнуть в их замкнутый круг, даже если бы очень захотел. Он даст им вещи – просто даст, как лучшим друзьям, без всяких денег. Грамотку только особую подписать предложит. А деньги они ему вернут. И не сразу, а частями, с малюсенькой приплатой. Потом вернут, когда появятся. Они ведь обязательно появятся! Конечно, если не появятся, то... читай грамотку, в самом низу, где буковки мелкие. Но это так, на всякий случай...
Здесь, в столице, мало нашлось бы людей, готовых признаться хотя бы самим себе, что не смогут раздобыть достаточно денег, не смогут позволить себе иметь все, о чем мечтается. Лихорадка приобретательства охватила заносчивых жителей метрополии. На поверку они оказались такими же простаками, что и недалекие сельчане. Щегольская мебель с инкрустациями, новое платье, привозная посуда из тонкой, как лепесток, керамики, глупое парадное оружие, самоцветные побрякушки – всего этого и многого другого им хотелось прямо сейчас. Теряющийся где-то там, в дымке будущего, платеж казался ненастоящим. Настоящими были вожделенные обновки, ими можно было обвешаться немедленно, внушая зависть соседям и трепет низшим.
И снова к дверям Боруновых заведений потянулись страждущие. И снова цеховикам оставалось выжигать собственное нутро бессильной злобой, потому что Борун не посягнул на исконные права ни одной ремесленной корпорации. Ничего, ни одной вещи он не делал сам – лишь скупал их у ремесленников, у торговых караванов еще на подступах к городу. Скупал помногу зараз, к большой для себя выгоде и досаде матерых купцов, которые только по ляжкам себя хлопали, дивясь на ловкача. Небывалое это было дело, неслыханное... А на случай, если рьяные поклонники дедовских традиций вновь захотят призвать Боруна к порядку с помощью огня и поножовщины, у него имелась теперь собственная небольшая армия. Личные телохранители – горцы, равнодушные к вину, деньгам и вещам, словом, ко всему, кроме чести. Сторожа – хмурые мужики из деревенских. И – новое слово – крепкие ребята для выбивания денег из должников. Эти вербовались из местных, городских подонков, искренне не понимавших, что такое моральные препоны. И конечно, штат помощников-магов, смазывающих многочисленные колесики сложного Борунова хозяйства разными полезными заклинаниями.
А потом... Потом состоялось у него знакомство, обещавшее исполнить самую дерзкую его мечту. Замышляя дополнить торговлю вином в разлив культурной программой, Борун, конечно, сознавал, что ступает на хрупкий лед. Плясать-петь, веселить народ – исконная привилегия циркачей. Ребята они лихие, почище иных разбойников, не всегда и отличишь одних от других. Однако с той памятной поры, когда горели его питейные дома, а сам он прятался и трясся за собственную жизнь, положение его сильно изменилось. Прямо скажем, на ногах он стоял теперь крепко. Не забогатевший приблуда-провинциал, а один из столпов столичного общества. В общем, рискнуть стоило. Очень уж идея соблазнительная! Борун, уже слегка захандривший от благополучия, буквально ожил. Он воочию видел, как все это будет: погруженный в полутьму питейный зал, скользят слегка одетые феи, разнося вино и снедь, а в центре, чтоб отовсюду видать было, деревянный помост, где извиваются в непристойных танцах полуобнаженные, а ближе к ночи и вовсе голые прелестницы. И глаза, жадные глаза битком набившихся в зал поклонников искусства, наливающиеся вином и кровью. Придется, конечно, поработать над подлыми девками, чтобы согласились выделывать на возвышении кое-какие занимательные штуки... Потаскухи тут не годятся, не их это дело. Нужны актерки, танцорки. А это означало – столкнуться с цирковыми...
Борун поразмыслил хорошенько, прикинул так и эдак. И решил договариваться по-хорошему. Собранная информация об этом чужом и неизвестном ему мире убеждала: у неуправляемого народца вроде бы имеется своя власть, держащая вольнолюбивую публику в казарменной строгости. Борун мягко прощупал нити – они сходились в одной руке. Рука, судя по всему, принадлежала Крому, владельцу самого большого в стране цирка, мужику жесткому, жадному и деловому. И он, решившись, попросил о встрече.
Кром не кочевряжился, принял его с готовностью, будто ждал. Два дюжих парня с такими же, как у собственных его телохранителей, тухлыми глазами ввели Боруна в неказистый дом на самой окраине, прямо от прихожей потрясший даже его непристойной роскошью. Боруну, впрочем, было не до услаждения взора. Кром потребовал прийти в одиночку, и будущий властитель мира опасался, как бы роскошный вертеп не обернулся для него неслыханно дорогой западней, а то и гробницей. Парочка верзил, топавших по бокам, действовала коммерсанту на нервы.
Но Кром уже поспешал ему навстречу из внутренних покоев – радушный хозяин, осчастливленный приходом долгожданного гостя. Взгляд пристальный, испытующий. И еще что-то чудилось за старательной любезностью циркового магната: тревожное любопытство, едва ли не страх. С чего бы?
Гадать было глупо и незачем. Борун сразу приступил к делу, без лишних слов обрисовал свое предложение. Циркач слушал вдумчиво. Лицо его, с которого деловой интерес быстро смыл остатки деланой приветливости, являло занятный контраст с живописным, не без вульгарности, нарядом. Выслушал, свел кончики пальцев. Кивнул:
– Дельно.
– Ваш ответ?
– Договоримся. Сейчас не это... Сейчас... – И замялся, занервничал. У Боруна отчего-то вспотели ладони и глухо ухнуло сердце. – С вами, господин Борун, желает побеседовать одна персона...
