Венецианский бархат Ловрик Мишель
После того как солдаты скрылись в лесу, из своего укрытия в амбаре вышли родители Сосии. Отец Сосии снял ее с черенка вил, и она повалилась в грязь. Она подбежала к матери, схватила ее за руки и попыталась обнять ими себя, но тщетно. Никто не желал смотреть на Сосию, и, когда она попробовала забраться матери на колени, та грубо оттолкнула ее в сторону.
В простодушной горячности детства она решила умереть как можно скорее, отказавшись от пищи и воды. Больше ей их не предлагали.
Умереть у нее почему-то не получилось. Рана быстро зажила, даже не воспалившись. Физически Сосия не пострадала. Но боль утраты, вызванная тем, что мать отказывалась взглянуть ей в глаза, ранила куда сильнее, проникнув глубоко под кожу.
Она изменилась и стала другой.
Она перестала плакать; она, у кого с самого детства глаза были на мокром месте, а душа всегда оставалась нежной и ранимой. Она никогда не заговаривала о том, что случилось. Загадкой осталось и то, что она смогла понять из обращенных к ней слов мужчин. Она не вспоминала их, как и самих солдат. Но их жестокие взгляды исчеркали ей лицо, а грубые фразы начали складываться в ее собственные предложения. Предложения эти неизменно были краткими, а смысл, который она в них вкладывала, был смутным и неясным. Взгляд ее сочился ядом, а рука без раздумий отвешивала шлепки и оплеухи остальным детям. Сосия вдруг превратилась в василиска, которого следовало бояться.
Через несколько часов после ухода солдат семья снялась с насиженного места. Отец Сосии закрыл школу, оставив на двери полную сожаления и раскаяния записку. Они спустились с гор на равнину. Сосия запрыгнула на телегу в самый последний момент. Ее не приняли с распростертыми объятиями, но и не оттолкнули.
Они с опаской въехали в обнесенный крепостными стенами порт Зара, ища способа попасть в Венецию, где, как рассказывали грузчики в доках, всегда требуются умелые руки и знания: город был настолько богат, что нуждался в постоянном притоке рабочей силы, дабы поддерживать свое роскошное существование. В тени крепостной стены Зары, украшенной изображением крылатого венецианского льва, отец договорился о проезде с капитаном-греком, который забыл упомянуть о том, что из материковой части города евреев изгоняют.
Серые, словно корабельные крысы, в предрассветных сумерках они сошли на берег в Местре[22], откуда в Венецию уже можно было добраться по суше. Вокруг прибывших купцов тут же забурлила шумная толпа носильщиков, но на беглецов они бросали столь презрительные взгляды, что те почли за благо немедленно убраться из запруженных людьми доков.
Отец Сосии укрыл их в католической церкви, а сам отправился на поиски работы. Другого убежища от пронизывающего ледяного ветра, дующего со стороны лагуны, попросту не было. Той ночью младшие дети плакали во сне. Со стен церкви на них глядели раздробленные мозаикой на части святые, проникая в их сны и даже, казалось, в пустые желудки. Мрачные фигуры, зловеще нависающие над ними, вскоре превратились в солдат, опустошивших их деревню.
Ночные крики, плач детей и запах мочи из темных углов привели к неизбежному: их обнаружили. Священник, появившийся в полночь, дабы изгнать из церкви вампиров и демонов, застал все семейство забывшимся беспокойным сном на полу перед алтарем.
Их взяли под стражу. Provvedittori della salute della Terra[23] вызвал Рабино Симеона, доктора-еврея, чтобы тот осмотрел их и выяснил, нет ли у них чумы, вшей и венерических болезней. За исключением Сосии, у всех детей обнаружилось то или иное заболевание, полученное на память о путешествии на зловонной посудине, которая и доставила их сюда. Семье предстояло вернуться обратно на следующем же корабле. Рабино не мог знать о том, что воспоминания, которые они оставили в Далмации, были хуже церкви, хуже венецианской тюрьмы или lazaretto. Впрочем, они не оказали сопротивления. На лицах родителей была написана унылая покорность судьбе, свойственная всем приговоренным к медленной смерти, не имеющим ни малейшей возможности изменить к лучшему свое жалкое существование.
Осматривая Сосию, Рабино обнаружил, что выглядит она куда здоровее и упитаннее других детей. Большая буква S на спине тоже заживала на удивление хорошо, хотя он и видел, что рана нанесена совсем недавно. Но девочка упорно отказывалась отвечать на его вопросы, угрюмо глядя себе под ноги, пока он бережно ощупывал шрамы чуткими пальцами. Развернув ее лицом к себе, чтобы послушать легкие, он заметил крошечные груди и наметившиеся бедра, хотя и со странной кривизной. В сердце ее присутствовал легкий шум, но при хорошем питании он должен был исчезнуть. «Настоящее чудо, – подумал он. – У этой девочки есть шанс выжить».
Она открыла рот только для того, чтобы спросить:
– Ты – венецианец, да?
Когда он кивнул в знак согласия, она окинула его оценивающим взглядом. Смутившись, он принялся осматривать ее братьев и сестер.
Поразмыслив, он предложил им взять старшую дочь к себе в дом в качестве экономки и помощницы. Он был готов даже дать им немного денег на обратную дорогу. Но они вернули ему холодные монеты, чуть ли не силой вкладывая их своими исхудавшими пальцами ему в ладонь. Брать деньги за Сосию они не желали.
Очень скоро он понял почему. Девчонка оказалась злой и порочной. Она изгнала из дома служанку, и та ушла, исцарапанная и в слезах. Лавочники боялись ее. Она ела в три горла, словно готовилась умереть, хотя ее грудь и бедра так и остались недоразвитыми. А потом он подметил ее взгляды, способные свести с ума любого мужчину.
Три месяца спустя она вынудила его совершить поступок, о котором он теперь сожалел более всего на свете.
Именно во время плавания на корабле Сосия научилась использовать свое тело к собственной выгоде. Один моряк показал ей, как можно зарабатывать деньги ртом и руками. Затем нашелся еще один моряк, менее осторожный, чем первый.
Она задавала им всего один вопрос: «Ты – венецианец, да?», и единственными, кому она отказала, были те, кто родился не в городе.
Лишенная материнской ласки, она начала получать удовольствие от жадных матросских рук, шарящих по ее телу; быстро научилась тому, что доставляло им удовольствие и приносило больше всего денег. К моменту прибытия в Венецию она читала желания мужчин так же легко, как пастух предсказывает погоду по облакам. И доктор Рабино Симеон тоже не стал для нее загадкой. Он не привлекал ее так, как матросы, но она не испытывала к нему и отвращения, готовая проделать с ним то же, что и с ними. Она решила, что таким образом компенсирует ему затраты на свое спасение.
Должность экономки ничуть ее не устраивала. Ожидая, что в любой момент ей придется рассчитываться с Рабино иным способом, Сосия не испытывала к нему ни малейшей благодарности за тот рай, который он предложил ей. В доме в Сан-Тровазо она вымещала свой гнев на полах, терла окна тряпками с песком, вывешивала ковры на подоконниках и колотила их, как непослушных детей. После того как она стала сначала любовницей, а потом и женой Рабино, у нее появилось больше свободы. К ведению домашнего хозяйства она стала относиться еще небрежнее, и Рабино частенько приходилось самому орудовать на кухне. В те редкие, но нескончаемые вечера в самом начале их супружеской жизни, когда Рабино еще бывал дома, он научил ее читать по-латыни и занимался с нею итальянским.
