Венецианский бархат Ловрик Мишель

Нас занимает концепция синестезии, предложенная греками: каким образом в письменной форме сочетание двух или более ощущений доставляет непропорционально большое удовольствие? Кроме того, почему звучание некоторых согласных, пристегнутых к определенным гласным, может тронуть человека до слез, если язык ему незнаком?

Так, например, я придумал новое слово для обозначения поцелуя. Прежнее выражение «засос», на мой взгляд, означает то, что делают слизняки. Оно обладает чувственной манерой выражения, напоминающей о высасывании косточки из апельсина. Я позаимствовал из нашего кельтского диалекта в Вероне и предложил слово basium – по крайней мере, его хотя бы приятно произносить. А простые поцелуи я обозначаю как «страстные ласки губами» – ощущение, которое заставляет тебя желать прижаться губами к другим губам, поскольку твои собственные уже обобраны дочиста.

Редкий день поэма остается запертой во мне.

Я располагаю многими часами – иногда целыми днями, – когда мои услуги не требуются Клодии. Но я не хандрю в ожидании. Я прожигаю время между нашими встречами. Я занимаюсь всем, чем душа пожелает. Я бываю во всех модных местах, где положено бывать. Небрежным взмахом я отсылаю прочь слугу, желающего разбавить мое вино водой. Я получаю ленивое удовольствие, блуждая пьяным по улицам полночного Рима, взявшись за руки с двумя собратьями-поэтами. Я пренебрегаю всеми завуалированными сделками в дверных проемах недоступных простым смертным заведений, потому что меня, Катулла, всегда с готовностью приглашают внутрь. Я пью и играю со своими рабами, а на Календы[78] моя маска животного была самой комической и нелепой. В этом году я был маленьким оленем с огромными рогами и красным, как раскаленный уголек, носом. Клодия нарядилась гиеной.

Ее брат Публий Клодий, разумеется, предпочел женские одежды. Ходят слухи, что с ним это случается не только на Календы. Я стараюсь избегать его общества, но он неизменно высматривает меня и радостно приветствует, когда замечает. А если я прохожу мимо него слишком близко, он вытягивает руку, и меня передергивает от отвращения, когда я чувствую его прикосновение, липкое и мягкое, словно чих ребенка. Он заставляет меня испытывать неловкость такими способами, которые я не осмеливаюсь перечислить. Речь идет не просто о показной ласке, которой он одаряет сестру даже – или, пожалуй, особенно – в моем присутствии, или о тупоголовых громилах со стеклянными глазами, что толкутся на лестнице, когда он уединяется с нею. Это ощущение того, что для его морального разложения нет преград и пределов. Нет такого, чего не совершил бы Клодий. Он разрушил бы все до единого здания в этом городе, если бы мог, храм за храмом, бордель за борделем.

Но, признаюсь тебе, я тоже люблю шокировать других.

Однако не так, как Клодий. У меня это просто забавная выходка или соленая шутка на чей-либо счет. Большей частью.

Например, однажды я заметил, что запах изо рта у Эмилия хуже вони у него же из задницы, потому что у последней, по крайней мере, отсутствуют его длинные гнилые зубы, – которые похожи на деревянные брусья, не дающие навозу вываливаться наземь из повозки. Одну из поэм я посвятил Руфусу, от которого воняет, как из преисподней. Я сочинил – в форме сонета – историю о том, что у него под мышкой прячется сексуально возбужденный козел, отпугивающий женщин. Или о Фуриусе, который настолько скуп, что не хочет испражняться. Я написал, что его нечастый стул сух, как бобы, и пахнет розовыми лепестками.

Мои излюбленные жертвы – другие писатели. Я позволяю себе оскорблять самые лучшие их труды. Никудышную бумагу, перепачканную «Анналами» Волузия[79], я называю не иначе как cacata carta[80]; я умудряюсь испоганить даже предмет любви, к которому обращены их унылые речи.

А когда я не могу оскорбить кого-нибудь, кого знаю, то всегда готов разразиться анонимными остротами, грязными, естественно. Мужской член в моем изложении – это колбаска, которая сама для себя делает подливу.

Отец присылает умоляющие письма из Вероны, потому как здоровье мое продолжает ухудшаться. Иногда я приезжаю домой, но только Рим – единственное подходящее место для того, чье сердце медленно растрескивается у него на глазах. Рим, а не нежная красота Сирмионе, от которой наворачиваются слезы, или холмистые поля у озера.

Рим дает мне массу материала для моих метафор. Увечья, наносимые Клодией моим чувствам, ежедневно наносятся в общественных местах Рима, причем куда более грубыми орудиями пыток: бичом, бочкой кипящей смолы, дыбой, хлыстами со шпорами и пылающими факелами, которыми прижигают кожу. Каждый день я прохожу мимо мужчин, распятых или согнувшихся пополам на маленькой дыбе. Я вхожу в открытую дверь и вижу раба, которого истязают кнутом в атриуме[81] (подобное наказание всегда стараются сделать как можно более публичным, дабы пресечь дальнейшее неповиновение). Я вижу, как палачи направляются к преступникам, дабы пытать и казнить их на городской площади. Я видел посаженные на кол тела у Эсквилинских ворот[82]. Даже редиска и кефаль, предположительно безвредные продукты, употребляемые в пищу, применяются в качестве болезненных суппозиториев[83] для наказания виновных в прелюбодеянии, причем опять-таки в общественном месте, чтобы толпа видела боль и унижение себе подобных.

Но моим лучшим оружием остаются стихи.

– Доброе утро, восковая дощечка, – говорю я, подобно гладиатору, приветствующему льва.