Ловушка? Что еще за... Борун рванулся было из глубокого, чересчур удобного кресла – и тут же осел обратно под взглядом пары неподвижных глаз. Желтых, горящих ледяным огнем. Крохотное существо, отчасти смахивающее на неопрятного, потрепанного жизнью нетопыря с мордой мелкого хищника, неотрывно рассматривало его от дальней двери. Росту в нем было чуть выше колена, но в позе, странное дело, дышало подлинное, без изъяна, величие, отчего казалось, что зверушка взирает на тебя сверху вниз, и хотелось вытянуться в струнку. Борун скосил глаза на Крома. Тот и стоял в струнку, почтительно трепеща. Крылатый крысеныш не пошевелился, лишь едва уловимо повел глазами, а Кром уже засеменил вон из залы, мелко кланяясь.
Коммерсант проводил его беспомощным взглядом и остался один на один с существом. Их разделяло пространство обширной залы, да еще нечто неизмеримо большее, чему Борун не знал названия. Тварь быстро, неприятно облизнула узкие губы заостренным языком.
– Ну здравствуй, внучок.
Глава 10
Все дальше на север
Макара разбудили тишина, прохлада и острый запах сырой рыбы. Рыбина – здоровенная, вся в радужно переливающейся слизи – оказалась первым, что он увидел, приоткрыв глаза. Она билась прямо у него перед носом, яростно глядя в неведомый рыбий рай алым глазом. Щеке было мокро и колко. Он валялся на берегу, у самой кромки воды, ласково вылизывающей кроссовки. Буруны, уже нестрашные, вздымались над близкими рифами. Дальше распахивался чистый простор моря.
Макар сел, стряхнул со щеки приставший песок. В голове шумело от голода, от острого запаха морской воды и ветра. Вполне очнувшись, он заозирался и, не успев встревожиться, сразу увидел Алёну. Она свернулась клубочком чуть поодаль, не на влажном, как он, а на совершенно сухом песке, уютно подложив под щеку ладошку, и спала. Лицо у нее разгладилось, словно привычная саркастическая усмешка сползла, как старая кожа. Милая, славная девушка, уснувшая на берегу. Макар любовался, смакуя последние мгновения спокойной жизни. Сейчас ведь проснется, скандалистка, нахмурится, вздернет бровь, и прости-прощай пасторальная сестрица Алёнушка!
Над головой зашумело, засвистело, захлопало. Крылатый черт рухнул с неба и ликующе заплясал перед Макаром, потрясая свежепойманной рыбой.
– Ч-черт, тише ты! – шикнул Макар.
Зверь застыл, втянул в плечи косматую башку, поджал чуткие уши. Оба с опаской покосились на прекрасную госпожу. Та вздохнула, нахмурилась, не открывая глаз. Макар с чертом переглянулись – и хитрая тварь, зажав добычу в пасти, раскинула крылья, в два огромных прыжка взлетела и была такова. Макар завистливо проследил, как мускулистый трусишка ныряет в плотную зелень недальнего леса.
– Где?.. Что?.. Кто здесь?
Алёна села. Взгляд ее уперся в Макара и стал осмысленным, однако не прояснился, а вроде бы, наоборот, потемнел от недовольства.
– А, это ты, умник? Боже, слона бы съела!
Мстительно улыбнувшись, Макар подпихнул к ней рыбину. Та уставила на капризулю уже не алый, а мутно-багровый глаз, в последний раз трепыхнулась и затихла.
– Наслаждайся!
Алёна взвизгнула:
– Где ты взял это... эту гадость? Убери сейчас же!
– Поймал, ваше высочество! Еще затемно подскочил – и давай нырять, чтоб только вас завтраком накормить!
Девушка вскинула на него невыразимо светлый, восхищенный взор.
– Пра... правда?
– Нет, – потупился Макар. – Чертяка приволок. Позаботился.
Он различил силуэт, порхающий над кронами деревьев. Заливисто, как учила в детстве первая любовь – пионервожатая, свистнул, призывно замахал. Зверь поворотил к пляжу. Неуверенно приблизился и закружил над ними, не решаясь приземлиться. Из пасти виднелась рыбья голова, руки были заняты – прижимали к груди здоровенный пук наломанных веток.
– Молодец, умница, хорошая зверушка, – умильно запела Алёна, будто привечая щенка.
Черт рухнул на песок, счастливо урча сквозь недоеденную рыбину. Высыпал им под ноги хворост. Подождал. Он давно усвоил, что люди не питают пристрастия к сыроедению, и как добросовестное существо порадел о новых хозяевах. Те, однако, стояли, улыбались, лопотали что-то – и ничего не делали. Странные какие-то. Править толком не умеют. Ничего не умеют! Зверь поглядел на Алёну, на Макара, на свое подношение, по-прежнему скучающее на песке, и целая радуга эмоций промелькнула на его эластичной физиономии. Ему явно было непонятно и обидно их равнодушие к его усилиям. Впрочем, здоровые инстинкты скоро взяли верх над переживаниями. Чудище уселось на песок, скрестив ноги, и смачно зачавкало.
– Эх, а есть-то хочется, – обронила Алёна, наблюдая за ним со смесью зависти и отвращения.
– Говорят, морскую рыбу даже сырой жрать можно, – подал голос Макар. – В ней паразиты не водятся.
– Вот сам и жри! Мало мне одного дикого зверя в хозяйстве... Вот если бы кто-нибудь – ну хоть кто-то, мало-мальски похожий на мужчину! – придумал, как огонь развести...
