Венецианский бархат Ловрик Мишель
– У меня нет чувства ритма, родная. Кроме того, мне представляется неприличным касаться тебя вот так, на глазах у всех.
– Но ведь не танцевать – это большой грех, – сообщила я ему.
Он вопросительно взглянул на меня, и я рассказала ему притчу об английском священнике по имени Роберт, который служил мессу на Рождество в 1012 году. Люди его городка были преисполнены праздничного настроения и потому начали танцевать прямо на церковном дворе, за вратами церкви. Он призывал их остановиться, но чем жарче были его мольбы, тем веселее они танцевали. В конце концов этот Роберт сказал: «Если вы не можете перестать танцевать, так танцуйте же до упаду». И так оно и случилось. Люди протанцевали без остановки целый год, не чувствуя ни жары, ни холода, ни потребности во сне. Земля у них под ногами раздалась, и скоро они уже танцевали в яме. Брат одной девушки взял ее за руку, чтобы остановить: рука ее осталась у него в руке, а она даже не сбилась с шага, продолжая танцевать. Кончилось тем, что призвали епископа, и он дал танцорам освобождение от грехов. Только тогда они остановились. Некоторые умерли прямо на месте. Остальные проспали три дня подряд, а проснувшись, ощутили себя освеженными и счастливыми, как никогда…
– Хорошо, хорошо, – засмеялся мой муж. – Твоя притча покорила меня. Давай танцевать.
И он начал двигаться, как игрушка, у которой заржавели шарниры и сочленения. Я не смогла удержаться от смеха, и он остановился, устыдившись и покраснев, словно майская роза.
Вот тогда я и наняла для него учителя танцев. Вскоре музыка проникла ему в кровь и стала дергать его за руки и за ноги так, как требовалось. Теперь он умеет танцевать шесть наших танцев. Он говорит, что этого довольно. Он говорит, что не претендует на то, чтобы его принимали за венецианца.
Он очень сильно устает. Быстрые книги хороши и легки для тела, но тяжелы для души. В старые времена книги создавались писцами на заказ. Один заказ, один писец, одна книга.
Но, когда мой муж печатает их, ему приходится платить еще сорока мужчинам. По причинам, которые я не могу уразуметь, – муж говорит, что это как-то связано с экономией, – он печатает сразу восемь раз по двадцать книг, и кто знает, кто их купит? Это искушение подобно тем, что описаны в Библии. Изза того, что у него есть люди, есть бумага и есть скорость, его одолевает искушение каждый день печатать больше. И тогда быстрые книги накапливаются медленно уменьшающимися кучами.
Есть и еще одна проблема – вельможи. Такие, как Николо Малипьеро и Доменико Цорци. И Альвизе Капелло. Они приходят в stamperia с широкими улыбками, всякий раз заказывая для себя высокую стопку книг. «Я пришлю слугу с тележкой», – говорят они и уходят в шуршании своих красных мантий. Но вот платят ли они? Далеко не всегда. Они полагают, будто довольно и того, что они дают свое благородное благословение, порождая новый обычай, и что их видят на работе моего мужа. Но это не так. Это нечестно, но трогать вельмож мы не можем.
А еще они проявляют свою власть исподволь, что намного больнее и оскорбительнее, чем простая неуплата. Они дают моему мужу понять, что он должен печатать то, что нравится им, иначе есть множество способов сделать его быстрые книги горькими: исчезнет бумага, потому что они владеют ею; не родится новый обычай, потому что мы вынуждены полагаться на них; не будет оказана помощь в решении вопросов, которые следует улаживать, не только в бизнесе, но и в жизни двух наших семей.
Еще меньше мой муж любит представителей нашего собственного класса, которые тоже приходят к нему. Они думают, что книги у них в комнатах – это как жемчуга на шеях у их жен, признак состоятельности, который поможет им подняться на самую вершину. Они покупают книги, которые даже не собираются читать. Да, конечно, они платят за них звонкой монетой, которая звучит для нас радостным колокольным звоном, и они предпочитают платить золотом, а не обещаниями, потому что им нравится его блеск. Но мой муж грустит оттого, что они не читают эти книги, в которые было вложено так много сил и заботы. С таким же успехом они могут покупать поддельные античные бюсты из Рима, эти люди, и оставить его в покое. Потому что после общения с ними у него остается чувство грязной сделки.
Когда он приходит домой, я не тороплюсь с любопытством расспрашивать его о работе, потому что, рассказывая о своих проблемах, он станет переживать их заново. Я надеюсь, что мое полное невежество относительно его делового предприятия станет для него глотком свежего воздуха. Кроме того, раз я не знаю всего, это означает, что я всегда на его стороне в любом вопросе, потому что другая мне попросту неизвестна. Нет, в эту часть его жизни я не лезу. Когда он приходит домой, я опускаюсь на колени, чтобы развязать ему шнурки на башмаках, и при свете восковой свечи целую ему пальцы.
Разумеется, я во всем поддерживаю своего мужа, но и у меня есть свой секрет. Вот он: мне нравятся разговоры, а не книги. Мне нравится слушать чей-либо голос. Слова на странице? Для меня они похожи на запах розы, но сам цветок я не вижу. Вы оглядываетесь по сторонам в поисках розы, а ее нигде нет.
Это литература, думаю я. И что? Ради нее он работает на износ? У людей, которые любят по-настоящему, нет времени для того, чтобы писать стихи о любви. Они их и не пишут! Они постоянно занимаются любовью, а книга лежит закрытой под кроватью, в ожидании печальных времен, когда любовь уйдет. Какая жена предпочтет иметь ночью в руках книгу вместо мужа? Я тоскую о его глазах, а не о маленьких черных царапинах на сухой бумаге.
Поэт не может быть любовником! Как только его станут называть поэтом, с таким же успехом его можно назвать и деловым человеком. Он делает слова на заказ, потому что от него ожидают именно этого.
Поэты – глупцы. И влюбленным они не нужны.
Их не интересует красиво выстроенная фраза или длинное выразительное слово. Их интересует только предмет их любви. Для них он становится и воздухом, и светом. Они живут им, упиваются им, читают его лицо. И больше им ничего не нужно. Да они и не хотят большего.
Однако душа моя разрывается на части, потому что я бы сделала исключение для этого Катулла.
По двум причинам.
Первая заключается в том, что он – единственный из всех поэтов, каких я знаю, кто говорит правду о любви, и она оживает в его поэмах. Я помню, какое действие оказали они на меня, когда муж читал мне вслух его поэмы в постели. Поэтому я думаю, что он может помочь тем, кто еще не умеет любить, тем несчастным, что таятся в темноте какой-нибудь неуклюжей страсти, не зная, как выразить ее.
А вторая причина состоит в том, что он, пожалуй, может спасти нас. Полагаю, если его напечатать, Катулл будет продаваться. Не изза высокой поэзии или искусства, а потому, что он вызовет скандал и поднимет шум, который принесет продажи. Цорци и Малипьеро потратят на его книгу деньги так же, как тратят их на своих куртизанок: пригоршнями дукатов.
Если пойдут продажи, то stamperia выживет и мой муж сможет остаться в Венеции. А без Катулла я в этом не уверена.
Доменико и Сосия обычно встречались у него в библиотеке. Он был человеком ритуальных удовольствий и с самого начала установил строгий порядок их свиданий.
