Нано и порно Бычков Андрей
И словно бы изогнувшись тяжелой мраморной балкой стала нависать тут над ними обоими пауза. Пауза нависала так долго, что казалось, как будто она размышляет, разрываться ей, на хуй, или не разрываться. И наконец разорвалась.
– А знаешь шо?! – разорвалась вдруг пауза так, что даже брызги слюны ее неприятно похолодили Алексею Петровичу лицо. – А у меня-то тыть тоже простатит!
И фуражка радостно зашевелила усами:
– «Простанорм»-то пробовал? Или эта, как его, лучше «витапрекс»?
Тут фуражка глубоко-глубоко вздохнула.
– Ладно, дуй, давай, – ласково сказала она. – По эскалатору и направо. Да до выхода чтоб дотерпел.
Алексей Петрович икнул, пожал появившуюся откуда-то из-под фуражки волосатую руку, и, словно бы подхватив сам себя, понесся по ребристым, аккордеонным ступенькам. Они тянули его наверх, навстречу размашистым стеклянным дверям. И вот уже выбрасывали на улицу, где Алексей Петрович наконец мощно облегчался на какой-то гранитный куб.
Заправив хер свой обратно в штаны, он тупо посмотрел на обмоченную стенку гранита. Ему вдруг показалось, что сверху на него кто-то укоризненно смотрит. Алексей Петрович поднял взгляд и увидел над собой огромные копыта. Каменный всадник сверкал в свете звезд и луны.
– Ну, чё, бля, пялишься, – сказал ему памятник. – Доставай записную книжечку.
Алексей Петрович достал блокнот, который всегда носил с собой.
– Итак, записывай, – сказал ему памятник. – Первое, мир не спасти, ни хуя не спасти. Это ты уже знаешь и без меня. А теперь пометь себе, пункт второй: но спасать, блядь, можно и нужно! Третий: и без жертвы тут не обойтись никак. Четвертый: а где жертва, там, сука, и казнь. Пятый: каждый сам, на хуй, волен выбирать себе казнь. Шестой: в казни обязательно должны участвовать интеллигенты. Понял?
Алексей Петрович кивнул. Все шесть пунктов были ровно законспектированы им в столбец.
– Ну тогда пока все, пиздец. Теперь – детей зачинать!
– А как вас, извините, зовут? – восторженно спросил Алексей Петрович.
– Давай, съебывай по быстрому. Узнаешь еще, как меня зовут. И чтоб, блядь, не оглядывался!
Алексей Петрович спрятал записную книжечку и побежал рысцой.
Глава третья
Всю эту неделю Ольга Степановна была счастлива. С утра и до вечера в ее спальне соловьями визжала кровать.
«Бли-цко… бли-цко!» – визжало пружинами из окна спальни так, что даже уличные коты застывали над своими возлюбленными.
В этом леденящим жилы «блицко» было и что-то жестоко скачущее по полям, и что-то звенящее в дали и наконец даже и что-то блистательное в своей непримиримой тотальности.
Словом, коты, как выразился один из хитрожопых уличных прохожих, были «ну просто в отпаде». Прохожий этот тоже, разумеется, слышал и крики и визг из Осининского окна. Но в отличие от котов, воспринимал их не так трагично, а, скорее, по-человечески.
Всю эту неделю Алексей Петрович также был счастлив. С усердием доказывал он жене, что в ту роковую соловьиную ночь был он не «с женщиной», как откровенно выразилась Ольга Степановна, а с источником высшей мужской силы. И что сила эта способна позаботиться и об их потомстве. Надо сказать, что в эту неделю у Алексея Петровича появились вдруг и силы продолжить работу и над своей давно заброшенной метафизической рукописью.
Конечно, Алексей Петрович не забыл и про те непонятные и торжественные сны, которые явились ему в прошлую среду. Конечно же, он собирался проанализировать и их у своего носатого Навуходоносора. Но все эти дни он все же предпочитал о них напрочь не вспоминать.
Фантастическое чувство, одним махом проваливающее в себя мир, отменяющее в себе мир – со всей его бижутерией, бухгалтерией и бакалеей, со всем его кабельным и тарелочным телевидением, рекламными баннерами и распухающей, расширяющейся во все стороны мобильщиной, со всем этим чудовищным ростом в «куда-то не туда», – фантастическое это чувство владело Осининым всю неделю. Мир словно бы наконец ебнулся (в смысле провалился). Куда, сказать, конечно, довольно сложно, хотя в то же время и довольно легко. Но лучше было бы автору, уподобляясь например Антуану де сент Экзюпери, изобразить здесь какой-нибудь символ, что-нибудь этакое нарисовать. Но что?
О, ярчайший из ярчайших и незабвеннейший из незабвеннейших символов того, незнамо чего, о как же изобразить-то тебя, дабы почтеннейшая публика не узрела в нём чего-либо недозволенного и непристойного? И чтобы не подвели нас зрительные аллюзии? О, ведь ни в коем случае не щель и не круг. Так пусть уж будет лучше… квадрат. Да, чернейший из всех наичернейших квадратов квадрат! Как у Малевича. Да-с! Самый, что ни на есть наичернейший из всех наичернейших квадратов Малевича. Да что там Малевича. Не Малевича, а Пиздевича! Самого что ни на есть Алексея Пиздевича Малевича! Чей хер так заразительно блистал всю эту пасхальную неделю, озаряя собою ломящиеся от сирени сады и драгоценнейший орган Ольги Степановны.