И я действительно набрасываюсь на нее с ловкостью закаленного убийцы: уничтожаю репутации, сражаю наповал соперников, позоря их языком борделей и небрежно строча уничижительные замечания на скрижалях их бессмертия. Мои слова, эти наемные убийцы, способны выполнить любую, даже самую грязную работу и уничтожить кого угодно, совсем как Клодия.

– Ага! – говорю я. – Получи-ка! – И принимаюсь орудовать острием своего стило, этой моей руки, что протянется в вечность.

Как и маленькая восковая куколка, разумеется, изготовить которую я заказал, моя обожаемая devotio[84], мягкая и бархатистая на ощупь, нежная, как локон на затылке маленькой девочки.

* * *

Декабрь, 62 г. до н. э.

Брат мой!

Весь Рим восстал против своих главных шутов, Клодии и Клодия!

Ты ведь знаешь, кто такая Bona Dea[85], не так ли, Люций? Она – римская богиня. В ее честь в мае месяце устраивается торжественный обряд в ее святилище на Авентинском холме. Но, как говорят, куда более важным и роскошным является тайный ритуал, совершаемый всеми высокородными женщинами Рима и весталками[86].

Мы, мужчины, не знаем и не должны знать, что там происходит или какого рода церемонии они проводят вместе. Их по праву называют «мистериями Доброй Богини».

Впрочем, известно, что ровно в полночь весталки, наиболее благонравные матроны и беременные женщины удаляются оттуда. В этот момент и совершается действо, непристойное по своей природе и сдобренное особым вином, которое в честь доброты и великодушия Доброй Богини называют lac, или молоко, и которое приносят в дом в горшке из-под меда.

После своих ночных бдений женщины возвращаются по домам сияющие и умиротворенные, словно после продолжительного оргазма.

Именно этот обряд и осквернили Клодия и Клодий.

Я подкупил молодую весталку, чтобы она рассказала мне об этом. Некоторые из них на удивление продажны.

Вот что она сообщила мне, скорбно поджав губки, пока мы стояли в тени храма.

Речь свою она начала с высокопарного сообщения о том, что в нынешнем году церемония, посвященная Bona Dea, состоялась в Виа Сакра, резиденции Юлия Цезаря, верховного понтифика, в присутствии его супруги Помпеи и его матери Аурелии.

– Знаю, знаю! – нетерпеливо прервал я весталку.

Тут моя свидетельница поднесла ладошку ко рту и выразительно закатила глаза в качестве прелюдии к тому, чтобы вновь пережить свои самые яркие воспоминания.

Я в раздражении уставился на нее, ожидая, пока она успокоится.

– Только факты, будь любезна, – строго заявил ей я. – И никакой истерики.

Она пожала плечами и опустила глаза. По-видимому, скандал разразился как раз перед тем, как церемония достигла своей кульминации. (Я надеялся, что моя весталка во всех подробностях просветит меня на этот счет, но, похоже, ничто на свете не способно заставить женщин нарушить обет молчания.) Все присутствующие дружно ахнули – моя лазутчица наглядно продемонстрировала, как именно, – осознав, что случилось доселе непредставимое: Клодия Метелла тайком привела своего брата Клодия, переодетого женщиной, на священный ритуал.

Моя свидетельница полагала, что именно Аурелия, мать Цезаря, первой заметила слабую щетину, пробивающуюся на подбородке под тюрбаном и вуалью одной из танцующих девушек. Но при этом весталка своими ушами слышала, как кто-то говорил, будто бы едкий запах мужчины неожиданно воспламенил сердца женщин, находившихся рядом с Клодием. Она сама унюхала его.

– Фу, какая гадость! – весьма натурально передернулась она, но я готов был биться об заклад, что Клодий стал далеко не первым мужчиной, чей запах она обоняла в своей жизни.

Я сказал весталке, что это вполне в духе Клодия – пренебречь мерами предосторожности и не озаботиться тем, чтобы заглушить собственный зловонный запах женскими лосьонами. Хотя не исключено, что он испытал обычный человеческий страх, – в присутствии самой Доброй Богини, подавленный ее величием, он мог вспотеть сильнее обыкновенного.

Она яростно кивнула и сплюнула.

Я не стал говорить ей о том, что более всего на свете Клодий жаждал лицезреть сестру в момент ее наивысшего возбуждения и что, надев драгоценности, накрасившись и облачив свое стройное тело в непривычные одежды, он и сам должен был ощутить редкое блаженство. Я представил себе его: с его темных кудрей течет пот, а макияж делает его лицо, и без того похожее на лицо сестры, точной его копией.

Ходили упорные слухи о том, что Клодий проглотил alectoria, прозрачный камешек размером с горошину, который можно найти во втором желудке некоторых магических куриц-несушек. Считается, что камень этот дает тому, кто проглотил его, не просто мужскую силу и отвагу, а еще и делает его невидимым. Трудно сказать, поверил ли в предание Клодий, никогда не отличавшийся особой набожностью, но, как бы то ни было, даже если он воспользовался alectoria, то камень не уберег его от возмущенных взоров женщин, отмечающих праздник Bona Dea.

Женщины буквально взбеленились, впав в свое особое состояние бешенства. Я потребовал у своей свидетельницы, чтобы она подробно объяснила мне, что имеет в виду, и, получив лишнюю монетку, она нашла нужные слова, дабы обрисовать мне картину случившегося.

Подобно девочкам-подросткам, застигнутым врасплох обнаженными, женщины испытали острейший стыд и пришли в ярость, поняв, что опозорены. Поднялся крик, достойный тысячи сивилл[87]. Одни женщины принялись наотмашь отвешивать ему оплеухи. Другие попытались укрыть от его взора предметы священного культа. Третьи попробовали выцарапать ему глаза. Голыми ногтями они в клочья разодрали его одеяние и сорвали тюрбан с его головы.