– А ты добытчика нашего попроси, – ухмыльнулся Макар, медленно наливаясь торжеством. Близился его звездный час! – Чем не мужчина? Здоровый, накачанный, в волосах с макушки до пяток, а уж воняет! – Он сунул руку в карман, пошарил там. – Ладно, у всякого свой вкус. Но если бы кто-нибудь, отдаленно напоминающий женщину, соизволил выпотрошить наш будущий завтрак...
И неторопливо извлек зажигалку. Алёна ойкнула.
– Ну что стоишь? – прикрикнул торжествующий мужчина. – Костер давай складывай!
Алёна метнулась к хворосту, присела на корточки и довольно быстро сложила нечто, слегка напоминающее пирамидку. Макар критически оглядел результат.
– Ладно, сгодится. Где-то ведь у меня и складничок завалялся... На, трудись. А я пока костерок запалю.
Нет, какая все-таки первостатейная штука цивилизация. Грошовый кусок пластмассы с каплей сжиженного газа запросто перешибает два метра литых мышц и собачьей преданности. Победа интеллекта над грубой физической силой. Он эффектно перебросил зажигалку, крутанул колесико...
И ничего! Треклятая штуковина и не думала давать пламя. То ли безнадежно промокла, то ли еще что. Едва живой от унижения, Макар щелкал и щелкал колесиком, пока Алёна с невыразимым пренебрежением не всучила ему нож вместе с паскудной рыбиной.
– Знаешь что, мужчина, почисти сам.
– А ты? – спросил полураздавленный Макар.
– А я...
Она подобрала валяющийся у самой воды рюкзак, с трудом распустила набухшие завязки и вытащила приснопамятный фен. Встряхнула хорошенько, отчего из воздухозаборной решетки вытекли струйки морской воды. Направила на кучу веток.
– Зря стараешься, – буркнул Макар. – Он же мокрый!
В тот же миг из фена ударила струя огня, охватила ветки, растеклась по ним алыми ручейками. Макар подошел, поцокал языком:
– Красиво! – и сунул руку в огонь. – Отличная иллюзия! Как тогда, на базаре. Жаль только, пожарить ничего нельзя.
Вместо ответа Алёна перещелкнула какой-то рычажок на корпусе прибора и повторила попытку. Макар едва успел отскочить. Пирамида из хвороста занялась мгновенно, будто бензином политая. Во все стороны с треском брызнули искры. Перепуганный крылатый черт с визгом откатился к кромке прибоя и припал к песку, прядая ушами и взирая на повелительницу снизу вверх с суеверным ужасом. Макар испытывал схожие чувства, хотя выражал их куда сдержаннее.
– Это чего... Как это...
– Перевела в режим горячей сушки, – снисходительно обронила Алёна. – Ну и где рыба?
Посрамленный Макар, в очередной раз подумав, что его избранница – довольно-таки скандальная девица, покорно принялся препарировать улов.
Наевшись жареной рыбы и каких-то неведомых, удивительно сочных плодов, натасканных верным животным из лесу, они готовы были тронуться в путь. Но куда? Мнения разделились. Алёна настаивала на возвращении в столицу с последующим немедленным бегством в родной мир. Макар предлагал подчиниться року и пуститься в дальнейшее странствие. Судьба недаром выбрала для них именно это направление, и уж куда-нибудь, да приведет! Подельница ужасалась, взмахивала руками и требовала, пока не поздно, побороть в себе гнилой фатализм. Сама мысль о том, чтобы идти куда глаза глядят, без предварительного плана и разумной цели, ввергала ее в шок. Да на таких условиях она и с места не сдвинется!
– Ну как ты собираешься возвращаться? – урезонивал Макар. – Ты же видишь, отсюда до столицы – море, понимаешь ты, мо-ре!
– А может, озеро! Просто большое очень и с соленой водой.
– Может. Только такое озеро называется морем. И как ты его собираешься переплывать?
– Ну... уломаем как-нибудь черта.
Оба посмотрели на ездовое животное. Оно давно насытилось, порыгало и повычесывало колтуны из шерсти в свое удовольствие и теперь деловито поправляло упряжь, то и дело в нетерпении оглядываясь на ездоков. Временами оно устремляло взор вдаль, на север, к скрытому полосой леса горизонту, и коровьи глаза затуманивались печалью. Словом, было совершенно ясно, что упрямая скотина вострит лыжи в противоположном от столицы направлении и «уломать» ее, учитывая их полную безграмотность в деле дрессировки летающих чертей, нет ни малейшего шанса.
– И все равно! – упрямо мотнула головой Алёна.
– Слушай, такой шанс, а? Что ты занудная такая! Неужели тебя не тянет окунуться в неизведанное?
– Не-а. Совершенно не тянет. Ты думаешь, мир – это такая большая игровая комната, да? А там, между прочим, несертифицированные игрушки тоже попадаются. И даже совсем не игрушки.
– А ты думаешь, мир – это такой большой ящик с ячейками, да? – вскипел Макар. – Вроде каталога? Нужное направо, ненужное налево, а неизвестное поглубже, на самое дно, а то, не дай бог, что-нибудь незапланированное произойдет!
Черт тем временем уже впрягся в оглобли и нетерпеливо ухнул. Спорщики в раздражении оглянулись. Алёна первой заметила нечто новое – темное пятнышко далеко в море, которое еще недавно было совершенно пустынным.
– Макар?..
Он всмотрелся тоже. Пятнышко росло, двигалось, приближалось к берегу, к ним. Макара охватила безотчетная тревога. Алёна же запрыгала, замахала руками, вне себя от счастья:
– Корабль! Макар, мы спасены, это корабль!
– Чего ты орешь? Спасены... Мы же не на необитаемом острове!
– Откуда ты знаешь? Может, как раз на нем.