Через неделю явилась огромная волосатая мать. Она нажала своим громадным пальцем на маленькую беленькую кнопочку звонка.
– Мамаша! – закричал Алексей Петрович, бросаясь за трусами в ванную комнату. – О, Господи, прямо-таки сверлит!
– Я же говорила тебе, что не надо было отключать телефон!
– Скорее!
Алексей Петрович натянул трусы и уже стремительно натягивал рубашку.
Между тем уже не просто мамаша клубилась в пока еще неясной полутьме за входной дверью, посылая и посылая пальцем свой недвусмысленный сигнал, а черная гордая мать оскорблено восставала за дверью мстительной тенью. А какого, собственно, хуя они ее не впускают?! То, блядь, не отвечали на телефонные звонки. А теперь еще и заперлись там, пидарасы, и затихли! Она оторвала огромный палец от звонка и приложила к двери маленькое безволосое ухо. За дверью что-то шныряло, шипело и пшикало, раздавались какие-то странные шуршания и свист.
Наконец забрякало в замке. И бледный сын ея, Алексей Петрович, открыл дверь.
– Зд-д-дравствуй, м-мама, – сказал он, заискивающе поднимая взгляд на ее огромное желтое с пунцовыми пятнами лицо.
– Заперлись тут, поэмаэшь, и трахаются, небось, с утра до ночи! – забасила она с порога. – И совсем не думают о потомстве! А уж давно пора не развлекаться, а детей рожать!
Она свалила в угол огромные черные сумки жратвы. Колбаса, масло, рыба, лимоны… Длинный розовато-коричневатый и, по странности все еще живой угорь венчал огромную кучу еды.
Ольга Степановна выплыла из спальни в ночном халатике, окаймленном у пояса какими-то бумажными пачками.
– Здравствуйте, Екатерина Федоровна, – вся дрожа, вымолвила она.
– Здравствуй, здравствуй, балерина ты моя, – отпыхиваясь, как паровоз, ответила ей Екатерина Федоровна. – Ну, что, опять случайно оборвался телефонный провод?
– Нет, нет, мама, – быстро ворвался в разговор Алексей Петрович. – Просто мы в-выключили звонок… то есть мы забыли его включить.
– Ах вот оно что, – усмехнулась Екатерина Федоровна и, подняв сумки, грузно пошла по коридору на кухню.
Там она сначала с чувством опустила их на стол, а затем подошла к холодильнику. Открыв его и оглядев содержимое, она оглушительно его захлопнула.
– Олечка! – раздалось на всю квартиру. – Ну что же у тебя совсем нет продуктов? Ты же заморишь Лешеньку голодом.
– Екатерина Федоровна! – не выдержала Ольга Степановна.
– Вот как на разные балерястые халатики, так у нее деньги находятся. А как на продукты…
– Мама! – не выдержал тут и Алексей Петрович.
– Ну что мама?! Что мама? Да, я и есть твоя мама! А чем меня мамой называть, лучше посмотри на свою жену. Я же не только о тебе забочусь. Посмотри, она же тоже, как скелет стала. Можно подумать, что всю неделю разгружала товарные вагоны. А, между прочим, для того, чтобы произвести на свет ребенка…
– Екатерина Федоровна! – закричала тут Ольга Степановна, и, как была в своих белых бумажных пачках, так и сползла в них вдоль коридорной стены на пол, отчего из-под одной из пачек выпросталась ее нежная розовая нога.
– Ну, што, што?!
Подобно артиллерийскому орудию, Екатерина Федоровна тяжело выкатилась из кухни и, слегка наклонившись вперед, развернулась в сторону коридора. И уже следующее ее «што» было подобно пушечному ядру.
– ШТО?!!!
Ольга Степановна лишь тихо простонала:
– Неужели вы не понимаете, что вы разрушаете семью…
– Ну, Котя, Котенька, – склонился над ней Алексей Петрович.
Скандал созревал.
И всего через полчаса уже не гордая черная мать, а бешеная черная фурия вырывалась из осининской квартиры, сверкая яростными зигзагами. Лифт тяжело опустил ее на землю с четырнадцатого этажа. И уже на земле Екатерина Федоровна разразилась дождями обильных материнских слез.
«Эту свою Котеньку он любит больше своей родной матери!»
Сердце бедного материнского Кинг-Конга забилось гонгами и из него вырвались самые жестокие слова, которые только может сказать мать:
– О, я умру, умру! И тогда ты будешь рыдать и рвать на себе волосы! Но уже будет поздно. Да, мой дорогой сын, будет уже поздно! Я буду лежать перед тобою в гробу!