Вдобавок ко всему они обнаружили, что Клодий надел корсет из мирта, чем нанес смертельное оскорбление их Богине; это растение было запрещено в ее храме, поскольку, согласно легенде, его стеблями ее жестоко избивал отец Фавн.

Клодий принес с собой лютню, которой и попытался прикрыть свое мужское достоинство, чтобы не дать женщинам изодрать и его своими ногтями. Только это, как выяснилось впоследствии, и уберегло его от оскопления.

– А что же Клодия? – поинтересовался я. – Разве они не добрались и до нее?

Но, очевидно, Клодию никто не тронул и пальцем. Женщины просто избегали смотреть на нее. Она была недостойна их гнева или презрения. Помпея, супруга Цезаря, благоразумно лишилась чувств. Ходили слухи, что Клодий пытался соблазнить ее и даже мог преуспеть в этом. Надругавшись над Доброй Богиней в ее собственном доме, он публично оскорбил ее.

– Ну, и чем же все кончилось? – спросил я. – Как же Клодий остался жив?

В конце концов ему на помощь пришли стражники Цезаря, которые и спасли его, окровавленного, находящегося в полубессознательном состоянии, но весьма довольного своим триумфом и хохочущего над своими обидчицами.

– Какая жалость, что мы не убили его! – гневно вскричала моя свидетельница, прежде чем вновь скрыться в темных глубинах храма.

Люций, ты даже не представляешь себе, насколько это плохо.

Рим содрогается от стыда, опозоренный в собственных глазах. В конце концов, говорят люди, в жилах этих выродков течет самая благородная кровь нашего народа. Хуже того, содеянное сошло им с рук. Клодий взятками откупился от заслуженного наказания. А соучастие Клодии никто не смог доказать, да и не пытался.

После того как весталка ушла, я остался в саду храма, снедаемый горькими мыслями, а потом направился в таверну, где еще несколько часов кипел в бессильной ярости, словно рубленая котлета в дешевом красном вине. Меня душил гнев на Клодию и ее брата. Растравляя бушевавшую в душе ярость, я таким извращенным способом ревновал Клодию к тому, что она не поделилась со мной своими планами. Наша близость имеет свои, строго очерченные границы. Она не пожелала обсудить со мной свой безумный и дешевый замысел. А ведь мы могли бы посмеяться над ним, лежа в постели, получить от этого все положенные удовольствия, а потом, скорее всего, я бы отговорил ее от осуществления задуманного. Но нет, я оказался недостоин разделить с нею мгновения торжества и позора, и она призывала меня на арену своей жизни, как служку, годного только на то, чтобы накормить льва, прежде чем выпустить его из клетки.

Я молился о том, чтобы теперь, оставшись в одиночестве, опозоренная и всеми ненавидимая, она обратилась бы ко мне за утешением и поддержкой.

Но этого не случилось. Когда я увидел ее вновь, она злобно усмехнулась, подметив сочувственное выражение у меня на лице.

– Не надейся, что можешь спасти меня, снисходительный дурачок, – сказала она. Но с этими словами она перешагнула упавшую на пол накидку и легла передо мной, улыбаясь и часто дыша, словно воспоминания о совершенном преступлении возбуждали ее.

Мои чувства и мое терпение истощились. Я грубо откинул ей волосы с лица и хрипло прошептал ей на ухо:

– Я люблю тебя. – Но ей не нравится, когда я прикасаюсь к ней там, и потому она больно ударила меня по носу.

А кукла, моя маленькая devotio, почти готова. Мастер обещает отдать мне ее в следующий раз, когда я приду к нему. Ему нужно всего лишь еще несколько волосков, чтобы закончить ее. Поглаживая маленькую белую куколку, я пообещал принести их ему в ближайшее время. Хотя она совсем маленькая – размером с мою ладонь – и незатейливо слеплена из белого воска, ее фигурка в точности передает нрав и манеры Клодии. Она настолько похожа на нее, что я преисполнился подозрений.

Я спросил у мастера:

– Ты уже лепил ее раньше?

В ответ он лишь сдержанно улыбнулся.

Глава первая

…А он теперь, надменный, загордившийся, По всем постелям вдосталь нагуляется Невинным голубком, самим Адонисом.

Для своего драгоценного маленького сыночка, красивого, как сам Господь, восседающий на облаке, мать Фелиса Феличиано выбрала имя, которое означает «счастливчик». По звучанию оно очень походило на слово «феникс».

Едва Фелис научился ползать, как направился прямиком к шкафу, в котором хранились серебряные тарелки. Сунув внутрь свои пухленькие маленькие ручки, он выбрал небольшое элегантное блюдо с фестонами по краям и присел над ним на корточки, украсив его крошечной и аккуратной кучкой фекалий. Когда в комнату вошла мать, он поднял блюдо обеими ручонками и вручил его ей, благостно улыбаясь при этом, словно куртизанка, угощающая благородного клиента сладостями, приготовленными в монастыре. Не исключено, что в доброте своей, будучи малышом чрезвычайно наблюдательным, он подметил и решил вознаградить тот вполне естественный восторг, который испытывала его мать при виде безупречно работающего кишечника сына. Но, вне всякого сомнения, это была первая презентация его собственной работы, причем в духе, который и послужил для маленького Фелиса источником вдохновения.

