Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 3 Любимов Николай
Когда я ему начал читать главу из моих воспоминаний «Мудрые звуки», он, услышав эпиграф из Горького: «Церковная музыка в России – гениальна», с надрывом воскликнул:
– Слышите? Слышите? Это ж Горький говорит. Так что же они, сволочи, мне петь не дают?
Плохо жилось Михаилу Петровичу и материально. Дочь, расписывавшая турусы на колесах, когда уговаривала его уйти из хора, оказывала ему скудную помощь. Посылал ему деньги тот, кто в свое время убедил Гайдая бросить «служебную нуду» во Всеукраинской Академии наук и заняться живым делом, – взять на себя управление хором во владимирском соборе, – тогдашний настоятель собора, а впоследствии ректор Московской духовной академии протопресвитер о. Константин Ружицкий, посылал до самой своей кончины. Когда о. Константина не стало, Гайдаю пришлось туго. Уход из собора пагубно подействовал и на физическое состояние Михаила Петровича: он засел у себя дома, потом слег в больницу, и от сидения и лежания его перестали слушаться ноги. Вторая жена его, мачеха Зои Михайловны, Мария Тихоновна, говорила мне: «Я очень люблю Зоечку, но все-таки должна сказать: если бы она не уговорила Михаила Петровича уйти из собора, у него были бы ноги». Марии Тихоновне досталась нелегкая доля – ухаживать за таким больным, но свой крест она несла, по-видимому, далеко не всегда кротко. В письме от 20 февраля 1965 года Катя Соловьева делилась со мной своими впечатлениями от Гайдая: «Жаловался на Марию Тихоновну, что она его часто ругает, так как ей надоело ухаживать. Он мне сказал: „Хотел бы умереть, если бы только кто-нибудь дал яду…“»
А при мне все еще мечтал о дирижерстве. Говорил:
– Мне бы хоть маленький хорик – я бы дирижировал сидя. Весной 1965 года умерла от рака Зоя Михайловна. Эту смерть удалось скрыть от отца.
7 сентября 1965 года Катя Соловьева написала мне:
«Дорогой Николай Михайлович! Считаю своим долгом поставить Вас в известность, что М. П. доживает, очевидно, последние часы.
Находят у него опухоль предстательной железы. Сознание полное, но сердце отказывается работать… Если не трудно, напишите М. П. хоть два слова. Может, еще успеет получить».
Я тут же авиапочтой на имя Кати Соловьевой послал ему письмо, в котором писал только о своей благодарной любви к нему, но оно уже не застало его.
В письме от 25 сентября 1965 года Катя Соловьева сообщала: «6.IX во вторник М. П. отвезли в больницу. Он умер в четверг 9.IX в 3 ч. дня. Кое-кто из певчих, в том числе Пекарский, Ульяницкий, две солистки-сопрано да тенор Ковалевский пришли с венком от хора прямо на кладбище. Многие не пришли, так как в шесть часов надо уже было петь в соборе (это было в субботу), а хоронили в 5 часов. Я предложила спеть „Вечную память“, но его сын запротестовал. Он и так заволновался, когда увидел певцов, спросил: „Вы ничего не затеваете?“ Ульяницкий его успокоил, – пришли, мол, только как друзья, отдать последний долг. Ковалевский не выдержал, сказал несколько прощальных слов, в таком смысле, что М. П. был большим мастером музыки, которую не все понимают и ценят… В воскресенье после обедни Толстой (сменивший Гайдая регент Владимирского собора – Н. Л.), надо отдать ему справедливость, очень красиво спел с хором панихиду по Михаиле Петровиче…» А в письме от 28.VI.1966: «Ольга Константиновна Левкович (поклонница Гайдая) любит Вас за хорошее отношение к Мих. Петр. Она ревностно смотрит за могилой М. П. Родственники и тут себя показали…»
Я как-то написал Гайдаю, что отвожу редкие часы досуга книге своих воспоминаний, и меня особенно увлекает мысль, что я буду писать о нем.
Михаил Петрович приветствовал мой замысел, но с оговоркой: «Только, ради Бога, не вздумайте писать обо мне. В печать я, отверженный, попасть не могу…» (Письмо от 9 ноября 1962 года.)
Я сознаю, что эти строки о нем представляют собой
- Только отзвук искаженный
- Торжествующих созвучий.
И все же я счастлив, что написал о Гайдае и, хоть и в отрывках, успел написанное прочитать ему.
Перед смертью Гайдай, берегший, как потом выяснилось, все мои письма, передал их на хранение своему ближайшему другу Ольге Константиновне, которая мне об этом впоследствии сообщила.
Мне отрадно было об этом узнать – ведь я так любил его!..
Ялта, июль 1963 – Москва, август 1982.
Мутное время
Неужели не образумятся все чинящие беззаконие, съедающие народ мой, как едят хлеб, и не призывающие Господа?
Псалтирь, 13, 4
… како таковая великая преславная земля… стала в разорении, и такое великое пэрство в запустении…
Новая повесть о преславном российском пэрстве
Что там, вдали? Но я гляжу, тоскуя, Уж не вперед, нет, я гляжу назад.
Бунин
Я так устал, я так ищу покоя, Что даже мысль о полной тишине Дороже мне всего земного строя И всех других ясней, понятней мне.
Случевский
Порой я робею за отчизну любезную. Когда же она вынесет все? Когда же она проложит себе широкую дорогу?
Порой я твержу безнадежные строки Георгия Иванова:
- … никто нам не поможет,
- И не надо помогать.