Она представила, как она лежит в гробу. «Как невеста». И удовлетворенно сглотнула. Мрачно утерла лицо обширным носовым платком, подаренным ей как-то на Восьмое марта Ольгой Степановной, и стала грузно залезать в троллейбус. Машина заскрипела и накренилась, отчего водитель тревожно покосился в зеркало заднего вида. Был ли это тот же самый водитель, что когда-то вез и самого Алексея Петровича с памятного сеанса психоанализа, или не тот, сказать трудно. Кто их знает, этих водителей, иногда они вроде бы и те, а иногда как вроде бы и не те.
Алексей же Петрович с уходом мамаши вдруг напал на свою дражайшую половину. И напал так глубоко, так оскорбительно, что бедная Ольга Степановна не выдержала и стала собирать вещи. Узкие лопатки ее спины буквально содрогались от слез. Брильянтовые капли закапали в ореховую шкатулку, где она хранила свои драгоценности.
– Да-да-да! – кричал Алексей Петрович. – Я люблю свою маму! И я не позволю, чтобы ты говорила ей гадости! И если ты до сих пор не можешь родить…
– Я?! Да это ты не можешь родить! Сходи к урологу!
– Сама сходи к урологу!
– Ты вообще ничего не можешь! – задыхаясь от возмущения закричала Ольга Степановна с раскрытой шкатулкой в руках. – Ты даже живешь на мои деньги!
Уж чего-чего, а такой подлости Алексей Петрович явно не ожидал.
– Ах вот ты про что?! – заорал он. – Как будто бы я ничего никогда и не зарабатывал?!
– Сто лет в обед!
– Ну так и катись тогда отсюда к чертовой бабушке!
И Ольга Степановна покатилась. Сначала на такси, затем на поезде, потом на автобусе, а последние километры пути так даже и на велосипеде, к багажнику которого какой-то сердобольный мальчишка приторочил ее чемодан.
Между тем, оставшись один, Алексей Петрович крепко и даже очень крепко задумался. И задумался он ни о чем ином, как о смысле жизни.
Странная штука этот смысл. То вроде он есть, а то – бац! – и нет его. Вот и спрашивается: «А зачем? А зачем тогда всё это?» Вот, была только что жена и нет уже никакой жены. Была и мамаша, ан нет и мамаши. Нет-с, господа, что ни говорите, а в самой сердцевине мира заложен какой-то изначальный изъян. И никак и ничем его не исправить.
Алексей Петрович посмотрел на иконку Богоматери Всех Скорбей, впопыхах забытую Ольгой Степановной и горько усмехнулся. Неужели же больше никогда не поднимется рука его, чтобы перекреститься? Странное чувство выскальзывания всего из всего вдруг посетило его. Как будто из мира вдруг вынули параллелограммы. Да что там параллелограммы! Из него, из мира, как будто бы выпустили даже и воздух. Исчезла, испарилась упругая суть, и мир просто сдулся, как воздушный шарик. И осталась лишь ненужная оболочка… То последнее, что еще было у Алексея Петровича – его счастливая семейная жизнь – вдруг так внезапно, так нелепо исчезло.
И тут вдруг кто-то злорадно закричал из самой глубины души его: «Но разве ты не мечтал об этом? Разве ты не знал, что только самый свободный и самый никчемный человек может завоевать мир?» «Но ведь я когда-то хотел его спасти…» – попытался возразить Алексей Петрович. «Ха-ха-ха! – засмеялся все тот же голос из глубины. – Чего спасать-то – эту рваную, дырявую оболочку?» Тут Осинин вдруг вспомнил про всадника, что спасать-то, блядь, все равно нужно! Он даже дернулся было за трубкой, чтобы позвонить Ольге Степановне. Но тут голос опять закричал: «Да ты что, с ума сошел?!» Так, что Алексей Петрович дернулся обратно, добавив, правда, сквозь зубы: «Да, сам ты!» «Нет, это ты! Ты точно маменькин сынок!» «Это я-то маменькин сынок?!» «Да, ты! И не зря тебе купили угря. Знаешь, почему?» «Почему?» «Потому что у тебя нет угря!» «Чего?» – не понял Алексей Петрович. «Угря!» – повторил злорадный голос.
Тут уже Алексей Петрович не выдержал и побежал на кухню.
Загруженный продуктами холодильник ослепительно блистал.
«Не бойся, хватит на две недели».
Но Алексей Петрович не отвечал. Он распахнул дверцу. Длинный розовато-коричневый угорь вылез-таки из своего промасленного пакета и теперь, глотая воздух, злорадно глазел на Осинина.
«Ха-ха-ха!»
«Да плюнь ты на него», – сказал вдруг за Алексея Петровича в глубине души его, Алексея Петровича, какой-то другой, очень знакомый голос.
От удивления Осинин замер. Помедлив, он все же спросил:
«Всадник, это ты?»
«Демоний, – откровенно заржал оппонент. – Прямо как у Сократа!»
«Да выкини ты его в пизду».
Алексей Петрович дернул из целлофанового пакета угря и, размахнувшись что есть силы, бросил его в окошко.
Блеснув на солнце, тот заскользил по параболе вниз.
