Нано и порно Бычков Андрей
Вагон – теперь не более, чем железная коробочка на колесах, слепо движущаяся по рельсам и подобострастно слизывающая власть электричества – покатился дальше в сторону крематория.
«О, раздвигающиеся черные шторки ворот! Так въезжай же, дорогой, о, въезжай в адское сопло, туда тебе и дорога».
Огненное возмездие зашипело, стала плавиться сталь, стали испаряться в ничто галлюцинирующие тела.
«Блядь, не узнать самого Звездохуя!»
Из трубы крематория полетели черные хлопья, венки, золотые коронки. Алексей Петрович реально переходил дорогу.
«Вырвать водителя из автомобиля? Да хуй с ним, пусть устремляется сам».
Водитель почтительно пропускал, Алексей Петрович навигировал маршрут в центр Земли. Небо, оплаканное Тимофеевым, очищалось. Трезвые струи дождя уходили на Запад.
«Освободить отца, закованного в самом центре Земли».
Домой Алексей Петрович попал где-то к трем.
Ольга Степановна встретила его вся в перламутровом, она уже раскрывалась, как раковина.
– Где ты был, Адам? – спросила Ева.
– Я просто слегка задержался.
– У нас есть повод, но нет коньяка, – она загадочно улыбнулась. – Я быстренько. В универсам.
Когда она вышла, он не снимая ботинок, прошел в спальню и просто залез в ее вазу. И вытащил оттуда все ее драгоценности.
«Каждую ночь ты пожирала наших детей, ненасытная самка огня. О, отец! Или это судьба космонавта, сгорающего в свете дня, подобно ночным светилам?»
Алексей Петрович поставил вазу обратно, взял герметический клей и аккуратно подклеил дно вазы к поверхности серванта.
«Стать самому своим сыном».
Надо было спешить. Уже приближались на ходулях призрачные дома терпимости. Из предутренних туманов выплывали изжаренные телки выморочных удовольствий, клизмы машинок БДСМ, экзотические наручники, хлысты, кляпы, золотой дождь, фистинг… Торговали органами, разложенными на прилавках. Еще живые влажные, они вымученно предлагали себя, как последние крабы, поднятые со дна. Они хотели соблазнить Звездохуя как морепродукты. Одна из пизд, самая старая и самая жесткая, даже стала нахваливать складную лестницу рукописи, особенно четырнадцатый ее фрагмент. Прошмандовка хотела соблазнить Петровича небесной машинкой, но Звездохуй знал, что его отец – Земля.
Витрины вдруг лопнули, брызнули и исчезли. Прошмандовка оказалась не более, чем галлюцинацией гигантского порнографического пузыря.
– Куда ты? – удивленно спросила Ольга Степановна, возвратившись с бутылкой Napoleon и сталкиваясь с Алексеем Петровичем в дверях.
– Я скоро вернусь, – кротко улыбнулся он. – Я же твой бог.
Отлет в центр Земли был неизбежен, и прощание не стоило затягивать. Собственно, отлет давно уже черпал свою силу в прощании. Так каждое вопрошание черпает свою силу в ответе. Алексей Петрович знал Хайдеггера в лицо, несмотря на уважение к Тимофееву, Делезу и Гваттари.
В центре Земли было скрыто огненное ядро Отца. Звездохую предстояла трудная работа. Где надо было начинать бурить? Москва уже давно была застроена публичными домами нефтяников. Афины? Дионис усмехнулся, вспоминая деловитых гречанок, торгующих телами рядом с Акрополем. Фивы? На сей раз уже пронзительно засвистел Осирис – о, эти долларовые дайвинговые египтянки. Но где тогда?
Где?
ГДЕ?
Алексей Петрович позвонил Муклачеву. Муклачев был еврей. Он должен был знать. «Что там с Израилем?» – тихо спросил Алексей Петрович. Муклачев горько заплакал, он был старый друг, еще со школьной скамьи.
Итак, ответа не было. Но был трамвай. И этот сука-трамвай уже выезжал обратно из крематория! Алексей Петрович остановил водителя такси, который находился в такси, и потому остановился вместе с такси. И поехал вместе с ним и с такси в аэропорт.
Глава вторая
«Я не Миссима, чтобы описывать пристальность неба, его сжатый, пламенеющий узкой полоской закат. Сверхзвуковые скорости – фикция тела. Звездохуй описывает рассвет».
Алексей Петрович смотрел в окно лайнера, в просторечии называемое иллюминатором. Перед его взором в темноту простиралось крыло с мигающей на конце красной лампочкой.
«Звездохуй будет бурить в Кхаджурахо», – сказал про себя Алексей Петрович.
Кхаджурахо был маленькой деревенькой где-то в центральной Индии, ближе к ее востоку. Судя по всему, мягче всего почва была там. Алексей Петрович догадался об этом в такси.
С визами естественно помог Муклачев. Алексей Петрович хотел позвонить Тимофееву, он хотел взять с собой в Кхаджурахо и Тимофеева. Драгоценностей, украденных из вазы, хватило бы и на него. Но у Тимофеева не было телефона и позвонить ему без номера было некуда.