Муж отпускал ей нервные комплименты, говоря, что поражен быстротой, с которой она схватывает все новое. Казалось, слова откладываются в памяти Сосии без всяких усилий с ее стороны, причем не по одному, а связными фразами. Чем длиннее было слово, тем легче она запоминала его. Рабино не подозревал о том, что она самостоятельно обогащала свой словарный запас, а в его обществе притворялась более глупой, чем была на самом деле. Когда его не было дома, она без устали рылась в его кабинете, выискивая еще непрочитанные тексты, особенно те, которые он полагал неподходящими для нее. Теперь, выучив итальянский, она быстро овладела и венецианским, а это означало, что отныне она могла гулять по городу, завернувшись в тень своей накидки, ища развлечений и дохода на улицах. Даже с желтым кружком на локте Сосия умудрялась снимать физическое напряжение, прибегая к собственным нетрадиционным методам получения эмоционального удовлетворения.
Она торговала собой по сходной цене, с легкостью определяя конъюнктуру рынка и решая, с чем может позволить себе расстаться, поскольку сама была готова заплатить за то, что ей требовалось. Несмотря на опасность, Сосия отказывалась иметь дело с какой-либо определенной мадам или сутенером, предпочитая пополнять запас карманных денег, выискивая клиентов взглядом в толпе. Обычно ее сделки совершались в полном молчании, в переулках, заброшенных домах либо роскошных кабинетах богачей или аристократов. Всем им она задавала свой единственный и неизменный вопрос: «Ты – венецианец, да?»
Заработки свои она тратила на мимолетные удовольствия: спелые персики, пару украшенных драгоценными камнями туфель, носить которые не собиралась, шелковые ночные рубашки, которые надевала не более одного раза, после чего протирала ими склянки и пузырьки в крохотной аптечной мастерской Рабино. Потом она сжигала их. Покупала она и книги, которые обменивала на новые после прочтения. Однажды в лавке ростовщика она приобрела нитку жемчуга. По тому, как они задрожали у нее на ладони, когда она рассматривала их, Сосия поняла, что они таят в себе собственную трагедию. Но в невинном пафосе и заключалась их могущественная сила. Когда она надевала их, то клиенты буквально липли к ней. Жемчуга походили на ряд маленьких затвердевших сосков, которых еще не касалась ничья рука.
Сосию нельзя было назвать настоящей венецианской куртизанкой, обеспеченной и избалованной. Она не получила того образования в искусстве стихосложения и роскоши, которое было у них. Она знала, что такие женщины есть, и даже иногда встречала их на улице. Писец из Вероны Фелис Феличиано как-то объяснил Сосии их принципы: куртизанка обзаводится постоянной клиентурой в лице пяти-шести богатых любовников, каждый из которых может заниматься с ней любовью лишь в один, строго определенный день недели. Остальным временем куртизанка распоряжалась по своему усмотрению – продавала себя или отдыхала от трудов праведных. Фелис Феличиано уверял, что молодые вельможи находят нечто эротически возбуждающее в том, что делят между собой одну шлюху. Кроме того, здесь присутствовал и некий эффект соперничества, посему в спальне они старались проявить себя с наилучшей стороны. Ну а куртизанка, естественно, извлекала из этого одну лишь чистую прибыль, финансовую и физическую.
Но Сосия не вынашивала подобных устремлений. Она предпочитала короткие встречи, как можно более многочисленные. Ей нравилось разнообразие. Чтобы добиться его, она всякий раз старалась предстать в новом образе. Она могла менять выражение своего лица так, что, казалось, обретала совершенно новые черты. Иногда она выходила на улицу настоящей красавицей и находила мужчин, падких на смазливое личико. В другой раз она притворялась уродливой каргой, выискивая тех, кого привлекала подлинная чувственность.
Таким вот образом за первые двенадцать лет своего замужества она свела знакомство с купцами и сенаторами, уличными торговцами и владельцами лавок, пока наконец не встретилась с ученым-аристократом Доменико Цорци и неистовым писцом Фелисом Феличиано. Настаивая на разнообразии, она ничего не имела против того, чтобы время от времени повторить пройденное, и, таким образом, некоторые мужчины перешли в разряд ее постоянных клиентов. Но регулярность встреч с ними Сосия всегда определяла сама. От каждого из них она получала разное удовольствие и вела дневник, записывая их имена в три разных столбца: «Золотая книга», «Буржуа» и «Сточная канава».
Благодаря купцам и владельцам лавок она была сыта и хорошо одета. Уличные торговцы и катальщики тележек отличались завидным чувством юмора и нередко были весьма сведущи в искусстве любви. К Доменико она приходила изза его власти и библиотеки, к Фелису – ради желания обрести то, что нужно всем без исключения. А еще потому, что было в Фелисе Феличиано нечто такое, перед чем не могла устоять даже она, Сосия Симеон, причем меньше всех остальных.
Глава четвертая
…Никто не видит сам, что за спиною носит.
К тому времени, как ему исполнилось девять, единственное, что Бруно по-настоящему помнил о своем отце, – это подушечки его пальцев. Сеньор Угуччионе был музыкантом в личном оркестре дожа, играя на всех видах духовых инструментов, – тихий человечек, красноречие которого проявлялось лишь в музыке. Бруно и его сестра Джентилия выросли на любовных мелодиях флейты, которые каждый вечер доносились из-под двери родительской спальни.
В те времена куда больше, чем сейчас, венецианцев отличали подлинные амбиции. Они бесстрашно перемещались по суше и воде. И впрямь, в те горячие деньки, когда империя была молода, земля превращалась в море и наоборот по их желанию – при помощи мостов и ирригационных каналов. Граждане Венеции обращались с морем с фамильярностью, граничащей с пренебрежением, получая взамен уважение, словно от раба или любовницы. Море окружало город, вздымая бесконечные валы, похожие на птичьи грудки, и лишь изредка выбрасывало загребущую руку, утаскивая одного-двух венецианцев в свои изумрудно-зеленые глубины.
Именно так случилось с отцом и матерью Бруно, застигнутыми внезапным жестоким штормом в День мертвых, когда они отправились в маленькой sandolo[24] на остров Сан-Пьетро в Вольте, чтобы отдать дань уважения трем поколениям предков Бруно, похороненным там.
Тела родителей Бруно вынесло на берег близ Лидо следующим приливом, и лепестки цветов, которые они везли с собой на кладбище, усеивали неглубокую воду, подобно конфетти.
В Венецию из Пезаро срочно прибыли тетя и дядя, дабы решить судьбу двоих детей.
Поначалу дядя собирался увезти их с собой в Пезаро. Но вскоре он уяснил, что, будучи венецианцами, они не смогут жить вдали от лагуны. Когда он объяснил им свои намерения, они непонимающе уставились на него, словно не веря, что где-либо еще, помимо Венеции, существует жизнь. По его мнению, море присутствовало даже в их речи. В беседе они постоянно прибегали к сравнениям с водной стихией; движения их маленьких ручек были плавными и текучими. По-итальянски они говорили с трудом, а он едва понимал их венецианский диалект. На похоронах родителей они держались друг за друга, словно две рыбки, пойманные на один крючок.
Дядя отписал домой собственному отцу (Бруно обнаружил письмо на столе и виновато пробежал его глазами), что намерен отдать племянника в интернат аббата Гуарино. Джентилия должна была поступить послушницей в монастырь Сант-Анджело ди Конторта, который, похоже, являлся лучшим заведением подобного рода в Венеции.
Сант-Анджело прославился совсем по иному поводу, но дядя из Пезаро, действующий из лучших побуждений, ничего не знал об этом. У него просто не было времени навести должные справки в те суматошные дни, когда он разбирал дела своей наивной и неискушенной сестры и зятя. Венеция привела его в ужас: призрачный свет, стремительно проносящиеся отражения, удушливая сырость, византийские манеры жителей. «Сам город похож на куртизанку, надоедливый, приторный, развращенный и сбивающий с толку, – писал он своему отцу. – Чем скорее мы начнем действовать, тем быстрее покинем это тлетворное место. Я тону здесь. Дальнейшее мое пребывание в этом городе становится невыносимым».