Сосия должна была войти в дом через боковой вход для слуг, воспользовавшись собственным ключом, после чего по внутренней галерее подняться в роскошную, сплошь заставленную книгами комнату. (Она знала, что такая библиотека, как у Доменико, стоит огромных денег. Задрапировать стены соболями и то было бы дешевле.)
Она должна была надеть розовые жемчуга и простое платье, чтобы его можно было снять, приложив минимум усилий. Под ним ничего быть не должно, за исключением шелковой нижней рубашки, которую он ей подарил. Перед каждым свиданием ее следовало выгладить заново.
Когда она приходила, Доменико всегда читал, сидя за столом. Хотя и полностью отдавая себе отчет в ее присутствии (еще бы, примерно за час до ее прихода его начинала бить дрожь предвкушения), он делал вид, что не замечает ее, и продолжал переворачивать страницы, обычно еще целых две, прежде чем поднимал голову и смотрел на нее.
Сосия терпеливо наблюдала за ним. Ей нравилось смотреть на то, как Доменико читает, наслаждась каждым словом, словно засахаренным фруктом. Бруно к каждой книге подходил так, будто разжимал кулачок ребенка, боясь сделать ему больно, что изрядно раздражало ее. Фелис, как с неизменным удовольствием вспоминала она, переворачивал страницы, словно птичка, которая прихорашивается, глядя на свое отражение.
Наконец, Доменико смотрел на нее и, вознагражденный улыбкой на ее лице, поднимался изза стола и быстро подходил к Сосии. Затем он начинал медленно раздевать ее, сворачивая каждый предмет одежды с аккуратностью экономки и укладывая их по отдельности на полку.
Когда она оставалась обнаженной, он поднимал ее на руки и переносил на огромное кресло, выстеленное бархатными подушечками. Он пристраивал ее на коленях таким образом, что она располагалась животом к нему, раскинув руки и ноги в стороны. Лежать она должна была обмякнув, словно лишилась чувств. А он просиживал вот так, в точности повторяя позу pieta[111] Беллини, еще целых полчаса. Сосия закрывала глаза и расслаблялась, притворяясь умершим Христом, а Доменико не сводил с нее глаз, словно Дева Мария. Иногда кончики его пальцев начинали подергиваться, но он старательно сохранял ту же физическую неподвижность, что и Сосия.
Затем легким, почти незаметным движением он поднимал руку и начинал поглаживать низ живота Сосии. При этом ей не разрешалось шевелиться или хотя бы стонать. Доменико гладил ее каждым пальцем по отдельности, и они скользили по ее бедрам, словно осторожные паучки. Сначала один, а за ним и второй палец отрывались от ее кожи, и в конце концов он поглаживал ее лишь кончиком безымянного пальца, выводя на ее теле крошечные круги.
В конце концов Доменико не мог более сдерживаться и вставал, чтобы перенести ее на стол. Он всегда с неудовольствием отмечал, что в этот момент она пробуждалась от транса, чтобы посмотреть, какие книги на нем разложены. Иногда она даже брала одну из них в руки и подкладывала ее себе под бедра. Он не мог не заметить, что это неизменно оказывалась та, что была переписана Фелисом Феличиано.
Уходила она быстро, не задерживаясь для того, чтобы обменяться милыми глупостями или хотя бы попрощаться, в молчании протягивая руку за своими дукатами. Доменико нравилось думать, что таким образом она выражает признание его положения и важности его личного времени. Но иногда ее поспешность казалась ему неуместной и бестактной, словно она торопилась куда-то еще, в более приятное место.
В студии Джованни Беллини на разложенном диване Фелис Феличиано начертал букву S на левой ягодице Сосии. В отличие от грубого шрама у нее на спине, при виде которого он всегда презрительно морщил нос, его буква «S» выглядела безупречной. Левый нижний выносной элемент был строен и хрупок, правый же, наоборот, толст и гладок. Бережными касаниями он добавил засечки. А Сосия продолжала безмятежно спать, лежа на боку, сведя обе руки вместе. «Если бы она сидела в таком положении, то это было бы похоже на исповедь», – подумал он, и подобное сравнение ему понравилось. Сам он не испытывал особого почтения к религии, но в молодой женщине эта черта казалась ему привлекательной. Даже Сосия, думал он, была наделена некоей бессознательной добродетельностью, которая становилась заметна только тогда, когда она переставала тщательно следить за своим поведением.
Фелис сказал: «S значит Сосия», – и стал любоваться своей элегантной рукой, в которой между указательным и средним пальцами была зажата кисть из беличьего меха. Затем он перевел взгляд на высокое студийное зеркало, чтобы увидеть, какое зрелище они с Сосией являют: его собственный безупречный профиль, блестящие густые волосы, атлетический разворот плеч и позади него – обнаженное тело Сосии, желтовато-розовое в пламени свечей, за исключением того места, где красовалась отметина, нанесенная зелеными чернилами.
Он принялся цитировать вслух выдержку из собственного руководства по каллиграфии: «…чтобы изобразить букву S, нарисуйте два круга, один над другим, и практикуйтесь в этом до тех пор, пока верхние и нижние полукружья не станут на одну десятую толще боковых. Нижняя оконечность должна получиться длиннее и толще верхней, и тогда буква будет выглядеть красиво».
Фелис потратил годы жизни, соскребая мох с надгробных плит на кладбищах вокруг Вероны. С помощью измерительных инструментов он записывал все пространственные взаимоотношения между засечкой и нижним выносным элементом. На каждой странице его знаменитой азбуки правописания красовалась одна буква, сделанная сепией, окруженная тонкой сеткой геометрических линий, словно строительными лесами, посредством которых Фелис с математической точностью доказал чистоту каждой латинской литеры и вывел свою неопровержимую формулу ее воссоздания в современном мире.
В верхнем и нижнем полукружьях S он изобразил две маленькие буковки О.
Ягодицы Сосии смотрелись просто великолепно, украшенные безупречными по форме (следствие многолетней практики!) кружками зеленых чернил, похожими на зрачки змей. Но она продолжала мирно спать, лишь изредка шумно вздыхая.
«Она не способна ничего делать мягко и нежно, даже спать, – подумал Фелис и нахмурился. – Для чего еще нужны женщины, если не для нежности и деликатности?» Для более грубых удовольствий существуют мужчины.
Фелис продолжал: «…чтобы получить зеленые чернила, в марте и апреле месяце сорвите цветки ириса и измельчите три поникших листочка, чтобы они пустили сок. Добавьте квасцы. Намочите в образовавшемся растворе лоскут материи и оставьте его сохнуть. Когда же вам захочется извлечь из него зеленый цвет, возьмите раковину моллюска, немного щелока и взбитого яичного белка, вновь смочите раствором лоскут и хорошенько выжмите его. Получатся искомые зеленые чернила. После этого ими можно писать, и на бумаге они будут выглядеть очень хорошо».
Зеленые круги превосходно выглядели и на Сосии, высыхая маленькими чешуйками. Вот она пошевелилась и потянулась, отчего зеленые буквы сначала раздались, а потом сморщились. Но глаза ее по-прежнему были закрыты, а язык лениво касался верхней губы. Затем она перевернулась на живот, открыла глаза, выгнула шею, глядя на свои разрисованные ягодицы, и рассмеялась. «Слишком много зубов для идеальной красоты», – подумал Фелис. Она потянулась к Фелису, пытаясь поцеловать ему руку, но он отмахнулся от нее кисточкой.