«Вдобавок сейчас он, наверняка, все равно занят. Уходит с тучами на Запад».
Разносили напитки. Стюардесса была в розовых чулках. Алексей Петрович вдруг почувствовал нестерпимое желание ее трахнуть.
«Блядь, ну просто наваждение какое-то».
Это была компания «Air India» с шикарными индианками-стюардессами на борту. Они разносили прохладительные напитки.
«О, моя мама, мамочка моя, в тебе зреет мое семя. Плод моей радости и смеха, отчаяния и печали. Своим сыном вырасту в тебе я, свой отец. В самом центре Земли моей обетованной. О, моя мама, мамочка моя, в тебе зреет мое семя!»
Самолет набирал высоту. Индианка разливала газированный напиток.
«Может быть, загрузить ее в туалет и вставить ей там драгоценностей? Или это есмь преждевременно?»
– Пуйдемте, пуйдемте, – тихо залепетала она по-русски, словно бы читая его мысли.
Мерзавка наклонилась к самому уху Алексея Петровича и прядь ее волос скользнула по его щеке, щелкая властью электричества. Запахло сандалом.
Звездохуй встал. Глаза индианки блестели. Губы – огромные розовые бутоны – приблизились. Упругий сосок груди, спрятанный под легким сари, неожиданно коснулся его плеча. Касание соска было столь изумительно, что Алексей Петрович погрузился весь в какой-то сладкий озноб. Словно бы он и сам в себе распускался, как роза. Влажный тропический взгляд индианки соскальзывал все ниже и ниже. Алексея Петровича залихорадило.
– Ну же, – шепнула она, забирая пустой стакан из-под прохладительного напитка.
А он все еще медлил.
«Бить, бить, бить ее шикарную жопу о стенку узкой кабинки туалета, насаживая и насаживая…»
Алексей Петрович облизнул по-прежнему сухие губы и тихо сказал:
– В гостинице.
Кобра усмехнулась и, шурша розовыми чулками, грациозно удалилась в проход. В воспаленном воображении мучительно разгорались ее ляжки.
«О, как мучительно она трет… Разреши хотя бы один раз простить это небо, папа… Пожалуйста».
Но отец был строг:
«Ты, что, не можешь потерпеть до Кхаджурахо?!»
Через четыре часа Алексей Петрович уже был на земле и пил в гостинице, сидя за одним столом с четырьмя слонами. Он закусывал вместе с ними разноцветным рисом. Он сидел с этими четырьмя слонами за одним столиком, который легко мог поехать в сторону и пробить насквозь стену гостиницы, вылететь на хуй вместе с вывернутыми наизнанку кирпичами, лопнувшей штукатуркой, четырьмя слонами и Алексеем Петровичем с тринадцатого этажа.
«Наверное, они об этом и не догадываются», – подумал Осинин, исподволь, из-под руки разглядывая слонов. Их огромные чешуйчатые головы были укутаны разноцветными тюрбанами. Слоны невозмутимо засовывали свои хоботы в блюда с рисом, шумно вдыхали его разноцветные крупины, перекидывали хоботы в рты и выдыхали.
Сучка-индианка должна была прийти еще час назад. Алексей Петрович уже успел снять с ее ляжек розовые чулки подряд тысячу сто тридцать четыре раза. Раздался мягкий индийский звонок. К Алексею Петровичу подошли негр, китаец и еврей. Они спросили, будэт ли господын заказыват что-нибудь эще, напрымер, рыс? Из-под тюрбанов подозрительно косились слоны. Алексей Петрович с тоской оглянулся. Индианки не было. Звездохуй скукожился и обмяк.
«Надо было в небе».
– Нет, – вяло ответил Алексей Петрович.
И спустился в свой номер.
Сомнения окружили его. Была ли то Индия? «Опять вы имеете сам себя вместо того, чтобы поиметь всех», – просунул свой хобот и хрюкнул Альберт Рафаилович. «Ну ладно, вы там, со своей машинкой», – огрызнулся Алексей Петрович. С метафизикой стало снова темно. Она скрылась в центре Земли. Зато вот с беллетристикой стало все ясно. Надо было спешить, надо было сливать беллетристику. Конечно, лучше бы – в индианку. Но раз та не пожелала…
«Олечка, дорогая, я так тебя люблю, – начал быстро строчить Алексей Петрович на листке бумаги. – И даже если я кого выебу на своем звездном пути, то это совсем ничего не означает. Ты же знаешь, что сердце мое принадлежит тебе и только тебе. Я, конечно, и есть ты, и моя мать, и мой сын, но я также есть еще и мой отец, который скрыт глубоко в Земле и которого я еще должен родить в глубине своего огненного ядра. А другие женщины для меня ничего не значат. Здесь, в Индии все иллюзорно, и что с кем было или не было – неясно. С территории аэропорта я выехал на джипе тридцать второго года. Представляешь, английская машина, сделанная еще до Второй Мировой войны. Счетчик вынесен на трубу, на нем щелкают семизначные цифры рупий. Там все еще вращаются колесики! А на приборной доске статуэтка бога-проказника Ганеши, увитая гирляндой светящихся лампочек. Мы помчались на Ферроузшахроуд. Меня предложили подкинуть до гостиницы четыре слона. Они, оказывается, обожают русских. Блядь, Олечка, тут такая любовь к русским в аэропорту! Я был нарасхват среди таксистов. Ну просто «пхинди русишь пхай пхай», что в переводе с санскрита означает «русские и индийцы – братья». Завтра я вылетаю в Кхаджурахо. Там, именно там самый большой в мире фаллический храм. Там, именно в этом храме, скрыт самый большой в мире лингам,[2] а под ним – дверь в…»
В дверь постучали.