Тетя с дядей расцеловали детей в макушку и обе щеки, доставив их сначала в монастырь, а потом и в интернат. Бруно попросил только об одном одолжении: пусть они отведут Джентилию первой, дабы он мог проводить ее туда и попрощаться с ней на пороге ее нового дома.
В пути никто из детей не плакал и не задавал вопросов.
– Шок, – размышлял вслух дядя, стоя на раскачивающемся носу лодки вместе с уверенно державшимся маленьким племянником. – Это к счастью. У них еще будет время для скорби.
Когда лодка причалила к пирсу на острове Сант-Анджело ди Конторта, дядя обратился к своей жене с вопросом:
– Я поступаю правильно? – Его коренастая племянница влажной ладошкой крепко держала его за руку, и ощущение это было не из приятных. – Ей будет лучше с монахинями, – пробормотал дядя, и его жена согласно кивнула. – В Венеции мужа ей не найти. Она страшна, как синяк под глазом. Вся красота досталась мальчишке.
Бруно посмотрел на Джентилию, надеясь, что она ничего не слышала. Сестра, похоже, не обращала внимания на происходящее вокруг, погрузившись в свои непроницаемые мысли. К счастью, аббатиса в Сант-Анджело ди Конторта согласилась принять ее немедленно. Ни дяде, ни племяннику и в голову не пришло задуматься над тем, почему так случилось.
Молодой лодочник с чертами патриция перебросил сходни с причала на борт, и семейство сошло на берег. Бруно и Джентилия рука об руку промаршировали к клуатру[25], где их с холодным радушием приветствовала светловолосая монахиня.
Присев на корточки, чтобы взглянуть в лицо Джентилии, она вдруг фыркнула и резко выпрямилась.
– Надеюсь, она будет хорошей девочкой, – сказала монахиня, легонько шлепнула ее по заду и подтолкнула ко входу с воротами.
Говорили, что из школы Гуарино вышло больше ученых, чем вооруженных солдат – из троянского коня. Но Бруно ненавидел свое учебное заведение, так что оставалось лишь удивляться, как он вообще получил хоть какое-нибудь образование.
В классной комнате царил хаос. Пока учитель храбро читал отрывки из Эзопа или Цицерона, мальчишки дрались на дуэлях, делали бумажные кораблики, дубасили друг друга грифельными досками, протыкали недругам пальцы карандашами, выставляли задницы из окон, разрисовывали непристойностями свои драгоценные тетрадные листы со стертым прежним текстом и доставали из карманов взъерошенных, растерянно моргающих попугаев.
Каким-то образом, невзирая на подобные развлечения, Бруно преуспевал в учебе. Латынью он владел безукоризненно, а древнегреческий выучил лучше своего наставника. Он во всем стремился к совершенству; неправильно написанное на странице слово резало ему глаз, словно неприятный запах в носу. И лишь почерк не позволял счесть его идеальным учеником. Это была его ахиллесова пята. Тяга к быстроте погубила способность писать красиво. Верхние и нижние выносные элементы строчных букв опасно кренились над аккуратными завитушками. Но, стиснув зубы, Бруно постепенно довел свой почерк до приемлемой гармонии, правда, неизменно сожалея о том, что его каллиграфии недостает изящества.
Превратившись из ребенка в подростка, он приобрел исключительно приятную, в отличие от почерка, наружность, хотя и не отдавал себе в этом отчета. Он не замечал, как оборачиваются ему вслед на улице женщины постарше, и не ловил на себе восторженные взгляды девочек-ровесниц.
Каждую неделю он навещал Джентилию на острове Сант-Анджело. Даже став слишком взрослыми для сказок и детских игр, они по-прежнему долгими часами выдумывали истории, в которых им принадлежали главные роли. Бруно, признанный писец, записывал их на бывших в употреблении манускриптах, выводя своим летящим почерком надписи «Том второй, часть третья». Джентилия всегда заканчивала тем, что выходила замуж за брата, и у них рождалось многочисленное потомство.
– Но ведь ты станешь монахиней, – возражал Бруно. – И будешь повенчана с Богом.
– Господь любит всех детей, – упрямо отвечала Джентилия. Выдохнув сквозь плотно сжатые губы, она тяжело переступила с ноги на ногу.
– Но у тебя может их не быть, если ты станешь монахиней.
– У меня будет так много прекрасных детей, что Господь будет гордиться ими и станет любить их сильнее всех прочих, – невозмутимо отозвалась она, сунув в рот прядку волос и сосредоточенно хмуря брови.
Немного погодя Джентилия добавила:
– А сли Господь скажет «нет», то я стану ведьмой или куртизанкой.
Бруно встревожился. Одноклассники постарались, чтобы слухи о монастыре Сант-Анджело ди Конторта не прошли мимо его ушей. Он спросил сестру:
– Кто-нибудь пытался трогать тебя? Ты видела что-либо такое, что вызывает у тебя беспокойство?
В ответ на его расспросы Джентилия лишь неизменно отмалчивалась да принималась жевать новую прядку волос.
В возрасте пятнадцати лет Бруно с отличием сдал все экзамены, и его отправили к дяде продолжать обучение в университете Падуи. Студентом он вновь оказался блестящим. И друзьями Бруно обзавелся тоже блестящими, включая несравненного и эксцентричного писца Фелиса Феличиано, который однажды столкнулся с ним на улице и схватил его за руку со словами:
– Да ты и впрямь самый красивый парень в университете.
Бруно зарделся, поскольку Фелиса знали все, и ответил:
– Но мой почерк ужасен.
– Я прощаю тебя, – ответствовал Фелис. – Твое лицо извиняет тебя. Мы станем друзьями. Близкими друзьями.
В устах красавчика Фелиса, чье смуглое лицо с безупречными чертами считалось одним из украшений Падуи, это был нешуточный комплимент. Бруно вновь покраснел и целомудренно отвернулся. Когда же он поднял голову, Фелис все еще кивал головой и восторженно улыбался.
Они стали проводить вдвоем все свободное время, совершая вылазки в лес, дабы поупражняться в стрельбе из лука. Бруно в совершенстве овладел этим искусством, хотя домой возвращался подавленным, неся в руках длинные стрелы из молодых побегов, унизанные тушками певчих птичек.
Когда учеба требовала, чтобы Бруно оставался у себя в комнате, на острове Сант-Анджело Джентилию навещал Фелис, принося ей письма и подарки от брата. Бруно и сам отправлялся туда при первой же возможности. Джентилия не выглядела ни счастливой, ни несчастной, но явно не бедствовала и даже изрядно прибавила в весе. Отороченный кружевами подол ее платья был чистым, волосы расчесаны до тусклого блеска, а пробор был прямым и прозрачным, как ость пера.
Но Бруно утратил способность читать по ее глазам, что всерьез беспокоило его.
– Тебе хорошо там? – озабоченно вопрошал он, хотя раньше не требовалось никаких вопросов.
Джентилия в ответ лишь пожимала ему руку, которую неизменно держала в ладони, и показывала свою вышивку, что-то негромко напевая себе под нос.
Спустя два года Бруно вернулся в Венецию и стал работать в типографии Иоганна и Венделина фон Шпейеров. Он трудился усердно, жил скромно, общался исключительно с писцами и другими авторами и редакторами; при первой же возможности он ездил на лодке на Сант-Анджело ди Конторта, чтобы повидаться с Джентилией. Это была унылая и строгая жизнь, аскетическая в старинном понимании этого слова, сосредоточенная исключительно на письменном слове, причем слове ушедших веков.
Он жил в относительной бедности, занимая две комнатки над красильной мастерской в районе Дорсодуро. По деревянному полу день и ночь ползали слизняки, оставляя липкие следы. По утрам он приучился осторожно опускать с кровати ногу, ощупывая пол пальцами, прежде чем встать на него всей ступней, чтобы не ощутить мокрый хруст под ногой, вызывавший у него омерзение.
