Несущие смерть. Стрелы судьбы Вершинин Лев
Много, очень много запас их Селевк, но к исходу пятого часа сражения обозные слуги лишь разводили руками, показывая подлетающим лучникам опустевшие плетеные лари.
Но не было и фаланги.
Глухо выпевая эмбатерию, щетинились копьями на заваленном трупами поле нестройные группки копьеносцев, неловко прикрывающихся редкой чешуйкой щитов.
Менее сильные духом уже бежали в беспорядке, бросив на произвол судьбы не способных передвигаться раненых, и гикающие азиаты гнали их по пятам, словно стадо, отсекая время от времени десяток-другой голов.
– Душмани-э-мардэ! – верещал ветер. – Бей вражин!
Одурманенные хаомой, озлобленные потерями и возбужденные легкостью убийства, смуглолицые даки, парфяне, кардухи, саки, массагеты, белуджи, патаны – да кому под силу счесть их всех?! – разили бегущих юнанов легкими дротиками, хрустко пробивающими не укрепленные со спины медью кожаные латы, стаптывали острыми копытами неподкованных жеребцов, рассекали на бегу, выхваляясь искусством рубки, тонкими, слегка искривленными саблями, вкусно чмокающими при встрече с плотью.
– Душмани-э-мардэ-э-Хавхамэль! – вопило небо. – Мардэ!
Бегущие были мертвы. Все. До единого.
Даже те, кто еще надеялся выжить.
Кому под силам спастись от всадника в поле?
Сохраняющие строй еще жили. Не надеясь ни на что. Но веря, что хуже смерти не будет ничего, а смерть будет славной…
– Охи! – стонали щиты. – Не пройдете!
И сариссы прыгали вперед, ухитряясь жалить неосторожных, слишком рано поверивших в милость богов.
– Аой!
Ветераны, поседевшие в походах, слишком хорошо знали, как пьянит всадника вид бегущей, вопящей, обеспамятевшей, бросившей оружие толпы, и тяжеловатые мускулистые старики не собирались умирать стадом.
Против них, сбившихся в твердые комья оскаленной бронзы, бессильны и беспомощны были гарцующие вокруг азиаты со своими смешными дротиками и бесполезными луками.
Пришло и настало время пешего боя!
Визгливо заверещали берестяные свирели в отдалении, над темной массой фракийцев, давно уже и нетерпеливо топтавшихся на месте, и черным пятном на фоне слегка потемневшей синевы неба взметнулся волкоголовый шест, украшенный девятью пушистыми хвостами матерых.
– Ну, поехали…
Приняв из рук раскрашенного охряными пятнами оруженосца кривую махайру, немного утяжеленную на конце, Лисимах медленно обернулся, и кабанье лицо повелителя Причесанной Фракии передернула нехорошая улыбка.
Усмехаясь так, молодой безвестный гетайр некогда додавливал на липком песке арены слабо подергивающего лапами черногривого льва, шкура которого, потертая и битая молью, укрывала сейчас его панцирь.
– Йох-хаааа! – крикнул он, и лишь фракийцам, да и то не всем, а только задунайским, понятен был смысл… Но мало кто из них сейчас интересовался смыслом.
– Йох-хаааа! – откликнулись воины.
И тяжелый жеребец медленно тронулся с опостылевшего места, а вслед за царем, на первый взгляд – неуклюже, зашагали бородатые воины, перехватывая на ходу поудобнее мозолистыми ладонями прочные древки двулезвийных секир.
Медленно и неотвратимо на островки македонцев надвигалась смерть, и не было более надобности в эмбатерии.
Каждый глоток воздуха был теперь необходим для иного.
– Аой! А-ой! А! Ой! А! Ой! – шипели сариссы.
– Йох-ха! Йох! Ха! – крякали в ответ топоры, гвоздя по металлу щитов и шлемов.
И змеиный шелест искушенных в бранном искусстве длинных копий, бросивших некогда Ойкумену к ногам златоволосого юноши, считавшего себя богом, сникал и угасал в грохоте лезвий, обрушивающихся на металл.
Люди из-за Дуная, взлохмаченные, полуголые, скалящие крупные желтые зубы, более похожие на лошадиные, нежели на человечьи, лезли по телам своих, наколотых и сброшенных умелыми выпадами копий.
