Венецианский бархат Ловрик Мишель
Она быстро пробежала страницы глазами и повернулась к нему.
– Это не в моем вкусе, но продаваться они будут хорошо. Люссиета знает, что ты пришел ко мне?
Вместо ответа он понурил голову.
– Так я и думала. И лучше ничего ей не говори. Кстати, раз уж ты здесь, я хотела бы обсудить с тобой кое-что.
Но Венделина захлестнуло чувство вины за каждую минуту, проведенную тайком в ее обществе, поэтому он извинился перед ней и выскочил за дверь, на прощание благодарно пожав ей руку. Он поспешил прочь, надеясь, что никто его не заметил. Но если Люссиета сейчас смотрит в окошко… Он надеялся, что она еще не вернулась с Риальто. Хотя иногда подчеркнутая общительность супруги вызывала у него в душе легие сомнения и даже недовольство. Она настаивала на том, чтобы ежедневно бывать на Риальто, уверяя, что ходит туда для того, чтобы выбрать самое лучшее и запастись тем, что она называла «очередной порцией новостей», но Венделин был уверен, что у нее были на то и другие, не столь явные причины.
В тот же день он написал падре Пио:
…я слишком долго колебался и взвешивал. Я начинаю опасаться, что Жансон украдет у меня и эту идею. Если он так поступит, то, встретив его на улице, я, пожалуй, не смогу удержаться и разобью ему нос. Но знаете что – он никогда не выходит наружу. Насколько мне известно, я еще ни разу не сталкивался с ним на улице, хотя теперь мне требуется в три раза больше времени, чтобы пересечь город из конца в конец. А все потому, что я встречаю массу людей, которых должен приветствовать и успокоить (у венецианцев вечно случаются какие-нибудь беды) или поздравить и похвалить (они вечно только что купили что-нибудь очень красивое). Словом, всех своих знакомых я вижу по крайней мере дважды в неделю, но с Жансоном еще не встречался ни разу.
Но, падре, я не верю, что Вы написали мне только затем, чтобы в очередной раз выслушивать мои стенания по поводу Жансона… Вы хотите знать, как я намерен поступить с Катуллом. Признаюсь Вам, что именно сейчас, когда я склоняюсь к мысли о том, что должен все-таки опубликовать его стихи, я с особенной остротой ощущаю утрату своего брата. Я был бы рад услышать его голос и выслушать его предостережения.
Но, откровенно говоря, думаю, что я уже принял решение. Даже если бы Иоганн посоветовал бы мне не делать этого, я все равно напечатаю Катулла.
Вот оно, мое решение. И Вы первым узнаете о нем, даже раньше моей жены.
Глава девятая
…Нет, чуть свет побегу по книжным лавкам.
Венецианцы любят песни; причем они обязательно должны быть чуточку злокозненными или хотя бы едкими, как запах черного канала в летний полдень. Им нравятся маленькие диалоги между матерями и развитыми не по годам дочерьми, обреченными коротать век в монастыре, как и скандалы незаконных любовниц с наглыми слугами или же собственными тупоумными мужьями. Венецианцы поют так много и часто, что государству пришлось запретить пение в определенные часы. Но, даже воздерживаясь от своих мелодичных завываний, горожане прогревали глотки кошачьим мурлыканьем.
Фелис однажды заявил Венделину:
– Венецианцы не настолько несчастны, чтобы породить собственного великого поэта. Если же их одолевают поэтические томления, они просят Беллини выразить их на холсте, чтобы на них можно было смотреть. Катулл словами делает то, что Беллини делает краской. Ecco – он им понравится.
Венделин согласно кивнул. Он успел убедиться в этом на собственном опыте. Абстрактная эрудиция венецианцев не привлекала – им нужны были истории как можно более краткие и пикантные, и чем больше в них будет привидений, тем лучше, совсем как в тех, что приносит с рынка его супруга. Он представил себе, как они слушают их, удобно устроившись на диванах или подремывая над книгой; совершая воображаемые вояжи и пускаясь в головокружительные любовные авантюры, не прилагая к тому особых усилий помимо тех, которые требуются для того, чтобы перевернуть очередную страницу.
– Ты ничем не рискуешь, – убеждал его Фелис. – Катулл – это то, что им сейчас нужно. Собственно говоря, он уже запаздывает. Так что ты испытаешь облегчение, когда он вновь родится на свет.
Как только он окончательно решил, что напечатает Катулла, – через много недель после начала работы над манускриптом, после того, как поручил Скуарцафико написать предисловие, а Бруно – отредактировать его, – только тогда Венделин испытал настоящий страх. Только увидев, как его люди приступили к печати книги, он понял, что это происходит на самом деле. Но и тогда, пока он смотрел на первые оттиски страниц, все происходящее казалось ему сном. Он как будто видел себя со стороны, склоняющимся над фолиантом, чтобы внимательно рассмотреть его. «Взгляните на меня, – хотелось ему сказать, – перед вами человек, который опубликует поэмы Катулла».
В последний момент он решил сгладить шок, который они вызовут, и одним махом убить двух зайцев, обезопасив свои вложения. Он счел необходимым добавить в книгу стихи еще двух римских поэтов, пользующихся большей известностью: Проперция и Тибулла. Оба были знамениты, обоих разобрали на цитаты, причем настолько подробно, что они выглядели почти респектабельными, пусть даже стихи их были такими не всегда. Вот, к примеру, сам Джованни Беллини начертал строку из Проперция на одном из своих cartello[154] под очередной Pieta.
Венделин вслух процитировал: «…Когда эти полные слез глаза вызывают душевные стоны, то сама работа Джованни Беллини начинает лить слезы…»
В компании Проперция и Тибулла Катулл будет чувствовать себя в полной безопасности, решил Венделин. И уже просто на всякий случай он добавил еще одно сочинение – невинные пасторали Стация[155].
В последний день сентября были отпечатаны и сложены высокими стопками печатные листы того, что, как надеялся Венделин, должно было стать книгой Проперция – Тибулла – Стация – Катулла. В полночь Венделин и его люди закончили работу и по одному спустились к краю воды, чтобы дать отдых глазам и собраться с мыслями перед тем, как разойтись по домам к своим женам.
Они стояли на берегу Гранд-канала, глядя на отражение фонарей на воде и прислушиваясь к негромкому дыханию спящего города. Темные призрачные силуэты гондол таинственно плыли на фоне окон первых этажей, ускользая из реальности и вновь возвращаясь в нее, подобно снам. Золотистые осколки лунной дорожки на воде манили их к себе, похожие на крошечные разноцветные tessere[156] убегающей вдаль сверкающей мозаики.