В его комнаты вел отдельный вход, чему он был очень рад. В отличие от большинства жильцов, ему не требовалось проходить сквозь строй любопытных соседских глаз, чтобы попасть к себе в квартиру. Узкая лесенка поднималась прямо с улицы в жилое помещение, принадлежавшее ему одному.
Хотя не совсем одному. У него жили два домашних воробья. Он купил их сразу после того, как впервые услышал знаменитую поэму о воробьях Катулла, загадочного римского поэта, чьи работы читали только избранные ученые, имеющие доступ к дюжине сохранившихся рукописей. Но захватывающие и очаровательные поэмы обретали известность, передаваясь из уст в уста. Бруно сумел запомнить поэму о воробьях с первого раза, после того как услышал ее в таверне от одного писца. По случайному совпадению в тот же день на рынке Риальто он увидел в клетке двух маленьких птичек среди щебечущей какофонии прочих пернатых. Они жались друг к другу и дышали в такт, словно две половинки одного сердца. Он принес их домой в кармане.
Под заботливой опекой Бруно воробышки ожили и расцвели. В мае того же года они подарили ему пять крохотных яичек пепельно-голубого цвета с коричневыми пятнышками. Он счел это добрым знаком.
Шла весна 1469 года, и в трещинах тротуарных плит пробивались крошечные маргаритки. Бруно исполнилось восемнадцать лет, и Венеция раскрывала ему свои возможности, как любому молодому человеку его талантов и наклонностей.
Глава пятая
…Но что женщина в страсти любовнику шепчет, В воздухе и на воде быстротекущей пиши!
Каждый год Венеция сочеталась браком с морем. В июне неизменно проходила церемония Sposalizio[26], когда дож выплывал в лагуну и ронял золотое кольцо в ее молчаливые и податливые глубины.
Взамен море приносило приданое: торговую империю. Оно поставляло берберийский воск и квасцовый камень из Константинополя, меха, янтарь, смолу и пеньку из России, лошадей и пшеницу из Крыма, скобяные изделия и тетивы для луков из Брюгге, бумажную пряжу из Дамаска, черную патоку и засахаренные фрукты из Мессины, кошениль[27] из Корона, борное мыло, камфару, гуммиарабик, мелкий неровный жемчуг и слоновьи бивни из Александрии и Алеппо, смородину из Патры. Не было на свете невесты с более богатым приданым. Брак просто обязан был оказаться удачным.
На протяжении многих лет море не допускало никого, кроме венецианцев, к богатым торговым маршрутам в Индию, отбивая все поползновения ее соперницы Генуи.
– Или Венеция, или никто, – гордо говорило море, – даже если сам Господь станет докучать мне просьбами.
Впрочем, так бывает всегда в первые дни бурной страсти!
Со стороны брак казался крепким и успешным, даже взаимовыгодным. И никто не догадывался о том, что обстоятельства меняются к худшему.
Потому что в последнее время море начало строить глазки другим, прислушиваясь к льстивым уговорам испанских и португальских купцов и даже к гортанному говору англичан и голландцев. Турки силой вернули себе Константинополь в 1453 году и уже принялись потихоньку отгрызать, причем в не слишком ласковой и дружелюбной манере, окраины венецианской империи. Албания, Эгейский архипелаг и Кипр начали склоняться перед османским владычеством.
Разумеется, как бывает всегда, у моря были свои причины проявлять неверность.
Подобно любой избалованной супруге, Венеция позволяла себе пренебрегать своим партнером – морем. Городские вельможные купцы настолько обленились, прозябая в неге и роскоши, что едва могли заставить себя оторваться от своих обитых бархатом гондол, чтобы перейти на борт рабочей галеры. Их редко можно было увидеть торгующими на мосту Риальто, поскольку занятие сие они перепоручили предприимчивым представителям среднего класса. В долгие океанские вояжи они отправляли не своих сыновей, а деньги: они охладели к морю. Да и сама Венеция не отличалась особенной верностью по отношению к партнеру. Вступив в брачный союз с водой, Венеция так никогда и не расставалась окончательно с планами покорения суши. На протяжении четырнадцатого и пятнадцатого веков продолжалась вражда и плелись изощренные интриги. Феррара, Пиза и остатки старого королевства Неаполя уже попались на глаза Венеции, хотя и не стали пока ее сателлитами. Венеция еще не отваживалась на открытую измену, но уже склонялась к ней.
Связанные узами длительного и давнего брачного союза, Венеция и море все еще вели себя, как пожилые супруги, проведшие вместе всю жизнь. Они лениво или рассеянно приглядывали друг за другом. В определенном смысле маленькие измены лишь разжигали пламя ревности, которая пришла на смену прежней пылкой страсти. Они ссорились и волновались изза пустяков, потеряли уважение, и лишь время от ремени им еще удавалось удивлять друг друга. Они стали привозить друг другу трофеи.
Они свели вместе Сосию Симеон и Бруно Угуччионе, которые встретились на воде, как бывает в доброй половине случаев в Венеции, когда происходит столкновение умов, тел или душ. То, что это случилось во время снежной бури, можно, пожалуй, расценивать как первое легкое предупреждение, сделанное им морем и городом относительно того, чем все может закончиться.
Холодным утром 7 марта 1469 года traghetto[28] отправился в свой обычный путь от Сан-Тома к Сант-Анджело: именно здесь и встретились взглядами две пары глаз, одни – желто-зеленые, другие – светло-карие, выделяющиеся на бледных лицах подобно набухшим почкам на тонких стеблях. В те дни венецианцы, ремесленники и купцы одинаково одевались в черное круглый год. И лишь сенаторы, наподобие Николо Малипьеро, отдавали предпочтение красному цвету. Любопытный эффект черного облачения заключался в том, что оно придавало любому лицу дополнительную выразительность. Поскольку одежда превратилась фактически в униформу, индивидуальность черт каждого человека буквально бросалась в глаза.
Сосия улыбнулась Бруно одними глазами – желтый вспыхнул на зеленом, – чтобы привлечь его внимание.
Бруно в низко надвинутом на лоб bareta[29] ничем не отличался от других венецианцев, разве что был куда привлекательнее.
«Славный мальчик, – подумала Сосия, – замечательные ресницы и красивые губы».
Ей понравилось, что его веки слегка отливают сиреневым. Губы его выглядели так, словно были во всех подробностях прорисованы на картине кого-либо из старых мастеров. Его черная накидка была запахнута на груди и схвачена у горла светлым бантом. Над воротником виднелся краешек белой сорочки, ярко оттенявшей начинающую проступать щетину на подбородке. Опытным взглядом окинув складки на его накидке, она поняла, что под ней он носит панталоны и zipon, облегающий жакет до пояса. Рукава его раздувались, подобно колоколам, а на плечи он накинул длинный шарф.
«Да, – подумала Сосия, – этот смазливый молодой человек – наверняка borghese, буржуа». Дома, мысленно представила она, глядя на него, у этого мальчика есть еще три костюма – с мехом куницы, белки и горностая – и тонкий шелк для лета. Она потянула воздух носом: «Он не настолько беден, чтобы пахнуть улицей, но и не может позволить себе мускус и циветту, чтобы уберечь себя от ее запахов». Она решила, что у него есть одна или две сестры где-нибудь в монастыре, а еще одна наверняка вышла замуж за какого-нибудь мелкого аристократа.
Сосия тоже была одета в черное. Это был самый безопасный наряд для прогулок по городу для той, кто хочет привлечь к себе внимание, только когда ей это нужно. Под накидкой на ней было роскошное платье, о существовании которого ее супруг Рабино даже не подозревал, – с высокой талией и низким вырезом. Рукава же его представляли собой настоящее произведение искусства с кружевными парчовыми вставками, в прорези которых выбивались фонтанчики ткани ее нижней сорочки, похожие на пар от дыхания в холодный день. Волосы она уложила спиралью на затылке, а спереди на лоб падала густая завитая челка. Если только она не занималась своей весьма специфической разновидностью коммерции, то глаза держала опущенными долу.