Еще не приспело время для того, чтобы осмыслить все концы и начала, обозначившиеся даже в царствование «Хруща», не говоря уже о царствовании «Бровеносца в потемках», не приспело время для выводов и заключений. Что иссякнет, а что разольется, что завянет, а что расцветет, что угаснет, а что разгорится – определенный на это ответ даст грядущее.
Человека не влечет к себе близкое прошлое. Он живет настоящим, всматривается в будущее и оглядывается на далекое прошлое. Да и сама по себе эта пора не так властно притягивает к себе мое внимание, не вызывает во мне такого мучительно острого любопытства, как пора, ей предшествовавшая.
В одну из встреч я обратился к Николаю Николаевичу Вильям-Вильмонту за разъяснением каких-то событий. Он отмахнулся – сказал, что не понимает их смысла.
– Как же так? – накинулся я на него. – Ведь ты всегда все хорошо понимал!
– А мне надоело понимать нашу жизнь, – отрезал Вильмонт. Мне, грешным делом, тоже надоела сказка про белого бычка. Вот как характеризует Сталина Абдурахман Авторханов в своей книге
«Происхождение партократии»:[30]
«Разгадку удивительных успехов Сталина на путях к его личной диктатуре я нахожу, кроме прочего, в том, что он хирургическими инструментами ленинизма владел лучше, чем их изобретатель…»
«…старый, деспотический, но политический большевизм умер вместе с Лениным. Со Сталиным начинается эра нового, тиранического, но уголовного большевизма».
Авторханов обвел отчетливо видной чертой ту узкую область, где Сталин не имеет себе равных.
Вспоминается «Современная песня» Дениса Давыдова.
Нет, Сталин совсем не огромный человек, и в сравнении со Сталиным те, что, когда он скончал свои дни, полезли из щелей к власти, суть мошки да букашки. И эти мошки да букашки тоже требуют себе поклонения. И мы им кланяемся, но даже не страха ради, а только из корысти и по привычке.
Передо мной – «Литературная газета» от 19 июля 1960-го года. (Пропущенная в номере опечатка: «1950 г.» символична. А может быть, и не случайна?)
В номере девять фотоснимков. На шести в разных позах и с разными людьми запечатлен «Кукурузник». На одном оскалил верхнюю вставную челюсть Федин, по прозвищу «комиссар собственной безопасности», подобострастно глядящий на взяточницу и казнокрадку госпожу министершу Фурцеву. Тут Хрущев пожимает руку Твардовскому, здесь прогуливается с Эренбургом.
Предлагаю вниманию читателей подборку цитат из этого номера.
Из речи М. А. Суслова «За подлинно великое искусство коммунизма!»:
«Пример… твердости, последовательности и неутомимости в борьбе за мир дает нам… вся кипучая деятельность Никиты Сергеевича Хрущева. С любовью и уважением, с искренней благодарностью и восхищением говорят простые люди всех стран об этой благородной деятельности нашего Никиты Сергеевича (бурные, продолжительные аплодисменты)».
Валентин Катаев называет речь Хрущева на встрече с деятелями культуры «замечательно яркой». Турсун-3аде – просто «яркой».
Микола Бажан утверждает, что «замечательное» выступление Никиты Сергеевича Хрущева было наполнено «самой глубокой человечностью и пониманием самых тонких человеческих черт. Оно нас взволновало и вдохновило».
А вот слащавый голос матерого льстивца Исаковского:
«Хочется сказать от всего сердца большое-большое спасибо партии, правительству и лично Никите Сергеевичу Хрущеву за оказанное нам всем внимание, за привет и ласку».
В начале 60-х годов, в Ялте, на приморском бульваре, я и молодой человек, по виду – студент, остановились у стенда, на котором красовался номер «Советской культуры», где Хрущев был снят во всех позах и видах, только что не an naturel.[31]
– Это называется – «партия осудила культ личности», – обращаясь ко мне, сказал незнакомый юноша и, махнув рукой, пошел прочь.
Хрущеву дали по лысине. Не сразу, а поиграв, как и после смерти Сталина, в «коллегиальность», партийная верхушка выпихнула вперед на смену Хрущеву Брежнева. Народ откликнулся и на это событие частушками:
- Десять лет лизали жопу —
- Оказалось, что не ту.
- Но народ не унывает,
- Бодро смотрит он вперед. Н
- аша партия родная
- Нам другую подберет.
И подобрала.
И вот уже Брежнев – «генеральный секретарь». Это сталинское звание Хрущев, ниспровергатель культа личности, присвоить себе постыдился. И опять зажили «по-брежнему»: речи Брежнева, издаваемые массовыми тиражами, сборники его речей, портреты в газетах, плакаты с его физиономией, выражение коей глубокомыслием не отличается, цитаты из Брежнева в речах и статьях, изъявления благодарности «партии и лично товарищу Брежневу…»
Кричали «ура» Сталину.
Кричали «ура» Хрущеву.
Кричали «ура» Брежневу.
«Значит, еще не конец… Значит, дурацкие головы, судьба будет еще хлестать вас по щекам до тех пор, пока не поумнеете…» (В. В. Шульгин, «1920 год»).
Я начинаю думать, что гениальнейшее произведение русской литературы – это «Квартет» Крылова.
Самое важное и самое горько-отрадное событие послесталинской эры – посмертная и прижизненная реабилитация невинно осужденных. Но до чего же мы отвыкли от справедливости! Ведь Хрущев исполнил свой прямой долг, а за это не благодарят. Если б у членов Политбюро было хоть какое-то подобие совести, они должны были бы выйти на Лобное место и коленопреклоненно просить прощения у народов, населяющих Землю Русскую, за все зло, какое они им причинили.