Он оказался восхитительным ребенком: «Херувим, маленький ангелочек», – хором ворковали над ним родственницы. Его показывали вдовам и богатым дамам Вероны, как настоящий трюфель. К шести годам он уже изъяснялся, словно миниатюрная копия Петрарки. Он знал, как доставить удовольствие, и любил делать это. Пышные комплименты – роскошные по слогу и цвету, коих не сыскать было даже в любовных песнях, – слетали с его пухлых губ. Очаровательно шепелявя, он выдавал что-нибудь вроде: «Ресницы благородной дамы похожи на ноги стройного кузнечика или озимую рожь, стебли которой колышет дуновение зефира».

Поначалу все думали, что он станет писателем. Но Фелис был лишен фантазии и выдумки: он умел лишь украшать то, что уже было придумано кем-то до него. Слова имели для него значение только в тот момент, когда их безупречно произносили его губы или, что еще важнее, выводило его перо. Любая история для него заключалась в разборе ее начертания вплоть до последней буквы с нижним выносным элементом. И маленький мальчик, который мог вырасти в кого угодно, решил стать писцом. Он выбрал для себя старинный гильдейский костюм и носил все свои рабочие принадлежности в котомке, привязанной к поясу.

Вскоре в мире манускриптов мнение Фелиса стало значить очень много. Известно, например, что это он рекомендовал к использованию «Q» с длинным хвостиком, «R» с завитушкой и «М» с двойной засечкой[88]. Эти варианты стремительно стали не только модными, но и обязательными к употреблению.

Люди цитировали его афоризмы о буквах: «Хороший почерк – все равно что бог, дарующий счастье. Корявый – не только свидетельство неумелости, но и надругательство над красотой, вроде гнойного нарыва на лице или прекрасной поэмы, произнесенной на варварском диалекте».

А каким искусником он был! Перо в его руке походило на волшебную палочку чародея. Оскорбить его могло лишь проявление дурного вкуса. В порыве дружбы он назначил себя музой художника Андреа Мантеньи, которому посвятил целое собрание римских эпитафий, и зятя Андреа Джованни Беллини[89], коего наставлял относительно одежд ангелов.

Слава непревзойденного любовника бежала впереди Фелиса. Говорили, что его поцелуи подобны утонченному полету цапли. Исходящий от него запах мускуса не уступал аромату сандалового дерева. Однако же сердце его оставалось свободным.

Он окидывал женщин долгим и критическим взглядом. Он знал, какие изменения в течение дня претерпевают их кожа и глаза. Он приветствовал их вопросом: «Насколько вы сегодня красивы?» Их руки невольно взлетали к прыщикам, которые он разглядел.

Удивления достойно, но женщин он себе выбирал далеко не лучших.

– Безупречная красота, – утверждал он, – подобно чистой воде, также безвкусна.

И посему он предпочитал девушек с необычными чертами лица или фигурой, забавляясь с ними в поисках особенных удовольствий.

Иногда люди относились к нему подозрительно, как вызывает наше подозрение мужчина, который не любит вино, устриц или музыку. Фелис походил на безупречно накрытый стол: дорогой полупрозрачный фарфор, позолоченные канделябры, цветы, но на тарелках нет ничего, что могло бы доставить наслаждение полнокровному едоку с нежным сердцем.

Однако все они неизбежно поддавались его обаянию, правда, самые подозрительные сдавались последними.

К Фелису совершенно не приставала пыль, которой с головы до ног покрыты некоторые любители древностей, но в остальном он был далеко не безупречен. Одни тихонько перешептывались, а другие во весь голос с хохотом рассказывали в тавернах о том, что благоуханный Фелис любит мальчиков. В 1467 году были найдены сладострастные и противоестественные стихи, написанные его непревзойденным почерком. Его авторство было сочтено достоверным настолько, чтобы на некоторое время изгнать его из города.

Тогда Фелис перебрался из Вероны в Венецию, где и подружился с типографами вместо того, чтобы стать их врагом, как случилось с большинством писцов, крайне недальновидных, по его мнению. Он вовсе не думал, что печатники лишат его работы, – напротив, они дадут ее ему. Ну и, разумеется, Венеция, такое впечатление, была создана специально для того, чтобы даровать удовольствие Фелису Феличиано. Она стала для него своей, городом с женственной фигурой и лицом, чей вспыльчивый и бурный нрав связывал воедино ее трудолюбие и ее искусство.

Все, заработанное им в городе, он тратил на керамику и фаянс, шелка, атлас и украшенное драгоценными камнями оружие. Взгляд окрест с верхней площадки кампанилы[90] он готов был променять на созерцание стеклодувов Мурано за работой. Фелис стоял рядом со своей грифельной доской, пока мужчины выдували свои легкие по трубке в комок расплавленного красного стекла. Впоследствии он разработал алфавит, округлое начертание букв в котором очень напоминало хрупкие разноцветные формы стеклодувов, наполненные воздухом.

Прибыв в Венецию, Фелис остановился в гостинице «Стурион» в Риальто. Она предлагала все необходимые удобства: чистую постель, хорошую еду и прекрасное месторасположение в самой оживленной части города. Успех гостинице обеспечивала пользующаяся широкой известностью очаровательная Катерина ди Колонья, управлявшая «Стурионом». Она одевалась со всей тщательностью только для того, чтобы проследить, как опорожняются помойные ведра. Любой, завидев ореол ее волос цвета червонного золота, замирал на месте и поджидал, затаив дыхание, пока она приблизится. Ожидание стоило того, чтобы увидеть, какую восхитительную коллекцию шелков, золотой проволоки или цветов – которая никогда не была слишком показной, но всегда радовала глаз, – она вплетала в свои кудри, в любое время года источавшие едва уловимый аромат глицинии.