С криком, с хрипом, по трупам, по колено в крови, не отклоняя листовидных наконечников, но ловя их собственной плотью и пригибая тяжестью ее древки…
Нельзя было остановить фракийцев.
Фаланга разметала бы их, спору нет. Она прошла бы, подминая варваров и даже не заметив попыток сопротивляться, но фаланга рассыпалась и умерла, вместе с эмбатерией. Темная волна подминала и затопляла островки медного сияния, и там, где проходила она, оставались лишь багрово-дымящиеся лужи, недавно бывшие македонскими ветеранами.
– Йох-ха! Йох-ха!
Уцелевших добивали всадники.
В плен не сдавался никто.
Собственно, македонские ветераны и дети их, выросшие в походах под отцовской опекой, не считали плен позором. Случись им сражаться с себе подобными, они сейчас, пожалуй, бросили бы оружие и подняли руки.
Но азиаты не брали пленных.
А плен у фракийцев означал участь много более страшную, чем легкая и немедлительная гибель в бою…
Все, способные бежать, уже побежали.
И умерли.
А живые – сражались, полностью растворившись в ритме выпадов и уходов от встречных ударов, слившись с оружием, перестав быть людьми и превратившись в боевые махины, ни на что уже не надеящиеся и не думающие ни о чем.
Даже о тяжелой коннице Деметрия.
Впрочем, явись она сейчас сюда, вряд ли что-нибудь могло бы измениться всерьез…
Это было ясно каждому.
В первую очередь – Антигону.
Возможно, боги и впрямь хранят венценосцев. Во всяком случае, до сих пор стрелы, словно отводимые некоей магией, избегали одинокой, никем не защищенной фигуры, беззащитно застывшей на открытом, удобном для обстрела месте.
Направленные опытными руками, отлично сбалансированные, должным образом оперенные, свистящие иглы гибели втыкались в землю у ног старика, безумно выкатившего единственный живой глаз, скользили по нагруднику, пронзая уже и так больше смахивающий на нищенские лохмотья плащ, отскакивали от железных нашлепок на бронзе; стрелы летели густо, затем – пожиже, затем, иссякая, совсем редко…
А человек стоял, не сгибаясь и не уклоняясь, вонзив в истоптанную почву острый конец древка, и тяжкий багрянец, и темная ночь царского штандарта развевались над его всклоченными сединами.
Антигон не помнил, как, когда и почему остался без шлема. Он мало о чем помнил сейчас. Лишь две мысли гранитно замерли в мутной круговерти плывущего рассудка.
Первая: «Знамя не должно упасть!»
И вторая, обжигающая, не позволяющая умереть:
«Как же без меня Деметрий?»
Вот и все – остальное пустяки. Прожив восемь десятков лет – и каких лет! – глупо страшиться неизбежного ухода туда, где давно уже заждались тебя все, кто достоин называться равными…
Антигон улыбался.
И всадники-азиаты, наверное, оставили бы в покое заговоренного безумца, волки песков, быть может, не рискнули бы противиться столь сильным чарам, не развевайся над серебряными космами стоящего в одиночестве известный всей Азии стяг, добывшему который шахиншах Селевк обещал любой даскарт* на выбор и столько золота, сколько сумеет унести счастливец…
Носатые наездники сужали кольца вокруг Антигона, но ни один из них не решался пока еще метнуть дротик.
Известно ведь: убивший того, кого хранят чары, стрелою, делит вину с ветром, луком и тетивой! Лук можно сжечь, а тетиву изорвать, карая соучастников, и вина станет легче вполовину. А ветер улетит, и демоны-хранители пустятся за ним в погоню, забыв о человеке…
Поразивший же заговоренного дротиком отвечает перед духами мщения сам, и в потомстве своем, и в потомках племянников своих…
Но дасткарт, любой на выбор!
И груда золота!
И вой приближающихся фракийцев, слишком диких, чтобы опасаться мщения демонов, которых нельзя потрогать…
Ужели награда достанется пришельцам в мохнатых плащах?!
Нет!
Не сговариваясь, семеро самых отважных из наездников вскинули правые руки и, взвизгнув от ужаса, послали дротики в неуязвимого.
С трех… нет, с двух шагов…
Наверняка.
В упор.
Семь дротиков, прямых и тонких, увенчанных жалами.