«Что мы наделали?» – спрашивали себя мужчины. Составили ли они себе состояния или же лишились последних средств к существованию? Все прекрасно понимали, что эта книга или, по крайней мере, ее последняя и самая большая часть, была другой, что она нарушила традиции, породила новые веяния и, не исключено, опередила время.
Венделин громко сказал, обращаясь к Бруно, стоявшему рядом:
– В конце концов, это всего лишь книга.
Но голос его дрожал, и поэтому редактор бережно взял его под руку и повел обратно в здание, где и вручил Венделину его накидку и ласково пожелал ему спокойной ночи.
«Стереть напечатанное из книги уже нельзя», – думал Венделин, шагая по темным улицам домой.
Наконец-то поэмы увидели свет.
Однажды вечером муж вернулся домой очень поздно, спрятав в рукаве первую книгу.
Я легла в постель, но не для того, чтобы заснуть, а потому что знала, какое великое дело он задумал. Я вытянулась поверх покрывала и стала думать о том, что он сейчас делает у себя на работе и какие чувства испытывает.
В Генуе есть такой особый рисунок, на котором показано, как ирландских гусей взращивали на плодах деревьев. Гусят кормили фруктами, похожими на яблоки. Яблоки гнили изнутри, и в них зарождались черви, которые по мере развития покрывались волосами и перьями. В конце концов тварь вылезала из яблока наружу и улетала. Вот так я представляла себе книгу: она вылезает наружу из своего фрукта.
Было уже раннее утро, когда я услышала его шаги на нашей calle. Он старался ступать неслышно, чтобы не разбудить сына, но походку его облегчали пузырьки возбуждения, играющие у него в крови при мысли о том, что он только что напечатал.
Он подошел к кровати, где я лежала и ждала его. По его лицу я поняла, что он отдал этой книге всего себя, словно это была его жена или ребенок. Время стало наименьшей из жертв, но я вдруг ощутила невероятную усталость при мысли о том, сколько часов было на нее потрачено, причем гораздо больше ушло на принятие решения, публиковать ее или нет, чем на сам процесс печати.
Поэтому я испытывала какое-то подленькое чувство к этой книге, ведь Венделин в некотором роде любил ее так же, как меня. А я хотела, чтобы вся его любовь досталась мне одной. И он знал, что я знаю об этом, поэтому в ту ночь он постарался показать мне, что эта книга может стать частью нашей любви, а не чем-то совершенно особенным и обособленным.
Войдя в нашу комнату, он негромко откашлялся, чтобы сообщить мне нечто очень важное чистым и ясным голосом. Он так и не снял накидку, остановившись в изножье кровати, и выглядел немного театрально и смущенно.
– Я напечатал эту книгу, – сказал он, – ради тебя и моей любви к тебе. Если бы я не встретил тебя, то не поверил бы, что эти поэмы могут говорить правду. Я бы не поверил, что такая любовь может существовать, и решил бы, что поэты лгут. Мне кажется, что самые восторженные из них написаны о тебе и для тебя, мною и от меня. А жестокие и мрачные, те – о ком-то другом. Иногда я со страхом думаю о том, что они могли быть моей второй судьбой – той женой, которая стала бы моей, если бы я не встретил тебя. Твоим испорченным двойником.
– Моей sosia, – прошептала я.
И тут мы оба задрожали, как колокольчики, а он даже уронил слезу при мысли о такой ужасной участи. Поэтому я раскрыла ему свои объятия, и он принес книгу в мою постель и к моему сердцу. Я осторожно взяла ее в руки, эту первую книгу, словно она была ребенком, – так оно и было, в сущности, ведь ей исполнилось всего два часа от роду, когда я впервые встретилась с нею.
Я стала баюкать ее на руках. Она была довольно большой, семь на десять дюймов. От нее исходил приятный запах, а страницы были шелковистыми на ощупь. У нее еще не было обложки, она была совсем еще юной, эта книга, уязвимой, как голенький новорожденный воробышек до того, как у него вырастут перья.
– Триста семьдесят восемь страниц, – с гордостью сообщил мне муж. – Сто восемьдесят девять листов.
Я поднесла страницу к свету, чтобы посмотреть, какие на ней видны водяные знаки – голова быка с короной, весы, ножницы, замок, лилия, дракон… но муж остановил мою руку и сказал:
– Нет, на сей раз просто взгляни на слова.
Я видела: он нуждается в том, чтобы я утешила и успокоила его, потому что он совершил очень храбрый поступок, и я дала ему все, что могла. Я не расхваливала шрифт или поля. Он нуждался в похвале совсем другого рода.
Поэтому я дала ему слова любви к этой книге. Я громко прочитала вслух несколько строчек. Я провела по ним пальцем. Я показала ему, что забылась в них. Я сказала ему, что эта книга обладает мудростью афинских сов, сладостью груш Калабрии, пикантной остротой жареных лягушек из Кремоны и мягкой нежностью перепелок из Делоса.
А потом я встала с кровати и сказала:
– Давай поплывем на лодке. Прямо сейчас.
Муж был явно озадачен, и я прошептала:
– Доверься мне.
Тогда он, не сказав ни слова, последовал за мной в комнату нашего сына, где я бережно взяла спящего малыша на руки, а потом спустилась к причалу. Все это время я держала книгу у себя под мышкой.
– Куда, любовь моя? – спросил он, когда мы сели в лодку и он оттолкнул ее от берега.
– В лагуну, – ответила я, – туда, где совершается Sposalizio.
И мы поплыли к тому самому месту, где каждый год дож роняет золотое кольцо в воду, чтобы обвенчать Венецию с морем.
Там я поднялась со скамьи и подняла книгу Катулла над водой, оглянувшись на своего мужа, чтобы увидеть, согласен ли он с тем, что я собираюсь делать.
Он улыбнулся мне, охваченный немым благоговением.
И я сделала то, что делает дож. Я воззвала к Посейдону, царю волн, тритонов, сирен, нереид и прочих подданных его морских королевств.
– Покажите миру, – попросила я их, как делает дож, – что древние времена могут обвенчаться с настоящими.
А потом я осторожно опустила книгу на поверхность воды.