Потому что увидел, как, потянувшись, она испортила его безупречные круги.
В зеркале отразилась произошедшая с его чертами перемена; расслабленное удовольствие, с которым он совсем еще недавно смотрел на Сосию, исчезло с его лица.
– Сосия, – сказал Фелис, – буквы испортились. – Тон его голоса оставался добродушным, но изрядно похолодел. – По мою душу явился демон Титивиллус[112]. Ты превратила мою надпись в casino![113] – И он постучал по растекшимся буквам кончиком кисточки, причем совсем не ласково. – Гласная растеклась, а согласная, наоборот, сморщилась.
Сосия, остро сознавая собственную наготу и прикосновение его кисточки, взглянула на него с таким выражением, какого никто из ее любовников никогда не видел у нее на лице. Мысль о том, что она вызвала неудовольствие Фелиса, причинила ей физическую боль. Она попыталась рассмешить его, чтобы вернуть ему хорошее настроение. Иногда ей это удавалось, особенно если получалось сосредоточиться на своем дыхании. В противном случае в его присутствии у нее перехватывало горло, и ей оставалось лишь судорожно раскрывать рот в попытке протолкнуть в легкие хотя бы глоток воздуха, словно рыбе, вытащенной из глубины на берег.
– Фелис, я думаю, все вышло просто отлично. Зато теперь я могу видеть задницей. Ты ведь пририсовал ей глаза? Я буду видеть, кто подходит ко мне сзади, если в пылу момента вдруг забуду об этом. Бруно говорит, что хотел бы стать небом, чтобы смотреть на меня глазами звезд. Ему стоит взглянуть на это.
Она рассмеялась мелким, дробным смехом и потянулась к уху Фелиса.
Он оттолкнул ее руку со словами:
– Это Платон певым возжелал стать небом, на несколько лет раньше Бруно, чтобы смотреть сверху на женщину, которую любил.
Сосия презрительно скривилась.
– Вот, значит, чем занимаются все эти редакторы, верно? Воруют у прошлого. Потому что сами не могу создать ничего нового.
– Ты слишком строга к Бруно. Видишь ли, теперь, когда мы вплотную занялись античными рукописями, наше восприятие действительности несколько затуманилось. Мы уже не понимаем, когда создаем сами, воздаем должное или же подражаем. Именно поэтому каждая блестящая эпиграмма кажется украденной у прошлого, хотя она может быть свежей, как утренняя роса. И наоборот – слова, которые выглядят так, словно только что вышли из шрифтолитейного цеха мозга, зачастую бывают воплощением смутных воспоминаний, которые забывают соотнести себя с реальным их источником. Я пришел к заключению, что каждое слово, которые мы читаем, застревает в нашем мозгу, подобно крупинкам овса в горшке, нравится нам это или нет.
Сосия уже открыла было рот, чтобы ответить, но Фелис выставил перед собой руку, призывая ее к молчанию.
Его всегда поражало, что с Сосией можно разговаривать как с самим собой и даже подружиться с ней, – ее словарный запас казался ему чрезвычайно богатым. Забыть о том, что она чужестранка, было очень легко. Ее акцент лишь подчеркивал остроту слов. Будь Сосия мужчиной, да еще венецианцем, она могла бы пойти очень далеко! Но она была женщиной из чужой страны, да еще и человеком, напомнил он себе, который причиняет боль другим с такой же легкостью, с какой остальные люди дышат. А при сложившемся порядке вещей это означало, что когда она утратит свою привлекательность, то вместе с нею потеряет и власть, и этого момента будет с нетерпением ждать тот, кто жаждет отомстить ей. Это был лишь вопрос времени. Но, пока этого не случилось, с ней интересно было поспорить. Разговор с ней расширял пределы его воображения.
Он зевнул и поднялся, запахнувшись в занавеску. Потом сел спиной к Сосии и окинул взглядом студию, рассматривая работы Беллини. Не оборачиваясь, Фелис бросил женщине:
– Сосия, тебе пора вставать и идти домой, или к Бруно, или куда-нибудь еще.
Сосия повернулась на бок и приподнялась на локте, глядя на плечи Фелиса.
– Как насчет тебя – скажи-ка мне, что ты чувствуешь, когда спишь с женщиной, которую любит твой друг?
Фелис повернулся к ней и ласково улыбнулся.
– Я чувствую сожаление. Тропинка к наслаждению неизбежно усыпана камешками мерзости и уродства.
– Маленькое, крошечное чувство. – Сосия сложила большой и указательный пальцы колечком, так что подушечки их почти соприкасались, показывая, насколько оно мелкое. – А мне казалось, что мужчины ненавидят лгать друг другу; от этого они чувствуют себя обесчещенными и дешевыми. Лгать женщине при этом дозволяется: это всего лишь вынужденная необходимость. Но, обманывая своего друга-мужчину, ты нарушаешь неписаный кодекс чести. Знаешь, я думаю, что тебе самому может быть очень больно от того, как бы это подействовало на Бруно, знай он об этом.
– Очень умно, Сосия.
– Так что же ты чувствуешь к Бруно?
– А почему я должен отвечать тебе? Разве тебе не все равно? Или ты любопытствуешь, чтобы просто убить время в ожидании, пока я вновь не смогу доставить тебе физическое наслаждение?
– И как скоро это случится?
У каждого свой рай. Для Сосии это был огонь желания в глазах Фелиса.
– А что ты испытываешь к Рабино? – поинтересовался Фелис, пропустив мимо ушей ее вопрос. – Если, конечно, чувствуешь хоть что-нибудь. Только без подробностей, пожалуйста.
Он поднялся на ноги и принялся расхаживать по комнате.
«Значит, он ждет, пока я уйду, – подумала Сосия. – Как же заставить его позволить мне остаться?»
– Я ненавижу его. Ненавижу его улыбку. Он слаб. Я ненавижу то, что он принимает во мне. Я ненавижу его узкие мальчишеские бедра. Мне продолжать?
– Нет, довольно. Это обычный перечень любой жены.
Она смотрела ему не в лицо, а на ноги. Всякий раз, когда они переступали с места на место, она надеялась, что это было свидетельством того, что он вновь захотел ее. Она всегда думала, что ее привлекают крупные мужчины и, лишь оказавшись в объятиях Фелиса, поняла, как заблуждалась: руки его соединялись с плечами в нужном месте, а грудь предоставляла как раз такой уклон, какой требовался, чтобы прижаться к ней щекой. Как только она уяснила себе столь простую вещь, все остальные мужчины стали казаться ей неуклюжими и нескладными.
Он не видел, как ее лицо исказила гримаса. Он не замечал того, что она неотступно следит за ним.
В студии Беллини было душно. Его последняя по счету «Мадонна» влажно поблескивала на мольберте. В такой сырости она высохнет нескоро. Фелис остановился перед ней, обнаженный, поглаживая подбородок, а потом склонился над ней, рассматривая мельчайшие подробности.
– Я очень люблю эту картину, – просто сказал он. – Она лучше живой женщины.
Сосия поинтересовалась у него, не заглянет ли он в таверну близ Доганы и не выпьет ли с ней красного вина среди виноградных лоз под звездным небом.
– Зачем? – только и спросил он в ответ.