Семь!
Никакие чары не отразят все сразу, и пусть потом оплошавшие демоны несут ответ перед кудесниками, не ведая, чей дротик из семи нашел цель и кого из метавших искать и карать!..
Метнули и замерли.
Кому повезет?
Повезло всем.
И боль семи смертей прояснила рассудок базилевса.
В грудь. В печень. В живот.
«Прости, сыночек!..»
Под сердце. Снова в печень. В шею.
«Удачи тебе, сынок!..»
Опять – в печень.
«Береги себя, родной!.. И помни меня…»
Не было боли. Совсем не было. Просто-напросто стало светло и пусто вокруг, и пальцы недоуменно скользнули по никчемной палке, которую миг тому сжимали крепко и трепетно.
– Ну что, пойдем? – спросил Эвмен, дружески усмехаясь, и Антигон отчего-то вовсе не удивился явлению давным-давно истлевшего в земле кардианца.
Только спросил, слегка морщась от невыносимой вони торопливо приближающихся азиатов:
– Ты?!
И услышал нетерпеливое:
– Я, я, кто же еще?! Протри глаза!
Глаза… глаза… глаза… – отозвалось это.
Двумя живыми глазами смотрел на мир Антигон, и рука, неверяще ощупавшая лицо, была на удивление чистой, лишенной привычной стариковской желтизны. Впрочем, и буйные кудри Эвмена совсем не серебрились… Как тогда, в Вавилоне…
– Пойдем! – повторил кардианец, уже настойчивее, и чуть подвинулся, уступая дорогу бегущим к валяющемуся на земле стягу азиатам. – Пойдем!
Тон был повелителен. Давно уже никто так не говорил с Монофталмом. Но гнева не было.
– Да, – кивнул Антигон. И с жалкой улыбкой выдавил: – А… Деметрий?
Суровое лицо грека немного, совсем немного смягчилось.
– Его ждать не будем. Потом, позже…
Помолчал. Повторил многозначительно:
– Позже!
И отрывисто приказал:
– Пойдем. Он ждет…
Эвмен не пояснил: кто. Зачем?
– Он… гневен? – сорвалось с уст.
Кардианец пожал плечами.
– На тебя? Разумеется, нет. Ты сделал все, что мог. Коряво, правда, но Он милостив. И по-прежнему не любит ждать!
– Да… Да… Конечно!
Антигон глубоко вздохнул, словно набираясь решимости перед прыжком в ледяной омут, и удивился невыразимо пряной и пьянящей свежести воздуха, не пахнущего ни потом, ни застывающей кровью.
Так дышалось разве что в юности, на высокогорных лугах Македонии…
И новенькие, необмятые еще кожаные латы ликующе скрипнули на мускулистой груди.
Дешевые латы, немудрящие, плохонькие.
Но может ли позволить себе нечто лучшее, хотя бы – с медными бляшками, простой воин, один из многих сотен всадников этерии Филиппа, царя Македонии, страны небогатой и вынужденно некичливой?!
Даль звала, и надо было идти.
Но было на душе неуютно и, пожалуй, даже немного жутковато…
– Руку, брат!
Умница Эвмен без вопросов понял, как сложно старому приятелю решиться на первый шаг…
Ладонь легла в ладонь.
И два молодых воина, один – чуть впереди, второй – поначалу несколько отставая, пошли прочь с ипсийской долины. Не уступая дорогу победителям, пробегающим сквозь них и на мгновение замирающим, ошарашенно крутя головой… Медленно растворяясь в осторожно подползающей дымке робко напоминающего о себе заката…
Не оглядываясь ни на рассыпающуюся под ногами варваров бронзовую чешую последних синтагм, ни на галдящую, с каждым мгновением увеличивающуюся свору азиатских стрелков, самозабвенно рвущих драгоценные доспехи с громадного седогривого мертвеца, подмявшего под себя прославленный на все четыре стороны Ойкумены пурпурно-черный с золотом штандарт царя македонцев Антигона, при жизни презиравшего льстецов и потому никогда не каравшего тех, кто, блюдя истину, осмеливался прилюдно называть его Одноглазым…
Сумерки
…Розовое марево полыхало на западе, подкрашивая степь румянцем, и сизые тени неторопливо тянулись к востоку, но день никак не желал отступать, и сумеречные гонцы медлили, потому что непозволительное упрямство дня совпадало с желанием Селевка, а воля базилевса Азии отныне была неоспорима в Ойкумене. В конце концов, шахиншахи Арьян-Ваэджа сродни Ормузду, сияющему в синеве, и даже темноликая Нюкта, владычица ночи, сто раз подумает, прежде чем спорить с родным братом своего отца, грозного Диоса-Зевса…
Селевк смотрел в спокойное лицо Антигона.