– Индианка! – вздрогнул Осинин.
На пороге стояли четыре слона.
– А кто за тебя расплачиваться будет?! – закричал с порога один из них. – Пушкин что ли?!
– Какой Пушкин?
– В ресторане!
– Но я же заплатил…
– Ты, блядь, чего, не понял? Ты должен был заплатить за всех! Ты же пхай!
Слоны дружно подхватили Алексея Петровича за руки, за ноги и понесли его вдаль по коридорам.
– Отправьте письмо Ольге Степановне! – едва только и успел крикнуть он официантам – китайцу, негру и еврею.
Закрутилась вереница столиц мира – затряс ляжками Париж, подрочил Нью Йорк, кончил, конечно же, Рим и рассыпалась развесистой клюквой Москва. И снова струя этого чертова Дели, что в переводе с персидского, блядь (о, Дахлиз!), означает порог и граница. Завращались индуистские свастики, левые – символы тьмы, гибели, зла, правые – святости, благополучия и славы. Понеслись Могольские и Шалимарские сады.
– Куда вы меня везете?! – вскричал Алексей Петрович.
Но слоны только и делали, что усмехались.
– Скоро узнаешь.
Огромный железный грузовик ТаТа, изукрашенный четырехликими Шивами, букетами огня и венценосными фаллосами уже пролетал по ночной Мэйн Базар. Навстречу летели какие-то шалаши, обломки алюминиевых бидонов, пластмассовых ящиков, какие-то полуноры, крытые обрывками разноцветной пленки. У костров на корточках грелись кабариваллы, валялись бродячие собаки и коровы. В нос сильно ударило запахом канализации.
– А кто такой Гитлер, вы знаете? – спросил Алексей Петрович, косясь на свастики.
– Не-а, – отвечали слоны.
– А Ленин, Сталин?
– Да на фиг.
– А как же это?
Он кивнул на свастики-гаммадионы.
– Ну, это, извини, это наше, индуистское, родное!
Алексей Петрович хотел было сказать что-то еще. Но тут сказали слоны:
– Приехали.
Алексея Петровича вытащили из кабины и снова куда-то поволокли. Сквозь зловонную жижу, через какой-то ядовитый туман, через гной, через смрад. И, наконец, сбросили в сточную яму. Сладко запахло фекалиями. В углу испражнялся огромный удав. На потолке дрожали жидкие пауки. Алексей Петрович почти уже терял сознание. Он прислонился спиной к склизкой стене и скользил вниз, в коричневую, хлюпающую под ногами жижу.
Вдруг напротив в стене загремел засов, ржаво заскрипели петли и из щелей открывающейся двери брызнула радуга. И в сиянии нестерпимого и обжигающего на пороге появилась индианка.
– Ну, вот мы с тобой и на земле.
Мортира воспаленного сознания выстрелила самолетный сортир, петарда разорвалась и погасла. Да, блядь, это была та самая стюардесса с авиалайнера «Air India»!
– Там же больше нельзя было нигде, – зашевелил вздувшимися почему-то вдруг губами Алексей Петрович.
– Ладно, раздевайся.
– Но… здесь нету даже стула.
– Здесь зато есть стол!
В дверном проеме загрохотало и из радуги выехал цинковый стол. Удав опять закряхтел.
– Не бойся, он не тронет, – кивнула на удава стюардесса.
Она скинула униформу «Air India» и осталась лишь в одних розовых чулках. Осторожно и медленно легла на стол. Усмехнулась:
– Давай быстрее.
– Но… Но…
– Что?
– Я женат, – мучительно выговорил Алексей Петрович.
Она засмеялась.
– Но ты же ищешь отца?
Алексея Петровича как пронзило.
– Кто ты?
– Сломанная женщина Девадаси.
– Девадаси?
– Я из касты неприкасаемых. Твой отец космонавт, а мой – кабаривалл, он убирает нечистоты здесь, в Пахарганже.
– Блядь, я так и знал…
– Да, я храмовая проститутка, самая последняя из женщин.
Алексей Петрович закрыл лицо руками и захотел в Москву. Но Москва его не захотела.
«Олечка, где ты?»
– Ты просто должен прорваться сквозь свою иллюзию.
– Я люблю свою жену!
– А отец?
– Это же миф об Осирисе и Исиде!