К тому же реабилитация – это было оружие Хрущева в той войне, какую он вел внутри партии, в борьбе за власть, это была для него ступень к трону и – одновременно – наживка, на которую клюнула советская интеллигенция, на которую клюнули и за границей. Кое-кто клюет на эту наживку и по сей день.
Для Хрущева, как и для Брежнева, характерна политика трусливых полумер.
Хрущев не довел реабилитации до конца. За гранью реабилитации остались многие видные партийные и государственные деятели, врачи Плетнев, Казаков и Левин, мнимые «вредители». Хрущев перестрелял верхушку МГБ, представлявшую непосредственную опасность для новой партийно-правительственной верхушки, но не вывел за ушко да на солнышко тьму тем палачей и стукачей. Ведь подумать только: в каждом захолустном районном центришке официальных палачей, палачей в форме НКВД—МТБ при Сталине было не меньше пяти штук. Если устроить над ними суды, то не хватило бы судей. А мы еще имеем наглость драть горло из-за того, что каких-то «военных преступников» за границей до сих пор не выловили, не притянули к суду, судили слишком, по нашему мнению, мягко, досрочно выпустили. Уж чья бы корова мычала…
При Ильиче номер два начали выпускать за границу, но – выборочно и ставя бесчисленные палки в колеса.
Массовые аресты со смертью Сталина прекратились, но аресты, ссылки, концлагеря как меры пресечения и наказания для «политических» Хрущев не отменил. При нем было на скорую руку сляпано несколько судов над черным и белым духовенством. При Брежневе «филандропы» тоже не дремлют. Время от времени варганятся суды над интеллигенцией. Архиепископа Калужского и Боровского Ермогена за смелые письма патриарху Алексию о положении православной церкви в СССР и за борьбу против закрытия церквей в его епархии духовные власти по указке светских заточили в Жировицкий монастырь.
Брежнев проявил себя новатором в пенитенциарной системе: при нем стали сажать инакомыслящих в «психушки». Ну чем не гуманизм? Не тюрьма, не каторга, а психиатрическая лечебница!..
Сталин устраивал в «странах народной демократии» («социалистических» тож) путчи со смертной казнью через расстреляние и через повешение. Хрущев двинул против венгерских женщин и детей танки. Брежнев совершил разбойничье нападение на Чехословакию.
По-прежнему мы «суем свой нос в чужой вопрос». Отлаживаем и обеспорточиваем свой народ, оказывая «бескорыстную братскую помощь». Но в «братьях» мы с течением времени наживаем себе злейших врагов. Наши происки сплачивают антикоммунистов и вызывают их яростное противодействие. Еще неизвестно, пришел ли бы Гитлер к власти, если б мы, следуя ленинской теории «слабого звена», не поставили ставку на революцию в Германии и не начали там шебаршить. Национал-социалистов выдвинул на арену истории не только глупо бесчеловечный Версальский договор, но и угроза коммунистического нападения.
По-прежнему мы стараемся околпачить правительства свободных стран, и время от времени нам это удается. Мы шумим о разрядке напряженности, о нашем «миролюбии», и под «миролюбивый» этот шумок отхватываем то Кубу, то Вьетнам, то Анголу, «…не о мире говорят они, но против мирных земли составляют лукавые замыслы» (Псалтирь, 34, 20).
При Сталине оплевали, исключили из Союза писателей, долго не печатали и морили голодом Зощенко и Ахматову. При Хрущеве учинили многодневное поругивание Пастернака и наказали и его исключением из Союза и временным отсечением от литературы. При Брежневе перестали печатать, исключили из Союза, долго травили, потом выслали за границу Солженицына.
По-прежнему выбрасываются бешеные деньги на строительство никому не нужных сооружений. Текут каналы и реки, потом замирают.
Прокладываются железные дороги, вроде Байкало-Амурской (БАМ’а), как когда-то прокладывался Турксиб (Туркестано-Сибирская железная дорога). А кому на пользу? Пока – собирателям фольклора:
- Там, где раньше тигры срали,
- Мы проводим магистрали.
Страна оскудевает. Люди излодырничались, огрубели. Корни этого явления – в 18—21-м, в 30-х, в 41–45 годах. Красный террор первых лет революции, коллективизация и раскулачивание, натиск на религию, ежовщина, эпоха Великой Отечественной войны, которая в тылу была эпохой великого взяточничества и воровства… Мошкам и букашкам не под силу остановить экономический и духовный распад, не под силу, да и не охота, – «после нас хоть трава не расти». «Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон человечества», – утверждает в «Идиоте» Достоевский. Из нашего свода законов этот закон выпал.
Мне противно ходить по московским улицам.
Шульгин пишет в «Днях»:
«…отвращение залило мою душу, и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность „великой русской революции“.
«Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросала в думу все новые и новые лица… Но сколько их ни было – у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное…»
Как в Государственной думе после Февральской революции, лица на улицах сливаются зачастую в одно – безликое и безличное. При Сталине преобладало «гнусно-дьявольски-злобное». И тогда мою душу заливал страх. Особенно охамел московский люд при Хрущеве (каков пастырь, таково и стадо; Сталин был людоед», как он выражался, но – снаружи – не хам), и теперь на улицах преобладает лицо «гнусно-животно-тупое». И душу мою заливает отвращение.
В начале революции в партии и в комсомоле были люди, хотя в большинстве малограмотные, но убежденные – я знал таких людей. Теперь туда прутся шкурники – ради карьеры, ради квартир, ради снабжения и занимают должности не по уму, не по способностям и не по культурному уровню. Они расползлись всюду, как тараканы и клопы. Еще в 20-х годах пели:
- Большевики теперь везде:
- В губсовнархозах,
- Во всех совхозах,
- Во всех ячейках РКП.