Она распоряжалась своими гостями, словно хороший аптекарь, с олимпийским спокойствием, будто отмеряла нужные дозы снадобья от тех недугов, что мучили их. Хотя чаще всего их мучило неутоленное желание овладеть ею. Фелис знал, что когда в гостинице поселялись супружеские пары, каждый день в номерах пыль стояла столбом от ритмичного скрипа кроватей – это мужья делали вид, что демонстрируют Катерине ди Колонья свое искусство, воспламененное желанием обладать ею, а жены притворялись, будто они и есть сама хозяйка гостиницы. Крепко зажмурившись, каждый из супругов достигал громкой и вдохновенной кульминации, после чего немедленно засыпал, так и не открыв глаз, дабы сохранить безупречность своих фантазий.

В присутствии такой красоты, какой обладала Катерина, – или, как утверждал Фелис, в качестве естественной реакции на нее, – повсюду в Венеции пышным цветом расцветало счастье в виде импровизированных празднеств и застолий. Фелис любил вечеринки и частенько украшал их своим присутствием, неизменно уходя заблаговременно и приняв меры к тому, чтобы его отсутствие было замечено.

На одной из таких вечеринок он и встретил еврейку Сосию Симеон, чьи загадочные черты каким-то образом сумели просочиться сквозь ее маску, так что он смог заметить ее живое лицо в дальнем углу комнаты.

Ему было нетрудно оторвать ее от благородного вельможи, которого она сопровождала. В приятном молчании она дошла с ним до его гостиницы, где и исполнила, также в полном молчании и без всяких указаний с его стороны, несколько актов, коими до сих пор он развлекался лишь с мальчиками.

Но на лице ее отразилось изумление, когда он попросил ее удалиться.

– Ты не хочешь, чтобы я провела с тобой ночь? – спросила она. – Ты разве не хочешь встретиться со мной еще раз?

– Нет, благодарю тебя, мой ангел, – любезно отозвался он, протягивая ей сорочку, сброшенную ею пару часов тому. – Давай не будем портить удовольствие, хорошо?

Он взял книгу из небольшой стопки рядом со своей кроватью и погрузился в чтение еще до того, как она вышла из комнаты. В руке он держал каменную букву «Т», которую отколол от древней надгробной плиты близ Вероны. Читая, он крутил ее в руках, поглаживая пальцами все ее впадины и перемычки.

Сосия на мгновение приостановилась на пороге, взявшись за дверную ручку. Ей еще не доводилось встречать такого мужчину. Она с удивлением поняла, что не просто оскорблена его отношением: на глаза ей навернулись горькие слезы обиды, а в груди возникло непонятное стеснение. Она нацарапала свое имя, которым он ни разу не поинтересовался, на клочке пергамента, лежащем на столике у двери. А он так и не поднял головы, упорно лаская каменную букву с таким удовлетворенным выражением, какого она не видела у него на лице даже в самые кульминационные минуты их близости.

Сосия Симеон вдруг с сокрушительной ясностью поняла, что очаровательный Фелис Феличиано любит щели и впадины алфавита с той же страстью, с какой другие мужчины любят изгибы и выпуклости женского тела.

Глава вторая

…Я у тебя за игрой похитил Сладостный с губ поцелуй – сладостней пищи богов, Не безнаказан был вор. О, помню, более часа Думалось мне, что повис я в высоте на кресте. Так что тот поцелуй мимолетный, амброзии слаще, Стал мне казаться теперь горше полыни самой. Если проступок любви караешь ты столь беспощадно, То я могу обойтись без поцелуев твоих.

«Стоит только влюбиться, – подметил Бруно, – как приходится по-новому смотреть на хорошо знакомые вещи. Ты можешь самонадеянно полагать, будто вобрал в себя любовь, проглотил ее всю, подобно тому, как небо жадно поглощает росу, но потом ты вдруг оказываешься в знакомом месте, куда нога твоя не ступала с тех пор, как твое сердце сделало тот фатальный кувырок. Eccoqua[91] – с прежним местом приходится знакомиться заново. Там нужно посидеть в тишине, чтобы душа твоя вступила в переговоры и тебя приняли в том новом качестве, коим ты обзавелся, – влюбленного или любимого, – или же, если тебе повезет, в обоих».

Бруно горько улыбнулся своим мыслям. «Очень может быть, что место тебе не поверит. Оно может скрытно и коварно разрушить твою уверенность в себе, начать убеждать тебя со своим непоколебимым упорством, что ничего не изменилось, что любовь, которую, как тебе казалось, ты крепко держишь в руках, – всего лишь иллюзия. В свете подобных доказательств, столь осязаемых и знакомых, любовь становится призрачной и неправдоподобной даже для тебя самого».

В то утро он столкнулся с Сосией во дворе Сa d’Oro[92], где покупал несколько стопок листов для благородного вельможи, которому принадлежал особняк. В отсутствие Венделина редакторы взяли на себя задачу по поддержанию репутации stamperia на плаву, для чего совершали постоянные вояжи дипломатического свойства по домам из «Золотой книги», где демонстрировали образцы своей работы и ублажали слух своих благородных клиентов точно отмеренной лестью. Его появление оказалось полной неожиданностью для Сосии, которая выходила из palazzo как раз в тот момент, когда он входил в него. И свежий ветер развеял ее ложь между колонн и унес к воде, похожей на исчерканное пунктиром тусклое олово.

Она была взволнована. Она не желала приходить сюда. Бруно хотел задержать ее, но сделать это у него было не больше шансов, чем стиснуть в пальцах прозрачный утренний свет, медленно обретающий плотность вокруг них.

Не прошло и нескольких мгновений, как разговор их принял обычное унылое и мрачное направление.

– Значит, ты спишь с ним? Почему бы тебе прямо не сказать мне об этом?

– Разумеется, я сплю с ним. У нас всего одна спальня.

– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду: делишь ли ты с ним свое тело так же, как и со мной?