Проходящие мимо бомжи, заметив пикирующего с неба угря, брызнули в разные стороны. И, надо сказать, вовремя. Едва они успели отскочить, как тот звонко, со всей силы, ебнулся плашмя об асфальт. Так, что даже некоторые из жильцов дома бросились к окнам, решив, очевидно, что один из бомжей снова залепил другому увесистую пощечину, а, может быть, даже и пизданул чем-нибудь тяжелым по голове, и теперь можно увидеть собственными глазами самую что ни на есть свежую кровь. Но, увы, никакой крови не было. На тротуаре расплывалось лишь какое-то жирное зигзагообразное пятно.
«Вот это другое дело!» – сказал демоний.
Алексей Петрович торжественно удалился в ванную и тщательно отмыл руки от жира.
Потом он одел самую лучшую из купленных ему женой рубашек. И, освежив расческой пробор, взглянул вполоборота в зеркало. Он и в самом деле решил посетить уролога, как посоветовала ему в сердцах Ольга Степановна. А вдруг что-то не так именно у него? Почему у них до сих пор нет детей? Они помогли бы спасти семью!
Алексей Петрович взялся за ручку двери. Тут, конечно же, зазвонил телефон.
«Котенька!»
Он бросился к телефону. Конечно же, это его верная Ольга Степановна! Уже складывалось само собой:
«Возвращайся!»
Но то была, однако, не Котенька.
Позвонил Альберт Рафаилович и попросил перенести сегодняшнюю встречу на вечер.
– А разве сегодня среда?
– С утра была среда.
– Хорошо, – мрачно ответил Алексей Петрович и положил трубку.
«Это тебе за угря», – добавил тем же голосом оппонент.
Глава четвертая
Для строгости процедуры (а психоанализ безусловно является процедурой строгой) в первую очередь нужен черный костюм, потом – белая рубашка и, в третьих, – темный, желательно в клеточку, галстук. Кроме того нужны блестящие хорошо начищенные ботинки, так, чтобы настольная лампа безукоризненно отражалась в их носах. Курительная трубка не обязательна. Хотя, если воспользоваться метафорой моряка, то она, конечно же, придает анализирующему очень и очень даже капитанский вид. Фуражку также одевать ни к чему, потому что фуражки обычно носят милиционеры.
Смысл же самой процедуры, как мы уже говорили, состоит в уязвлении. В уязвлении строгом, хотя и болезненном. Это целебное уязвление заключается в том, чего клиент, сука, никак не хочет сам по себе признать. А именно – если он, например, мужчина, то он, сука, должен признать в себе женщину. А если он, скажем, женщина, то, опять же, сука, должна признать, наконец, в себе мужчину! Естественно без насилия. Ибо признать – это значит признаться. Да-с! Раз признался, например, мужчина, что он женщина, то пусть теперь и живет себе спокойно как женщина. И наоборот – раз призналась баба, что она мужик, то пусть и живет себе с этим спокойно и в ус не дует. Потому как излечить никого и никогда невозможно. Все равно этот мир, эх…
Альберт Рафаилович поковырял в своем громадном носу и облачился в строгий черный костюм. Для пущей строгости процедуры он осторожно подклеил себе под нос мохнатые черные усы. И лишь после этого с удовлетворением посмотрелся в зеркало. Быть может, из зазеркалья на него взглянул не кто иной, как сам Зигмунд Фрейд! Теперь можно и набить трубочку, и, чиркнув спичкой, неторопливо затянуться. И, наконец, картинно даже и проговорить:
– Ну же, что же? Здрасте, здрасте, Алексей Петрович добро пожаловать. С чаво начнем-с?
Острый и черный шпиль университета, если скользить по нему взглядом снизу вверх против солнца, как будто бы разрезает глаз. А на самой вершине его, в пронзительно голубом небе, раскрывается черная звезда. Учение же психоанализа не зависит, как известно, от пола как клиента, так, и его аналитика. Потому что в учении психоанализа, как и в каждом учении, важен прежде всего его смысл. И никакие усы тут, разумеется, ни при чем. Ибо важны, прежде всего, не усы, а сны. Какие же усы, пардон, сны, снятся самим аналитикам, опять же не столь важно. Ибо анализируются не усы аналитиков, а сны их клиентов. Но вот когда сами аналитики становятся клиентами, то тогда – да, тогда уже совсем другое дело. Хотя для анализа самих аналитиков нужны, конечно, гораздо более глубокие разрезы. Потому как увертки и нежелание признаваться искушенных в анализе клиентов гораздо более коварны и искусны. Но если разрез удается, то он непременно будет увенчан звездою. А если продолжить процедуру разрезов до самого, так сказать, конца, то тогда можно выдвинуть утверждение, что окончательно проанализировать всю психоаналитическую цепочку смог бы только сам духовный отец-основатель сей процедуры, великий Зигмунд Фрейд. Но, к сожалению, он давно умер. И потому аналитики часто пренебрегают другими аналитиками и «разрезают» сами себя, ссылаясь на своего духовного отца, который, как известно, исследовал прежде всего именно свое бессознательное. Но разве то не была дорога для великого слона? И разве не таковы все великие слоны, которые сами ходят своими дорогами?