Не знаю, почему она не утонула. Быть может, ее удержали наши надежды; а быть может, изготовленная из размягченного дерева книга вообразила, будто умеет плавать, словно плот.
И она поплыла по дорожке, проложенной луной. Мы вдвоем смотрели ей вслед, пока она не скрылась из глаз.
Тогда я еще не знала, что эта книга станет нашей судьбой и что отныне все переменится. Я считала ее слабой, хрупкой и юной, сотканной из мужества моего мужа и его любви к хорошим словам. Я думала, что теперь, напечатанная, она изгонит тень, которая пролегла было между нами, тень, которую отбрасывали бедность и страх. Я хотела загладить свою вину перед ним за то, что не поехала в Шпейер, и за то, что начала распускать слухи, которые принесли столько вреда и смерти печатникам в этом городе. Я думала, что Катулл сделает все это.
Я ошиблась во всем.
Часть пятая
Пролог
…Так, каков он ни есть, прими мой сборник! А твоим покровительством, о Дева, Пусть он век не один живет в потомстве.
Август, 58 г. до н. э.
Люций, любимый брат мой!
Твои обвинения не ранят меня, поскольку совершенно не относятся к делу.
Нет, я всегда надеялся, что мои поэмы произведут фурор, который будет длиться вечно. Ты же знаешь, мысль о том, что меня могут забыть, стереть со скрижалей истории, как смывают чернила молоком, мне нестерпима.
Мое стремление остаться непреходящим едва ли можно счесть несбыточным: что это такое – заниматься любовью с Клодией Метеллой, изза меня узнают все, а не только те сотни, кому действительно выпало подобное счастье.
Я знал, что делаю. И не говори, что я погорячился. Напротив, я превратил это в священнодействие.
Эти поэмы сотни раз писались и переписывались на покрытых воском табличках слоновой кости. Я писал их и тут же стирал: тупой кончик моего стилуса трудился ничуть не меньше острого. Я безжалостно расплавлял один неудачный вариант за другим. Прошло много месяцев, прежде чем я наконец был удовлетворен.
А потом пришла пора генеральной репетиции: долгими неделями я с нечеловеческой аккуратностью упражнялся в каллиграфии на бывшем в употреблении папирусе, с которого были стерты прежние надписи. В конце концов, когда слова сами потекли с кончиков моих пальцев на палимпсест, я решился представить свою рукопись на суд своего покровителя, которого сам же и выбрал, – историка Корнелия Непота[157], выгладив папирус пемзой до шелковистой гладкости, прежде чем украсить его чернилами. Тебе никогда не доводилось видеть ничего более элегантного – Корнелий будет вне себя от восторга (так, во всяком случае, говорил себе я).
Я вдруг осознал, что с того момента, как стал работать над этими поэмами, минуло четыре года; я начал их поздней весной, а когда просыпаюсь теперь, воздух полон влаги и улицы Рима благоухают мочой из сточных канав, разогретых полуденным солнцем. Ты пишешь, что солнце палит немилосердно в Малой Азии, Люций, но, уверяю тебя, камни Рима жарче печей Месопотамии. Тело мое выделяет ручейки пота, словно каждый его орган плачет собственными слезами по снегу.
Тем временем, раз уж мы заговорили о поте, в лавке одного книготорговца безвестные писцы создают дешевые копии моей книги, одну за другой. Для начинающего поэта их даже слишком много. Этот торговец книгами – презренная личность низкого рождения, но по-своему он умен, очень умен, и связывает большие надежды с моим творением. Настоящее искусство и истинную боль он распознает с первого взгляда.
– Боль хорошо продается, – заявил он мне, слюнявя кончики пальцев и перелистывая ими манускрипт, отчего к горлу у меня подступила тошнота. Но я подавил рвотные позывы, когда он добавил: – Продается хорошо, очень хорошо.
Ты ничего не сказал о том чудесном экземпляре, что я послал тебе. Разве он не прекрасен? Надеюсь, ты сделаешь так, как я прошу тебя, и не станешь упоминать об этой книге в своих письмах домой. Отец не должен ее увидеть. Ты знаешь почему. Прошу, успокой меня на сей счет, Люций.
Без всякого неудовольствия обращаю твое внимаие на тот факт, что для моей книги требуются целых три свитка соединенного папируса. Даже на дешевых копиях розетка на переплете украшена моими инициалами, а каждый свиток перевязан шнурками из выделанной кожи.
(«Очень дорого, – с ухмылкой заявил мне книготорговец. – Ее будут покупать только изза того, что она хорошо смотрится на столе». Прости меня: это низко с моей стороны – обращать внимание на такие приземленные вещи.)
Самый благородный экземпляр из всех был предназначен Корнелию Непоту, моему покровителю. Я лично наблюдал за облачением папируса в переплет и позаботился, чтобы кожаные шнурки были отполированы до густого темно-красного блеска. В последний раз я внимательно осмотрел ее утром того дня, когда ее должны были доставить адресату. Я уже решил, что это станет днем моего торжества, – день, когда я стал настоящим поэтом.
Я отправил к нему раба, чтобы тот отнес книгу, хотя старый Корнелий столь же добродушен и мягок, сколь и воспитан, и он наверняка радушно принял бы меня в своем высоком полупустом доме, в котором пишет свои длинные скучные книги. Подобно всем остальным в Риме, Корнелий питает слабость к нашему pater, и я знаю, что отец очень уважает его.
Но в самую последнюю минуту – только не смейся! – со мной вдруг случился приступ внезапной и совершенно мне не свойственной застенчивости. Я отправился с друзьями и напился до чертиков, и им я даже не заикнулся о том, что в этот день родились мои поэмы, хотя таким образом я мог породить червячок зависти в душах, по крайней мере, двоих из них.
Но, даже сидя с кубком вина, я ждал. В конце концов я выпил столько, что позабыл, чего жду, но на следующий день очнулся от ступора, голодный, как опустошенная кроликами Кельтиберия, болезненно морщась при виде аристократически прозрачного неба и чувствуя, как в крови бурлит предвкушение.
Но сначала было молчание. Тишина. Она длилась целых три дня. Ты хорошо знаешь меня и с легкостью можешь представить, какие муки испытывал я в течение этих беззвучных часов. А потом Корнелий прислал мне любезное послание со словами благодарности. Оно было не более чем вежливым, тогда как я рассчитывал на гневное неприятие либо же восторженное провозглашение того, что моя поэзия потрясла его до глубины души. Мне было все равно, какой будет его реакция, хотя некоторый интерес все-таки присутствовал.