– Но про этот корабль ты уж точно ничего не знаешь! Там может плыть кто угодно.
Но Алёну было трудно сбить с толку.
– Слушай, вечный ребенок, не ты ли минуту назад распинался насчет прелести неизведанного? – выпалила она. – Ты просто злишься, что выходит по-моему. Вот он, корабль, как по заказу! Деньги у нас есть, договоримся как-нибудь.
Тревожный писк, который Макар улавливал внутренним слухом, будто сигнализация какая сработала, нарастал. В горячке спора он было отвлекся от наблюдения за кораблем, теперь же, обернувшись к морю, вздрогнул. За считаные мгновения корабль неимоверно, нереально приблизился. Уже можно было различить его обводы, агрессивно уставленный прямо на них форштевень и один громадный парус, туго набитый ветром.
– Ветер!
– Что? – растерялась Алёна. – Какой ветер? Нет же никакого ветра.
– Вот именно. Полный штиль. Как же тогда плывет корабль?
Наконец дошло и до Алёны. Она во все глаза уставилась на фантастический корабль и застыла, словно зачарованная. Прирученный ветер гнал судно к берегу по гладкой, будто маслом смазанной воде, гнал с такой бешеной скоростью, что под килем вскипали и разлетались в стороны мощные буруны.
– Надо уходить.
– Как он может плыть так быстро?
– Алёна, уходим!
– А, Макар? Разве парусники так могут?
– Алёна!
Он схватил ее за руку и поволок к летающей карете. Она шла, будто сомнамбула, спотыкаясь, увязая в песке, неотрывно глядя назад, на колдовской корабль. Макар на ходу подхватил рюкзак, доволок девушку до кареты и силой впихнул внутрь.
– Полетели!
Никакого движения. С риском застрять Макар просунул голову в крохотное оконце и рявкнул:
– Вперед! Давай, скотина, ну же!
Черт оглянулся. Вид у него был обескураженный, даже обиженный. Он явно хотел взлететь, но почему-то не взлетал. Макар спиной чувствовал, как близко, близко подошел к берегу проклятый корабль. От бессилия он саданул кулаком по плетеной стенке кареты, и хрупкое сооружение заходило ходуном.
– Лети! Лети! Лети!
На третьем ударе зверь распахнул крылья, мощно оттолкнулся от песка и взмыл, увлекая за собой кибитку. Макар оглянулся.
Дверь, пострадавшая в перелете через море, отвалилась окончательно, и в дверном проеме, будто в изысканной раме, представала картина из наркотического сна художника-мариниста: над рифами, над валом из воды и пены величаво подымается громадный парус.
Глава 11
Предыстория: блистательный путь к заоблачным вершинам
Внучок не внучок – но отдаленным предком Боруна опасный зверек таки был. Насколько отдаленным? Этого Борун, у которого от первых же шелестящих фраз, от взгляда змеиных глаз сделалось головокружение и ладонная потливость, счел за благо не уточнять. Глаза пращура – звериные, не человечьи – взирали на него с холодной благосклонностью из такой неизмеримой дали времен, когда и людей-то никаких не было и быть не могло. Так могла смотреть лишь древняя, страшно древняя, древнее самого времени, тварь – смотреть на легкую, жирную добычу из потаенной расщелины в скалах новорожденного мира. Борун старался не встречаться с существом взглядом, но все равно без конца смаргивал, слезы умеряли жжение под веками. Потому, наверное, и не сразу понял, что было самым странным в глазах обретенного родственника.
У него не было век. Совсем. Но Борун никак не мог сосредоточиться на наблюдении. Собственно, он вообще ни на чем не мог сосредоточиться, кроме дела, о котором повел речь «дедушка».
Впрочем, послушать стоило. Емко и сухо пращур обрисовал замысел такого масштаба, что собственные гениальные придумки показались «внуку» возней в песочнице. Речь шла, ни много ни мало, о том, как захватить власть – верховную власть в стране. Точнее, подобрать ее, валяющуюся в небрежении после безвременной кончины короля.
– Почему? – только и смог выговорить Борун.
Голос был сиплый, жалкий. Во рту пересохло, и Борун быстро, словно украдкой, облизал губы – точь-в-точь как его собеседник.
Тот сразу понял, что имеется в виду.
– Почему ты?
Помедлил, со значением оглядел потомка. Буравящий взгляд помягчел, подернулся дымкой благожелательности – засевшая в древней расщелине тварь всесторонне изучила добычу и сочла ее очень и очень недурной.
– Ты верно понял, мальчик. У меня есть еще отпрыски. Но они – не ты. Тебя я выделил сразу. Изучал, приглядывался. Ты не обманул моих ожиданий. Ты особенный, Борун. Единственный.
Борун блаженствовал. Он и сам знал, что особенный, единственный, но слова, произнесенные обволакивающим, вползающим в самую душу голосом, словно обретали новое качество – качество не мечты или веры, а самой настоящей полновесной реальности. Становились гимном осуществленному. Гимном ему, победителю. И Борун купался в этом голосе, в волнах счастья, самого чистого, самого подлинного в мире счастья – счастья утоленной гордыни.
– Так ты согласен?
Борун не мог отвечать, он задыхался, сердце разрывалось от невыразимой благодарности и любви. Властная сила чувства рванула его из кресла, он бухнулся на колени, потянулся к благодетелю. Тот чуть подался вперед, глаза его оказались вровень с глазами человека, совсем близко. Два провала во времени, два бездонных колодца, полных ядовитого тумана и яростных сполохов. Сердце Боруна остановилось на миг. Само время остановилось.
И снова пошло.
– Вот и умница, – ласково выдохнула сытая тварь.