– А ты уверен, что Ольга Степановна собирает сейчас оставшиеся после тебя куски? Украину, Казахстан…
Девадаси затрясла ляжками и захохотала. Пауки на потолке задвигались и замигали. Удав стал отползать от своего говна, лениво расправляя толстые кольца.
– Запомни, – сказала Девадаси. – Это всё тлен. Ты будешь жив как русский, пока будет жива твоя вторая родина, где все, что ты думаешь невинно.
– Это из Музиля?
– Почти.
– А как же отечество?
– Сначала родина, – сказала Девадаси.
И раздвинула ляжки.
Звездохуй встал. Стены исчезли. Исчез гадкий пол. Исчез цинковый стол. И зацвели фиалки. Небо обнажилось и звезды распались. Засквозило космосом. Закрутились индуистские свастики. Зашумели Могольские сады и налетели миллионы градусов Цельсия. Глаза индинки заблестели. Взвился и ужалил поцелуй. Загремело термоядерным синтезом. Центростремительно устремилась Украина, а вслед за ней Белоруссия и Казахстан. Гигантская воронка гаммадиона засасывала.
– Да, да, в пизду, – тихо подтвердила Девадаси.
Узкий и влажный, широкий и горячий, нежный, засасывающий и отпускающий ход. Туда, сюда, спираль Трисмегиста, ввинчиваться вправо, ввинчиваться влево, о, грандиозный звездный бобслей! Ебаться стало легко, уже сливались воедино Япония и Чикаго, нарастала Москва, красная, сладкая, все слаще, слаще, и…
И!
Ослепило вдруг черной оспой, вывернуло в оргазм, ухнуло… И во всем своем блеске, во всей своей нестерпимой славе Звездохуй вылетел в Кхаджурахо.
На зеленой поляне сидели слоны. В руках у них были тимпаны и ситары. Они пели Рагамалу и улыбались. Красное дерево лениво разбрасывало свои лепестки. В отдалении стояли храмы.
Маленький мальчик мёл аллею метлой. Другой собирал опавшие лепестки в широкие целлофановые пакеты. Третий поливал из шланга газон. Небо было прозрачно голубым.
– Лингам там, – сказал слон в золотом тюрбане.
Он показал рукой на высящийся за деревьями храм.
Как мало искренности, как мало добра, как мало милой и доброй сердцу сентиментальности. Где Арктика и моржи? Где русское – белое, красное и золотое? Русское – в бороде и без бороды? С его «ага», «ну-ну», «конечно-конечно»? Где русское, что хотело спасти мир?
– Оно есть, Алексей Петрович, есть, – пели слоны. – Оно скрыто в центре Земли, как огненное заебательское ядро, как опиумная трубка во рту Колумба, как последняя зажигалка у нищего.
Они пели на санскрите, но Алексей Петрович все понимал. И на душе у него было и сладко, и горько, и еще – на самом дне – какая-то благодать, как будто грязь и несовершенство мира, боль его, страдание и распад…
– Пойдем же, – тихо сказали мальчики.
Они взяли Алексея Петровича за руки и повели.
О, весна жизни! Безоблачное небо, исчерченное ласточками, старая улица, где ты жил когда-то, деревянный домик на окраине Москвы, бабушка, трехколесный велосипед, георгин на руле, собака Мурзик, тетя Поля, высовывающаяся из окна, колючие ягоды крыжовника, настольный теннис, алкоголик Жека, как трудно взбираться на вишню, батоны хлеба по тринадцать копеек, выжигание увеличительным стеклом, воровство яблок, трехгранная призма, радуга на стене, земляника в овраге, глупая учительница по литературе, лодочная станция, ляжки учительницы, как вы загорали на пляже с отцом, тцом, тц-ом-мм….
В храме было тихо, прохладно. Еще на входе мальчики, поклонившись, оставили Алексея Петровича одного. Постепенно глаза привыкли к темноте и он разглядел украшенные резьбою своды. Боги и богини занимались любовью, стоя на цыпочках, на голове, на хоботе, на пятках, сидя и лежа, сзади и спереди, сверху и снизу, в воздухе паря… В глубине храма в нише светилась лампадка. За ней возвышался каменный столб.
«Лингам!» – догадался Алексей Петрович.
Каменный символ фаллоса, предтеча отца, лингам возвышался на блюде йони,[3] лингам открывал вход в центр Земли.
Глава третья
Она знала, что он ей изменит. Она ехала в трамвае, троллейбусе, такси, в автобусе, на метро и на маршрутке. Машины перемещали ее, но Ольга Степановна оставалась в себе.
Ходок в чужие земли, отказавшийся от жизни и от смерти, где ты? Знаешь ли ты, что уже зачат сын твой? Глубоко под сердцем светится точка огня и она разрастается с каждым днем, эмбрион, возникающий из адгезии, какое имя дашь ты ему, сын Геба, бога Земли, и Нут, богини Неба, именем Осирис, братом своим расчлененный на куски, рассеянный по свету, как русский бог стал ты везде, и в Японии, и в Чикаго, наделяешь семенем Индию, о, я знаю, где скрыт ты, и не хвалю за измену, последняя шлюха, богиня смерти Кали, жена разрушителя Иванова… Где ты, Алеша?