А потом мне в похмельную голову, одурманенную вчерашними винными парами, пришла мысль о том, что я оказался не единственным поэтом, представившим свое перворожденное сочинение на суд известного историка. Честь, которую я оказал ему, не произвела на Корнелия особого впечатления. Скорее всего, он даже не читал моих стихов. Но моя гордыня в мгновение ока растоптала это препятствие: «Выходит, старый евнух оказался неспособен понять их! – сказал я себе. – Но подожди, пока люди не прочтут мои стихи!»
Молчание продолжалось еще несколько гнетущих дней, пока копии моих поэм прокладывали себе дорогу в римские библиотеки, бани, карманы состоятельных граждан, нежащихся на крытых галереях своих домов или на диванах перед обильным ужином в частных особняках. Я ждал, когда же начнутся разговоры. Я решил, что они станут распространяться постепенно. Приливная волна восхвалений и порицания; безмерная лесть и неприкрытое подхалимство в клубе; ночные драки в тавернах в защиту моей репутации; а утром – анонимные похвалы, нацарапанные на стенах бань.
Я оставался взаперти, смиренно читая труды других поэтов крайне критическим взором. (Утверждаю, что ни один поэт попросту не знает, как написать хорошую поэму. Он понимает, что она у него получилась, только когда видит ее вдруг возникшей перед его внутренним взором или слышит частый щебет ее слогов. Если ему повезет, это будет его собственное произведение. Если тебе захочется спросить, почему эта строфа такая короткая, – все, ты его потерял. Или почему поэт использовал именно это слово. Уже слишком поздно, поэма приказала долго жить. Можешь уложить ее в гроб, а сверху на крышку бросить лилию.)
Прошла неделя, но ничего так и не случилось. Небо по-прежнему дышало жаром, не уронив на землю ни капли дождя. Меня не осаждали посыльные; приглашений пришло не больше и не меньше, чем до выхода в свет моей книги. Я почти убедил себя в том, что мои стихи никто не заметил.
А потом вдруг я стал сенсацией!
Все случилось как-то сразу, в один миг, через десять дней после того, как мои поэмы родились во мне: посыльные, приглашения, надписи на стенах, похлопывания по спине, кривые улыбочки других поэтов… Мне казалось, что за один день я прошел путь от безвестности к славе или, как выразился один из моих друзей, от спальни до арены.
«Катулл, Катулл, – шумела публика. – Кто он такой! Как выглядит? Лесбия, – спорили они, – это же наверняка Клодия Метелла! Шлюха богов! Кто еще раздевает молодых людей в темных переулках и уютно зарывается в постели сенаторов…»
Должен признаться, что своим бешеным успехом я был обязан тому, что моя любовь оказалась столь известной особой, равно как и тому, что посвятил ей такие замечательные стихи. Их повторяли все: и аристократы, и простолюдины. Даже те, кто не умел читать, уже знали мои поэмы наизусть!
Не было ни одного человека, у которого не нашлось бы экземпляра моей книги. Книготорговец довольно потирал руки, открывая фалернское[158], – бутылка издавала такой богатый вздох! – чтобы отпраздновать столь замечательный успех.
Я скромно улыбался с таким видом, словно поэмы эти были фамильным достоянием, не имеющим ко мне никакого отношения.
Но, откровенно говоря, Люций, я уже начал беспокоиться насчет того, как была принята моя книга. Никто не восхвалял образность и фигуры речи; никто не восторгался выбором слов; никто не хлопал себя по бедру, придя в восторг от рифм и размера. Все только и говорили, что о Клодии да ее проклятом воробье. Неужели сомнительная слава пороков Клодии переживет мои стихи и поглотит мою славу поэта? Эта мысль возвращается ко мне снова и снова, подобно протухшему анчоусу. А на улице наконец-то серой стеной идет ливень, смывая отпечатки моей нетерпеливой поступи в пенные сточные канавы.
Но уже поздно жалеть о том, что я не полюбил более достойную женщину. Хуже того, уже слишком поздно пытаться излечиться от той ненавистной любви, что я до сих пор испытываю к ней.
Как бы то ни было, с прошлой ночи у меня появились причины не падать духом. Похоже, Клодию возбуждает моя новообретенная слава.
Глава первая
…Даже глаз не сомкнул мне сон спокойно…
Он не видит зла, которое способны причинить призраки в этом городе, потому что не верит в них. Он ничуть не боится fade или massarioli, наших фей и гномов, которые с радостью готовы подставить ему подножку только ради удовольствия посмотреть, как он споткнется. А сентябрь уже сменяется октябрем, самым главным месяцем ведьм. Каждый четверг вечером они расчесывают волосы, вырывая пряди, чтобы использовать их в приворотных заклинаниях. В часы от полуночи до первого петушиного крика они спускают с цепи гондолы и отплывают в море, направляясь в Александрию.
Я пытаюсь рассказывать ему о немертвых духах Венеции, чтобы он, со своей доверчивой натурой, не отправился вслед за одним из них к своей погибели, даже не подозревая о том, что перед ним – порождение тьмы, намеревающееся причинить ему зло. Теперь, когда мой муж вернул к жизни этого Катулла, словно колдун, воскрешающий мертвых, я боюсь, что он превратился в белую ворону как среди духов, так и среди живых людей.
В первые дни его второй жизни мы опасались, что публикация Катулла обречет нас на всеобщее презрение и гнев. Но поначалу не случилось… вообще ничего. Повсюду царило молчание, темное, как волчья глотка. Мы думали, что каждое следующее утро принесет полемику, похвалы, отвращение и комплименты. Но нас ждала лишь гробовая тишина, казавшаяся особенно зловещей еще и оттого, что на улице стояла нестерпимая жара.
И лишь три дня спустя кто-то нацарапал оскорбление на дверях fonaco – несколько грубых слов, сорвавшихся с губ священника из Мурано, которые какой-то его последователь решил запечатлеть на досках краской. Какой позор, что visdomini потребовали у моего мужа денег, чтобы смыть их! Как будто у нас мало других неприятностей! Люди видели, как с места преступления убегал какой-то карлик, но никто даже и не подумал побежать за ним и поймать его.