Итак, Алексей Петрович подходил к увенчанному шпилем университету все ближе и ближе. И был он, прямо скажем, в сомнениях. Смысл анализа, после того, как он принес в жертву угря, показался ему вдруг бессмысленным. Смысл, конечно же, оставался, его место не занимала бессмыслица. Но смысл анализа теперь был бессмысленным, вот-с!
В голубом небе зияла черная вырезанная звезда, из которой сквозил неведомый космос. Впрочем, могло показаться, что это все та же звезда, венчающая университетский шпиль, она заслонила собою солнце, образуя своеобразный эффект солнечного затмения. Но, поскольку инструментов, позволяющих немедленно это проверить, у Алексея Петровича не было, то он предпочел довериться субъективности своих ощущений. И, кто знает, может быть, он был прав. Потому как именно как субъект своих ощущений он намеревался вступить в схватку со своим «злорадным оппонентом».
«Да-с! Ухватиться за этот надменный нос и нанести ему метафизический разрез! А то чего он, сука, все пинает да пинает тебя твоей мамочкой. Да еще путает твою мамочку с твоей Котенькой», – произнес в самом сердце Алексея Петровича демоний.
«Что в результате я и остался без Котеньки. Нет, сука, пусть он попробует сам выбросить своего угря!»
Несмотря на свою звезду, Алексей Петрович выглядел как совсем обычный скромный человек. Да и друзья его, тот же, например, Муклачев всегда говорили, что он отличался скромностью. Но, скажите мне на милость, а какой из великих слонов не отличается скромностью?
А вот слон ты сам или не слон может, конечно, решить только твой личный, подлинный выброс угря.
Был уже полдень, Альберт Рафаилович чистил ноготки в ожидании Алексея Петровича. Тут надо, однако, добавить, что грязь под ногтями не всегда есть признак нечистоплотности. Грязь под ногтями может быть и у министров, ведь в силу нехватки времени министры стригут их редко. Ногти, правда, сами напоминают о себе. Ногти вдруг неожиданно щелкают и ломаются (очевидно, из-за нехватки кальция в организмах министров). И тогда беднягам приходится незаметно их обгрызать. Делают это министры обычно в министерских туалетах, в отдельных кабинках. После чего, конечно же, стирают неровности ногтей о специальные зарифленные полотенца, заботливо повешенные тщательно проверенным персоналом. Хотя грязь (так громко хрустящую при обгрызании, что сей бдительный персонал даже с тревогой заглядывает в монитор) лучше выскребывать и выковыривать заранее. Да и выковыривать впрочем гораздо проще, чем обгрызать. Ведь для чистки ногтей – вот именно что! – достаточно собственных же ногтей. Сидишь себе, допустим, на заседании. Опустил незаметно руки под парту и шуруешь там ногтями, глядя на других министров ясными и светлыми глазами. Даром, что и у них тоже руки под партами.
Альберт Рафаилович министром, конечно, не был. Но в чистке ногтей, так же как и в ковырянии в носу, толк знал. И, благо Алексей Петрович почему-то опаздывал, Альберт Рафаилович так дунул на свои ногти, очищая их окончательно от грязи, что тут даже возьми и отклейся его усы.
И, как назло, в самый этот неудачный момент в дверь и вошел Осинин.
Вид болтающихся под носом усов и дующего, что есть силы, на свои длинные ногти Альберта Рафаиловича так его поразил, что он даже отступил назад, прикрывая опять дверь.
«Тотем! – промелькнуло в мозгах. – Тотемом гипнотизирует, гад. Двоит тотем!»
Демоний, как назло, не подсказывал, что надо делать.
Но Алексей Петрович все же и сам собрался с духом и с грохотом снова распахнул дверь.
Альберт Рафаилович извиняющее заворчал, быстро манипулируя пальцами под носом, водружая мохнатые усы обратно.
– Здравствуйте, уважаемый! – сконфуженно продудел наконец он.
Усы невозмутимо блистали из-под носа.
Алексей Петрович замер. К нему возвращался бессмысленный смысл.
«Приклеил, сука».
Словно бы и не своя – но все же безусловно своя! – выдвинулась откуда-то снизу рука. Она потянулась к фальшивым усам. Алексей Петрович потянулся за истинностью руки.
– Э-э… Вы чего это? – поежился Альберт Рафаилович и зашевелил усами. – Бр-р! Бр-р!!
Подхватив тлеющую трубку, он быстро затянулся и выдул навстречу руке Алексея Петровича облако табачного дыма. Но рука продолжала невозмутимо протягиваться и протягиваться сквозь дым.
– О, Боже! – воскликнул тогда Альберт Рафаилович.
Надгубье его искривилось, и проклятые усы отскочили вдруг с каким-то глупым щелчком.
– Что это? – ледяным тоном сказал Алексей Петрович.
– Э-это?.. Усы.
– Усы?
– Да, усы.
Альберт Рафаилович как-то по-бабьи заморгал, и нос его покраснел.
– А зачем они вам? – тихо спросил тогда Алексей Петрович.
Перед ним все еще был не просто Альберт Рафаилович, а грозный Навуходоносор, знаток его душевных секретов – при галстуке, в пиджаке и с крупным малиновым носом. Настольная лампа по-прежнему сияла в начищенных до блеска ботинках, а по икрам поднимались черные и безжалостные носки. О, это все еще был Навуходоносор! Хоть бы и с отклеившимися усами.