Но он рос, рос, рос – плод своего отца.
Она сошла с трамвая, с троллейбуса, вышла из метро, соскочила с подножки маршрутки, поднялась на лифте, включила газ, варила и верила, пела и смеялась, и плакала, плакала, плакала…
Была ночь, был день, стекло окна двоило дома, широкополая птица перелетала с башни на башню, зазывала реклама, купите ботинки, звонил Муклачев, предлагал жениться, Муклачев любил ее с детства, с детского сада, со школьной парты, а она любила Алешу, его нет уже пять месяцев – говорил Муклачев – он погиб, и снова предлагал жениться, жениться, жениться, он видел живот, он готов был растить не своего сына, Муклачев в отличие от Иванова Россию любил, он обожал русских женщин, он хотел, чтобы было два брата, русский и еврей, старший и младший, он любил Ольгу Степановну, дарил ей гортензии и знал горечь горчиц, которыми она его угощала, доставая из холодильника, приправа к говядине, которую он принес, чтобы плод рос, рос, рос, чужой сын, живущий в теле своей матери вниз головой, почему все так неправильно устроено в мире, почему так несовершенен мир?
Ольга Степановна накрывалась с головой, переворачивала на бок живот и лежала рядом с ним, с животом, как с собой, был скрыт там ее сын, билось сердце сына Алеши, он уже толкал ножками, если бы ты был рядом, Алеша, ты бы прижался к моему животу и слышал бы своего сына, она включила ночник, полоса из-за штор, на улице было тихо, снег поднимался вертикально вверх, тихие мягкие снежинки, как ты целовал, Алеша, как мы поехали тогда на озеро, как ты смешно закидывал удочку, а я плевала на червяка, как я учила тебя собирать грибы, грибы. Мальвина, где ты, Алеша?
Кристалл нарастал, щурился, высился, приседал на корточки, пускался в пляс. Кристалл пил, ел, вставал и ложился.
Звонил Тимофеев, неуклюжий медведь, старый православный бог, он тоже предлагал жениться, говорил, что не старый, что читал Гваттари, что просто боится евреев, причем здесь евреи? ну, просто, ведь Альберт Рафаилович еврей, это же он проанализировал, просто философии русской нет, зато есть русская литература, Лев Толстой, «Война и мир», помните Кутузов, когда отступал, а Растопчин неистовствовал? Тимофеев, вы такой смешной, такой большой, добрый, но я вас не люблю, я люблю Алешу, Алексея Петровича Осинина, а как же тот из фирмы недвижимости? Муклачев? да, Муклачев? но я его не люблю, просто он мой друг, мы дружим с детства, вместе играли на школьном дворе, качались на брусьях, прыгали через коня, через коня? да, через коня, вы врете, вы его любите, вы выйдете за него, Тимофеев, что вы себе позволяете? вот я сейчас пойду и утоплюсь, Тимофеев, вы большой добрый дурак…
Из аквариума снова выплывала рыба, она могла быть никакая, черная, белая, розовая, голубая, она плыла в реки и моря, поднималась в океаны, она искала Индийский океан, пхинди русишь пхай пхай, потому что все тлен и можно устоять на одном пальце, на одной последней пяди земли, родной русской земли, потому что русская земля давно уже везде, и в Чикаго, и в Японии, и никто просто не догадывается, ни японцы, ни американцы, ни евреи, что они все тоже русские, что мы их давно переварили, съели их вместе с их машинами, растворили в себе их интернет, затарились Гваттари и Делезом, Хайдеггером и Левинасом, и давно уже запустили в их атман наш русский дазайн.
Глава четвертая
Это была глубокая шахта. Самая глубокая в мире. В Кхаджурахо оказалось много угля. И поначалу Алексею Петровичу даже пришлось выстраивать бревенчатые штольни. Спичкой он выжигал метановый газ. Иногда от влажности часто мигал на голове фонарик. Очевидно, это садились батарейки. И тогда приходилось останавливаться, чтобы менять. Алексей Петрович рубил вручную. В Кхаджурахо не было отбойных молотков. Приходилось работать по очереди то киркой, то ломом, то лопатой. Вырубленный уголь он отправлял наверх на ведре, вытягивая веревку, перекинутую наверху через блок. А там уже ведро разгружали мальчики. Иногда они спускали Алексею Петровичу холодную курицу, манго и банана ласси для утоления голода и жажды.
Центр Земли со стороны Кхаджурахо находился на глубине примерно в шесть с половиной тысяч километров. Алексей Петрович надеялся добраться за девять месяцев.
«Ерунда. Риши стоят в Ганге по четырнадцать лет. У них еще и рука вытянута вверх».