Во второй раз она улыбнулась уже губами. Бруно покраснел. Он и надеяться не смел, что ее первая улыбка предназначалась ему: но теперь ее взгляд был, вне всяких сомнений, устремлен прямо на него.
Сосия подумала: «Ага, девственник, какая прелесть. Даже не знает, как мне ответить».
Ее потянуло к Бруно с первого же взгляда, и это чувство было ей незнакомо. Оно пробудило в ней живейший интерес. По выражению его лица она поняла, что он добр. Движения его подсказали ей, что он быстр и нежен. Да, его стоит соблазнить, решила она, уже вполне представляя, чем все закончится, хотя и предвкушая удовольствия новой любовной storia[30].
Она вновь улыбнулась и на сей раз заговорила, а Бруно заметил желтую эмблему, которую она приколола к изнанке рукава. Подобное открытие ошеломило его, но было уже поздно. Она придвинулась к нему поближе.
С сильным иностранным акцентом, четко отделяя гласные и согласные звуки, а потом будто сталкивая их, она сказала:
– На ваших руках лежат снежинки, signor[31].
Это было правдой. Пока traghetto пробирался по каналу, пошел сильный снег. Все венецианцы, застывшие в неподвижности на палубе черной лодки, были уже покрыты снегом, словно статуи. У Бруно перчаток не было, и он прижал стиснутые кулаки, похожие на маленькие алебастровые чаши, к бокам. Снежинки ложились во впадинки между его побелевшими пальцами, покрытыми пятнами, и не таяли.
Глаза их встретились. Он робко улыбнулся, а потом идиотская ухмылка стала шире, растягивая губы. «Словно конькобежец расписался на льду», – подумал он. Он молчал, просто не зная, что сказать, и смущенно опустил голову. «С чего бы это такая женщина вдруг обратилась ко мне? Именно такая, чужестранка, еврейка, скорее всего, куртизанка, но очень красивая. У нее золотистая кожа и потрясающий разрез глаз».
Когда он поднял голову, она уже исчезла. Как бы то ни было, он так и не придумал, что сказать ей. Ее уход вызвал в нем щемящее чувство потери; его охватила смесь жаркого сожаления и замешательства изза собственной беспомощности, и он даже почувствовал облегчение. Он был совершенно уверен в том, что незнакомая еврейка олицетворяла собой то постыдное эмоциональное возбуждение, которым так славилась Венеция и которого ему до сих пор удавалось избегать.
Он опустил взгляд на руки, ища снежинки, о которых она говорила. Но после странного столкновения с этой женщиной, от которой пахло чем-то незнакомым, они тоже растаяли, словно оказались не в силах вынести исходящий от нее жар, когда она придвинулась к нему.
Сосия сошла на берег раньше его и, прижавшись к стене, затаилась в воротах, пока Бруно, погруженный в свои мысли и глядевший на руки, не прошел мимо.
Затерявшись в толпе, она следила за ним до места его работы, Fondaco dei Tedeschi[32], неподалеку от деревянного моста у Риальто. Она знала, что это большое квадратное здание служит гильдией для немецкой диаспоры в Венеции и постоялым двором для прибывающих в город тевтонских купцов. Они знали и уважали Рабино, частенько вызывали его к себе, дабы он пользовал германцев, пострадавших от тягот нелегкого пути через Альпы.
Но молодой человек ничуть не походил на северянина, да и одет он был совсем иначе; значит, он просто работает на них, как и многие другие. Не исключено, что он – sensale[33], один из тех, кто наставляет немецких торговцев и выкачивает из них налоги, присваивая изрядную толику себе. Но этот мечтательный молодой человек ничуть не походил на счетовода, да и вообще не отличался процветающей внешностью того, кто занимает прибыльную должность sensale.
Вслед за ним она миновала первый открытый двор, уже гудящий от гортанных возгласов рослых немецких и швейцарских купцов, которые вели переговоры, пока их аккуратные и строгие слуги терпеливо ожидали своих хозяев на сводчатых галереях. Определить, кто из них пробыл в Венеции достаточно долго, было легко: во время разговора они жестикулировали, тогда как вновь прибывшие держали руки чуть ли не по швам. Затворы шлюзов были открыты. Мужчины таскали ящики, в которых гремела оловянная посуда и железные инструменты. Вздыхая, канал приносил с собой запахи пива и сосисок, долетавшие с кухонь, словно знак благосостояния. Сосия приблизилась к колодцу в центре тихого второго дворика и медленно обошла его по кругу, глядя вверх.
Своей архитектурой здание напоминало театр или зал судебных заседаний. Она живо представила себе мужчин, сомкнутыми рядами сидящих на сводчатых галереях у неенад головой. Молодые люди наверняка бы не удержались от того, чтобы не помахать ей и улыбнуться. Мужчины постарше смотрели бы на нее с видом искушенных знатоков, в которых интерес пробуждается лишь при мысли о том, чтобы испробовать нечто доселе неизвестное. Найдутся и те, кто уставится на нее прищуренными глазами, похожими на бойницы старинных замков, и на кого она не произведет никакого впечатления.
Бруно поднялся по одной из четырех лестниц и исчез, посему она прислонилась к колодцу и стала высматривать его меж колонн. Руки ее, сложенные за спиной, нащупали морду крылатого венецианского льва: камень обрел бархатистую гладкость от прикосновений крепких ягодиц тысяч германцев, что опирались на него.
Она заметила гладкую щеку Бруно, промелькнувшую между двумя арочными проходами, подошла к нижней ступеньке ближайшей лестницы и взбежала по ней, не поднимая глаз. Перед ней возник какой-то мужчина. Он с любопытством взглянул на нее, но она не дала ему времени на размышления, а быстро прошла на следующий этаж. Она не обращала внимания ни на кого, кроме своей добычи: черная накидка юноши исчезла за углом.
Следуя за ним на расстоянии десяти шагов, она позволила ему войти в открытую дверь. Затем она появилась у входа сама и остановилась в тени. Из своего укрытия она увидела группу мужчин, человек десять, сгрудившихся вокруг какого-то металлического аппарата, размерами и видом напоминавшего ручную тележку; один мальчишка уносил печатные листы, усеянные черными рядами букв; двое мужчин склонились над металлическими прямоугольниками, а еще один размешивал в котле какую-то угольно-черную жидкость. Кто-то накрыл металлическую пластину одеялом, и раздался сочный шлепок, словно большую рыбу свалили на стол.
Над дверью она заметила надпись, вырезанную на доске вишневого дерева. «ИОГАНН И ВЕНДЕЛИН ДА СПИРА» – прочла она, и имя показалось ей знакомым.
Из раскрытой двери повеяло резким запахом, и это вырвало ее из задумчивости, напомнив о молодом человеке, ради которого она и пришла сюда.
«Вот, значит, чем он занимается, – подумала она, – этот славненький молодой человек».
Глава шестая
…Мнится мне, он бог, а не смертный образ, Мнится, пусть грешно, он превыше бога: Близ тебя сидит, не отводит взора, Слушая жадно Смех рокочущий этих губ. А мне-то Каково терпеть! Чуть, бывало, встречу Лесбию – душа вон из тела. Слово Вымолвить трудно. Нем язык. Дрожа бормочу. Под кожей Тонким огоньком пробегает трепет, И в ушах звенит, и в глазах темнеет – Света не вижу.
– Господин доктор, – сказала Сосия, подав на завтрак серую кашу из кукурузной крупы, едва сдобренную подливой. – Вы должны иметь бумаги, на которых были бы указаны ваше имя и адрес. Состоятельным клиентам очень понравились бы такие подробности. А вы заработали бы больше денег. Они предпочитают дорогие болезни, лечение которых длится дольше.