Часть четвертая
Пролог
…Ты, кого я считал бескорыстным и преданным другом (Так ли? Доверье мое дорого мне обошлось!), – Ловко ко мне ты подполз и нутро мне пламенем выжег. Как у несчастного смог все ты похитить добро? Все же похитил, увы, ты, всей моей жизни отрава, Жестокосердный, увы, ты, нашей дружбы чума!
Декабрь, 59 г. до н. э.
Дорогой брат!
Между мной и Клодией все кончено. Осталось лишь обычное плотское влечение. Вчера, узнав, что она спуталась с моим старым другом Целием, я принес клятву Кибеле. Я не позволю покорно отвести себя на заклание или лишить силы, когда мне представится возможность отомстить. Не окажу я Клодии и такой чести, как отречение от нее. Нет – отныне я буду проклинать ее в своих любовных поэмах; они станут самыми жестокими строками о любви во всем мире.
«Иди ко мне, сучка, – будут злобно скалиться они. – Я все равно возьму тебя силой».
Целий переехал в один из роскошных апартаментов Клодия на Кливус Викториа. Поначалу мы все лишь изумлялись, как это Целий сподобится платить арендную плату, но потом сообразили, что Клодий, скорее всего, просто решил держать Целия под рукой на случай тайных встреч с сестрой. Может, Клодий предоставляет скидку тем, кто готов заниматься сексом втроем. Я не шокирую тебя, брат? Но я передаю тебе лишь то, о чем шепчется весь Рим: об этом сущем дилетанте среди прочих стихоплетов, пустом исследователе мелких душонок, грязной пене на поверхности бытия, летучем пузыре, коротконогой пародии на дружбу – о Целии. Боги, я заслужил, чтобы мне наставил рога кто-нибудь более достойный!
До сих пор я хранил ей поистине собачью верность, но, испытав шок от такого двойного предательства, принялся искать утешения в объятиях других женщин; так уж случилось, что и мужчин тоже. Я заливал глаза вином, отчего мои победы представлялись мне более желанными, чем были на самом деле. Я дошел до того, что обнимался с ними. Их губы казались мне слаще изза выпитого мною вина. Но, когда доходило до дела, у меня ничего не получалось. В конце концов мне пришлось отказаться от случайных связей. Репутация импотента в этом городе мне решительно не нужна. Этак кто-нибудь еще напишет поэму уже обо мне! И Клодия, которая, несмотря ни на что, все еще призывает иногда меня на свою оттоманку со сбитыми простынями, будет смеяться надо мной вместе с Целием.
Но теперь я вновь взялся за работу. Для своей возлюбленной мне не жаль ничего – ни гликонического, ни асклепиадова, ни приапейского, ни даже гендекасиллабического[114] стихотворного размера, ведь она сполна заслуживает их.
Сентябрь, 58 г. до н. э.
Ты шутливо упрекаешь меня в неправильном употреблении личных местоимений в моих письмах. Но разве это не характерное свойство каждого поэта – быть зацикленнм на самом себе?
Но, брат мой, почему ты сам не пишешь мне чаще? Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я последний раз получал от тебя весточку, а у нас ходят упорные слухи о том, что легионы в Азии косит лихорадка. Ты проявил бы изрядное великодушие, дав нам знать, что с тобою все в порядке, и, если у тебя нет времени, чтобы написать своему брату, прожигателю жизни и поэту, то, по крайней мере, пошли словечко нашему отцу, который боится лишиться старшего сына.
Или двоих сразу.
Я все чаще думаю о смерти.
Моя грудь… Если мне суждено умереть раньше тебя, Люций, я бы хотел завещать тебе свою синюю фаянсовую чернильницу и халцедоновый камень с печаткой. Кстати, я бы не возражал и против того, чтобы ты установил мой маленький бронзовый бюст в ближайшем святилище. Сегодня утром я кашлял кровью, и, хотя тут же скомкал салфетку, чтобы скрыть алые пятна, их вид навсегда отпечатался в моей памяти.
Я думаю о смерти и по другим причинам.
Клодия – вдова! Ее мужа, который ненадолго вернулся в Рим после исполнения своих обязанностей в провинции, поразила внезапная смертельная болезнь, доселе никому не известная. Лишившись последней капли жидкости в своем теле, он в течение часа превратился в иссохший труп.
Можешь себе представить, что говорят об этом люди в злобе своей. Целий расхаживает гоголем по форуму, избегая встречаться с кем-либо взглядом, но при этом принимает малодушные комплименты по поводу своего восходящего таланта.
Но я заткнул уши и поспешил на Палатинский холм, дабы предложить ей свое любящее утешение. Я застал ее с совершенно сухими глазами, собранную и отдающую властные распоряжения относительно немедленного отъезда на отдых в Байи[115].
– Неужели ты поедешь? – ахнул я.
Перед моим внутренним взором встало видение: овдовевшая Клодия весело проводит время с зелеными мальчишками на борту своей роскошной прогулочной лодки. Я буквально слышал скрип обшивки, стоны и плеск воды под носом судна, беззаботно летящего по волнам залива, имеющего форму дыни.
– Почему бы и нет? А ты что, не едешь? – Она обольстительно улыбнулась, словно тоже созерцая картину, стоявшую у меня перед глазами.
Разумеется, я поехал.
Ах, если бы я мог еще сказать, что был ее единственным воздыхателем в этом идиллическом месте!
Но в конце лета она собрала в Байи целую толпу молодых людей – не знаю, как еще назвать это сборище, – и прогуливала нас по садам, словно собачек, в прохладе каждого вечера, расцвеченного падающими звездами, и воробей кружил вокруг нее на интимно-близком расстоянии, нарушить каковое не дозволялось никому из нас. Даже Целию, как с удовлетворением отметил я.
С этим воробьем приключилась весьма странная история, и этой тайной ты не должен делиться ни с кем, Люций, пусть даже слава этой птички уже долетела до Азии на крыльях моих поэм.
Однажды вечером Клодия вдруг заметила, что воробей перестал выписывать круги вокруг нее, и щелкнула пальцами, приказывая сбежавшимся на ее зов молодым людям срочно разыскать ее любимца. Умирающее солнце, подобно перезрелому лимону, все еще висело на ветвях небесной тверди, и повсюду звучал веселый гомон птиц. Казалось, нам представилась великолепная возможность легко и без особых усилий завоевать ее благосклонность в ту ночь.
Признаюсь тебе, что, подобно всем остальным, я отбросил свое достоинство (да, Люций, ты смело можешь добавить: «то, что от него осталось») и присоединился к поискам, словно ребенок, раззадоренный большим кушем в серьезной игре. Кое-кто из мужчин принялся освистывать ветки, покрытые густой листвой; другие же задрали головы, оглядывая небеса. Но я знал этого избалованного воробья куда лучше. Пухлое создание, он предпочитал низкое высокому; поэтому я плюхнулся на живот и пополз среди кустов каперсника[116]. Вскоре я был вознагражден звуками знакомого хриплого чириканья, раздававшегося в нескольких ярдах впереди и лишь слегка приглушенного зеленью. Я присел на корточки у музыкального куста и, словно занавески на окне, раздвинул листву.