Антрацит блестел глазами индийских мальчиков. Постепенно уголь перешел в графит, а графит где-то через месяц в алмазы. Вскоре Алексей Петрович уже откалывал руды золота и серебра, цинка и меди. Еще через месяц пошли подземные воды, поплыла Нерль и Поречье, Набережные Челны, по берегам были травы, которые собирала Ольга Степановна, стало тихо, лишь раздавались удары кирки, где-то отделилась лодка, рдел ягодой закат, ложилась собака пожилого зноя. Вдруг на дне Алексей Петрович увидел стену пыток, ее вел под узцы повар в лиловой одежде, а рядом улыбалась гильотина улыбкой, разрезанной до волос, но и в отрезанной голове хватало цветов, синих-синих, в стаканах бывшего горла, Алексей Петрович вспомнил изречение Эмерсона «Доблесть означает способность к самовосстановлению». Дно оказалось гранит. И Шатов сказал Ставрогину: «Слушайте, добудьте бога трудом, вся суть в этом. Иначе исчезнете, как подлая плесень». Осинин взялся за лом. Классика придала силу пробить кору. Алексей Петрович вспомнил детский сад, где его оставляли на семидневку, рядом раскинулся аэропорт и иногда в окно заглядывали стрекозы-вертолеты, воспитательница любила сказки про казни. А вокруг уже распадался уран и изотопы калия, становилось все горячее, горячее и еще горячее. Осинин вспомнил сторожа, то, как обкакался и боялся сказать, они сидели со сторожем в каптерке и смотрели в огонь, в этот день за маленьким Осининым должен был прийти отец. Мантия плавилась. Алексей Петрович погружался в расплавленное как водолаз, бурлили пузыри, гофрированием мантии занимался противогаз, удились дуниты и перидониты. Наконец проявилось и второе дно. В песке железо-магниевых эклогитов Алексей Петрович нашел этикетку пива Carlsberg, обломок раннехристианского саркофага, наплечный шеврон 45-й пехотной дивизии США, скифскую бляшку, православный потир, осколок герба писателя Редьярда Киплинга и обрамленный меандром иудейский семисвечник. И на всех на них была изображена свастика! Блеснуло, как Млечный Путь: «Блядь, фашисты, суки, спиздили у человеков универсальный священный символ![4]» Он складывал находки в ведро и отправлял наверх мальчикам. Над головой кипела расплавленная мантия. Алексей Петрович увидел дно лодки, на которой проплывал Харон. Надо было спешить. Он снова взялся за кирку и лопату. Выкатили гулять в детской коляске, перед этим, дома, туго свернули одеяло конвертом. Маленький Алексей Петрович заорал, спеленывали хоть и туго, но с любовью. Слава Богу, наградили сиськой, о, эта сладкая текущая в тебя жизнь! Стало еще горячее. Он догадался, что почти прорыл второе дно мантии. Снял рубашку и теперь часто вытирал пот рубашкой. Наконец из-под удара кирки взвилось раскаленное жидкое железо. «Поверхность ядра!» Но тут снова похолодало, из горячего и удобного что-то выталкивало его наружу. Стало вдруг дико и одиноко. Кто-то уже шлепал его по попке, в него врывался воздушный мир. Вздох был резкий, Алексей Петрович вытолкнул было мир обратно, внутри что-то дернулось, потянуло, и мира стало мучительно не хватать. Он помпой потянул его назад, в себя, мир снова наполнил, стало легче. Осинин выдохнул, и выдох стал легче. Ебаный блядский мир входил в Алексея Петровича и выходил. А тем временем уже нещадно перерезали пуповину, завязывали ее узлом. «Пустите обратно в бардо![5]» – крикнул он, ныряя в раскаленный жидкий слой железа. Он был уже в скафандре космонавта, он был первым, кто проникал так близко к центру Земли, – Жюль Верн и Юрий Гагарин! Туннель в бардо оказался тесен, шейка матки все никак не хотела раскрываться, но вскоре Алексей Петрович все же выпал в матку саму и повис вниз головой. Отсчет девяти месяцев до бардо начался заново. Теперь Осинин уменьшался, как Алиса в стране чудес. Он постепенно превращался в протоплазму, он с удивлением наблюдал в себе рассасывание сердца, печени, желудка… Воплощаясь в адгезию, из которой потом появляется человеческий эмбрион, Алексей Петрович вычерпывал внешнюю жидкую часть ядра чайной ложечкой. Ведро давно уже стало величиной со стакан, а веревка истончилась до толщины лески. Вскоре стали различимы молекулы, они складывались в белковые цепочки, из которых теперь состоял Алексей Петрович. И по структуре они снова напоминали свастику! Алексей Петрович отбросил чайную ложечку. Теперь он уже рыл нанотехнологиями, продвигаясь все глубже к самому центру Земли. И вот, наконец, рассосался до семени, стал наконец тем тайным и славным сперматозоидом, который уже бежал в фаллопиевой трубе, опережая на финише миллионы своих собратьев, из которых сотни тысяч подохли еще во влагалище, другие сотни тысяч пали в честной борьбе в шейке матки, а предпоследние десятки Алексей Петрович добил, как Ахиллес, уже в самой матке. Теперь он уже двигался навстречу яйцеклетке, ему навстречу двигалась сама сердцевина ядра, где железо под давлением в четыре миллиона атмосфер снова твердело, где возникал никель, раскалившись до шести тысяч градусов. Последние именные единицы были уже перебиты, сладкое чувство победы поднимало над горизонтом, перед Алексеем Петровичем раскрывались звездные врата, двигающаяся навстречу яйцеклетка уже опускала перед ним свои мосты, раздраивала люки и торжественно готовила к приему шлюзы. Но вдруг…
– Сцуко, стоять! – раздался за спиной страшно знакомый голос. – А ну-ка руки за голову!