А потом однажды ночью в наше окно влетел камень, произведя массовые разрушения среди моих кусочков цветного стекла. Мы проснулись от звона и несколько мгновений лежали, судорожно сжимая друг друга в объятиях. Я бросилась к нашему сыну, который пронзительно кричал у себя в комнате, а муж подошел к окну, которое зияло осколками стекла, словно колючая корона из чертополоха. Когда я вернулась с ребенком на руках, он разворачивал клочок бумаги, в которую был завернут камень. Я увидела, что там что-то написано.
– Что там такое? – спросила я.
– Какое-то глупое проклятие, – ответил он и скомкал его.
– Разве тебе не страшно? – снедаемая дурными предчувствиями, не унималась я.
– Я боюсь только того, что мое предприятие потерпит крах. Или что я потеряю вас обоих, – ответил он, бережно прикасаясь к дрожащим губкам сына.
Я нетерпеливо тряхнула головой.
– Этого никогда не случится. Меня ты не потеряешь.
А потом каждый из нас наверняка вспомнил, как я бросила его во Фрайбурге, а меня вдобавок мучили воспоминания о том, как я едва не погубила его слухами, которые распускала на Риальто.
Я попробовала зайти с другой стороны, попросив его больше внимания уделять своим органам чувств, а не слишком прямолинейному разуму. Я, по крайней мере, сознаю, что, к вящему моему удовлетворению, его чувства обладают некоторой гибкостью и могут уберечь его от призраков.
– Разве ты никогда не чувствовал, как ночной кошмар касается тебя ледяной ладонью? Или не пугался до полусмерти, заслышав, как кто-то скребется в дверь посреди ночи? Разве ты никогда не ощущал, как кто-то дышит тебе в затылок? Или тебя не смущал трепещущий огонек в ночи? Неужели ты никогда не обонял привидение? Ты ведь знаешь, к проклятию нельзя относиться легкомысленно, не так ли?
Но в ответ на мои вопросы он лишь горько рассмеялся.
– Я согласен, что в Венеции, если ты пребываешь в подходящем настроении, рядом всегда обнаруживается дохлая крыса, заставляющая тебя еще сильнее поверить в призраков. Если раздается какой-нибудь шум, значит, его производит живое тело. Если у него есть голос, значит, это человек или зверь, у которого есть легкие и грудь, чтобы издавать его. Если же слышно царапанье, значит, это – какое-нибудь существо, у которого есть руки или лапы.
Я открыла было рот, чтобы возразить, но он добавил:
– Точно так же, как и с царапаньем, дело обстоит и с жуткими воплями, стонами, крадущимися шагами и прочими звуками, которые приписывают привидениям.
Его беспокоит лишь то, что он может увидеть, а не то, что остается невидимым. Белая радуга, появляющаяся у подножия обычной, вызывает у него недоумение. Живая рыба, разевающая рот и бьющаяся в корзине на рынке, повергает его в смятение. Его тревожит Николя Жансон. Крики нашего сына по ночам беспокоят его. Это затянувшееся необычное и жаркое лето выводит его из себя.
Но ничто не тревожит его так сильно, как меня – страх перед привидениями.
В глухую венецианскую ночь оживают призраки, которых нельзя не бояться.
Их много; запомнить всех трудно. И я всегда боюсь за него.
Например, когда он собирается наведаться к переплетчику в Абазии, я напоминаю мужу о довольно молодом призраке (в том смысле, что живой человек умер совсем недавно) этого старого скряги Бартоломео Зенни.
Я предупреждаю своего мужа:
– Если ты увидишь пожилого мужчину, который тащит на плечах огромный мешок, а он станет умолять тебя помочь ему, не смотри ему в глаза. А если посмотришь, он превратится в горящий скелет! И напугает тебя до смерти!
Вся Венеция помнит, как в ночь на 13 мая 1437 года в Абазии вспыхнул страшный пожар. Один только Бартоломео Зенни отказался помочь своим соседям спасти их детей, поскольку был очень занят, вытаскивая из огня собственный мешок с золотом и драгоценностями. Теперь он сам превратился в мертвеца, и это его неупокоенный дух пристает к случайным прохожим.
Если муж должен отправляться на встречу с высоколобыми умниками в Scuola di San Marco[159] в Занниполо, я умоляю его быть осторожным, потому что как раз в этом квартале бродит по улицам призрак предателя дожа Марина Фалиеро с руками, связанными за спиной, – он ищет свою отрубленную голову. Фалиеро не знает, что она закопана между его собственными ногами, бедняга.
Но Фалиеро ходит по улицам не в одиночку. По его следам тащится призрак слепого дожа Энрико Дандоло, который взял для нас Константинополь в Четвертом крестовом походе. Он носит с собой меч и в силу необходимости рубит себе руки его острым лезвием, в знак покаяния за невинную кровь, пролитую им во множестве в тех дальних землях. Он преследует Фалиеро, дабы отомстить за честь города. Но найти его не может: оба они слепы. У Дандоло вместо глаз – горящие головешки, а у Фалиеро, естественно, вообще нет головы. Не будь она столь трагичной, эта история могла бы показаться даже смешной и комической, как и все истории о привидениях, из которых они и черпают силы.
Мне ненавистна мысль о том, что мой любимый мужчина может случайно встретить этих злобных призраков, которые не питают дружеских чувств к тем, кто еще живет на земле, и уж тем более к тем, кто пришел в этот город издалека. Я боюсь, что если мой муж встретит этих призраков, с ним случится апоплексический удар или мозговая лихорадка, потому что, когда зло встречается с добром, сильнее всего страдают невинные.
И меньше всего мне хочется, чтобы он ходил в Ca’ Dario, где семье из Далмации принадлежит дом, который я ненавижу. Хотя сам Джованни Дарио – страстный любитель книг и в большом количестве покупает их у моего мужа, я не хочу, чтобы он бывал там. Это самый проклятый дом во всей Венеции. Я знаю, что Джованни Дарио, занимающийся коммерцией на Востоке и знающий языков больше, чем кто бы то ни было в Венеции, планирует перестроить его. После этого в нем наверняка появятся ажурные восточные узоры и арки – маленький кусочек Константинополя, плавающий в нашем городе! Сейчас он выглядит довольно скромным, как по размерам, так и по своим очертаниям, хотя в нем таится великое зло. У Дарио есть дочь, которую он обожает, и он думает, что новый большой дом станет отличным выставочным образцом, из которого он запросто продаст ее какому-нибудь вельможе из «Золотой книги».