Рассчитывая увидеть маленькую птичку, я вдруг испытал шок, подобный тому, какой бывает во сне, когда тебе кажется, будто ты падаешь с огромной высоты. Вместо воробья я узрел еще одну пару человеческих карих глаз, принадлежавших моему сопернику Целию. Вот уже несколько месяцев я старательно избегал их, но тут они оказались на расстоянии вытянутой руки и смотрели прямо на меня.
На его лице тоже отразились удивление и боль – потому что некогда мы любили друг друга, – но вскоре он опустил взгляд ниже, и я увидел, что привлекло его внимание. Там сидел воробей Клодии, наша общая цель и добыча, который сам развлекался охотой. Зеленый богомол, вскинув лапки в своем обычном молитвенном жесте, откладывал яйца на лист, а воробей тут же подхватывал их клювом. Пока мы смотрели на него, птичий клюв подбирался все ближе к хвосту насекомого и наконец прищемил его. Богомол содрогнулся, попытался было вырваться, но воробей жадно высасывал из него соки и силу, пока тот был еще жив.
Я смутно припомнил, что этому ужасу мы были обязаны тем, что Клодия кормила наглую птицу кровавыми деликатесами со своего стола. Я сам видел, как воробей пожирал сливки и глотал неразбавленное вино, запивая им кусочки жареной свинины.
Целий едва слышно застонал. В конце концов, он ведь тоже был поэтом. И вдруг его рука метнулась сквозь листву, схватила воробья и свернула ему шею. Тельце птицы обмякло у него на ладони, головка свесилась на сторону, левый глаз оставался открытым, а правый закрылся. Мертвый воробей выглядел плутовато, словно готовясь подразнить хозяйку своей последней выходкой.
Мы с Целием уставились друг на друга, и лица наши были обрамлены венками из листьев.
Наконец я кивнул ему, словно говоря: «Отличная работа!»
– Что мне делать? – прошептал он.
Я коротко ответил:
– Лучше покончить с этим делом побыстрее. Было бы жестоко оставить ее терзаться неизвестностью. Но ты не волнуйся. Я тебя не выдам.
Вместе, старательно изображая на лицах неподдельную скорбь, мы отправились предъявить мертвого воробья его хозяйке, которая сидела в нескольких ярдах от нас на камне, обмахиваясь веером. Когда мы подошли ближе, солнце вдруг нырнуло в море, словно кто-то обломал стебель, на котором оно держалось. Слуга Клодии зажег лампу, отчего его госпожу тут же окутал рой копошащихся серых мошек.
Завидев нас, она моментально порозовела и задышала чаще, точно возбудившись при виде того, что мы вместе. На птицу она почти не смотрела.
– Отнесите ее в мою комнату, – сказала она, и Целий слепо двинулся прочь, словно пребывая в трансе, а у меня желчь подкатила к горлу. Боги свидетели, как же мне хотелось выдать его в ту минуту! Я представил себе, как она оплакивает птицу и как он утешает ее.
– Нет, вы оба, – сказала она.
Глава первая
…Ужель ради этого… разрушил ты мир?
К несчастью для Венделина фон Шпейера, через Альпы перебрался еще один искатель приключений со шрифтами в кармане – француз по имени Николя Жансон.
– Мы работаем, не поднимая головы, и не лезем на рожон, – заявил Венделин, когда Фелис поинтересовался его мнением о вновь прибывшем. – Мы делаем хорошую работу. Остальные типографы не смеют тронуть нас. Мы – немцы! Отцы печатного дела!
Но потом этот самый Жансон напечатал свою первую книгу, труд Цицерона «Письма к Марку Бруту», и Венеция сошла с ума, но не от знакомых слов, а от вида необыкновенных букв, из которых они складывались.
В сентябре 1471 года Венделин писал падре Пио:
…мой дорогой падре Пио!
Дела наши идут не то чтобы очень хорошо. Сюда прибыл окаянный француз. Его типографский шрифт я видел собственными глазами, и на них выступили слезы. Говорят, этот человек овладел своим ремеслом еще в те времена, когда чеканил монеты; что король отправил его шпионить за признанными мастерами в Майнц, где он и свел дружбу с самим Гутенбергом! Слухи упорно твердят, что именно от него он и научился искусству печати. В своих кошмарах я вижу его объектом всеобщего поклонения.
Он не берет заложников… Этот человек обосновался в оскорбительной близости от нас, в Сан-Сальвадоре, еще до того, как я похоронил своего дорогого брата, решив, что наша многострадальная монополия аннулирована в связи со смертью Иоганна, и я боюсь, что беспринципный Collegio намерен поддержать его в этом грабительском намерении.
Подобное поведение очень характерно для Венеции. Никто не собирается признавать за нами, немцами, авторство изобретения печатного дела: они видят, как что-то было сделано хорошо, и теперь носятся с этим, как мальчишка – с куклой своей сестры. Мы, «фон Шпейеры», как они упорно величают нас (несмотря на то, что мы приняли венецианское имя «да Спира», и это тоже характерная издевка, разумеется), – преподнесли этому городу в дар свое новшество и обучали его молодых жителей новым и полезным ремеслам. Мы делали это от чистого сердца, полагая себя нужными ему и пребывающими под его защитой. Но Венеция похожа на раскормленного и избалованного ребенка, привыкшего к тому, что его ублажают и нянчат все подряд, на маленькую принцессу, требующую постоянного обожания и подношения даров. Итак, в самую последнюю минуту, без всякого предупреждения, венецианцы распахнули для всех ворота на поле, которое возделывали и подготовили мы.
И вот, вместо организованной гильдии, как у нас в Германии, где каждый знает свое место, здесь происходит самый настоящий базар, другими словами – обычная и катастрофическая итальянская анархия.
Так что теперь у нас есть этот француз Жансон, со своими буквами и подлыми хитростями, обхаживающий венецианцев, которые готовы превозносить все мало-мальски необычное и красивое.
Как мне описать Вам свои чувства? Наверное, это как смотреть на тысячу золотых монет, которые достались тяжким трудом и теперь тонут в венецианской грязи. Я знаю, Вы хотели поддержать меня и помочь, когда напомнили о том, что великий Гутенберг истратил столько денег, что на них можно было купить сорок домов, прежде чем напечатал одну-единственную книгу. Что он умертвил 375 телят, чтобы сделать обложку для своей первой Библии, – пожалуй, в тот год телячьи отбивные стоили в Майнце очень дешево! Но, падре, я – простой человек и семьянин, самый обычный предприниматель, а не бог, подобный Гутенбергу. Я – не мечтатель и не провидец. Я не могу стоять в стороне и смотреть, как иссякает и без того жалкий денежный ручеек. Один из каждых десяти печатных цехов уже разорился. Процветает только Жансон. До меня дошли слухи, что римские типографы Свайнхейм и Пуннартц находятся на грани банкротства. И действия венецианского Collegio могут запросто сделать то же самое со мной.
Вдобавок, чтобы унизить меня еще сильнее, в одной из своих первых книг – «О приличиях, кои следует соблюдать девицам» – Жансон сделал то, что, по его утверждению, было простой опечаткой, но, по моему глубокому убеждению, является бесчестной заявкой на бессмертие. Он датировал свою книгу «M. CCCC LXI», то есть десятью годами ранее даты ее действительного выхода в свет. Таким образом, он пытается украсть у моего бедного брата Иоганна титул первопечатника Венеции. Жансон даже готов ненадолго покрыть себя позором за ошибку в своем первом издании, только бы заручиться признанием вечности. Он мыслит отстраненно и холодно, подобно какому-нибудь механическому аппарату. И вот с таким человеком против моей на то воли мне отныне приходится соперничать.