Альберт Рафаилович тяжело задышал, готовясь к самому худшему.
– Они… мне? Да они… это, – он вдруг засмеялся, воровато оглядываясь. Вокруг молчаливо и грозно высились парты. – Да мне их… подарили на день рождения!
А Алексей Петрович уже медленно готовился к прыжку.
– А, может быть, на день смерти?
– Мне сказали, что мне это идет!
Альберт Рафаилович отступал, пытаясь мягко втиснуть свои полноватые формы в пустые парты и протиснуться между ними к двери.
– А зачем? – вкрадчиво улыбаясь, спросил Алексей Петрович.
– На… на пользу анализа.
– Какого еще анализа?
Алексей Петрович замер. Сквозь щели в бессмысленности смысла он наблюдал. Наблюдал, разумеется, не он один. Наблюдал и его демоний. Оставалась секунда, может быть две.
– Психоанализа!
– Да чё ты меня все дуришь с этим своим психоанализом! – страшно закричал тут Алексей Петрович. – Что же это за психоанализ такой, если я в результате твоего анализа теряю жену?!
– Эт-то не моего. Эт-то оригинальное учение Зигмунда Фрейда…
– Оригинальное? Да врешь ты все, жопа еврейская! А как же майевтики Сократа?
– Сократ? Но он ведь, как известно, был одержим демоном…
– Демонием!
– Ну хорошо, пусть демонием…
– Который есть у каждой человеческой души! А от сократовского пошла вся новейшая философия! В том числе и твой психоанализ!
– Ах вот вы куда? – рассмеялся тут Альберт Рафаилович. – Опять за свое, опять за чудо?
Он поправил усы, вновь задирая откровенно малиновый нос. Но было уже поздно. Осинин изогнулся и прыгнул, принимая в полете почти горизонтальное положение. Невидимая сила уже несла его вперед к носу его аналитика. Мышцы Алексея Петровича эластично растягивались, чтобы в момент соприкосновения с носом Альберта Рафаиловича сократиться (да, именно, что, сократиться). И нанести ему сильнейший аналитический разрез. И не только из-за личной мести. А потому что…
«Мир, блядь, спасать нужно!»
Дуга полета уже заворачивала вниз. Глядя на приближающийся кулак, Альберт Рафаилович закричал. Наступало мгновение, когда наитончайшее, отделяясь от тонкого, становилось собой и только собой. Альберт Рафаилович отпрыгнул, пытаясь принять каратистскую стойку, но, увы, споткнулся о ножку парты и опрокинулся назад. И удар, предназначенный его носу, со всей своей стремительной силой пришелся по… причинному месту.
Глава пятая
Молодой уролог Иван Иванович Иванов, которого посетил наш герой сразу после разборки с психоаналитиком был в хорошей, правильной форме. Хотя в глубине души Иван Иванович почему-то считал себя человеком без фаллоса. От вопроса же, что это была за глубина и кто там, в этой глубине так считал (что за этакий за счетовод) Иван Иванович предпочитал отмахиваться. Пенис, конечно же, у Иванова был. А вот фаллоса, как полагал этот таинственный счетовод, и не было. Конечно же, как каждый интеллигентный человек, Иван Иванович знал, чем отличается пенис от фаллоса. Пенис – это, так сказать, всего лишь член, которым так любит поиграться в детстве каждый мальчик. А вот фаллос… – это, господа, совсем другое дело. Святое это дело, господа. И оно крепнет и растет вместе с нашим драгоценным мужским «Я»!
Кстати сказать, пенис у Ивана Ивановича был маленький и формы, если уж честно, не очень-то и правильной. Ну, как орех, скажем, грецкий или инжир.
Зато лицо у нашего молодого уролога было тонкое и с рыжими волосинками. А когда он прятал верхнюю губу за нижнюю, то это придавало его лицу очень даже глубокомысленный вид. Когда же при этом Иван Иванович еще и натягивал надгубье (при этом у него слегка приподнимались и кончики ушей) и взглядывал на своего пациента через узкие модные очки, то действовало это, надо сказать, очень и очень даже отрезвляюще.
За пределами поликлиники Иванов был милый в общем-то и тонкий человек, знаток Баха и Шумана, человек интеллигентнейший во всех отношениях, любитель литератур-ры. И почему он пошел в урологи многим было не совсем понятно. Когда же его деликатно об этом спрашивали, то он обычно как-то загадочно икал.
Зато с каким же упоением на последнем курсе института он оперировал на мертвецах простату. С каким удовольствием ампутировал он у покойников фаллосы («Да пенисы, пенисы, а не фаллосы!» – бывалыча кричал на него институтский педагог), срезал их и впрямь, как грибы, в местном институтском морге. Увы, на выпускной экзаменационной операции черт все же дернул Ивана Ивановича ошибиться и увести разрез куда-то не туда, отчего отрезанный член нечаянно выскользнул из его рук и шлепнулся на пол, так что экзаменатор (надо сказать, известнейший профессор) ну никак не мог оставить Иванова на кафедре. И распределил его в поликлинику. Правда, с «возможностью возможности» перераспределения.