Дрогнули, поползли в стороны, раздвинулись губы. Близко, возле самого лица Боруна замерцали слюной два ряда одинаковых, острых и длинных, как шилья, зубов. Улыбка стала шире, и длинный язык, выскользнув из пасти, неуловимо быстрым движением кончика облизал сухую пленочку на глазах. Сначала на правом. Потом на левом.
Разом все завертелось. План у дедули был уже готов. Оставались детали. И вот тут внучок – когда улеглось головокружение, вызванное размахом прожекта, – не ударил в грязь лицом. Ведь что, в сущности, требовалось? Завлечь людей, влюбить в себя, сделать их своими. Купить с потрохами. Это он умел. Только теперь, в величественной тени крохотули деда, он начал понимать, что всю предыдущую жизнь тратил талант зазря. Разменивался по мелочам. Нечто – непостижимое, далекое, совершенно чужое нечто, которое Борун скоро обучился именовать дедушкой, лучше его самого постигло собственную его душу. Порой казалось, что Борунова душа целиком, сколько ее ни есть, умещается у древнего хищника на ладошке. Сожмутся цепкие пальцы, стиснутся в кулачок, и... И вся эта голая, беззащитная душа состояла из одного-единственного желания – подлинного желания Боруна. Чтобы все его любили.
Такая любовь была ему обещана. Он будет купаться в ней, она вознесет его на самую вершину, дальше которой – лишь светила, не подвластные ничему, кроме закона времени и установлений божеств-демиургов. Даже маги, высшие маги Совета Двенадцати и Тринадцатого, склонятся перед ним. Что есть их сила – ни за что, даром, от рождения доставшаяся сила повелевать вещами и стихиями – в сравнении с силой истовой любви! Борун начал уже постигать природу этой высшей силы, все более понимая, что сам он ее лишен. Но это к лучшему. Это защищало его надежней самого страшного охранительного заклятия. Владеть чужими сердцами, не рискуя собственным. Это ли не подлинная власть!
Власть. Она была совсем рядом. Ждала. Давно ждала, с того самого дня, как разбился чудик король. Просто об этом никто не знал. Иногда Борун вспоминал о магах, напыщенных умниках, оказавшихся ничтожными невежами, и едва мог обуздать смех, неуместный в устах будущего правителя. Он полюбил стоять у трехстворчатого окна в верхнем этаже своего особняка, роскошного окна, затянутого цельными стенками плавательного пузыря морского змея, и взирать на хлопотливый центр огромного города, на замысловатые конструкции королевского замка, сквозившие сквозь кроны реликтовых деревьев. Все это скоро достанется ему, сыну провинциального винодела. Мальчику-калеке, который ничего не умел. И он выпрямлялся, подтягивал обозначившееся пузцо, оглядывая свое отражение в празднично бликующем окне.
Откуда дед знал о законе Избрания? (Так он назывался, этот многообещающий закон.) Почему помнил то, о чем давно забыли поколения государственных магов и придворных мудрецов? Порой Боруна потрагивало за селезенку беспокойное желание разгадать эту загадку. Но редко. Он был слишком занят, чтобы предаваться бесплодным умствованиям. Главное, был такой закон, всеми забытый, но никем не отмененный: по пресечении королевской фамилии суверена следует избрать всенародным голосованием, предложить же себя голосующим вправе любой, было бы желание. У Боруна желание было. До раздумий ли ему стало! Он и не подозревал, сколько энергии и предприимчивости требует борьба за трон. И без ложной скромности мог сказать, что превзошел самое себя. Дед ограничился ролью вдохновителя, деляга Кром взял на себя исполнение, но все меры по продвижению в народе своей персоны разработал сам Борун. И идея привлечь к делу голых танцовщиц из собственных таверн была, при всей своей эффективности, лишь самой очевидной и примитивной из них. Наскоро срифмованные славословия в адрес Боруна стали гвоздем полуночной программы во всех его питейных заведениях. На зажигательный мотивчик бесстыдницы делились с пьющей братией своими пылкими чувствами к «господину Боруну, всеми любимому» и что-то там, тра-та-та, «судьбою хранимому». Суть же номера заключалась в высоком выбрасывании ног, на которых выше колен ничего уже не было, но, чтобы эту самую суть увидеть, от зрителей требовалось подпевать. Чем громче, тем лучше. Самому голосистому – призовая бутылка! Очень скоро слова нового гимна столицы знали все.
Бескрылый торгаш вроде Крома этим бы и ограничился. В самом деле, правом свершить Избрание обладали лишь взрослые мужчины, а что может быть лучшей приманкой для таких избирателей, чем дармовая выпивка и задранные юбки потаскух? Но Борун глядел дальше. У мужчин дети и жены, и последних ничуть не радовали Боруновы нововведения. А злить их ни в коем случае не следовало. Только кажется, будто баба лишена права голоса. Это она голосовать не может, а вот дома, в обеденном зале да в спальне, очень даже при голосе – иных, почитай, через улицу слышно. И не все ведь дуры. Те, что поумней, не станут за супругом со скалкой гоняться, а мирно-любезно подкатятся ему под бочок, с лаской, с умильным словцом. Мужик – особенно из питейных завсегдатаев – скотина слабая, податливая. Кто под хвостом чешет, за тем и идет.