Величайший русский пророк Достоевский, видя будущее до мельчайших подробностей, предрек в «Бесах» те правительственные дачи-дворцы, и машины, и жратву до отвала. «Почему это… шепнул мне… Степан Трофимович… все отчаянные социалисты и коммунисты в то же время и такие неимоверные скряги, приобретатели, собственники…»
Русский народ и встарь приближался порой к пределу духовного вырождения. Пешему и конному не было проходу от лихих людей, от шишей. Нынче в лесах и на шоссейных дорогах шишей поубавилось, но зато шиши теперь всюду. Шиши занимают посты первых секретарей ЦК и разворовывают целые республики, их жены берут взятки только бриллиантами. Шиши стоят во главе министерств. Шиши стоят во главе редакций журналов. Шиши в модных костюмах возглавляют отделы в издательствах и вставляют в планы книги за взятки. Шиши возглавляют факультеты высших учебных заведений и за взятки принимают студентов, делясь с подчиненными. Шиши в белых халатах ведают отделениями больниц и за взятки кладут больных на исследование, за взятки помещают в однокоечные и двухкоечные палаты, за взятки делают операции, за взятки оказывают помощь больным сиделки (бесплатное здравоохранение в Советском Союзе – это сказка для детей). Шиши облепили торговлю. Шиши – в магазинах, шиши – в палатках, шиши – у лотков. Они пускают товар «налево», будь то кремплен, икра или однотомник Булгакова. Обмеривают и обвешивают нагло, как и не снилось толстопузым купчинам. Шиши-фармацевты за взятки отпускают лекарства. Вам не продают, а «делают», «устраивают», вы не покупаете, а «пробиваете», «выбиваете» и «достаете». «Баш на баш», «я тебе, а ты мне» – на этом строятся у нас деловые отношения.
Недаром, когда наша правящая партия получила название «ВКП(б)», народ расшифровал его (голь хитра и на выдумку, и на горькую шутку): «Воры, Казнокрады, Проститутки (бляди)», ВСНХ – «Воруй Смелее Нет Хозяина», ГУМ (Государственный Универсальный Магазин) – «Грабь Умело Москву».
Впрочем, нынешние шиши ходят и с топорами.
Ученики Полянской школы Перемышльского района под руководством директора школы Левашкевича насадили лес.
12 января 1975 года Левашкевич писал мне:
«В нашем школьном лесу хищнически вырубили и украли около 300 елок, а в Калуге, недалеко от памятника Циолковскому, хулиганы срубили голубую ель и утащили».
В Москве полным-полно модников и модниц, щеголей и щеголих. А в магазинах очереди и за предметами первой необходимости, и за всякой косметической чепухой. Так в Москве. А что же в провинции?..
Еще в 29-м году наши газеты орали: «Ликвидируем „хвосты“, ликвидируем очереди!» А воз и ныне там. И газеты уже не орут.
11 декабря 1964 года Григорий Владимирович Будилин писал мне из Комсомольска-на-Волге (ныне – Тольятти) Ставропольского района Самарской (Куйбышевской) области:
«У нас перебои со снабжением молоком, молочными продуктами и мясом. Я ежедневно „при звездах и при луне“ иду в очередь и часов в 9 получаю 2 литра молока. Раньше молоко отпускали одною посудиной 1 литр, а теперь „умные головы“ приказали отпускать „через автомат“, который работает в два с лишним раза медленнее ручной продажи».
За последние годы положение с продуктами в стране резко ухудшилось, даже в «образцовой» Москве.
Моя тетка, Софья Михайловна Любимова, писала нам 15 ноября 1962 года из Новинской больницы (Малоярославецкий район Калужской области):
«Живем мы потихоньку. Вспоминаем, грустим… Грустим о прошлом, о тех, что были и ушли навеки. Грустим и о настоящем. Здесь окрестные деревни опустели. Вместо большого Нового Села осталось 10 полуразвалившихся домишек, а в них одни старики. Вместо Большой Крапивны три разваленных домишки с древними обитателями и т. д. Осенью на уборке урожая работали школы, и к октябрю ребятам не выставили отметок, они не учились.
В больнице на место служащих, ушедших весною, никого нет, молодежь не идет работать в деревню».
И до сей поры урожай собирают сельские и городские школьники, студенты, преподаватели, редакторы, инженеры, парикмахеры… Каждую осень горожан «посылают на картошку».
В 64-м году мы с женой навестили Новинку, и нам в глаза отовсюду глядело с какой-то печальной и строгой укоризной, как будто во всем виноваты мы, запустенье.
Мы заблудились по дороге в Новинку, потому что я не нашел целой деревеньки. Днем по больничному двору, в былые времена – оживленному, почти никто не ходил, не было слышно голосов сиделок, прачек, кухарок, дворников. В больнице почти никто не лежал – местное население вымерло или выехало.
Мы пошли в лес. Позарастали стежки-дорожки. Кому и куда ездить? Кому ходить по ягоды, по грибы?..
Когда попадаешь в наши захолустные городишки, кажется, что они погрузились на дно – только не морское, а водочное.
Что осталось у меня в памяти от Борисоглеба, где я побывал в июле 66-го года, помимо неповторимой красоты его обители (каждая русская обитель красива по-своему) и живописности его местоположения? Клозетная вонь из бывших келий и беспомощно болтающиеся ноги двух пьяниц, которых среди бела дня везли в коляске милицейского мотоцикла.