Рабино, на чьих руках ночью от чумы умерли двое ребятишек, поднял усталые глаза и взглянул на нее. Почему ее образ в последние дни двоится и расплывается? Интересно, неужели этот отвратительный запах когда-то казался ему привлекательным? Он не мог понять, что она говорит ему своим похотливым голосом. Почему у всего, что он ест, такой странный металлический привкус? Она была его женой, но не казалась даже членом семьи. Она неизменно величает его «господин доктор», ни разу не назвав по имени – Рабино. Даже прикасаясь к коже своих пациентов, он чувствовал бльшую близость.
– Я никогда не слыхал ни о чем подобном, дорогая, но если ты полагаешь, что это важно… – Он ощущал необходимость быть с ней вежливым, дабы компенсировать отсутствие подлинных чувств.
Она сказала:
– Я все устрою. С одной стороны будет надпись по-венециански, с другой – по-латыни.
– Очень хорошо. А теперь… я должен идти. У матери этих двух детей под мышкой образовался бубон[34]. Она пыталась скрыть его от меня, потому что не хотела отвлекать мое внимание от детей.
– Христиане? – поинтересовалась Сосия, сморщив нос.
– Обычные люди, Сосия, и они страдают.
– Они могут заплатить?
Рабино солгал:
– Они уже дали мне денег для аптекаря.
– Тогда отдай их мне. Я потрачу их на твои бумаги.
Денег у них не было. Рабино собирался сам заплатить аптекарю. Или обменять кое-какие из своих трав на prezioso liquore[35], triaca[36], на которую столь безосновательно полагались многие венецианцы. Он хотел обратиться к Струццо на Мерсерии, или к Карро во Фреццарии, или к Фенису в Сан-Люке, а при необходимости – и ко всем остальным, чтобы помочь молодой матери.
Он представил себе долгую прогулку на холоде и циничные лица, обращенные к нему: Фирконе, Сирена, Лилия, Яблоко или Солнце. Аптекари Венеции любили выдумывать себе поэтические имена, чтобы вплести кружево заклинаний в магическую формулу своих благоуханных снадобий. А если они не помогут ему, то всегда можно обратиться в лавки помельче, где ему пойдут навстречу в обмен на час-другой его времени, проведенный с их пациентами, или же письменное предписание скептически настроенному клиенту благородных кровей. Имя Рабино Симеона кое-чего стоило в Венеции, невзирая на его национальность или же, напротив, благодаря ей. В обстоятельствах крайнего порядка многие благородные венецианцы привыкли больше полагаться на быстрых и незаметных врачей-евреев, чем на собственных модных и словоохотливых лекарей.
Сосия протянула ему руку через стол. Рабино незаметно отодвинулся, чтобы она даже случайно не коснулась его.
– Как-нибудь потом, дорогая. На этой неделе мне предстоят и другие медицинские расходы.
Он поспешил прочь, позабыв свою поношенную шляпу на столе. Сегодня днем солнце и ветер напекут ему голову. Сосия не напомнила ему, чтобы он захватил ее.
– Ты жалок, – сказала она, обращаясь к шляпе, после чего принялась убирать со стола.
Бокалов было много. Вчера вечером Рабино собрал кворум из десяти мужчин, чтобы помолиться. В самой Венеции синагоги до сих пор не было, а те, что имелись на материке, находились слишком далеко, чтобы в них мог бывать врач, имеющий обширную практику. Поэтому символы их веры были собраны в одной из комнат дома доктора, и все деловые люди еврейской национальности, получавшие пятнадцатидневный допуск в Венецию, знали, что всегда могут прийти к Рабино Симеону в Сан-Тровазо за утешением их веры или помощью самого доктора во врачевании прочих телесных недугов.
Сосии полагалось содержать их бумаги в порядке, ведя записи на листах, которые Рабино иногда покупал по дешевке у продавца канцелярских товаров. Среди этих грубых стопок она иногда прятала и свой журнал, который являл собой куда более элегантный документ, переплетенный в темно-красную кожу, со страницами из лучшей бумаги с водяными знаками Болоньи. Его подарил ей Доменико Цорци, решивший, что Сосия увлекается поэзией и что она даже может сочинить несколько строчек сама. Ему и в голову не могло прийти, каким образом она использует его подарок.
Она открыла его в то утро и нашла столбец, озаглавленный «Буржуа». В нем она провела две линии, оставив между ними пустое место, чтобы сделать новую запись.
Сосия убрала со стола, прополоскала рот, умылась, плеснула водой между ног и зашагала к Fondaco dei Tedeschi.
Было еще так рано, что солнечные лучи не успели запятнать туманное подбрюшье рассвета на горизонте, и ни одна лодка не нарушала покоя расплавленного жемчужного зеркала канала.
К тому времени, как она оказалась на другом riva[37], солнце уже поднималось над черной изломанной линией конька крыши постоялого двора, украшенной фигурными элементами. Она знала, что в одной из больших комнат этого здания уже бодрствует юноша с сиреневыми веками и шелковистыми ресницами. В нем чувствовалась безошибочная хрупкость ранней пташки: наверняка он уже занят делом.
<>Она подняла руку, прикрыв ею глаза от солнца. Это движение, подчеркнувшее грудь, мгновенно вызвало дружный хор восклицаний у шедших навстречу лодочников. Одни ритмично захрюкали, словно уже представляя, как совокупляются с нею; другие принялись расхваливать свое мужское достоинство, сопровождая слова характерными движениями бедер. Третьи кивали ей и улыбались с ободряющей фамильярностью. Четвертые окинули ее апатичными взглядами, какие бывают у мужчин после соития, словно не сомневаясь в том, что им предстоит заняться с ней любовью. А еще один выразил ей свое повышенное внимание гримасами боли: как она могла лишить его своего общества хотя бы на мгновение? Последний из них, высокий, с огромным брюхом, попросту во всю ширь раскрыл рот, показывая, с какой жадностью готов проглотить ее всю целиком – за один присест!Она не рассердилась, прекрасно зная, что олицетворяет собой непреодолимый соблазн: женщина, бесстыдно одинокая на рассвете, непременно должна оказаться шлюхой, мягкой и сладкой после целой ночи плотских утех с клиентами, пахнущей потом и семенем дюжины мужчин.
«В другое время все могло быть именно так, – подумала Сосия, – но только не сегодня».
Когда она найдет Бруно, то станет для него той женщиной, которую он хотел встретить. Поэтому она надела маску, которую считала наиболее подходящей случаю: сладкая покорность, удивленная неожиданным желанием. Сохраняя на лице выражение этой трогательной борьбы, она пересекла мост, направляясь к зданию Fondaco dei Tedeschi.
Когда она вошла в stamperia[38], первым ее приветствовал именно Бруно. Он работал за своим столом с самого раннего утра, с головой уйдя в какой-то манускрипт. Завидев ее на пороге, он вскочил.
– Вы? Я хотел сказать, Signorina[39], я могу вам помочь?
– Да. – Она не стала поправлять его. У нее еще будет время сообщить ему, если в том возникнет надобность, что она замужем.
Она шагнула к нему, и ее фигурку окутало пламя солнечного света. Позади нее в окнах расплавленным серебром сверкал и переливался Гранд-канал. Бруно показалось, что в комнату внезапно заглянул рассвет и разогнал тени, которые испуганно разбежались по углам. Столы, стулья и даже печатный станок окутались сверкающими пыльными ореолами. Сосия вдруг остановилась и замерла в круге света, и ее темный, почти черный силуэт нарушил очарование волшебства. Казалось, тело ее буквально впитывает сияние нарождающегося дня. Бруно тряхнул головой, пытаясь разглядеть выражение ее лица, но попытка оказалась безуспешной.