– Рабино редко бывает дома. Если он приходит ко мне в постель, я ложусь поверх покрывала, чтобы он не прикоснулся ко мне даже случайно.

«Это тоже отъявленная ложь», – подумал Бруно, но все равно сделал вид, будто поверил ей.

– Значит, он больше не хочет тебя?

Молчание.

– Он будет страдать, если узнает, как я прикасаюсь к тебе?

– Он по-прежнему считает меня своей женой.

– Но разве ты – не его жена?

– Каждый из нас живет своей жизнью.

– Но, раз вы до сих пор остаетесь вместе, значит, он по-прежнему тебя любит.

Сосия предпочла истолковать его вопрос с практической точки зрения.

– Он слишком устает. Он смотрит на меня и не видит. Я тоже смотрю сквозь него и не вижу его. Он засыпает раньше, чем я успеваю задать ему простой вопрос о травах, которые нужны нам для аптеки. Иногда мне кажется, что он торопится заснуть специально, чтобы не видеть меня. Я плач ему тем же.

– Но кровать вы, тем не менее, делите. Иногда.

Молчание.

– И там вы занимаетесь кое-чем еще, помимо того, что спите вместе. Иногда.

Молчание стало угрожающим.

Он не догадывался, что Сосия намеренно старается создать у него впечатление, будто между нею и Рабино существует большая близость, чем на самом деле, потому что в противном случае Бруно мог тать куда более настойчивым в своих домогательствах. А правда заключалась в том, что замужество отнюдь не тяготило Сосию и не вызывало у нее отвращения. Она легко мирилась с теми небольшими лишениями, что оно ей причиняло, приняв некоторые меры к тому, чтобы продолжать получать удовольствия. Не прошло и недели после их первой встречи, а Фелис Феличиано отправил посыльного к ней домой с запиской; Рабино устало передал ей уклончивое содержание письма, сделав вид, будто не понимает, что оно в действительности означает. А когда он увидел, как она моется и переодевается перед тем, как отправиться на свидание, то просто опустил глаза долу и вернулся к своим травам.

* * *

Позже, в своей квартирке, куда он завлек ее, пообещав вознаградить, не приставая с разговорами, Бруно все-таки не выдержал и попытался расспросить Сосию о матери. Та в ответ сплюнула и повернулась к нему спиной.

– Здесь, в Италии, материнство почитается священным. Разве в Далмации дело обстоит иначе?

– Моя мать была матерью. – Эти слова Сосия проговорила с нескрываемым презрением. – Я видела лишь упадок и вырождение. Я видела, что она была никем, только лишь нашей матерью, а мы, словно маленькие крысята, сосали ее и дергали без конца. Она была всего лишь кормящей соской, некоей разновидностью пищи, которую надо было съесть. И мы пожирали ее. А она любила нас настолько, что даже не сопротивлялась.

– Неужели ты нисколько не любила ее?

– Во время войны она стала для меня совсем чужой. Я разлюбила ее. Помню, что гранат, который дал мне один моряк, и то нравился мне больше.

– Какой моряк?

– Просто моряк.

Сосия уже собиралась уходить.

– Почему бы тебе хоть раз не остаться у меня до утра? – взмолился он, в самый последний миг вновь растеряв все свое достоинство.

– Чтобы ты заснул на мне?

– Ни за что! Но ведь ты говоришь не обо мне. Ты имеешь в виду какое-то ужасное создание, некий обобщенный образ, который придумала для того, чтобы ненавидеть всех мужчин.

– Ты полагаешь, что я не знаю мужчин, Бруно?

Он уныло подошел к клетке, в которой сидели два его воробья. Из их яиц не вылупились птенцы. На красивой скорлупе проступили пятна гнили, и он спрятал их с глаз подальше, в выдвижной ящик гардероба. Пожалуй, в этом была его вина. Когда Сосия избегала его, он закармливал птичек, пока им не становилось дурно, и их маленькие брюшка раздувались от зернышек.

* * *

Но однажды они все-таки провели ночь вместе.

Бруно добился своего.

Весь день он потратил на приготовления, покупая на рынке Риальто дорогие изысканные фрукты и сушеное мясо, убирая комнаты, а потом складывая книги и бумаги стопками, стараясь, чтобы они не выглядели слишком уж аккуратными. Хотя зима еще не кусалась холодом, он развел огонь в очаге.

А она не стала есть угощение, которое он приобрел для нее по безумной цене. Отыскав в шкафу черствую булку, Сосия выскребла мякиш, расхаживая по комнате, словно тигрица в клетке, и распахивая окна, чтобы все соседи заметили ее присутствие.

– Я задыхаюсь, – заявила она. – Здесь слишком жарко.

Он полагал, что должен опасаться в первую очередь смущения, которое вызовет необходимость воспользоваться ночным горшком и кувшином с водой, а также утреннего несвежего дыхания и чересчур явного отсутствия у него свежего белья. Но все это оказалось сущей ерундой. Его подстерегала куда более серьезная опасность – Сосия отказалась заниматься с ним любовью.

– Я неважно себя чувствую. У меня такое ощущение, будто ты силой вынудил меня прийти сюда. Я не понимаю, что за игру ты затеял, Бруно, и что ты пытаешься доказать.

А потом она соблазнительно поцеловала его влажным поцелуем, но, когда он жадно потянулся к ней, резко бросила:

– Опять ты думаешь только о себе!

Он возразил:

– Когда ты целуешь меня вот так, мое тело, бедная примитивная конструкция, думает только об этом. – И он погладил ее по бедру.

– Ты настолько расстроил меня своими нелепыми требованиями, что я просто не могу думать о тебе в этом смысле.