Во Владимире есть улица Сунят-Сена, улица Красного Профинтерна.
А посетители владимирского ресторана «Заря» натощак дуют коньяк с пивом.
В Калуге мы с моим сыном Борей ходили на могилу моей матери, его бабушки, похороненной на Пятницком кладбище.
Возвращаемся. На главной дорожке, напротив изуродованной церкви, двое пьянчуг. К одному из них подбирается на цыпочках женщина и все норовит ударить его, но он вовремя оглядывается, и она отбегает. Наконец она подкралась и – трах его по заднице! – к великому удовольствию регочущих зрителей. Пьянчужка припустился было за ней, но его плохо слушались ноги, а она, – по-видимому, дражайшая его половина, – была такова!..
На глазах у моего сына блеснули слезы:
– Что если бы это увидел Бунин? Он бы вернулся во Францию!
В Перемышле моего сына ожидали такого же рода впечатления.
Пошли мы с ним на кладбище. Среди могил расположились лица обоего пола – выпивают и закусывают. В Завершье – белым днем – посреди улицы валяется упившийся. В мои перемышльские времена я такого «пейзажа и жанра» не видел.
Пока мы с Борей ходили по Перемышлю, он время от времени с горестным недоумением поглядывал на меня. Я читал в его глазах: «Что же ты мне плел небылицы про Перемышль? Ни одного интеллигентного лица. На месте древних храмов – развалины, бесформенные каменные громады».
Перемышль утратил цельный облик уютного уездного города. Магазины со стеклянными витринами и дверями и высокие дома соседствуют с лачужками.
В 66-м году мы с женой побывали в Юрьеве-Польском. Там бросились нам в глаза вывески: «Магазин-салон», «Весна» и, конечно, не «Мастерская по ремонту телевизоров», а «Ателье». Но на всех его улицах нас преследовал запах куриного и гусиного помета, из коего образовался бордюр вокруг Георгиевского собора.
«Идиотизм деревенской жизни» у нас в полном расцвете, но то и дело натыкаешься и на идиотизм жизни городской.
«Ресторан закрыт на обед» – это ли не идиотизм?
В Калуге, на радость гуляющим в Городском саду, наконец-то оборудовали подземную общественную уборную. Бодрым шагом направляюсь к ней. Увы! «Санитарный час»…
Драки со смертоубийствами – явление бытовое в градах и весях.
Будилин писал мне 4 января 1975 года: «Дочь часто меня ругает за то, что я сражался за Советскую власть. Пьянство, воровство, убийства (в Куйбышевской области число расстрелов за убийства рекордное)…»
Из Перемышля Левашкевич писал мне в сентябре 1974 года: «Пьянка „процветает“ и среди молодежи. Некоторые еще и работать не научились, а уж надо посылать на принудительное лечение, многие теряют здоровье, немало случаев смертельного исхода».
А в ноябре того же года: «За неполный этот год 16 здоровых мужиков умерло от вина, пьют здорово и женщины… Всякие празднества превращают в страшную пьянку, следствием чего бывают драки и убийства… Как же все изменилось, где же та молодежь, которая увлекалась литературой и не помышляла о пьянке? Где же наши любительские кружки, которые с таким увлечением ставили спектакли, устраивали литературные вечера? По-видимому, телевизор, кроме положительной роли, имеет и серьезные отрицательные стороны. Люди стали меньше общаться, меньше читать, меньше думать. Времени у людей стало мало, все тянет телевизор, а там порой такая программа, что польза от нее сомнительна».
Первое мая 64-го года. Москва.
В трамвай номер пять ввалились полупьяные парни – с гоготом, с матом. Походя сбили с головы сидящего пассажира шапку. На следующей остановке, не взяв билетов, сошли.
Вагоновожатая:
– Молодежь совсем совесть потеряла. Пожилая женщина, обращаясь ко мне:
– Да, ищи совесть у теперешней молодежи! Она ее в детстве с соплями проглотила.
Трудно доискаться у теперешней молодежи и стыда. Один вид голубовеких девиц в «мини» «до полного опупения», посиживающих в обнимку с кавалерами-лохмачами на лавочках в скверах и залихватски пускающих изо рта сигареточный дым, может привести в отчаяние. Глядя на родителей, пьют школьники и школьницы. Ученицы старших классов беременеют, делают аборты.
Так-то оно так… Вот полежал я в 1975 году в хирургическом корпусе 52-й Московской городской больницы и увидел молодежь мыслящую и отзывчивую. Первое время я ни глазам, ни ушам своим не поверил. Ни одного не то что похабного, а просто грубого слова… Все мои «сопалатники» были на ногах, один я лежачий больной. И как же заботливо они за мной ухаживали, с какой безотказной готовностью исполняли мои просьбы, которыми я, нервничая, докучал им!
И все это были не рафинированные интеллигенты, а шоферы, электрики и простые рабочие. Нет, добро не стерлось с лица нашей земли, как мне казалось иной раз, когда я шел по московским улицам, ехал в метро или заходил в магазин.