Но вы не можете возвести прочный фундамент на крови и тем более изгнать оттуда злых духов. Они лишь вернутся на прежнее место, став еще сильнее, чем прежде, после насмешек и издевательств над вами.
Никто не может позволить себе не верить в магию в Венеции. Даже немцы. Их fondaco исполнилось всего несколько сотен лет, у него нет своего привидения, но, если вы спросите меня, я отвечу вам, что это всего лишь вопрос времени.
Глава вторая
…Все, что сказать человек хорошего может другому Или же сделать ему, сделал и высказал я. Сгинуло все, что душе недостойной доверено было.
В старом доме Ca’ Dario нашли еще один труп. Убийство это было или самоубийство, никто не знал; да это никого особенно и не волновало. Безотказное проклятие забрало очередную жертву. Дом подвергся очередной попытке очистить его от злых духов, обитавших в нем. Вновь пошли разговоры о том, что на его месте будет построен прекрасный новый палаццо, чтобы красотой стереть с лица земли его прежние грехи.
Агент владельца распродавал мебель на Кампиелло Барбаро в тени большого дерева. Венецианцы спешили мимо, покачивая головами. Кто же согласится купить сувенир из проклятого места, которое, несмотря на все свое величие, штампует трупы, как мельница?
Венделин, проходя мимо ветхого прилавка, зацепился взглядом за изящное бюро с выдвижными ящичками. Люссиета постаралась познакомить его с репутацией Ca’ Dario, да и вообще с каждой улицей Венеции, на которой обитали призраки. И хотя ее сказки иногда ему нравились, точнее, нравилась ее манера рассказывать их, он не ощущал в себе предрассудков, свойственных венецианцам. Город не смог напугать его, разве что в коммерческом смысле.
– Венеция, – с улыбкой говорил он жене, – пребывает в перманентном состоянии жажды новых историй, вот почему она изобретает байки о призраках. Это всего лишь урчание в желудке, требующее новизны и видений.
Но его жена только покачала головой и сообщила ему, что в результате таких вот историй венецианцы, случается, умирают.
– Если и умирают, то не от призраков; они умирают от того, что слушают все эти истории и забывают о житейской практичности. Этак действительно можно в некотором роде превратиться в призрака.
Его супруга с улыбкой возразила, что он так и не понял венецианцев. На этом они и остановились, после чего, взявшись за руки, отправились взглянуть на своего сына, мирно спящего в кроватке, и все разногласия тут же были изгнаны из комнаты при виде его мягких губ, полуоткрытых в улыбке.
Но в тот день в Ca’ Dario Венделин обнаружил, что Венеция в достаточной мере проникла в его кровь, чтобы его внимание привлек чудесный предмет, который он захотел приобрести для себя. Кроме того, поразмыслив, он пришел к выводу, что его покупка самым практическим способом докажет жене, что таких вещей, как дом с привидениями, попросту не существует. Маленький изысканный кусочек Ca’ Dario в их собственном жилище излечит ее детские страхи перед палаццо, да и, как он надеялся, перед всеми остальными местами.
Не исключено, что он искал утешения в столь экстравагантном поступке. Сейчас, когда дела его шли весьма плачевно, это был жест отчаянной и безнадежной веры – вложить деньги в покупку какой-либо вещи исключительно ради ее красоты.
А деньги у него были при себе. Сегодня днем он обошел местных cartolai. Ни один из них не продал ни единого экземпляра Катулла в тот день. Но ни один из них не получил удовольствия от унижения Венделина фон Шпейера, и многие поспешили уплатить ему старые долги, так что рукав ему оттягивала приличная сумма серебром. И не имело никакого значения, что эти деньги можно было потратить на куда более насущные нужды. Он с обожанием взирал на серо-зеленое бюро, поглаживая кончиками пальцев края монет, покоившиеся внутри рукава.
Он насчитал в нем сорок семь выдвижных ящичков, на каждом из которых были нарисованы премиленькие и крайне неприличные сценки из деревенской жизни. Венделин подошел ближе, с удовольствием рассматривая влюбленные пары, которые сплелись в жарких объятиях в лесах и рощах. Три года назад он бы немедленно отвернулся, залившись краской. Сейчас же он с жадностью рассматривал бюро, отметив четыре плетеные ножки спереди, четыре прямые – сзади и темные трещины возраста, кое-где избороздившие его гладкую поверхность. В мареве жаркого дня оно, казалось, дрожало и расплывалось перед ним и даже сделало крошечный шажок ему навстречу.
Он выдвинул один из ящичков и обнаружил внутри полое воробьиное яйцо, покрытое пятнышками веснушек, словно бедное детское личико. В соседнем ящичке лежало большое черное яйцо, внутри которого по-прежнему оставался белок, если судить по весу и отвратительному запаху. В третьем перекатывалось красное яичко, пустое и невесомое, как мыльный пузырь. В четвертом отделении обнаружилось крошечное куриное яйцо.
«Должно быть, бюро принадлежало какому-нибудь любителю пернатых или коллекционеру яиц, – подумал Венделин, – кому-нибудь вроде молодого Бруно». При мысли о Бруно, к которому он относился с отеческой любовью, бюро показалось ему еще милее.
В голове у него забрезжила идея о том, какое замечательное применение он ему найдет. И какое удовольствие он получит, претворив этот план в жизнь!
– Сколько? – поинтересовался он у торговца, наклоняясь к нему поближе, поскольку в эту минуту между ними свистнул порыв ледяного ветра, всколыхнув душный воздух. Тот назвал сумму, настолько же нелепую, насколько и ожидаемую Венделином.
– Оно из Дамаска, вы только взгляните на…
– Сколько? – Ветер взъерошил волосы Венделина, отчего те встопорщились, словно иглы ежа.
Торговец обнажил в улыбке зубы.
– Этот бесценный и замечательный предмет мебели прибыл сюда по морю…
Венделин постарался, не слишком нарушая приличия, прервать поток его красноречия. Он торопился укрыться от ветра, который забрался ему под воротник и неприятно холодил щетину на подбородке. Более того, ему представлялось верхом безвкусицы спорить о деньгах, когда прекрасное бюро стояло совсем рядом. Как можно оценить в денежном выражении подобную красоту и полезность? Он чувствовал себя так, словно прикидывал стоимость собственной жены. Развязав рукав, он вручил торговцу три дуката, которые тот потребовал, пытаясь не думать о том, что они составляют стоимость полугодичной аренды небольшого дома. Пока венецианец стоял с открытым ртом, Венделин старательно втолковывал ему, что завтра в три с половиной часа пополудни сюда придут двое подмастерьев из stamperia и заберут у него бюро. Торговец молча улыбнулся и, порывшись в своем переднике, стал выписывать ему купчую, которую Венделин, не читая, сложил вчетверо и сунул в рукав, радуясь тому, что получил документальное подтверждение своего фантастического приобретения.