Из черноты до него долетел ее голос с сильным иностранным акцентом, холодный и слегка шершавый, как песок в часах, отсчитывающих мгновения вечности.
– Ты – печатник, правильно? Меня зовут Сосия Симеон. Мне нужны маленькие листы бумаги. На них должно быть напечатано имя и адрес.
«Сосия? – подумал Бруно. – Сосия[40] означает “двойное изображение”. Ни одна итальянка не назовет так своего ребенка. Разумеется, она ведь родом не из Италии». Он спросил себя, а известно ли самой Сосии зловещее значение ее имени на итальянском. На его языке она разговаривала свободно; значит, оно должно быть ей известно. «Почему же она не сменила его на что-либо более приемлемое?»
Сосия подошла к нему вплотную. Она выступила из своего кокона солнечного света, но золотистые пылинки по-прежнему лежали на ее плечах.
– Ты можешь мне помочь с ними?
– Да, конечно, – с поклоном ответил Бруно.
«Разумеется, могу. В общем-то это – не моя работа, но я знаю, как сделать то, что ей нужно. Кроме того, сейчас здесь нет никого, кто мог бы помочь даме, кроме меня. Просьба – вполне разумная, а идея – хорошая, пусть и необычная, да и само ее присутствие здесь – это подарок судьбы, что часто случается в любом городе, да и в Венеции тоже», – сказал он себе, ежась от той легкости, с какой ложь слетела с его губ. Ему даже не пришло в голову задуматься над тем, что она делает здесь в седьмом часу утра, когда любой приличной женщине полагается быть дома.
Вот так все и началось. Бруно убедил Венделина в том, что они могут выполнить ее заказ, пусть даже в качестве пробной партии для изучения возможного нового рынка, хотя сам печатный пресс был чудовищно велик для тех крошечных листиков, что были ей нужны.
Несмотря на свои малые размеры, листочки потребовали скрупулезной и тщательной работы. Они часто совещались по утрам, причем она старалась прийти пораньше, чтобы застать Бруно одного. Сначала следовало изготовить оттиск, а потом уже переделать его так, чтобы он соответствовал творческим идеям синьорины. Она была почему-то очень озабочена поиском наиболее удачного сочетания прописных и строчных букв, равно как и выбором бумаги. Бруно еще не приходилось встречать мужчин, не говоря уже о женщинах, которые не то что разбирались бы, а хотя бы задумывались о подобных вещах. Гарнитура шрифта не слишком интересовала даже его коллег. Ей приходилось стоять рядом с ним вплотную, пока он сам отчего-то вдруг ставшими непослушными в ее присутствии руками устанавливал буквенные формы и прокатывал оттиски. Она стояла настолько близко, что он ощущал ее запах.
Во время этих утренних совещаний он заметил, как быстро Сосия делает все, за что берется: как стремительно она двигается, говорит и думает.
– Ты ведь венецианец, да? – однажды, в самом начале их совместных бдений, поинтересовалась она и тут же, без паузы, сменила тему.
В этом она была похожа на него, поскольку, еще учась в школе, он с необычайной легкостью, с налета усваивал все, оставляя далеко позади своего лучшего школьного друга Морто. Фелис вечно просил его:
– Помедленнее, Бруно. Наслаждайся и получай удовольствие. Не спеши.
Но это было не для него. Временами и Венеция была слишком медлительной для него. Ему казалось, что она никуда не торопится, намеренно отстает и даже хватает его за лодыжки, когда он быстрым шагом пересекал город. Бежать же было решительно невозможно; она неизменно подставляла ему подножку, заставляя спотыкаться. С нетерпением, которого больше никто не мог понять, он смотрел, как разглаживаются на песке птичьи следы после отлива. И подобное совпадение их жизненных ритмов заставило его ощутить еще большее родство и близость с Сосией. Очень немногие разделяли его порывистую стремительность.
Но от Сосии отставал уже сам Бруно, потому что боялся. Его воображение вело непрерывную борьбу с хорошими манерами; ему отчаянно хотелось задать ей такие вопросы, которым не было места в исключительно деловых взаимоотношениях. Лишь десять дней спустя Бруно отважился на то, чтобы попытаться обиняками выяснить степень ее родства с доктором Симеоном, для которого он готовил печатные оттиски. Разумеется, Бруно слышал о докторе, как и о том, что он слывет очень умелым и добрым врачом, хотя никогда не встречался с ним и не знал ничего о его семейном положении.
– Ваш отец предпочитает… – запинаясь, начал он.
– Мой муж, – коротко поправила его Сосия. – Хотя, разумеется, он намного старше меня.
Она взглянула на него, читая по глазам Бруно ту трагедию, что разыгралась у него в душе, с такой же легкостью, с какой гадалка ворожит над внутренностями. «Ага, – подумала она, подметив выражение мучительной боли на лице юноши, – все зашло очень далеко, куда дальше, чем я могла надеяться. Он очень мил, этот мальчик. Что ж, я помогу ему».
Она сказала:
– Едва ли я могу судить о том, что ему нравится; в сущности, я совсем не знаю его. Это был… брак по… – В притворном смущении она потупилась, но потом сделала вид, будто быстро взяла себя в руки. С вызовом пожав плечами, она добавила: – Я бы предпочла получить твой совет в таком важном деле. В конце концов, ты – чуткий и восприимчивый мужчина, который понимает печатное слово и его влияние на людей. Мой же супруг имеет дело исключительно с больными и умирающими, да и использует только руки. – Она деланно содрогнулась.
«И этими руками он касается тебя», – подумал Бруно, ужасаясь непристойности собственных мыслей. В этот раз он не мог дождаться, когда же она наконец уйдет. Для него это было слишком. После ее ухода он повалился на пол и прижался щекой к холодному мрамору. На виске у него вздулась и отчаянно пульсировала жилка, а в живот словно бы насыпали горячих углей. Он крепко зажмурился, и перед глазами у него заплясали яркие желто-зеленые круги; он приподнял веки, но они не исчезали. Бруно долго пролежал так, пока топот ног на лестнице не возвестил о приходе коллег.
Но образы, возникшие в эти минуты в его воспаленном воображении – Сосия в объятиях своего старого доктора-еврея, – прогнать оказалось не так-то легко.
Они изготавливали все новые и новые оттиски. Как только ему начинало казаться, что дело близится к завершению, что вот еще один последний штрих, и все будет готово, Сосия совершала резкий поворот, меняя направление. Это была не просто доработка стиля или выразительности; каждый день Сосия сама бывала другой. Иногда она приходила к нему поникшей, смиренно принимая все его замечания. В такие минуты Бруно казалось, что она готова упасть ему в объятия, которые он страшился предложить ей. Она словно ощущала, как его невысказанное желание тяжким бременем ложится ей на плечи. В другой раз она представала перед ним стремительной и дерзкой: требовательной, самоуверенной, возбуждающей. Она нетерпеливо барабанила пальцами по столу и говорила быстро, уголком рта. Однажды, резко потянув на себя лист превосходной веленевой бумаги, она оставила ему длинный порез на запястье. Он был уверен, что она сделала это нарочно, и с благоговением поглаживал рубец, пока тот наконец не затянулся.
Однажды утром, выдергивая образцы один за другим из стопки бумаги, она вдруг наступила на край своей накидки, споткнулась и ударилась головой о деревянную полку. Оглушенная, она покачнулась и едва не упала. Бруно, стоявший рядом, еле успел подхватить ее. Каким-то образом она умудрилась навалиться на него так неловко, что прижалась губами к его губам. Рот ее приоткрылся, и она коснулась его губ языком. Она оставалась совершенно неподвижной – похоже, лишилась чувств, и Бруно, дыша ей в открытый рот, ощутил, как его влажный жар проникает в нее. Его руки беспомощно заскользили по ее спине, касаясь волос, не зная, где остановиться и как поддержать ее. Казалось, его губы приняли на себя весь вес ее тела, сколь бы малым он ни был.