Атаку на женщин повел по всем правилам войны, через самую уязвимую позицию – детей. Для этого пришлось создать, ни много ни мало, новую отрасль – массовое изготовление детских игрушек. Открыть мастерские, сманить умельцев, вытравить из них вековую привычку к штучной работе. Денег на это ушло – прорва! Но Борун не жалел о деньгах. Давно схороненная младенческая его обида на детей и недоступный мир их волшебных игр, обида одинокого барчука, запертого в зале с мертвым дорогим хламом, вдруг вызрела и лопнула, будто застарелый гнойник. Он заваливал нынешних детей одинаковыми роскошными игрушками – и мстил тем, давнишним, голопятым свидетелям его бессилия и позора. Это их отпрыски теперь забывали слова извечных детских заклинаний, брезгливо отворачивались от светлячков и жалких бумажных бабочек. Боруновы куклы не умели играть с детьми. Они могли лишь совершать строго определенные действия, произносить тщательно отобранные фразы. У них были одинаковые лица, движения, голоса. Главным в этом пантеоне деревянных божков был «Борун-король» – самая большая и роскошная кукла с лицом, отдаленно напоминающим его собственное, но куда более благородным и значительным. Настоящим королевским лицом. И чем далее Борун смотрел на черты куклы-двойника, тем больше видел в них сходства с собственной персоной. Так и должно было быть. Все эти дети – осчастливленные обкраденные дети, – играя в него, любили своего «Боруна-короля», и мощь их бескорыстной любви гнула реальность, скручивала ее в бивень единорога, перекраивала по лекалу, отформованному Боруновой мечтой. Он действительно становился королем, переплавлялся в благородного наследника древнего трона. Он просто не был еще коронован.
И тайком потребовал у Крома изготовить для него копию королевского венца, чтобы, запершись в гардеробной среди бесценных, от пола до потолка, пластин отполированного зеркального камня, привыкать к новому себе.
А книги! Детские книги, которые он дарил! О, эти роскошные тома, одинаковые, будто отпечатки одной ладони! В столице шептались, что Борун истратил на них целое состояние. Нет, конечно. Он был слишком умен, чтобы делать себе в убыток то, что не требовало подобной самоотверженности. Это у прежних, у простаков, каждая буковка в книге сказок выписывалась тоненькой, в волосок, кисточкой, после чего еще долго кропотливо обводилась силой заклинания, наполнялась ею, прежде чем задышать, отлепиться от листа и занять свое место в живой говорящей строке, готовой заструиться со страницы на страницу красочной лентой. Потому и не случалось среди книг двух одинаковых, как не под силу человеку с точностью повторить одну и ту же сказку. Разными выходили они, рождаясь всякий раз заново. Разные песни пели на их страницах принцессы, согласно нраву своему и настроению, а иные особо впечатлительные маленькие читатели никогда не знали даже и того, чем сегодня кончится любимая сказка. Собственно, у волшебных книг и не было готового конца. По-всякому могло обернуться, если очень захотеть.
Одним словом, нелепица. Дорого, сложно, бессмысленно. Борун недоумевал, почему целые поколения прошли мимо этого дорогостоящего анахронизма, не заметив таящихся в нем возможностей. Он отлично помнил зачарованные, полные ужаса и восторга глаза детей, прикованные к книжным страницам. Для ребенка, с которым говорит книга, не существует в этот миг ничего в реальном мире – он весь там, в ней, в ее тихом, вкрадчивом голосе. Надо лишь, чтобы голос журчал и нашептывал именно то, что нужно Боруну. И никакой самодеятельности! Он нанял опустившегося, но не вконец еще пропившего талант поэта. Вышло недорого, простак никогда не сознавал своей истинной цены. И, еженощно напиваясь, скоро состряпал целую эпопею о Боруне, его подвигах, приключениях и благородных предках. Закон Избрания поминался там немногим реже его имени, да так, чтобы любой, даже самый недалекий, ребенок уяснил себе его суть и мог связно пересказать мамаше. Состряпал – и почему-то повесился на раме слепого оконца, под которым и написал последнее свое сочинение – лучшее, в глазах Боруна. Разумеется, никаких блужданий сюжета и вольностей с концовками не предусматривалось, о чем был строжайшим образом предупрежден ловкий молодой колдун, сменивший дурня-поэта.
Этот хандрой не страдал и цену за свои услуги потребовал самую что ни на есть настоящую. Но и дело свое знал, ничего не скажешь. Заклятие Остановки, наложенное на текст первого экземпляра, убило новорожденную книгу. Теперь в ней нельзя было изменить ни слова, ни буковки – только живое способно меняться. Голос у книги, правда, получился странноватый – будто крохотные шестеренки проворачивались в горле, собранном из кожи и деревянных трубок. Зато произносил он всякий раз одно и то же, даже интонации воспроизводя с удивительной точностью. Теперь книгу можно было сделать шаблоном, как любую другую вещь. С этого шаблона способный юноша ежедневно оттискивал на бумажных, в нежном кожаном переплете, заготовках еще по паре книг, а в особо удачные дни и больше. Борун, правда, пока не решил, как поступить с парнишкой потом, когда тот наделает достаточно книг. Ну не нравился ему острый блеск в глазах юнца. Впрочем, с этой мелочью можно было разобраться позже, уже заняв причитающийся престол. Пока же он исправно платил, денно и нощно сторожил продажного мага, а изготовленные книги раздаривал детям. В иных лачугах эти упоительно роскошные тома были самой прекрасной (и приятно пахнущей) вещью, единственной настоящей ценностью. И маленькие оборванцы надолго замирали над свежими страницами прямо на грязном полу, уступив одинокий табурет волшебному подарку. А потом взахлеб пересказывали сказки согнувшимся над корытами, копающимся в огороде вечно хмурым матерям, и те беззвучно повторяли незнакомое имя главного героя, будто пробуя на вкус.