А сколько юношей и девушек дорвалось теперь до Достоевского! Молодежь простояла у книжных магазинов несколько ночей кряду, чтобы подписаться на полное собрание его сочинений. Невежественное наше начальство проглядело «вредность» Достоевского – проглядело потому, что не читало его, во всяком случае не читало его записных книжек, относящихся к «Бесам», хотя они были выпущены у нас отдельным изданием в 35-м году. Когда вышел том собрания с материалами к «Бесам», начальство спохватилось, да поздно. Хотели было прихлопнуть издание – посыпались возмущенные письма читателей, поднялся шум за границей – пришлось пойти на уступки. Как посравнить да посмотреть… Как вспомнишь рассказ Леонида Петровича Гроссмана о студентке, которую в 30-м году вышвырнули из вуза за то, что она решила специализироваться по Достоевскому; как вспомнишь замечательного собирателя грамофонных пластинок, киевлянина Сергея Николаевича Оголевца, который рассказывал мне, что в Киевском университете ему в 20-х годах не дали заниматься Достоевским и он ушел из университета и весь отдался своей страсти к коллекционированию грамофонных пластинок: «Иначе я бы задохнулся от тоски и от злобы», – добавил он… Как вспомнишь Андре Жида, в 36-м году побывавшего в СССР, обратившего внимание на то, что советская молодежь не читает Достоевского, и в своей книге «По возвращении из СССР» писавшего о том, что то ли сама молодежь отшатнулась от Достоевского, то ли ее отшатнули… Как вспомнишь – нет, все-таки посветлело! Дорвалась молодежь и до русских философов-идеалистов XX века. Не говоря уже о времени Сталина, когда за коллективное изучение Владимира Соловьева студентов отправляли в концлагерь, а у многих недоставало любознательности почитать даже тех, кого свободно выдавали в университетских и институтских читальных залах (того же Достоевского, дореволюционные и послереволюционные советские издания Бунина), ибо наши граждане еще на школьной скамье приучались познавать «от сих и до сих» только то, что учителя отмечали им ногтем, но и в 50-х и даже в 60-х годах такой стремительностью марксистско-ленинскобежная сила не обладала.
Благодаря работам Лихачева и его школы, благодаря работам Лазарева и поэта в искусствоведении Алпатова пробудился интерес к культуре древней Руси, к житиям, к тем, чьи жития вдохновляли агиографов, к самим агиографам, к искусству древних живописцев и зодчих. Молодое поколение ощутило под ногами почву. Слово Родина постепенно очищается в его глазах от налипшей на него газетной и лозунговой грязи, в нем просыпается национальное самосознание, вытравлявшееся у нас с 17-го и до середины 30-х годов. Вот откуда его тяга к славянофилам, в частности – к Хомякову, полное собрание стихотворений которого наконец-то у нас издали, вот откуда его увлечение «почвенником» Аполлоном Григорьевым, и к избранным статьям, и к почти всему поэтическому наследию которого тоже не так давно получил доступ более или менее широкий читатель.
Молодое поколение открыло для себя Флоренского, и его образ – образ священнослужителя, мыслителя, математика, физика – способствовал тому, что теперь многие из трудящихся в области точных наук, в области техники куда лучше чувствуют и понимают литературу, живопись, архитектуру, театр и музыку, нежели многие «гуманитарии».
Нет, бегут, отовсюду бегут вешние воды. То уйдут под снеговую глыбу и там чуть слышно булькают и урчат, то вырвутся на волю и разольются с широким, шумным и задорным плеском.
Языки развязались. Идет «треп» везде – в больницах, в домах отдыха, на вечеринках. Ругают не «лично товарища Брежнева», хотя и про него рассказывают анекдотики, а «систему», и уж зато ее ругают всласть, как ругают и предшественников Брежнева.
Я лежал в больнице имени Склифосовского в 61-м году. В круг тем, избиравшихся больными для разговоров, политика тогда не входила.
Из разговоров, слышанных мною в больничной палате в 75-м году:
– Коммунизм построить нельзя. Что нам говорят и пишут – это все брехня, – решительно утверждает молодой электрик.
– Отсутствие безработицы рано или поздно нас доконает, – говорит инженер.
– Вот в газетах все ехидничают по поводу того, что убийцы Кеннеди так до сих пор и не найдены. А почему же нам до сих пор не сказали, кто убил Кирова?
Это говорит полковник – «отставник», коммунист…
В писательском санатории «Малеевка» старший редактор отдела литературоведения и критики издательства «Художественная литература» в скобках замечает:
– Ленин и Сталин – одна сатана. Былые кумиры рухнули. Обломки валяются в грязи. От их имен тошнит, особенно – молодежь.
В августе 68-го года иду с Переделкинского кладбища – побыл у могилы Пастернака.
Поравнялся с двумя стариками, как можно предположить – «старыми большевиками» – ведь тут неподалеку их комфортабельная «богадельня». Спрашивают меня, всегда ли была высокая ограда вокруг патриаршего дома или это он сам так огородился.
– Не знаю, – ответил я. Один из стариков:
– Правду Ленин говорил, что с религией никакого мира и соглашения быть не может.
Мимо проходит молодой человек, по виду – техник или инженер, с грубоватым, но приятным, открытым лицом. Услыхал эти слова – не выдержал:
– А, идите вы на хрен с вашим Лениным! В эпоху Сталина я при моих детях частенько напевал:
- Зиночка с корзиночкой ходила по грибы,
- Спутала дороженьки – попала не туды.
Мой маленький сын, увидев в сберкассе на Тверской огромный портрет Ленина и Сталина, во все горло запел свой вариант:
- Ленин и Сталин ходили по грибы,
- Спутали дороженьки, попали не туды.
Мать – скорей его за руку и опрометью на улицу. Вспоминается давний анекдот. Один человек спрашивает объяснения у другого:
– Что такое правый уклон?
– Это – лицом к селу.
– А левый?
– Это – лицом к городу.
– А генеральная линия?
– Ну, а это ни к селу, ни к городу.