«Значит, вот как это бывает у тебя с Рабино?» – отчаянно хотел спросить он и боялся.

Он страдал и изводил себя втихомолку. «Она готова потратить все силы, лишь бы не дать мне того, чего я хочу, вместо того чтобы расстаться с малой толикой, дабы даровать мне капельку счастья. Почему так происходит? Это же нецелесообразно. Только изза того, что несколькими ласковыми словами она способна подвигнуть меня на то, чтобы сделать ее счастливой и доставить ей удовольствие? Быть может, в глубине души она все-таки глупа?»

– Не толкайся, – заявила Сосия, когда они устроились рядышком на тюфяке.

Он лежал рядом с ней в дозволенном положении, его напряженное тело находилось в каком-то дюйме от нее, но они не касались друг друга.

А теперь она улыбалась ему, пристально глядя на него, озаренного пламенем свечи.

– Мне придется уйти очень рано утром, – провозгласила она, вглядываясь в его лицо. – У нас не будет времени заняться любовью.

– Ты имеешь в виду, что уйдешь, когда пробьет mattutino?[93] – Предутренний колокол отбивал время, в которое он обычно просыпался с первой мыслью о ней.

– Нет, позже, после maragona[94].

Эти два колокола, отбивавшие час до рассвета и восход солнца, отмечали время предутренних любовных ласк в Венеции.

«Часом позже, – подумал Бруно. – Но мы могли бы проснуться после mattutino, чтобы заняться любовью или хотя бы просто поговорить еще целый час. Или даже больше, поскольку в отсутствие Венделина нет смысла приходить в stamperia так рано. По правде говоря, мы просто ждем его возвращения и ведем себя так, словно ничуть не волнуемся за свое будущее… Но нет. Она не хочет этого, я же вижу. Она намерена сделать так, чтобы я более никогда не потребовал от нее ничего подобного. Да, я и впрямь хорошо усвоил урок. Больше я никогда не попрошу у нее такой ночи, как эта».

– Я хочу спать, – сообщила ему Сосия и поцеловала его так, как никогда не делала раньше – целомудренно, в щеку.

Он поперхнулся слезами. Ее поцелуй обжег его, как огнем. Она оставляла его, погружаясь в сон, точно так же, как оставляла, возвращаясь к Рабино. И сейчас подобное поведение казалось ему еще более оскорбительным и унизительным. Оно продемонстрировало ему, что она способна с легкостью забыть о нем, пусть даже он оставался совсем рядом, возбужденный и уязвленный. Она забылась тяжелым сном, то и дело постанывая и вскрикивая. Дважды, когда он стоял у окна, глядя на залитый лунным светом канал, она выкрикивала что-то гневное на родном языке. А он смотрел на блики на воде, пока у него не замерзли ноги.

Утром, когда он, скорчившись и так и не сомкнув глаз, лежал рядом с нею, она пробудилась и потерлась носом о его щеку. Он спросил со страхом и надеждой:

– Ты не хочешь заняться любовью сейчас, Сосия?

Она ответила:

– Нет. Рано утром я ощутила какие-то позывы, но они быстро прошли.

– Значит, ты снова любишь меня?

Молчание.

– Так что же изменилось?

– Десять часов, полагаю[95].

Он отшатнулся.

Заметив его непроизвольное движение, она сказала:

– А теперь мне пора идти.

Весь день он мучился животом. В желудке у него образовалась леденящая тяжесть, а во рту скопилась желчь.

Мягкий и отзывчивый Венделин фон Шпейер наверняка спросил бы у него, если бы знал о случившемся:

– И это женщина, которую ты удостоил своею любовью?

Его друг Фелис сказал бы:

– Пойдем со мной к Каталани. Забудь о ней. Что в ней такого особенного? Вокруг полным-полно женщин, готовых доставить тебе удовольствие просто так, потому что ты им нравишься.

Но они были ему не нужны. Он опустил взгляд на свою постель.

Простыни, полные неудовлетворенного желания, сбились на сторону и бессильно свисали с тюфяка.

Их вид почему-то вдруг напомнил ему о его сестре Джентилии.

Глава третья

…Славься ж, разноименная!

Когда доктора Рабино Симеона призывали на остров Сант-Анджело, сие обыкновенно означало, что ему предстоит иметь дело с неловко прерванной беременностью или тайными родами, обернувшимися чудовищным кошмаром. К тому моменту, как он являлся туда, ребенок зачастую бывал уже мертв, а молодая мать пребывала в забытьи под воздействием крепких напитков, которые варили для себя монахини. Если девушка принадлежала к благородному семейству, сестры вызывали к ней Рабино, дабы ее осмотрел он, а не любящие посплетничать венецианские лекари. Он подозревал, что представительницам среднего класса приходилось самим заботиться о себе, поскольку в речи его пациенток неизменно звучал акцент подлинных патрициев.

Он страшился вызовов, изза которых попадал на остров. Но один из них застал его врасплох поздней осенней ночью, когда лодочник из Сант-Анджело забарабанил в двери его дома в Сан-Тровазо еще до наступления рассвета. С трудом поднявшись с дивана, Рабино вздохнул, узнав силуэт мужчины на залитых лунным светом ступеньках внизу. Набросив накидку, он принялся собирать кое-какие инструменты своего ремесла. Через несколько минут он уже выходил из дома, на мгновение задержавшись на площадке первого этажа, чтобы взглянуть, спит ли Сосия в их супружеской кровати. Когда он сам провалился в сон, ее еще не было дома, но сейчас она лежала в постели, глядя на него одним глазом. Второй не был виден под массой спутанных волос, разметавшихся по подушке.

– Отправляетесь творить добро, господин доктор? – прошептала она.

Он жалко кивнул и отвернулся, чтобы сбежать по лестнице.