Алексей Петрович поднял голову и медленно обернулся. Перед ним с алмазным топором в руках стоял Иванов.
– Значит, ты тоже догадался, – тихо сказал Осинин.
– А ты как думал?
Иванов ухмыльнулся и выстрелил из топора. Огненная струя прометеевского мифа едва не прожгла Осинина насквозь, но он успел увернуться. Иванов передернул затвор топора и выпалил Икаром. Но Алексей Петрович уже успел достать и подставить миф об Осирисе. Увы, Осирис разлетелся к ебаной матери. Зато Алексей Петрович остался жив. Он выхватил из-за пояса бутылку Диониса и метнул ее со всей силы Иванову в голову. Тот отпрыгнул и выстрелил очередью двенадцати подвигов Геракла. Но в руках у Алексея Петровича уже было раннее христианство, и он пошел хуячить из раннего христианства. Иванов смекнул быстро, обернулся Пилатом и распял. Алексей Петрович успел воскреснуть и вознесся. Тогда Иванов облачился Иудой и устремился вслед за ним. Набрав высоту, он даже успел подрочиться и извергнуть на Алексея Петровича свое черное семя. Осинин сдул семя в сторону Духом Святым. Иванов атаковал Римским Папой. Тогда Алексей Петрович сам обернулся Иудой, схватил подвернувшийся под руку осиновый кол и вонзил его в грудь Римскому Папе. Иванову ничего не оставалось, как нажать на сдвиг, перепрыгнуть в Средневековье и ужалить Коперником. Осинин дезинфицировал Птолемеем. Но пока он дезинфицировал, Иванов исхитрился и сыпанул ему, падла, по глазам Ньютоном. Осинин страшно и оглушительно закричал Савонаролой. Иванов снова нажал на сдвиг, выхватил Робеспьера и отрубил им голову королю. Алесей Петрович почуял подвох, но Робеспьера гильотинировать не стал, а изящно сдвинулся царем в Россию. А потом и еще глубже назад, в великие князья. Такого продолжительного сдвига Иванов не ожидал, в последний момент он попробовал было въехать тевтонским немцем, но получил таких страшенных пиздюлей, что перевернулся и ебнулся головой об лед Чудского озера.
Однако уже давно медленно подъезжала яйцеклетка.
Заметив яйцеклетку, Осинин хотел было уже броситься на подвесной мост. Но тут ни с того, ни с сего налетели татары. Иванов взглянул на Осинина Галицким, а тот на него – Невским.
– Это нечестно! – закричал тогда Иван Иванович. – Я уже отрубил голову Людовику XVI, а ты опять в тринадцатый век. Вперед, так вперед!
Но Алексей Петрович хладнокровно выстрелил ему в голову из православия. Иванов подставил вместо лба Лютера. И тут Алексей Петрович сдвинул вперед на императора Николая. Иванов успел Лениным. А Осинин – Сталиным. Тогда Иванов – Солженицыным. А Осинин – Дугиным. Долго так продолжаться не могло. Иванов сдвинул слегка назад, доставая Аббаньяно. Но у Алексея Петровича было кое-что покрепче. Нет, блядь, даже не Сартр! Алексей Петрович пизданул Фуко.
– Ах так?! – закричал Иванов.
И кинул Делезом. Тут, однако, началась упорная позиционная борьба. Противники слегка подустали и лениво перебрасывались из окопов то Бодрийяром, то Рене Геноном, то Леви-Строссом, то Эволой.
Вдруг Алексей Петрович заметил, как яйцеклетка, зевая, стала отъезжать назад. Очевидно, ей все это уже остопиздело. Она поднимала подвесные мосты, задраивала люки, что-то зашипело, очевидно, она готовилась выравнивать давление в шлюзах. Осинин догадался, что ждать больше нельзя.
– Ванька! – крикнул тогда он. – Иди в баню!
И пока тут Иванов вздрагивал, икал да передергивал плечами, Алексей Петрович уже был таков. И на глазах у удивленного Ивана Ивановича прыгал и летел через расплавленный никель, цеплялся-болтался руками за мост и втискивался в последний, почти уже было задраенный люк.
«О, Отец, сонмы блядских козлов за спиной, последний мудак обманут по-одиссевски, – произнес Осинин. – О, Отец, вот мой дазайн. Прошу тебя, передай мне свой атман».
Загорелись миллионы градусов до нашей эры. Нажали тысячи атмосфер добра. Треснула неимоверная спресованность зла. Полетели ошметки слов. Идея блеснула. И Звездохуй вошел в сердцевину Отца.