Чехов в письме Плещееву от 14 мая 1889 года употребил выражение: «Измошенничавшийся душевно русский интеллигент среднего пошиба». Что бы он сказал теперь? В наши дни особенно измошенничался интеллигент не среднего, а высокого пошиба. И еще неизвестно, кто кого перемошенничал: «ретроград» – «либерала» или же «ретрограда» – «либерал». У нас давно уже «смешались шашки». Снова обращаюсь к «Современной песне» Дениса Давыдова:
- Всякий маменькин сынок,
- Всякий обирала,
- Модных бредней дурачок
- Корчит либерала.
Театр «Современник», когда им управлял Ефремов, поставил при Хрущеве (самое время!) антирелигиозную пьесу Тендрякова «Без креста». «Новый мир» Твардовского устами «либерала» Лакшина расхвалил громилу в юбке Усиевич.
…А все-таки при Ленине и при Сталине такой человек-событие, как Солженицын, был бы невозможен.
И все-таки никто, кроме Твардовского, его бы не напечатал. И об этом тоже забывать нельзя.
Русский интеллигент высокого пошиба спокон веку особой тонкостью художественного вкуса не отличался. Он увлекался Бенедиктовым, а не поздним Пушкиным, Игорем Северянином, а не Сологубом. В наши дни безвкусица – стихийное бедствие. Какие танцы-плясы устраивались еще недавно вокруг Евтушенко и Вознесенского! О такой популярности могли бы мечтать в свое время Есенин и Маяковский. Маяковский в поэме «Во весь голос» в изнеможении от тягомотины учеников Сельвинского, «констромольских» графоманов, чертыхнулся:
- Кудреватые Митрейки,
- мудреватые Кудрейки —
- Кто их, к черту, разберет.
Мне же хочется сказать:
- Горлопаны Евтушенки
- и кривляки Вознесенки —
- Кто их, к черту, разберет?
Слава Богу, теперь танцы-плясы как будто слегка приутихли. Публика приступом брала места на спектакли уцененных Мейерхольдов, которых словно имел в виду Лев Толстой в беседе с Гольденвейзером: «…когда нет настоящего таланта, и начинают стараться во что бы то ни стало сделать что-то новое, необыкновенное, тогда искусство идет к чертовой матери».[32]
Кажется, никогда еще в России не была столь всевластной мода. Ну как не прочитать «Мастера и Маргариту», если о нем говорит весь советский бомонд? Что «Мастер и Маргарита» требует хотя бы поверхностного знакомства с Евангелием – это нам невдомек. Пусть мы ни бельмеса не поймем в романе, но признаться в том, что мы его не читали? Да ведь нам же бросят самый для нас страшный упрек – в том, что мы отстали от жизни. А что при обсуждении романа мы оскандалимся – это нам как с гуся вода.
Одна дама, издательский редактор, спросила меня:
– Булгаков в Понтии Пилате вывел Сталина? Да, пожалуй, таких горе-интерпретаторов «Мастера и Маргариты» большинство. А зато настоятель храма «Николы-в-Кузнецах» Всеволод Дмитриевич Шпиллер рассказывал мне, что нередко на его вопрос, обращенный к желающим креститься юношам и девушкам, что послужило первым толчком к их богоискательству, следовал ответ:
– «Мастер и Маргарита» Булгакова. Погибшим древностям русским несть числа – погибшим, главным образом, не от руки немецких варваров, а от руки варваров советских.
Вот что писала мне из Калуги 27 июня 1976 года моя знакомая, до сумасшествия влюбленная во всяческую калужскую старину, Генриетта Михайловна Морозова о Лютиковом монастыре XVI века, который я упоминал в главах о моем детстве:
«Остался в чистом поле небольшой пригорок с грудой камней, кустиками сирени, в некоторых местах остатки крепостной стены.
Видно, там поработал экскаватор: рядом с ямой, из которой выгребали песок, рассыпаны человеческие кости, черепа и две надгробные плиты XVII–XVIII вв. На одной ясно читается: «Стольник Петр Севастьянович Хитрово». По энциклопедии – братья его жили на рубеже XVII–XVIII вв. А Богдан Матвеевич Хитрово был вкладчиком этого монастыря».
Что-то все еще гибнет, придя уже в полную ветхость, что-то «рухают» неумелые реставраторы – напомню трагический конец перемышльского Успенского собора. Раздражают стада туристов, мчащиеся по Новгородам и Суздалям. Раздражает помешательство советских нуворишей на собрании древних икон. И все-таки собирать иконы – даже для того, чтобы похвастаться коллекцией, даже для того, чтобы угнаться за модой, даже для того, чтобы вложить в них падающие с невероятной быстротой деньги, – лучше, чем жечь иконы, как жгли их в 30-х годах. Лучше неумело реставрировать храмы, чем взрывать их. Пусть лучше носятся стада туристов. В стадах найдутся любители. А любители, глядишь, со временем станут знатоками. Иные мне признавались, что от любви к иконописи они приходили к Богу.
Оскудение охватывает все области жизни в Советском Союзе. Редеют леса. Мелеют и загрязняются реки. Убывает зверье. Убывает рыба. Ощущается нехватка сырья, топлива, электроэнергии, продуктов, воды. Начальство сверху донизу хозяйничает, заботясь о том, чтобы хватило на его век, а «после нас хоть потоп». Крафт, герой романа Достоевского «Подросток», рассуждает так, словно живет в России Брежнева: «…безлесят Россию, истощают в ней почву… Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России, все живут только бы с них достало…»
Если бы Ал. Конст. Толстой писал «Историю государства Российского» в наши дни, он изменил бы ее припев («Земля наша обильна, Порядка в ней лишь нет»), ибо в нашей земле уже не просто нет порядка, а везде сплошной беспорядок, и сама земля давно перестала быть обильной.