Они надолго замерли в таком положении, пока Сосия медленно не опустилась на колени. Губы ее заскользили по его подбородку, шее и груди, уткнувшись наконец ему в пах. Нос ее уперся ему в лобковую кость. Он потрясенно прошептал: «Святой Боже!» – потому что она в любой миг могла очнуться и ощутить, как сокрушительно действует на него столь непосредственная ее близость.
Он быстро опустился на колени, взял ее за плечи и слегка отстранил от себя, чтобы видеть ее лицо. Голова ее поникла, как тяжелая гроздь винограда на черенке лозы. Одной рукой он запрокинул ей лицо. Он уже слышал топот ног на нижних этажах. В любой момент дверь могла распахнуться, и в комнату с шумом и стонами ввалились бы ученики, чтобы начать новый трудовой день.
– Сосия! Signora Симеон! – отчаянно зашептал он.
Она пробормотала нечто нечленораздельное и неразборчивое на родном языке. Глаза ее оставались закрытыми: трепещущие ресницы лежали на щеках. Бруно бережно погладил их одним пальцем. При этом первом контакте с ее кожей его пронзила сладкая дрожь, и он, как ребенок, боязливо втянул голову в плечи.
– Очнитесь! – взмолился он. – Сюда идут.
Взгляд его испуганно метнулся с ее лица к двери.
Но Сосия уже пришла в себя, пристально глядя на него своими желто-зелеными глазами.
– Где ты живешь, Бруно Угуччионе? – хрипловатым голосом спросила она, впервые обратившись к нему по имени. – Надеюсь, ты живешь один?
Глава седьмая
…Но что ты не вдовцом проводишь ночи, Громко ложе твое вопиет венками И сирийских духов благоуханьем; И подушки твои, и та, и эта, Все во вмятинах, а кровати рама И дрожит, и трещит, и с места сходит.
Если их сухопутные родственники привыкли проводить брачные ночи в рощицах и на полях, то венецианцы – по своему обыкновению, отказавшиеся от природы или вздумавшие улучшить ее, – предпочитали для такого действа гондолы, выдолбленные из ствола цельного дерева, отделанные искусной резьбой и ярко раскрашенные, с подушечками и занавесями, доведенные до совершенства. Состоятельных влюбленных можно было отличить по их стройным лодкам, грациозно покачивающимся на воде с носа на корму и с борта на борт. Те же, кто был слишком беден, чтобы купить себе час любви на палубе гондолы, преследовали своих пеших возлюбленных, настигая их в укромных уголках в безлунную ночь.
Или приглашали их к себе домой, где и открывали им свои сердца.
Бруно понимал, что Сосия причинит ему боль, но все равно распахнул перед нею двери. Короткий стук, и она появилась на пороге, подбоченившись и заглядывая ему через плечо, дабы оценить размеры и удобство его квартирки. Накидку ее покрывал снег, и она резким движением стряхнула его. Снежинки попали ему на лицо, холодные и острые, как иглы.
Пока дверь оставалась закрытой, он чувствовал себя почти в безопасности. Его чувства к ней были заперты в каменном мешке его комнат, заколоченные досками и замазанные несколькими слоями краски. Но он по собственной воле подошел к двери, откликаясь на ее повелительный стук, и охотно впустил ее в свою жизнь. Он понимал, что с этого момента его существование обретет оттенок нереальности, превратившись в кошмар, вроде бесконечного полета на спине морской птицы в глухую полночь. Он станет жить полной жизнью, забыв о страхе смерти. Он наконец-то познает на собственном опыте то, о чем пишут в поэмах.
Бруно много раз прокручивал в голове эту сцену. Он представлял, как, перешагнув порог, она падает ему в объятия, дрожа от собственной смелости. Он воображал, как гладит ее по голове, целует кончики пальцев, а потом складывает ее руки вместе, словно молитвенным жестом, после чего наигрывает ей на отцовской флейте трогательную мелодию при свече, глядя, как нежность переполняет ее глаза, как всегда бывало с матерью, стоило отцу начать играть ту же музыку. Он долгими часами лежал без сна, решая, как именно будет целовать ее глаза, и наконец остановился на том, что трижды коснется каждого века невесомыми поцелуями. Он уложит ее на тюфяк, опустится рядом на колени, но на благоговейном расстоянии, безмятежно глядя на нее влюбленным взором, дабы вселить спокойствие. Затем он ляжет рядом с ней и укроет обоих одеялом, чтобы согреть их трепещущие руки и ноги. Наконец, он медленно обнимет ее одной рукой, потом другой, прижав ладони к ее бокам и без вульгарной спешки совлекая с нее одежду. Потом он заговорит с нею, перемежая поэтические строчки собственными уверениями в любви. В этих видениях Сосия лежала, нежно и робко прильнув к его груди, пока он, медленно и исподволь, убеждал ее в чистоте своих намерений, и она в конце концов покорялась ему, зардевшись и не поднимая глаз, когда он прижимался губами к ее губам.
Все вышло совершенно иначе.
В тот день, когда Сосия впервые пришла к нему, она протиснулась мимо него в комнату и прямиком направилась к аккуратно застеленному соломенному тюфяку на полу. С улыбкой взглянув на него, она развернулась к Бруно и протянула руку. Приложив правую ладонь к его щеке, она провела языком по его верхней губе, а левую сунула ему в штаны. Рука ее оказалась холодной и немного влажной, как будто ее сначала сварили, а потом сунули в подсоленную воду охлаждаться.
– Очень хорошо, – сказала она, смыкая пальцы вокруг его плоти. – А теперь в постель, господин редактор.
И она увлекла его на тюфяк.
Сосия привыкла к самым разным постелям, начиная от грязных тряпок на полу в подвалах и заканчивая ложем благородного вельможи Николо Малипьеро, отличавшимся невиданной роскошью: оно состояло из двух тюфяков, уложенных друг на друга и укрытых ярко-алым атласом. Это ложе имело семь футов в длину и шесть в ширину, а его полог зеленой парчи состоял из восьми занавесок столь тонкого маркизета, что они колыхались при каждом вдохе. Подзор кровати был из серебряной парчи, украшенной вставками бархата и отороченной переливчатой тафтой с шелковой бахромой. Крепился он длинными золотыми обручами и позолоченными пуговицами. Спереди ложе украшал занавес ярко-алого атласа, расшитый шестью плюмажами из двух дюжин страусовых перьев разной окраски каждый, усыпанных блестками. Покоился сей шедевр на возвышении, изголовье и изножье которого были сработаны из полированного дерева, позолоченного и инкрустированного резьбой. Летом покрывалом служил стеганый атлас оранжевого цвета с подкладкой из шелковой тафты чуть темнее верха. Зимой на ложе покоилось покрывало из атласа и бархата, подбитое тремя видами меха.
У разных мужчин были и разные кровати. Сосия считала себя составительницей каталогов преобладающих стилей – скромной и неброской Lit a Alcove[41], Lit en Baldaquin[42] у стены, Lit en Baignoire[43] со встроенной ванной и маленьким бельевым сундучком. Но более всего ей нравилась Lit Batard[44] со всеми принадлежностями, помпезностью и пышностью огромной кровати, но исполненными в уменьшенном масштабе. Владелец этой кровати, коротышка-купец из квартала Кастелло, выглядел в ней мужчиной нормальных пропорций. А ведь он и впрямь оказался мужчиной в полном смысле этого слова, вспомнила она. Однажды ей довелось ублажать Корнаро из «Золотой книги» на Lit en Dome[45], глядя в вытканные на пологе золотые звезды, и кувыркаться на Lit a Deux Dossiers[46], некоей разновидности софы без спинки, во время занятий любовью с Дандоло.
Сосия, опрокинув на себя Бруно, ощутила запах дешевого жирового мыла, которым дышали его усталые простыни.