И оно им нравилось. Они уже начинали его любить. Борун смотрел на свой город из покоя в верхнем этаже и за каждым окном, каждой входной дверью угадывал эту любовь, этот почтительный благодарный трепет. Из окна была видна часть пути к дворцовому комплексу. Как раз к западным воротам, за которыми располагались здания Большой королевской канцелярии и Зала официальных приемов. Для Боруна это совпадение было исполнено особого значения. Именно с западного входа он, соискатель, вступит в королевскую резиденцию! Все эти тонкости, основательно подзабытые за века, разъяснил ему всезнающий дед. Наследники крови – иное дело. Следуя на церемонию коронации, они торжественно въезжали в резиденцию с востока, и платформа, влекомая тройкой снежно-белых горных демонов, почти сразу оказывалась у подножия трехчастной лестницы Зала коронаций. Несомненное удобство, если учесть зубодробительную тряскость роскошной колымаги и злобный нрав упряжных дикарей (а пуще того – неистребимое зловоние их подхвостных желез). То-то, верно, несладко приходилось после такой поездки наследнику, одиноко ковыляющему по центральному лестничному маршу с процессией верховных магов по правую руку и депутацией виднейших сановников – по левую!
Когда Борун узнал, что ему как избранному по закону подобная честь не грозит, он едва не застонал от жуткого, ребяческого разочарования. Но здравый смысл привычно возобладал. Скоро он уже находил церемониал коронации избранного – лаконичный, деловитый, никакой тебе варварской пышности! – исполненным подлинного величия. Не будет необъятной мантии, не будет хора людей и птиц, не будет ритуала подношения плодов восьми стран света. Он пройдет под сенью западных ворот, минует чиновничьи службы, окажется на задах коронационного павильона, и двое стражей растворят перед ним скромную дверцу, простоявшую запертой несколько столетий. Через нее он и проникнет в Зал коронаций, полный магов и сановников, – как незваный гость, как мелкий воришка... Нет, вовсе нет! Он войдет как триумфатор. Один, без свиты, человек, сумевший в одиночку одолеть непреложный, казалось бы, порядок бытия. Тот, ради которого отверзаются запертые навечно двери.
А если порой и накатывала досада, стоило лишь подумать об отбитых задах принцев крови – и хандру как рукой снимало!
Глава 12
Ложка дегтя
Подготовив почву, Борун явился на Большой государственный совет, напомнить о законе Избрания и объявить себя претендентом. Выступление свое он помнил плохо. Хотелось бы сказать – совсем не помнил, но нет, память уцепилась за какие-то мелочи, за случайные вроде бы детали. По-настоящему ярко, выпукло запечатлелись почему-то стропила и балки открытой двускатной крыши, полутысячелетние стволы-исполины, золотисто отблескивающие в полутьме на головокружительной высоте. Снизу они казались жирными струнами великанской арфы, перебирать которые могла бы рука одной только судьбы. Борун, уж на что не поэтического склада натура, и тот почувствовал, как холодок бежит по спине, от воротника до поясницы и обратно. Возможно, это как раз судьба разыгрывалась, разминала пальцы. Пальцы у нее были ледяные, и как-то слабо верилось, что балки-струны могут отозваться на их прикосновение гимном славословий.
Все прочее тонуло в неопределенности. Туго налитые шары ярко-белого магического света, казалось Боруну, едва рассеивали полумрак огромного зала. Смутно маячили в светящемся тумане одинаковые столпообразные фигуры Двенадцати и Тринадцатого, подавляя величием. Советники, министры, сановники больше походили на людей, но и они казались выходцами из какого-то иного, безусловно, высшего мира. Скупостью жестов, властностью интонаций, врожденной уверенностью в своем праве повелевать они так же отличались от богачей Борунова круга, как их простые безукоризненные облачения – от роскошного платья этих последних. Он оценил настоятельный совет деда: поумерить гордыню и одеться скромнее. В этой компании кичливый нувориш был бы просто смешон.
Введенный в зал совета двумя гигантами стражами, будто конвоем, Борун проследовал на место оратора, пред очи Высших. Они сидели неподвижно – не люди, а символы высшей власти. Тяжело, осязаемо капало время, пока он, суетясь, сражался с непокорными застежками туфель. Нобили невозмутимо ждали, когда он разуется и встанет босыми ступнями на белоснежный песок в знак чистоты своих помыслов и праведности речей. И все это – терпеливая снисходительность, собственная приниженная поза, затемненные трибуны, возносящие над ним членов Совета, – казалось, нарочно было придумано, чтобы унизить и смутить его. Песок впился в кожу тысячами злых иголочек, стоять на нем было мучительно. Борун едва сдерживался, чтобы не переминаться, не почесывать о лодыжки зудящие стопы. Неудивительно, что голос его, когда он сумел заговорить, прозвучал жалко и просительно. Кто угодно растерял бы величие в подобных обстоятельствах!
Главное, однако, было не в голосе или фигуре Боруна, а в словах, которые он произносил. Только это имело значение. И Борун сумел сказать все правильно. Не зря дед заставил его задолбить нужные слова наизусть, не зря он сам раз за разом повторял их на разные лады перед зеркальными стенами. Он не сбился, не запутался.
Они услышали его срывающийся голос.
И услышанное их потрясло. В зале повисла невыносимая, мешающая вдохнуть тишина. И одна из фигур-статуй – прямо напротив Боруна, отчего он все время смотрел на нее, не различая ничего, кроме темного силуэта и бледного пятна на месте лица, – без сил стянула с головы глубокий капюшон мантии. Из-под черной материи полыхнули, будто языки пламени, вырвавшиеся на волю рыжие локоны. Борун увидел женское лицо, молодое и прекрасное. Юная женщина-маг смотрела на него с гневом и ужасом. Соседняя фигура шевельнулась, протянула было руку к женщине в жесте ободрения и поддержки – но рука упала, словно ее обладатель разом лишился и сил, и воли. До Боруна дошло, что он победил.