Духовно измельчал народ. Пали нравы. Очерствели, ожесточились сердца. Обеднела живопись. Обезобразилось зодчество. Захудала литература. Обнищал театр. Искривлялись режиссеры. Замирают музыка и пение.
Количество писателей растет неуемно. Но тут закон диалектики подкачал: количество в качество не переходит.
Довоенный анекдот: в Москве по Лаврушинскому переулку идет приезжий, останавливается против самого высокого дома и спрашивает первого встречного:
– Что это за дом?
– Это дом писателей!
– Хм! Такой дом, а читать нечего… Теперь писатели занимают в Москве целые кварталы, а читать почти
нечего.
Но то анекдот, а вот – из действительности… Перед открытием Первого Всесоюзного съезда писателей (1934 год) в Колонный зал Дома Союзов вошел Андре Мальро и, обведя глазами собравшихся, в ужасе воскликнул:
– Mon Dieu! Et tout sa ecrit? (Боже! И это все пишет?)
Побывал бы он на послевоенных съездах – не так бы еще устрашился.
А читать, и правда, почти нечего.
Управляют «творческими союзами» и театрами чиновники ищущие и не пишущие, играющие и ставящие и не играющие и не ставящие, малюющие и не малюющие. Одни других стоят. Настоящая литература упразднена за ненадобностью и даже за вредностью ее для партии и правительства, а вот департаменты, именующие себя «творческими союзами», джунглеобразно разрослись. Ведь нужно же кому-то надзирать за писателями, а то как бы, не ровен час, не завелась крамола, нужно встречать и провожать заморских гостей, послеживать за ними и пытаться заморочить им головы, нужно вытаптывать смелые таланты, вдруг, несмотря на холод и зной, кое-где вырастающие, наконец, необходима кормушка для первых секретарей, для членов секретариата и для секретуток.
«Если человек присасывается к делу, ему чуждому, например, к искусству, то он, за невозможностью стать художником, неминуемо становится чиновником», – писал в дневнике Чехов.
По бессмертному определению проживавшего одно время у нас немецкого поэта Франца Лешницера, Союз советских писателей это «Союз пузателей и пивателей».
Тяжкие годины на Руси бывали, но на выручку народу приходили Александр Невский, Сергий Радонежский, Минин и Пожарский. Кого-то Бог нам пошлет теперь?..
Да, мы живем в мутное время. Пожалуй, в более мутное, чем когда бы то ни было. Но в этой мути все-таки что-то проясняется. В этой смуте улавливается стремление к согласию – пусть пока оно четче проступает в отрицании, чем в утверждении. В этой жути уже не так страшно.
«Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься?»
«Милость и истина встретятся, правда и мир облобызаются».
Москва, август 1976
Послесловие
… разве вся жизнь моя не стоит благодарности?.. разве прекрасная жизнь тех прекрасных душ, с которыми встречалась душа моя, не вызывает благодарности?
Гоголь (Из письма к С. Т. Аксакову от 6/18 августа 1842 года)
Годы идут. А мечты не отлетают. Только с годами они – смирней и скромней.
Хорошо бы поехать в края незнаемые и долго смотреть в окно автобуса, как расстилается исчерна-фиолетовый, цвета моря в грозу, гудрон.
Хорошо бы побродить по вечерним улицам нового для меня города с фонарями, похожими на крупные ландыши.
Хорошо бы побродить по зимнему хвойному лесу в погожий день, когда верхушки сосен, облитые солнечным светом, издали напоминают верхушки осенних пожелтевших лип.
Посмотреть бы еще хоть разок на высокое украинское небо! (Первое, что поразило меня, когда я выходил на станциях по дороге в Киев: безоблачный небосвод все выше и выше.)
Хорошо бы постоять в Калуге на самом верху бывшей Никитской улицы и посмотреть вдаль. Ее крутого спуска к Оке и самой Оки не видно. Виден только противоположный берег реки. И кажется, будто улица с ее асфальтом и городскими строениями вырывается прямо в поле. Но только теперь противоположный берег застроен, и красоты уже нет.
Хорошо бы побывать в стране детства, когда все дома кажутся высокими, а все взрослые умными.
Теперь, когда жизнь пошла под уклон, я особенно живо чувствую, как я был счастлив и в детстве, и в юности, и в зрелые годы. И каждая мелочь той жизни теперь – на расстоянии – разрастается в событие.
Я благодарен моей матери, всем моим родным по крови и духу, всем, кто обогащал меня знаниями, возвышал мою душу, украшал мою жизнь, протягивал мне руку помощи, подавал пример добротолюбия.
Сны мне, за редким исключением, не запоминаются, кроме тех, что повторяются время от времени, как темы в музыке.
А вот этот сон я видел только раз, в ледяных потьмах начала пятидесятых годов, и с тех пор он с моей памятью не разлучается.
Я еду по Москве. Позабыл – на чем.
Сперва – по Мясницкой. Потом вылетаю на Лубянку. Проезжая площадь, я напряженно смотрю прямо перед собой. Я боюсь посмотреть направо. Это – отражение яви: тогда я близко не подходил к Тайному приказу и не глядел в его сторону. Мчусь дальше, сворачиваю на Красную площадь. Вдоль кремлевской стены мечется нечисть. Чудища и уродцы пляшут дикую пляску, дерутся, визжат. Стоило мне показаться – и они ощеривают на меня клыки. Я благополучно пролетаю мимо них вниз, к реке.
… Тут провал в сонном сознании… И вот уже внутреннее зрение бодрствует вновь.