Вы, без сомнения, спросите меня о том, какие еще книги он напечатал. В этом смысле его никак нельзя назвать провидцем. Жансон действует наверняка, перепечатывая издания, ранее уже опубликованные нами или другими печатниками Северной Италии. Так, например, в этом году он выпустил «Тускуланские беседы» Цицерона, «Естественную историю» Плиния и труды Авла Геллия[117]. Его первым по-настоящему важным изданием стали сочинения Макробия[118], а также трактат «О сельском хозяйстве», включая Катона, Варона, Колумеллу[119] и Палладия. Но сейчас он пытается заручиться расположением врачей и обхаживает их предложениями напечатать медицинские тексты; он уже успел выпустить Gloria Mulierum, свод религиозных трактатов для замужних женщин, дабы умиротворить церковников.
Как Вам известно, здесь, в Италии, благородная кровь означает все. Поэтому мы всегда надеемся, что какая-нибудь наша книга непременно попадет в библиотеку кого-либо из больших коллекционеров, например Сфорца из Милана, Медичи из Флоренции, Эсте из Феррары, Федериго да Монтефельтро из Урбино или принцев Рима. И, как мне стало известно, книги Жансона вытесняют наши из этих немногих высоких мест. Он подружился со всеми нашими постоянными клиентами, включая Приули и Агостини, и, как я полагаю, убедил их вложить средства в свое предприятие! Агостини, здешние крупные банкиры, обеспечивают Жансона регулярными поставками лучшей бумаги. Он буквально купается в их деньгах. Поэтому он смог привлечь к себе лучших иллюминаторов – даже Джероламо (того самого, кто, как Вам известно, вечно рисует обезьянок на полях).
Он уже успел посвятить целое издание другу Фелиса и нашему покровителю Доменико Цорци… и теперь я боюсь, что прекрасные идеи Фелиса через Доменико воплощаются в печатных формах Жансона. Жена рассказывала мне, что Фелиса и Жансона видели пьянствующими вместе, причем оба подняли тост за Гутенберга, а Жансон даже заявил Фелису: «Изначально Гутенберг и сам был писцом». Вы легко можете представить себе, какое действие оказали на нашего божественного Фелиса эти слова. Он ведь так падок на лесть и впитывает ее, как сухая тряпка молоко.
Если уж на то пошло, меня очень беспокоит и Доменико. Ах, если бы только он порвал со знаменитой еврейской шлюхой, которая известна всему городу! Он вновь оказался в центре скандала и должен быть очень осторожен. Венецианцы органически ненавидят чужаков.
Люссиета говорит, что немцы (за исключением меня!) не сумели завоевать привязанность жителей Венеции. Нас терпят только потому, что наша fondaco приносит им миллион дукатов в год. Боюсь, дают знать о себе и прежние предрассудки против нашего народа. Венецианцы приписывают нам грубость и невежество, а французам – утонченность: таким образом, они заранее склонны относиться к работе Жансона с большей любовью, чем к нашей.
Вот и получается, что если я, Венделин фон Шпейер, немец, решу проявить экстравагантность в своих шрифтах, иллюстрациях, печати или качестве бумаги, то меня обвинят в гордыне и упадочничестве. Меня заклеймят как дешевого любителя сенсаций и поклонника вульгарности. Но все, что делает Жансон, немедленно становится последним писком моды. Каким-то образом все свои изделия он ухитряется превратить в образчики изящного искусства.
Обладая опытом чеканки монет, он сам занимался литьем. Сам! Ни Иоганн, ни я никогда не были способны на что-либо подобное. Для такой работы нам всегда требовались ремесленники. Шрифты Жансона превосходны; во всяком случае, они являют собой магическое сочетание человеческих качеств, воплощенных в металле, отчего кажутся еще красивее, чем есть на самом деле. Мне представляется, что он любит не столько сами буквы, сколько белое поле, то воздушное пространство, что появляется внутри каждой буквы благодаря ее открытым частям. Иногда мне кажется, что его буквы буквально светятся изнутри. В своем кругу мы начали называть Жансона «антиквой»[120].
Его засечки, невесомые, но сильные, придают этакий вид квадратности даже округлым буквам. Нижняя часть выглядит пухлой, а верхние и нижние выносные элементы необычайно длинные. Начертанная им «е» имеет наклонную среднюю линию. Осевая часть буквы «d» у Жансона удлиненная, а ножка «q», напротив, короче и толще нашей… Изменения, как Вы сами можете судить, крайне незначительные, но самое ужасное заключается в том, что они поразительным образом улучшают восприятие букв! Точку над «i» он слегка смещает вправо, тогда как наши стоят строго по центру, но его написание отчего-то кажется единственно правильным! Как это может быть?
Гарнитура шрифта Жансона настолько красива, что привлекает внимание сама по себе, и люди восторгаются не столько содержанием его книг, сколько очарованием его букв…
И при этом они – я имею в виду те классы в Венеции, что покупают книги, – не видят самого главного. Печатные книги намного лучше рукописных, потому что даже самый аккуратный писец вмешивается в содержание. Он создает некоего посредника между писателем и читателем. Мы с Иоганном в первую очередь пытались вернуться к классической модели, создав рисунок шрифта, лишенный излишеств и преувеличений писцов, особенно итальянских, почерк которых слишком уж вычурный и цветистый. И пусть великий Фелис Феличиано принадлежит к числу моих друзей, я все равно считаю, что даже его работе недостает дисциплины, что может быть следствием его неустроенной и невоздержанной личной жизни, – насколько я понимаю, у него роман с замужней женщиной из Далмации, – каковая оказывает разрушительное воздействие на его работу. Я, разумеется, расхваливаю всем и каждому прелести семейной жизни, но Фелис – не из тех, кто способен любить одну женщину.
(Вы только посмотрите на меня! Придаю значение сплетням, как настоящий венецианец!)
Хотя все о нем только и говорят, личность Жансона по-прежнему остается тайной за семью печатями. Он представляется мне бледной серой тенью человека, начисто лишенного каких-либо личных черт, о которых стоило бы упомянуть. Фактически он превратился в невидимку, преследующего меня. Он похож на соединительную ткань между органами, которая сама по себе не имеет права на существование. Он никогда не пишет собственных предисловий, предпочитая поручать эту работу редактору. Я вынужден признать, что его выходные сведения куда скромнее наших: он слишком самоуверен, чтобы расхваливать содержание собственных книг.
Но его деловыми качествами нельзя не восхищаться. Он всегда точно знает, сколько экземпляров той или иной книги следует напечатать. Он не нуждается в переизданиях, его тиражи больше наших, тем не менее его magazzino[121] никогда не забиты нераспроданной продукцией…
Я неизменно мягок по отношению к нашим покупателям и всегда готов пойти им навстречу. Я веду себя с ними сентиментально, поскольку они покупают результаты нашего труда, что мне представляется своего рода любовью. Некоторые из них не могут позволить себе выплатить всю сумму сразу. Поэтому я разрешаю им платить в рассрочку, тремя платежами. А вот Жансон, напротив, никогда и никому не предоставляет кредита; у него совершенно нет сердца. Можете себе представить, какое действие это оказывает на венецианцев? Да! Они влезают в долги, только чтобы купить книги Жансона!