Формулу эту про «возможность возможности» старый профессор вычитал у итальянского философа Аббаньяно и часто цитировал своим студентам на операциях. О, старый либерал обожал эти утонченные итальянские формулы – «не универсум, а плюроверсум», «человек может жить подлинной жизнью и быть самим собой»… Немудрено, что Аббаньяно стал также и любимейшим философом Ивана Ивановича.
Может быть, с тех самых пор он и полюбил этот утонченный «гуманистический оптимизм» с его возможностью возможности?
Кстати сказать, разглядывая и разминая в пальцах фаллосы («Да не фаллосы, блядь, а пенисы!») своих пациентов, Иванов как-то так сразу и определял, а тот ли это пациент пыхтит сейчас перед ним со спущенными трусами или не тот. Выбирает ли он из всех возможностей ту, что является «основой здорового и устойчивого существования»?
«А если не выбирает, то, значит…»
Значит, Иван Иванович делал ему пальцем в известном месте и в известном смысле гораздо… гораздо, скажем так, невозможнее.
И вот как-то в среду Иванову пригрезился один из его недавних пациентов. Он приходил к нему на прием с неделю назад, проконсультироваться насчет возможности бесплодия. Тогда волею случая Ивану Ивановичу пришлось слегка поспорить с пациентом о плюроверсуме, так же как и о возможности возможности бесплодия. И теперь фаллос этого пациента («Да не фаллос, еб твою, а пенис, пенис!») как-то так загадочно и надо даже сказать мстительно блестел перед внутренним взором Ивана Ивановича. И блестел, надо сказать, стоя!
Иванов напряг мозг и даже припомнил имя и отчество пациента.
«Алексей Петрович… Да-с!»
Напряг и еще, но фамилию вспомнить так и не смог.
«Не то У…, не то Ы…»
Пенис (будем все же точны в названии) у Алексея Петровича был чистый и белый, античный какой-то, как, быть может, выразился бы господин Аббаньяно. И вошел он в душу Ивана Ивановича глубоко. Вошел, конечно же, не сам пенис, а его образ. Просто, так сказать, чудовищная провинциальность русского языка и его засоренность имперскими канцеляризмами не позволяла Ивану Ивановичу яснее сформулировать смысл и идею того, что он переживал. Хотя, говори он и думай на языке английском, было бы сделать это ему гораздо сподручнее.
Фаллос же, однако, продолжал там потихоньку произрастать. Или, выражаясь яснее, proizrastat’ tam prodoljal obraz fallosa.
«Образ фаллоса Алексея Петровича У или Алексея Петровича Ы».
В полдень медицинская сестра Капиталина принесла Ивану Ивановичу анализы пациента. Доктор как раз уплетал булку с маслом, запивая ее чаем. Был он в это время подвержен чувству вины, в чем, разумеется, себе не признавался, бессознательно подсыпая в чай еще одну (четвертую) ложечку сахара.
Чувство же вины Ивана Ивановича заключалось в том, что он, так сказать, с досады продиагностировал господину «не то У, не то Ы» простатит, и научно объяснил ему, что это и есть причина бесплодия. Да-с, безо всякой возможности возмозможности. После чего прописал господину «не то У, не то Ы» самые большие по размеру свечи. Конечно же, чтобы за что-то такое отомстить. Ведь если уж Ивану Ивановичу, любителю Баха и Шумана, быть честным перед собой, то никакого простатита при тщательном ощупывании не наблюдалось.
Результаты анализов были вписаны каллиграфическим почерком в желтую карточку пациента.
«Ну, конечно же, О! Осинина! А не У и не Ы!»
И результаты анализов привели Ивана Ивановича в неожиданный восторг. Рыжие волосинки его даже слегка затопорщились, создавая вокруг лица пушистую рыжеватую ауру. Иван Иванович весь как-то заклубился лицом. Он словно бы приподнялся из-за стола в облаке своей ауры. Держа перед собой карточку на вытянутой руке, он произнес всего лишь одно короткое и восхитительное слово. Слово это было и впрямь невероятно. Слово это было, прямо скажем, чудовищно. Пунцовое, красное, с шевелящимися клешнями и усами оно уже выпучивало черненькие глазки, выползая из широко раскрытого рта молодого уролога.
– РАК!!
Вот именно, что рак!
И словно бы уже на цыпочках побежали смычковые, а за ними на пятках – бум-бум! – басы, и затрубила во все горло труба. И снова смычковые, настигая и настигая. О, Иван Иванович музыку любил. Как немногие, он знал толк в смычковых классических пьесах. Да-с, Иван Иванович обожал смычки! Он обожал Шопена, Баха и Шумана. Еще в детстве в деревенской избе (а родился Иван Иванович тоже, как и другой наш персонаж, в деревне) он слушал тайком эти смычковые пьесы, пока на клубном дворе местные мерзавцы, подонки и уголовники пинали мяч со звериными выкриками. Бедняги даже и не догадывались, что в это время Иван Иванович порол их на конюшне смычками. Вместе с Шопеном, Бахом и Шуманом порол он их…
Глава шестая
Ольга Степановна Осинина – красивая девочка в синеньком платьице из ситца. Солнце обрамляет пирамидальные тополя. С большака поднимается пыль. Юг…
Она нашла в старом сарае свою любимую куклу. Мальвина ждала ее тысячу лет, но она совсем не состарилась. Лишь слегка запылились льняные кудри, да кое-где отлепилась краска и… и вот почему-то пробит живот. Но она совсем не состарилась. Мальвина будет плакать вместе с Ольгой Степановной над ее разбитой жизнью. И повторять вместе с ней: «О, зачем!»