В мертвое лицо Антигона, который, наконец, мертв и лежит, раскинув руки, в траве, у его, Селевка, ног, тихий, безответный и никому отныне не опасный.
Об этом мечталось годами.
Это видение подкрашивало в ликующий пурпур сны.
Но радости не было.
Более семидесяти тысяч воинов пришло в долину Ипса под стягом Одноглазого, и вот они лежат, коченея и взбухая, в истоптанной степи, шестеро из каждой семерки пришедших, и слишком часто попадаются среди опознанных знакомые лица.
Оскаленные. Посеченные. Изуродованные.
Родные.
Македонские.
Точно сочтут павших завтра, но уже сейчас ясно, что Ипс стал могилой тех, кто некогда прошагал от Геллеспонта до Инда, и вот вместе с ними стынет, покрываясь трупными пятнами, молодость Селевка, и зрелость его…
И остается одна только старость, словно в насмешку украшенная сиянием тиары шахиншахов Арьян-Ваэджа, того самого, ограбить который мечтала некогда этерия хромого Филиппа.
Боги! Все они тут, никого не миновала ухмылка Ананке!
Арриба. Калликратид. Амилькар.
Лежат в ряд, плечом к плечу, найденные, принесенные сюда, заботливо укрытые новенькими военными плащами. Их, конечно, обобрали те, кто обнаружил тела, но даже у фракийских варваров не поднялась рука осквернять останки павших героев, ровесников и соратников Божественного.
Ого! Исраэль…
Выходит, на сей раз не повезло и тебе, Железный Вар?!
Как же тошно на душе, как тошно, что впору позавидовать Антигону, для которого все уже в прошлом…
Лежат герои, тихо и благостно, словно прикорнув ненадолго, и если бы не жуткие раны – колотые, резаные, рубленые, рваные, – Селевк, возможно, не выдержал бы и попытался их разбудить, чтобы присесть к столам и по старинке выпить за нежданную встречу…
Увы.
Не встанут.
Что ж, возможно, это лучший исход для тех, кто жил и умер, полагая себя непобедимыми!..
Золотая колесница шахов Персиды и Сузианы высилась несколько в стороне, пережидая прощание македонца с македонцами, и круторогие быки, равнодушно омахиваясь хвостами, тупо жевали кислую от крови траву.
А вокруг, куда ни глянь, простиралось пространство невиданного доселе – куда там Гавгамелам! – побоища, и закат, еще не смело, но все более и более настойчиво, напоминал о себе, и по испятнанному смертью полю, перекликаясь, бродили воины, вымотанные до предела, но не смеющие роптать на волю базилевса…
Не отдыхать, пока не будут разобраны павшие! – так приказал Селевк. И Лисимах, не сговариваясь с союзником, отдал такой же приказ своим нечесаным воякам.
Это не так легко.
Это очень трудно, особенно, если избитое и усталое тело, еще не веря в то, что сумело уцелеть, не просит, а требует отдыха. Но приказ есть приказ! Тем паче, что цари позволили обирать павших до нитки, запретив лишь осквернять их…
– Повелитель!
Чумазый гетайр в иссеченном нагруднике едва не свалился к ногам Селевка, попытавшись молодцевато спрыгнуть с коня.
– Что?! – Неподвижное лицо шахиншаха сделалось на мгновение живым и тревожным. – Что с Антиохом?!
Широкие скулы гетайра оплыли в улыбке.
– Шах-заде просил передать: он возвращается, и с ним больше тысячи «бессмертных»!..
За такую весть посланец мог ждать не просто подарка. За такую весть награждают так, что щедрость царя становится темой поэмы.
– Лови, друг!