– Бюро из Ca’ Dario? – Его жена непритворно содрогнулась. – Там обитает сам дьявол.
– Собственно говоря, оно из Дамаска. Дорогая, ты сама прекрасно знаешь, что предрассудки, которыми полнится город насчет того дома, не имеют под собой никаких оснований. Мужчины и женщины умирают в каждом палаццо Венеции. – Ослепленный воодушевлением, которое вселила в него покупка, он не обратил внимания на тень печали, омрачившую ее чело, когда она постаралась не противоречить ему.
– Пожалуйста, не привози его сюда.
– Ах, ты ведешь себя очень глупо, любовь моя. Это очень красивая вещь. Ты сама всегда говорила, что мы должны окружать себя красивыми вещами. Разве не так поступают истинные венецианцы? Только посмотри на стекла, которые ты собираешь.
Венделин привлек жену к груди. Его охватило раздражение, когда он заметил, что она вся дрожит. Это лишало его поступок прелести и очарования. Неужели он не имеет права на один-единственный импульсивный и оригинальный жест? Который мог совершить любой венецианец, удостоившись потом заслуженных похвал?
– Я не хочу, чтобы эта вещь попала к нам в дом. Я умоляю тебя.
– Я уже заплатил за него. – Венделин протянул ей купчую. – Не плачь. Вот увидишь, оно тебе понравится. – Он ободряюще улыбнулся, глядя на нее сверху вниз.
– Я уже ненавижу его. В нем таится зло, – сдавленно пробормотала жена, уткнувшись лицом ему в мантию. Потом она поднесла бумагу к свету, как делала всегда, чтобы взглянуть на водяные знаки, и воскликнула: – Посмотри! Это же таракан! – И швырнула купчую на пол.
Венделин едва удержался от грубости. Отстранив ее от себя, он взял жену за плечи и заговорил громче, чем следовало, глядя ей в глаза и легонько встряхивая в такт словам:
– Скорее всего, это – священный скарабей, а не таракан. Ты раздуваешь из мухи слона, любовь моя. Ты меня разочаровываешь. Эта твоя вера в призраков сродни чесотке, когда ты расчесываешь ранку до крови и она воспаляется.
Ему было непривычно и больно разговаривать с женой таким тоном, но остановиться он не мог. А жена, вместо того чтобы испугаться произошедшей в нем перемены, казалось, решила проявить в ответ упрямство, хотя и в меньшей степени. Она потянула его за рукав и заговорила с ним непривычным высоким голосом:
– Пожалуйста, выслушай меня.
Венделин вдруг почувствовал, как в груди у него поднимается совершенно несвойственная ему ярость. Он стряхнул ее руку со своего рукава.
– Ты ведешь себя неразумно. Ты привыкла всегда поступать по-своему. Ты – избалованная и самовлюбленная женщина. Перестань вести себя как маленькая девочка. Тебе давно пора повзрослеть. Выброси эти глупости из головы.
Жена Венделина поднесла отвергнутую им руку ко рту, словно для того, чтобы сдержать уже готовый сорваться с губ ответ. Между ними возникло неловкое молчание, пока они стояли, глядя друг на друга.
– Почему ты разговариваешь со мной таким тоном? – спросила она наконец дрожащим от сдерживаемых слез голосом.
– Каким тоном?
– Холодным, словно я – чужой тебе человек.
– Тебе показалось. Прекрати говорить глупости, Люссиета.
Она отвернулась и вышла из комнаты. Плечи ее вздрагивали от рыданий. Он жалел ее, ему было плохо без нее, но заставить себя пойти за нею он не мог. Его переполняли мысли о бюро. В эту минуту они занимали его куда больше, чем упрямая жена. В отличие от нее, это приобретение не требовало от него ничего, будучи готовым исполнить все его фантазии.
Стоило ему увидеть бюро, как он уже знал, что использует его для того, чтобы выразить свою любовь жене. Он чувствовал, что в последнее время пренебрегает ею. Заботы и тревоги на работе отнимали все его время и силы, и по вечерам он отделывался лишь односложными репликами. А Венделину хотелось вернуть всю прелесть их романтических отношений. Он собирался каждый день вкладывать свои любовные послания в новый ящик. Идя на работу или возвращаясь с нее, он представлял, как удивится и обрадуется Люссиета. Каждое утро, уходя из дома, он будет слышать наверху счастливое восклицание и шорох выдвигаемых и задвигаемых ящиков, пока она не обнаружит записку – красноречивое свидетельство его обожания. Он даже станет писать по-итальянски, чтобы показать, как сильно любит ее, и не станет обращать внимания на ошибки или тонкости стилистики!
«Ты для меня – все, – напишет он, – ты – запах мускуса и музыка моей жизни».
Он напишет ей: «Люби меня всегда, потому что ты для меня – зерно и трава».
А иногда он будет переписывать для нее своей рукой какое-нибудь четверостишие Катулла, которое прекрасно показывает, что это такое – быть влюбленным.
Много дней подряд он мысленно составлял свои любовные послания; когда он доведет их до совершенства, вот тогда и начнется восхитительная игра.
Он купил его в Ca’ Dario в тот самый день, когда задул сирокко[160].
Разумеется, ему следовало находиться в stamperia, но вместо этого он бродил по городу, где его легко могла подстеречь беда. У нас полным-полно проблем – с Жансоном, с этим священником из Мурано, с неоплаченными долгами, – а он приносит домой эту ужасную штуку, за которую заплатил серебром, которое заработал на книгах!
Если он стал уж настолько венецианцем, что должен покупать предметы роскоши, тогда почему он не купил рубин из Балашана или белого верблюда из Калачи? Почему именно этот жуткий ящик?
Всем известно, что ни мужчина, ни животное, ни женщина не могут работать, когда начинает дуть сирокко. Художники не рисуют картин. Торговец, продающий жареные тыквы и горячие груши, закрывает свою лавку и идет домой, чтобы спрятать голову под одеялом. Продавцы париков на Сан-Марко опускают свои волосатые шесты, потому иначе ветер распрямит все кудряшки и начнет гонять по площади клочья волос. Даже вечно голодные куртизанки дарят свои милости весьма избирательно и неохотно. А те из нас, кто и так сидит дома, с гораздо большим негодованием, чем давеча, смотрят на грязное крыльцо соседа.