Быть может, радость, которую доставляет мне супруга, стоит мне некоторых потерь в stamperia. Я испытываю чувство вины (за то, что иногда встаю поздно или спешу домой к ней по вечерам), когда смотрю на то, как наша грубая краска оставляет накипь на печатных формах, заставляя их задыхаться. Высыхая, она становится тусклой, размазанной и неприятной для глаза. Мы не можем позволить себе кипятить льняную олифу так долго, как это делает Жансон, а когда нагреваем лак в формовочной краске, то он подгорает и обретает багряный оттенок, теряя свою первоначальную яркость и сочность. Если же мы пытаемся сэкономить на дорогой формовочной краске, уменьшая ее концентрацию, она становится нестерпимо бледной.
Должен заметить, что Жансон использует черную краску, обладающую таким блеском и глянцем, какого я не смог добиться ни разу за три года работы: она похожа на бархат, густая и страстная. И столь роскошный состав он наносит на бумагу, отличающуюся безупречно элегантной текстурой и оттенком, причем настолько однородную по качеству, что мне хочется плакать. У него никогда не случается клякс! Нет, разумеется, они неизбежно должны быть, но он настолько тщеславен, что не выпускает такие листы за пределы своей stamperia. Я представляю, как по вечерам он тщательно рассматривает каждый фолиант, в клочья разрывая листы, на которых обнаруживается хоть малейший изъян, а я в это время нежусь в объятиях Люссиеты, начисто позабыв о работе.
Венецианцы все чаще говорят, что Жансон печатает ничуть не хуже того, как пишет Фелис или рисует Беллини! Господь свидетель, я не тщеславен, но мне больно слышать это, поскольку я хотел бы видеть себя на его месте.
Я вынужден уступить ему пальму первенства. Жансон нанимает самых лучших редакторов, таких, как латинист Огнибене да Лониго, этот льстец и подхалим Гонзаков из Монтовы, – и ради престижа, и ради привлечения новых клиентов, – или помешанный автор крестильных стихотворений Антонио Корнаццано. Мне больно видеть, что и мои собственные люди не могут устоять перед его посулами. Я более не могу доверять Меруле, поскольку он раскачивается, как маятник, между мной и Жансоном. Еще одним двурушником стал Джероламо Скуарцафико, который в прошлом году помогал мне издать на итальянском Библию и редактировал для меня труды Боккаччо на латыни, – он тоже переметнулся на другую сторону!
И лишь молодой Бруно Угуччионе остается мне верен, но до меня доходят слухи, что он безнадежно влюблен в какую-то жестокую женщину старше его, которая отвратительно обращается с ним и гонит его от себя. Бруно утратил присущие ему ранее блеск и элегантность в работе: он выполняет свои обязанности, оставаясь неизменно аккуратным, но я знаю, что все его мысли занимает один лишь Катулл, а, как Вы легко можете себе представить, это – последнее, о чем я готов в данный момент говорить и думать.
Все это не имело бы особого значения, если бы не нынешнее состояние рынка. Он переполнен книгами. Ему нужны новинки.
И знаете что? Жансон печатает небольшие молитвенники, которые ухитряется продавать дороже тех, что имеют нормальные размеры! Я ненавижу эти карманные требники! (Да простит меня Господь.) Они – типичное свидетельство гениальности Жансона. Его бумагу, которая тоньше и мягче нашей, можно сложить в маленький формат, не требующий большой книги, что в раскрытом виде похожа на разверстую могилу. Любой может носить их в рукаве, их вполне удобно держать в руке, заучивая отрывки наизусть. В этой миниатюризации присутствует некая изысканная утонченность. Разумеется, она пришлась венецианцам по душе, и они расхаживают по городу с маленькими молитвенниками в руках, словно с любимыми домашними животными, рекламируя изделия Жансона.
Я делаю все, что могу, чтобы удержать голову над водой. Я вступил в партнерство с Иоганном ди Колонья, который недавно женился на прелестной вдове моего дорогого брата Паоле, и Иоганном из Мантхена. Оба они привлекли к работе известных ученых и корректоров.
Не представляю, что еще мы можем сделать, разве что отрастить плавники и жабры, превратившись в венецианцев… Иногда мне снится, что это происходит со мною на самом деле. Я начинаю чувствовать себя, как дома, в своей sestiere[122], с недоверием глядя на лица людей из Каннареджио или Санта-Кроче, а потом с улыбкой напоминаю себе, что все они – венецианцы, а я – всего лишь чужеземец.
Кроме того, я должен рассказать Вам кое-что еще.
Как Вы и подозревали, Катулл вызвал немалое брожение умов. В Мурано отыскался некий полоумный священник, жаждущий моей крови. Откуда-то стало известно, что я подумываю о том, чтобы напечатать его, и этот клирик использует Катулла в качестве примера того, что новое печатное дело – это происки самого дьявола и что мы публикуем одни только непристойности и языческую литературу. Я предвижу с этой стороны дальнейшие неприятности. Едва ли я смогу защитить книгу. Она оказывает возбуждающее действие на мои чресла, если хотите знать правду. Благодарю Вас за честность, с которой Вы отписали мне, что отрывки поэм, которые я отправил Вам в прошлом месяце, произвели тот же самый эффект и на Вас. Но это – творчество, и это – жизнь, и я не хотел бы ограждать от него публику только ради спасения собственной шкуры.
Итак, несмотря ни на что, я все еще думаю о том, чтобы опубликовать Катулла.
Ваш храбрый сын,
Венделин
Кто-то может упрекнуть меня в том, что я слишком много денег трачу на продукты, когда мы совсем не богаты, а дела идут вовсе не блестяще с тех пор, как рядом с нами обосновался Жансон со своим печатным станком. Я решительно не согласна! Еда – нечто большее, нежели то, что вы кладете в рот. Если все сделать правильно, то она согревает еще и душу. Поэтому я покупаю все вкусные продукты, какие только могу найти.
Когда я иду на рынок, отличная еда искушает мою вытянутую руку и насмехается над моим кошельком, который далеко не так полон, как мое желание доставить удовольствие своему мужу. Я смотрю на каждый осенний персик, на каждый абрикос и спрашиваю, будет ли ему приятно съесть их. В корзину я укладываю только свежий инжир, с хвостика которого еще стекает молоко.
И это несмотря на то, что в последнее время голова моя занята и совершенно другими вещами.
Я пытаюсь разговаривать с другими женами на Риальто. С самым невинным видом, разумеется. И делаю вид, что предмет беседы меня ничуть не занимает.
– Что нового слышно о французе? Том самом, который начал с быстрых книг? – спрашиваю я, словно все это мне нисколько не интересно, и сердце мое не колотится больно о ребра, когда я задаю этот вопрос. Я не хочу, чтобы они знали, как внутри я вся трепещу от страха за своего мужа, потому что если я выдам себя, то страх начнет шириться и распространяться, как чума.
А когда чума приходит по-настоящему, как случается со всеми плохими вещами, то мы, венецианцы, поначалу лишь презрительно морщим носы и не хотим верить в беду. В глубине души мы убеждены, что, если будем стойко переносить несчастье, делая вид, что ничего не случилось, то болезнь уйдет туда, откуда пришла, вместе с грязными паломниками, которые, несомненно, и принесли ее сюда.