Литой браслет, усеянный бесценными лалами, сверкнув в розоватом предзакатном сиянии, упал в подставленные ладони гетайра и сгинул за пазухой. Ненадолго, до ближайшего скупщика трофеев, связав судьбы безвестного всадника и давно почившего Камбуджи, безумного шаха, заказавшего невиданно роскошную игрушку в ознаменование победы своей над гордым и не по силам нахальным фараоном Псамметихом…
Если награжденный глуп, он сможет пить лучшие вина в течение трех лет, даже пяти – ежели любит пить в одиночку.
Если умен – приобретет дасткарт.
Пав ниц, посланец Антиоха ткнулся лбом в траву у ног повелителя, и Селевк, усугубляя милось, подставил под обметанные губы краешек сандалии, оказав счастливцу честь, не всегда доступную и для сатрапов!
А затем приказал:
– Накормить! Записать имя! Напомнить после!
И посланец исчез с глаз долой, дружески подталкиваемый в спину тяжелыми кулаками соматофилаков царя, ухмылками намекающих на то, что такое везение неплохо бы и обмыть…
Селевк улыбнулся.
Сойдя с колесницы, он мог себе это позволить.
…Вот и все.
Сын не подвел, и сын уцелел.
Остальное не так важно.
Главное: честь нынешней победы целиком и полностью принадлежит Антиоху, и вся Азия отныне признает шах-заде достойным наследником великого отца.
Разве не сделал Антиох невозможное, оторвав от фаланги и уведя в степь железную этерию Полиоркета?! Больше того: разве не сохранил мальчик хоть сколько-то катафрактариев, хотя этого от него никто и не требовал?!
Восемь тысяч «бессмертных» были заранее принесены в жертву, и никакой Бог не сумел бы устоять перед таким даром! Но сын превзошел надежды отца и возвращается с десятью сотнями всадников…
Кто бы мог подумать, что из каждой восьмерки один все-таки сохранит жизнь, столкнувшись лоб в лоб с этерией Деметрия?!
Таким сыном можно гордиться!
И Селевк без зависти смотрит в неподвижное лицо Антигона.
Так-то, старик! Не тебе одному повезло с наследником!..
– Повелитель!
Еще что-то?
Увы. Счастья не бывает слишком много. Еще до того, как новый гонец открывает рот, Селевку становится ясно: это донесение не заслуживает награды.
– Плейстарх разбит, государь! Деметрий ушел…
М-да. Не светлая новость. Однако и не черная.
Так себе, серенькая.
Пока что Деметрий не в счет.
И все же, все же…
– Лови!
Попытавшись, но так и не сумев перехватить монету, гонец не разыскивает ее в ковыле, предпочитая исчезнуть от греха подальше, и зверовидные соматофилаки провожают его понимающими и вполне одобрительными взглядами.
– Постой!
Пятящийся замирает.
– Что с Горбуном?
– Ранен. Тяжело. Но будет жить, повелитель…
– Фессалийцы?
– Мы были, базилевс. Нас – нет.
Насурьмленная бровь властителя Азии вздрагивает.
– Вот как? Лови!
На сей раз руки гонца не упускают дара. Перстень, не из самых ценных, однако же и не дешевый, попадает точно в ладонь, и грек кланяется, согнувшись пополам.
– Накормить! – приказывает Селевк. – Имя не записывать!
В сущности, все к лучшему. Никому и в голову не придет связывать успех сына с конницей Плейстарха, так и не сумевшей задержать отступающую этерию Полиоркета. Подумать только: не задержать разбитых!
В песнях аэдов Европы и достанах азиатских гусанов не будет упомянут Плейстарх.
И это – хорошо.
Хватит с Горбатого и того, что брат его может умирать спокойно. Много времени утечет прежде, чем Деметрий оправится после нынешнего разгрома.
Если сможет оправиться вообще…
– С победой, брат!
Бесцеремонно прорвав кольцо стражи, возникает Лисимах. От фракийского вепря разит звериным потом, кислым вином и натужным, непохожим на искреннее, весельем.
– Ого!
Наткнувшись взглядом на ряд неподвижных тел, Лисимах на мгновение смолкает.
Затем – гогочет, словно зашедшийся в истерике гусь.
– Ты смотри, все здесь, а?! Нет, Селевк, кто бы мог подумать?! – В удивленном голосе его вдруг вскипает нечто, похожее на зависть. – А Железный-то, вроде даже и не постарел, а, Селевк?..