Дальнейшее казалось необязательным. Боруна сопроводили к неудобному деревянному стулу, отдельно стоящему у подножия возвышения. (Снова возня с обувью и собственное сопение в мертвящей тишине.) Призвали из числа собравшихся верховного хранителя законов – тучного, осанистого вельможу, из-за чего лишь сильнее бросались в глаза его растерянность и беспомощность. Окончание его речи потонуло в шуме и выкриках. Слишком многие не совладали с собой, не сумели сохранить маску церемонной невозмутимости. Несколько голосов зазвучали разом, силясь перекричать друг друга. Борун не слушал. Квадрат песка, где он только что стоял, притянул к себе его взгляд. На мерцающей поверхности остались следы его ног – маленькие, одинокие. Они мелели, плавились, текли и мало-помалу исчезли, затопленные песчинками, поднимающимися, казалось, из недр земли, из ее чистого и холодного ядра, где нет ни людей, ни страстей человеческих. Жалобно, просяще екнуло сердце.
Тогда на песок ступил некто, словно высеченный из цельного куска темного камня. Из каменных складок показалась рука. Худая рука, слабым старческим движением сронившая на плечи капюшон. Борун увидел старика с отрешенным лицом и взглядом, затуманенным печалью, на которого, хотя тот и спустился с возвышения, по-прежнему принужден был смотреть снизу вверх со своего жесткого стула-насеста. Борода, негустая и не особенно ухоженная, по старинке отпущена едва не до пояса, легкие, выбеленные сединой пряди лежат по узким плечам. Ничто в старике не поражало величием и не дышало силой. В нем было достоинство, одно только спокойное, возвышенное достоинство, которого не истребить никакой властью, никакими потерями, которое и в смерть уходит, не расплескав ни капли своей драгоценной сущности. Борун сразу понял, что это Тринадцатый, главное лицо в Совете. Маг был растерян и даже не пытался это скрыть. Видно, не умел и вовсе не знал, что это за штука такая – казаться лучше, чем ты есть. Просто привычка властвовать над своими чувствами была частью его самого, оттого-то удрученность и страх не столько виднелись, сколько угадывались в нем. Да еще эта несмываемая, как родимое пятно, печать достоинства... Борун, вспоминая потом о Тринадцатом, находил его просто жалким. Но это потом, а тогда, на Совете, – от духоты ли, от волнения, а может, из-за потустороннего свечения или других магических ухищрений – ощутил невольный трепет, сладостную дрожь преклонения низшего перед безусловно высшим. И возненавидел за это старого мага – безоговорочно и навсегда. Даже начал сомневаться, разумно ли сохранять Совет Двенадцати и Тринадцатого и прочие пережитки, как прежде планировал...
Тринадцатый стоял на колючем песке неподвижно и прямо, как статуя неотвратимости. Черная мантия крупными складками ложилась на белоснежное поле, над которым рождалось сияние. Оно разгоралось, росло, поднимаясь вверх вокруг черной фигуры, преображая ее, – черный камень обращался темным светом. Взгляд его, устремленный вверх, к рядам нобилей, был незряч, как отражение в колодце. На Боруна он не смотрел вовсе. И это тоже следовало записать проклятому магу на счет.
Тринадцатый заговорил. Негромко, без аффектации. Словно бы с усталостью, будто давно предчувствовал и ждал то, что происходило сейчас, и, надеясь избежать неизбежного, теперь встречал его стоически. Он говорил, что спорить не о чем, что закон Избрания, будь он хоть трижды забыт, никто не отменял, а стране действительно нужен король.
– Именно, король! – раздался чей-то презрительный возглас с верхотуры. – А не какой-то...
Тринадцатый, прерванный на полуслове, чуть приподнял бровь и с грустным удивлением оглядел трибуны. Сразу стало очень тихо. Старик едва заметно улыбнулся.
– Этот господин имеет право участвовать в Избрании. И не только избирать, но и предложить себя. Так гласит закон. И если он достаточно смел...
Короткое пожатие плеч. Шепот, шорох, общий вздох, как осенний ветер, пронесся по рядам над головой Боруна. Скользнул за ворот, вздыбил волоски над выбритой по столичной моде шеей. Или это опять судьба равнодушно, от скуки, трогала его ледяным пальчиком?
– Итак, Притязающий объявлен. Господин главный хранитель законов, прошу вас...
Откуда-то из-за правого уха Боруна тотчас полилось нараспев:
– Три смены дня и ночи отводится прочим, желающим заявить о своих притязаниях. Еще десять и четыре – на сбор голосов. Чиновники ведомства Хранения законов и присяжные маги по всей стране обязуются обеспечить оглашение соответствующих указов и имен Притязающих, всемерно содействовать сбору голосов и доставке их в столицу, а также надзирать за полной и безусловной законностью про...
Захрустела переворачиваемая страница. Борун даже не повернул головы в сторону чтеца. Он не мог оторвать взгляда от пронизанной светом фигуры мага, словно парившей над раскаленным добела квадратом.
– ...цедуры, – дочитал законовед. Шумно глотнул воздуха и пояснил совсем другим, неофициальным голосом:
– Все это, конечно, только с завтрашнего утра. Тут ведь, господа, такое дело! Подготовиться надо, подчиненных просветить... – И длинно, тоскливо вздохнул.
– Так что, три дня всего? – вопросил кто-то с верхотуры.
– Сказано же было, господа: три дня и три ночи.
– Вот и выходит три дня!
– Ничего не выходит! – подключились еще голоса.