Но когда мы признаемся себе, что чума вновь пришла к нам, вот тогда и начинается настоящая эпидемия, и болезнь расползается повсюду, наполняя город смертью, быстрая и безжалостная, как весенний прилив.
Примерно так же обстоит дело и с плохими новостями. Вот почему я ни за что и нигде вслух не признаюсь в том, что быстрые книги моего мужа – не самые лучшие. Ни за что.
Поэтому всю прошлую неделю я самым небрежным тоном, каким могла бы спрашивать у торговца рыбой, свежий ли запах у его нынешнего улова, интересовалась, нет ли новостей о Жансоне. Мне рассказали следующее: с одной стороны, он – настоящий красавец мужчина, высокий и темноглазый, с шелковистыми усами; с другой – он невысок и светловолос, как кукла с золотистыми кудрями и кольцом в ухе.
– Понятно, – бормотала я себе под нос, – значит, его никто пока и в глаза не видел.
Но в тот же день на Риальто побывал мальчик-посыльный француза, и этот маленький пройдоха поведал тамошним торговцам о новых буквах, прекрасных, как драгоценные камни. Люди столпились вокруг, чтобы послушать его басни, и мальчишка, у которого, очевидно, язычок подвешен, как надо, заставил их буквально есть у него из рук, собрав вокруг себя целую толпу. Он заявил им, что его хозяин сумел покорить сердца вельмож, и после этих его слов толпа взвыла от удовольствия, второсортного, надо признать, несмотря на весь их снобизм.
Мальчишка хвастался тем, каких титанических усилий стоит его хозяину изготовить каждую букву и оттиск на странице, как он изо всех сил старается, чтобы все было безупречно.
Услышав эти известия, я вздохнула с облегчением.
Потому что это не может длиться вечно, и Жансон неизбежно начнет опаздывать со всякими новинками. Понимаете, нам, жителям этого города, новые диковинки требуются каждый день – плохие или хорошие, неважно, главное, чтобы они были новыми. Ну, хорошо, этот Жансон изобрел новый шрифт. На это у него ушло несколько лет. И для следующего ему потребуется столько же.
Например, сегодня все те, кто еще вчера, раскрыв рот, слушал байки его посыльного, уже забыли о Жансоне. Все только и говорят, что о красной курице с острова Сан-Эразмо.
Эта курица, как клятвенно уверяет ее владелица, на протяжении двух лет была ее лучшей несушкой. Но вдруг в прошлом году она превратилась в петуха! Сначала она перестала кудахтать и начала кукарекать, а потом на голове у нее вырос гребешок. И она принялась расхаживать по двору с важным видом, словно король. Настоящий петух был уже стар и драться не пожелал. Но в следующем году, то есть в нынешнем, во дворе появился новый храбрый петух. И гребешок у курицы моментально отпал, и она снесла столько же яиц, сколько и раньше. Владелица, толстая старая дева с острова, привезла ее на рынок в корзине с яйцами. На макушке у курицы все еще виднелись остатки гребешка, пробивающиеся сквозь перья. Толпа, собравшаяся вокруг курицы, была куда больше той, что вчера слушала россказни мальчишки о Жансоне.
Когда я увидела это, сердце мое перестало таранить грудную клетку и забилось ровнее, хотя и по-прежнему быстро. «Все будет хорошо, – сказала я себе. – Мой муж победит; у него-то новинки появляются каждый день».
А потом добавила: «У моего мужа есть этот Катулл, самая главная новинка, о какой можно только мечтать, потому что он – и новый, и старый одновременно, и он знает, хотя и не догадывается об этом, чем дышат наши сердца».
Впрочем, мы еще и сами не знаем, напечатаем ли его, но я думаю, что напечатаем. Напечатаем обязательно.
Возвращаясь домой с рынка, я вдруг заметила нечто очень и очень странное: свою невестку Паолу, совещавшуюся о чем-то с рыжеволосым мужчиной, явно чужаком. Она была настолько увлечена беседой, что не заметила меня, хотя я прошла так близко, что задела ее чудесную атласную юбку – без сомнения, подарок ее нового супруга, Иоганна ди Колонья.
«Ага! – сказала я себе. – Эта Паола избавляется от своих мужей так быстро, что следующий уже, наверное, стоит в очереди, пока она празднует медовый месяц с предыдущим».
И я задрала нос кверху и гордо прошествовала мимо, ничем не показав ей, что застигла ее на месте преступления.
Вчера вечером я с удовлетворением сообщила мужу за ужином:
– На Риальто только и говорят, что о красной курице из Сан-Эразмо. Они уже перестали обсуждать Жансона.
О Паоле и ее рыжеволосом мужчине я говорить не стала. Я не могла придумать, как рассказать ему об этом, чтобы не расстроить его, и потому промолчала. Лучше уж поговорить о снижении интереса к Жансону, а о ней постараться забыть вообще.
Облегчение, отразившееся на его лице, стало для меня достаточной наградой за то, что я шпионила и вынюхивала на вонючих улочках рынка. Но я намерена узнать больше и предпринять кое-что насчет Жансона. И я сделаю это сама.
Глава вторая
Скромно незримый цветок за садовой взрастает оградой…
– Почему ты до сих пор не зачала ребенка, Сосия? – поинтересовался как-то у нее Фелис.
– Не знаю. Я не предохраняюсь. Похоже, мне это просто не нужно.
– Ты разбираешься в таких вещах?
– Ну, если бы я следовала всем рекомендациям, почерпнутым из книг Рабино! Словом, я кое-что там подсмотрела. В них пишут забавные вещи…
Фелис выразительно выгнул бровь, подбадривая ее. Сосия продолжала:
– Авиценна, один из его любимых мудрецов, говорит, что мы должны избегать одновременного извержения – и что после него я должна семь раз перекувыркнуться назад, чтобы удалить семя. Кроме того, я должна ввести себе пессарий[123], сваренный из колоцинта[124], корня мандрагоры, серы, железной окалины и семян капусты, смешанных с маслом. Есть и еще один умник, некто Альберт Великий[125], доминиканец, который жил двести лет назад, вот он пишет, что женщина должна трижды плюнуть в рот лягушке или съесть пчелу, если не хочет забеременеть.
Фелис рассмеялся, Сосия же продолжала рассказывать:
– Потом был такой Арнольд из Виллановы. Он говорит, что если женщина не хочет понести, то должна выпить воды, в которой охлаждались клещи кузнеца. Там, откуда я пришла, сербские женщины окунают пальцы в воду, оставшуюся после первого купания ребенка. Сколько пальцев окунешь, столько лет бесплодия и получишь. У Рабино есть и другие штуки – козьи мочевые пузыри и всякие травы. Он дает их бедным женщинам, которые не выживут, если родят еще детей, или не могут прокормить тех, что у них уже есть.
– Но ведь это не объясняет твоего бесплодия, не так ли? Мне просто интересно, почему ты до сих пор не забеременела. Любовью ты занимаешься, как печатный станок, безостановочно штампуя в себя мужчин, как пресс! Безупречное надежное устройство. Похоже, судьба зло подшутила над тобой, раз ты не можешь отпечатать ни единой собственной страницы.
Сосия сдалась.
– Это случилось бы… Если бы я дала свою грудь судьбе или ребенку. Но я не даю.
К этому времени она уже оделась и стояла подле двери, пряча свой гроссбух в рукав.