Лодочник радостно приветствовал его и проводил вниз, усадив на удобное сиденье гондолы. Рабино прижал к животу свой мешок, пытаясь не думать о том, что ждало его на Сант-Анджело.

На причале его встретила монахиня с фонарем и поспешно повела через клуатр, в котором даже в такой час звучал шепот молитв. Рабино, в отличие от большинства посетителей, знал, что монотонный речитатив исходит не от набожных монахинь, а от попугаев в клетках, расставленных в каждом углу. Птиц специально обучали тому, чтобы они непрерывно читали молитвы; их бормотание заглушало звуки иной, не столь благочестивой активности, которая ни на минуту не прекращалась за стенами клуатра.

– Помогать ребенку уже слишком поздно, – прошипела монахиня, повысив голос, чтобы ее было слышно за песнопениями птиц, – но мы не можем потерять мать. Она из «Золотой книги».

Оказавшись в келье, Рабино опустился на колени рядом с роскошной кроватью, чтобы осмотреть своих пациентов. Следы на шее ребенка и жалобные причитания юной аристократки подсказали ему, что совсем недавно здесь разыгралась отвратительная сцена. Девушка пребывала в полубессознательном состоянии и явно не отдавала себе отчета в случившемся. Она даже не ощутила его бережных прикосновений.

Когда он приподнял ее руки, увешанные тяжелыми браслетами, она произнесла мужское имя.

– Отец? – осведомился Рабино у монахини.

– Может быть. А может, кто-то другой. Она любит мужчин, эта красавица.

Рабино опечалился, но ничуть не удивился. Он прекрасно знал, с какой легкостью благородные монахини «сбегали» из монастыря Сант-Анджело, отправляясь на поиски приключений в городе и располагая куда большей свободой, нежели их замужние сестры. Они устраивали развратные пикники на соседних островах. Он не мог не слышать обрывки сплетен, которые разносили его богатые пациенты: о шелковых простынях, расстеленных прямо на траве; об икре кефали, соленой и копченой, выкладываемой на животы обнаженных монахинь, которую их спутники слизывали. Похоже, венецианским вельможам было все едино, кого подряжать для эротических игр на свежем воздухе – куртизанок или монахинь. Откровенно говоря, для некоторых мужчин монахини представлялись куда более пикантным выбором. В конце концов, с горечью подумал Рабино, развращенные монахини Сант-Анджело ради удовольствия делали то, что куртизанки делали только ради денег.

– Сколько ей лет? – спросил он, глядя на бледное детское личико перед собой. Видя, что монахиня постарше возмущенно поджала губы, явно не собираясь отвечать, он добавил: – Я должен знать, чтобы отмерить нужное количество лекарства. Она выглядит совсем юной, но я хочу дать ей полную дозу.

– Пятнадцать.

Пятнадцать лет, и уже несколько любовников! Внебрачный ребенок, зачатый в похоти, а потом умерщвленный! «Неужели во всей Венеции, – устало подумал Рабино, – не найдется женщины, умеющей любить достойно? Которая ценила бы дар любви выше своих драгоценностей и удовольствий?»

Он потребовал, чтобы ему принесли горячей воды и чистую ткань, после чего раскрыл свой мешок и принялся рыться в нем в поисках нужных трав.

Поначалу он даже не обратил внимания на маленькую монахиню, что внесла кувшин с водой, над которой поднимался пар. Но она не ушла из кельи, как это обычно случалось, и ее тяжелое дыхание заставило его поднять взгляд на ее лицо.

Для монахини монастыря Сант-Анджело оно выглядело непривычно уродливым. А она не сводила с него глаз.

– Она – твоя подруга? – спросил он, кивая на молодую аристократку, бредившую в полузабытьи.

Уродливая маленькая монахиня яростно затрясла головой. Судя по чертам ее лица, решил Рабино, она принадлежит к бедному сословию. Вряд ли молодая вельможная грешница снизошла бы до того, чтобы подружиться с такой девушкой.

– Значит, ты прислуживаешь ей? Что ж, знай: она останется жить, но, боюсь, ее ребенок погиб.

Монахиня вновь покачала головой и сунула большой палец в рот. Рабино подумал: «Ага, она – простоватая и умственно отсталая особа. Вот почему ей поручили такую грязную работу, бедняжке».

Но в этот момент вернулась монахиня с фонарем и громко выругалась, обнаружив в келье некрасивую девушку.

– Тебе же запретили приходить сюда, Джентилия. Эта часть монастыря предназначена только для членов семейств из «Золотой книги». Теперь ты довольна? Ты увидела все ужасы, которые хотела увидеть? – Пожилая монахиня повернулась к Рабино. – Она – настоящий вампир, эта девчонка. – С этими словами она подтолкнула Джентилию к двери. – Ступай прочь. Ну, что еще?

Девушка наклонила голову и пробормотала нечто неразборчивое.

– Да! – нетерпеливо вскричала монахиня, – Да, он – еврей. Именно так и выглядят евреи. Ну вот, теперь ты их видела. Ступай.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Тобой интересуется один человек», – сказала однажды девчонка из параллельного класса. Но Лера и сам...
Занимаясь детективными расследованиями, Кира и Леся совсем забыли про свое туристическое агентство! ...
Сыщица-любительница Леся получила предложение, о котором мечтают многие девушки, но только не она са...
Если в кровь мужчины проник волшебный яд любви, он способен на любые безумства! Один богач так воспы...
Леся и Кира давно собирались в Альпы на горнолыжный курорт, и вот они – долгожданные зимние каникулы...
Сокровища средневекового пирата Балтазара Коссы, предположительно спрятанные в Бухте Дьявола в Итали...