Поэтому я думаю, что это проклятый сирокко, воняющий козлом и пропахший чумой, привел его к Ca’ Dario. Но ведь не ветер выдул у него монеты из рукава и заплатил за этот ящик! Я даже не представляю, как он вообще попал туда. Я лично не пошла бы в то место ни за какие коврижки. Он говорит, что все это – сказки. Он говорит, что это – всего лишь дом. А дом не может причинить тебе вреда, говорит он.
Но я знаю, что Ca’ Dario – не просто дом. Однажды, когда была еще девчонкой, я хотела пробежать мимо него. Все его стекла были темными, как и сейчас, поскольку последние жильцы давно умерли, и никто в здравом уме не вошел бы в него по доброй воле ни днем, ни вечером.
Даже когда мне было всего десять лет, я знала, что мимо него надо бежать стремглав. Мне не нужно было говорить, что он плохой. Я сама знала об этом. Четыре его трубы цепляли небо, а на стене росли густые кусты, которые наклонялись ко мне, чтобы схватить меня своими цепкими ветками. Дом страстно желал заполучить меня.
И вдруг в маленьком окошке, высоко над улицей, я увидела свет. Это было пламя восковой свечи, которую держала чья-то исхудавшая рука. А потом я увидела другую руку, которая что-то писала, писала и писала. Это была даже не рука, а лапа с когтями, которой не нужны были чернила, потому что ее собственная кровь стекала тоненькой черной струйкой по перу и на страницу.
Я стояла и смотрела, потому что не могла двинуться с места. Наконец, мать отправилась искать меня и силой увела домой, а я кричала и брыкалась.
Я знаю, что все это были детские глупости, которые к тому же случились много лет назад, но я не могу забыть их до сих пор.
Зачем он купил его?
Он впервые пошел против меня, и мой мир теперь раскололся, как бывает, когда в скорлупе яйца образуется трещина, невидимая глазу, но гниль проникает через нее внутрь, а жизненная сила, наоборот, вытекает наружу. Если раньше я чувствовала себя в безопасности, то теперь меня снедает тревога.
Он прочел страх на моем лице и почувствовал, как я дрожу в его объятиях, но, тем не менее, не отказался от своего ящика. Он не утешил меня в моих страхах, а принялся отпускать жестокие замечания в мой адрес, когда мне более всего нужны были ласковые слова… Глаза его обрели цвет медленного льда в горах, а дыхание стало горьким, когда он так резко заговорил со мной. Я никогда этого не забуду! И сейчас сердце мое пульсирует болью, как нос, когда кто-нибудь сильно ударит по нему. А в животе у меня появилось такое ощущение, словно кто-то разорвал его пополам.
Я знаю, что все это банально и глупо, но, когда он заговорил со мной таким тоном, я немедленно вспомнила о том, что приготовила ему в тот день на ужин. Это были два его любимых блюда, а на десерт я купила ему персик, надеясь приятно удивить его, потому что сезон для них еще не наступил. Я вспомнила, как ныло у меня плечо от неудобной позы, когда я штопала маленькую прореху на его штанах, хотя моя собственная юбка так и осталась дырявой – залатать ее у меня просто не хватило времени. Но, главным образом, я вспоминала ту ночь, несколько недель назад, когда он принес домой своего драгоценного Катулла, а я баюкала его, словно любимого ребенка. Я спросила себя, почему об этом не помнит он и разве я не заслужила хотя бы капельку снисхождения за свое поведение, но на уме у него был лишь этот чудесный ящик, словно он был женщиной, в которую муж недавно влюбился.
Чувствуя в груди и сердце острый укол сожаления, я вдруг поняла, что уже не жду с нетерпением вечера, когда он приходит домой с работы и мы остаемся с ним вдвоем с заката и до рассвета. Надеюсь, сегодня он будет работать допоздна или даже уедет на материк, чтобы договориться с купцами насчет бумаги для книг.
Мысль эта влечет за собой другую, еще более неприятную.
Я боюсь, что, купив это ящик, он продемонстрировал мне, что начинает уставать от Венеции, а отблеск огней маяка на стенах сводит его с ума. Я боюсь, что он разлюбит город, а это означает, что однажды он захочет уехать и вернуться обратно на Север, вновь перебравшись через Альпы. И больше не вернется.
Понимаете, после всех этих неприятностей и трудного решения Катулл все-таки опубликован, но ничего не случилось. Несколько вельмож явились за своими немногочисленными экземплярами, и все. Доменико Цорци, разумеется, купил целых две дюжины и пообещал прийти еще. Николо Малипьеро куда-то подевался, и его нигде не видно. Говорят, он заболел. Stamperia замерла в тревоге и надежде.
И вот что делает в такое время мой муж: идет и швыряет деньги на ветер! Монеты сейчас редки, как белые вороны, и не только в моем кошеле. Всякий раз, расставаясь с очередной из них, я долго смотрю на нее, словно надеясь, что вот сейчас она разразится лирической поэмой. Этак скоро мы научимся питаться одной только росой, как насекомые. А он тратит целых три дуката на мерзкий проклятый ящик!
Я боюсь, что этот ящик принесет нам несчастье, и от всего сердца жалею о том, что он купил его.
Венделин долго размышлял над тем, куда поставить бюро. Поначалу он установил его в изножье кровати, но потом заметил, что жена обходит его стороной, а однажды даже ударила сына по рукам, когда он потянулся к одному из выдвижных ящиков. Он не хотел, чтобы она возненавидела бюро, – и даже пытался сделать так, чтобы она перестала называть его «этот ящик», – поэтому он перетащил его в свой кабинет на том же этаже.
Опершись одной рукой о бюро, он позвал жену; ему хотелось, чтобы она полюбовалась замечательными рисунками на выдвижных ящиках. Но она застыла на пороге, старательно отводя глаза, пока он вдруг не обнаружил, что его снова охватывает гнев. Обронив несколько суровых замечаний, он заметил, как по щекам у нее потекли слезы. Потом, когда они сели ужинать, она в четвертый раз принялась пересказывать ему все, что знала о Ca’ Dario, причем голос ее дрожал и срывался – и куда только подевалась ее обычная уверенность?