В глубине сарая повзрослевшая Оля находит и свой старый аккордеон. Она обтирает ладошкой пыльный футляр и вспоминает молодую одноногую учительницу из музыкальной школы. Бедняжка учила ее незаметно приподнимать колени при раскладывании аккордеона, чтобы воздух быстрее входил в меха. Ольга Степановна высвобождает из-под старой ржавой коляски футляр, скрывающий божественный инструмент. С аккордеоном она выходит на жаркий полдень и как когда-то присаживается на крылечко, чтобы сыграть старую, рвущую душу, песню:
- Вот кто-то с горочки спустился
- Наверно, милый мой идет…
Разве он не услышит и не приедет за ней? На повороте и в самом деле показывается раздолбанный грузовик, он спускается с горки, подпрыгивая на ухабах, его расхлябанные борта скрипят, как дедушкин сапог…
А что такое любовь?
Автомобиль поднимает за собой тучу пыли. Ольга Степановна опускает колени и сжимает аккордеон. Слезы навертываются ей на глаза… Однажды один молодой человек, похожий на мальчика, приехал из Москвы на каникулы. Он спросил, где здесь озеро. Она ехала на велосипеде и от восторга чуть не упала в кусты. Через три дня она уже смешно плевала на червяка, а молодой человек, улыбаясь, насаживал его на крючок и закидывал удочку. Еще они катались на папином мотоцикле, она научила его собирать грибы. Еще он ходил с ее братом на поляну и играл там в футбол. Через три месяца Оля уехала с Алексеем в Москву, а еще через месяц вышла за него замуж. В Москве она устроилась на работу, сначала на почту, а потом, освоив компьютер, – оператором в аэропорт. Алексей Петрович научил ее пользоваться косметикой и покупать новую одежду. Он был для нее как магический кристалл, в котором она всегда могла прочесть собственные мысли. В эти медовые месяцы он начал писать и метафизический труд, на который потом почему-то плюнул. Но тогда он еще был, как пчелиный логос, и в поте лица своего добывал свой мед. Поначалу строго и слегка поскрипывая, а потом, когда улей размягчался и теплел, то – уже переставая быть принципиальным и становясь все более и более естественным. О, Алексей Петрович умел любить!.. Ольга Степановна уронила аккордеон и заплакала. Странная логическая мысль пронзила ей мозг. «Билет!» – вот какова была мысль. В подтверждение закивали на клумбе розы. Ольга Степановна решила, что заберет их с собой, обернув срезанные концы мокрой тряпкой. Может быть, они дотерпят и не умрут. И в Москве будут все такими же свежими.
– Иди кашу есть, дура! – заорал из глубины горницы отец. – Я те говорил, шо нечего было напяливаться. Нашла себе столичную штучку, вот и расхлебывай.
Ольга Степановна вошла в низкую горницу и зажгла лампадку под образа. Лампадка замигала и закадила. Побежали по окладу светляки. Но Лик оставался строг.
«Как Ты захочешь, так пусть и будет!» – с жаром сказала Ольга Степановна.
Она не попросила Лик, чтобы все было хорошо, чтобы случайно не разгневать Его своею своекорыстною просьбой. Ведь она привыкла заботиться о чужом удовольствии. И уже не было горницы с низким закопченным потолком, с жалкими прошлогодними липучками для мух, с вечно законопаченными окнами и со старой черноватой ватой между стеклами. Не стало вдруг и самой хибарки с пристроенным к ней сарайчиком. Пропала Мальвина и аккордеон. Исчезли и пирамидальные тополя с пробирающимся между ними по ухабистой дороге грузовиком. И уже улыбался за окошком Алексей Петрович, он бежал по перрону, догоняя тормозящий поезд и счастливо заглядывал на бегу…
– Каша стынет! – строго повторило из глубины кухни и раскашлялось.
Задребезжали стекла и от испуга в вате проснулись мухи. Хибарка вдруг зажужжала и сама, но вместо медоносной пчелы в горницу ворвался огромный и наглый слепень. Пружинисто отскакивая от стекол, он стал метаться по комнате. Наконец, где-то невидимо затих и вдруг больно ужалил Ольгу Степановну под лопатку.
– Каша, чай, не из топора! Кхарк-кхарк… А не хочешь есть… Кхарк-кхарк… Иди миски мыть!
Степан безусловно любил свою дочь и часто брал ее с собой маленькую в постель. Было это, правда, давно-давно. Мама Оли умерла сразу после родов.
Глава седьмая