В твердой комнате на твердом стуле сидел Альберт Рафаилович.
– Как? – опешил Алексей Петрович.
– Я, – утвердительно кивнул тот.
Осинин замер, потом помотал головой.
– Блядь… Ловко вы меня поймали с этим, как его, Эдиповым комплексом.
– Что поделаешь, – вздохнул Альберт Рафаилович. – Работа такая.
– Да чушь это все собачья – комплексы какие-то, мифы! – закричал тут Осинин. – Не верю я больше, не ве-е-рю-ю!
И тогда Альберт Рафаилович заплакал и… твердо исчез. Исчез и стул, и твердая комната. В самом центре Земли зияла легкая тонкая дырочка. Планета тихо вращалась вокруг оси.
«Отец там».
Тонкие струйки пыли вихреобразно исчезали в отверстии. Осинин достал сигарету и закурил, завороженно вглядываясь в свастичные вихри и прислушиваясь к тому, как тихо вращается Земля. Затянувшись в последний раз, он затушил сигарету о подошву ботинка и… заглянул в дырочку.
Глава пятая
«Ты стоишь на краю платформы, ты слышишь звук поезда, ты видишь, как красный переключается на зеленый и легкий сквознячок из туннеля касается твоего лица. Качаются люстры, напирает толпа, кто-то кашляет… Мира скоро не станет, и мы с тобой полетим между звезд».
Вспыхнули фары и заблестели рельсы. Поезд выскочил из глубины туннеля. Ольге Степановне показалось, что рельсы ласкают кошечку. И смертная тоска сжала ей сердце.
«Где ты, Алеша?»
Замутило, потянуло на низ. Поезд был уже совсем рядом. Заревела сирена и… Ольга Степановна отшатнулась. Грохотало, мелькали вагоны, тяжелая волна воздуха сбила челку. Наконец поезд остановился, издав страшный непримиримый стон, и двери вагона открылись. Пассажиры вышли, другие зашли. Кто-то спросил:
– Вы не заходите?
– Я не захожу, – ответила Ольга Степановна.
Внутри вагона объявило:
– Следующая станция «Пушкинская».
«Да на хуй мне «Пушкинская», – горько усмехнулась Ольга Степановна, вспоминая Алексея Петровича. – Пора мне на «Достоевскую».
На «Достоевской», недалеко от театра Советской Армии, был роддом.
Зашипело. Двери закрылись. Вагон двинулся и пошел. Звук электрического мотора набирал высоту. Ольга Степановна заспешила на переход, упрекая себя за кошечку.
На переходе, в толпе, внезапно потемнело в глазах. В животе толкнуло и сжало. Опять потянуло на низ. Заиграла сладкая горечь во рту. Ольга Степановна испугалась, что не доедет, и подхватила живот с боков обеими руками. Ступеньки и эскалатор наконец кончились. Через минуту она уже стояла на салатовой ветке, снова вглядываясь в жерло туннеля.
Это был какой-то другой вагон. Чем-то он даже показался ей похожим на карету. Никто не вышел. Ольга Степановна осторожно вошла. Тихо зазвенел зуммер. Ей улыбались тринадцать флэшмобберов.
Посреди вагона был накрыт стол, за которым сидели Иванов, Тимофеев и Альберт Рафаилович. Жестом конской руки своей Тимофеев почтительно пригласил Ольгу Степановну Осинину присесть. Их окружили тринадцать флэшмобберов. На стол подали запретные яблочки. Вагон двинулся и пошел. Ели молча, похрустывая. По старой русской привычке избегали смотреть друг другу в глаза, но все же иногда исподтишка переглядывались. Под ложечкой засосало какое-то странное нарядное чувство, Ольга Степановна улыбнулась. За окошками гремел туннель. Вдруг свет погас и вагон встал. Раздались глухие удары. Пол подскочил. Ольга Степановна хотела было закричать, но тут отпустило и… и вдруг она ощутила, что по ляжкам уже течет.
«Воды отходят!»
Снова толкнуло. Свет замигал, наконец загорелся. В дальнем конце вагона лопнула лампочка. Снизу толкнуло еще и повело. Сидящие за столом молча смотрели на Ольгу Степановну. Пожилой майор ракетных войск поставил на стол красивую урну и произнес: «Мир не спасти». «Ни хуя не спасти!» – вскрикнула юная тусовщица с распущенными ноздрями. Остальные грянули хором: «Но спасать, блядь, можно и нужно!» Тогда ударило вдруг с такой силой, что все сидящие за столом подскочили. Ольга Степановна ясно почувствовала, что плод пошел. Она откинулась на спинку сиденья и раздвинула ляжки. Флэшмобберы уже клали ее раздвинутые ноги на стол. Теперь снизу ударило так, что подскочил весь вагон. В туннеле посыпалась штукатурка и заискрило, очевидно, лопались провода. Железную стену вагона сдвинуло, рама перекосилась и стекло с грохотом вывалилось наружу. Ольга Степановна закричала.
– Давай, миленькая, – тихо сказал Тимофеев.
– Давай, давай, – подхватил Иванов.