Нано и порно Бычков Андрей
– А ты сам-то, сука родимый, откудова взялся?
Тимофеев широко радостно заулыбался и даже чуть не ебнулся со следующей узенькой ступеньки, оступаясь на какую-то маленькую сухонькую старушку.
– Яйца – мои! – грозно закричала старушка, поднимая над головой складную железную сетку с двумя, а может быть, даже и со всеми четырьмя десятками яиц.
Но Тимофеев и Осинин не обратили на нее никакого внимания. Через мгновение старушка уже была оттеснена толпой.
Они спустились по ступенькам на станцию и остановились у колонны.
– Значит, помнишь коня? – усмехнулся Тимофеев.
– Конечно, помню.
– Сожрали-таки, мерзавцы.
– Может, не до конца?
– Боюсь, что до конца. И даже кости растерли и закатали в какую-нибудь пиццу.
– Эк, брат, какое печальное у тебя настроение, – сказал тут Осинин и тяжело вздохнул. – Похоже, печальнее, чем у меня.
– Ну, так что? – сказал тогда Тимофеев, переходя сразу к делу. – По бутылочке пивка?
И, подобно двум золотым рыбкам, чтобы исполнить чьи-то желания, они поднялись из глубин. И когда выплыли из метро, то ничего такого низкого, черного и горизонтального над ними уже не было. А было лишь вертикальное и голубое.
Глава одиннадцатая
Логос, однако, странная вещь и подвигает он не только мужчин, но и женщин. Хотя женщин, конечно, через посредство мужчин. Обычно они сами вдвигают логос в женщину, но иногда бывает и так, что в отсутствие мужчин он продолжается двигаться в них и сам.
Всю дорогу (а дорога была железная) Ольга Степановна испытывала в себе движение логоса. Под нижней (сидячей) частью спины что-то то подталкивало ее, то опускало, а иногда еще и с какими-то вращательными закручивающими движениями. Не то, чтобы поезд вел себя неприлично, он, собственно, был не более, чем железный механизм, но получалось так, что он словно бы передавал в Ольгу Степановну какие-то загадочные послания. Она легла и даже перевернулась на живот, внимая его железному коду. «Ту-ду-ду-ду, ту-ду-ду-ду…» – настукивал логос, пробуждая в теле Ольги Степановны приятную дрожь. В сознании отзывалось: «Туда еду, туда еду…» Логос внезапно застонал, заскрежетал, засвистел. Что-то дрыгнулось и сладко ударило под живот. Раз, два… И поезд остановился. Ольге Степановне как открылось, зачем она едет туда. Остановка движения словно бы породила невидимого ребенка. Он словно бы продолжал движение логоса. Он – воплощался. Над Ольгой Степановной уже нависали сады, где она гуляла с маленьким мальчиком. О, да, это были висячие сады… Она перевернулась на спину, села и, осторожно приподняв край блузки, внимательно осмотрела живот, где как будто бы уже намечались контуры божественного младенца, ибо Алексей Петрович безусловно был бог. Но до тех пор, пока он был просто бог, он, конечно же, мог и не работать, а творить, ковыряя в носу, свой метафизический труд. Но, поскольку метафизический труд что-то вдруг перестал твориться, то бог Алексей Петрович стал загнивать. Ольга Степановна попробовала было помочь стать своему богу риэлтором, они стали чаще ебаться на почве недвижимости. Она даже позвонила старому другу Осинина, Муклачеву, который и инициировал его в квартирный обмен. Но после двух-трех операций Алексей Петрович что-то захандрил, захирел, откровенно избегая сношений на этой почве. Большой ребенок на двух ногах, он стал пить из горлышка и закусывать, беря пальцами из тарелки, и даже пару раз не пришел ночевать… Бр-рр!.. Алексей Петрович стал, безусловно, загнивающий бог. Тогда Ольга Степановна и отправила его к Альберту Рафаиловичу, чтобы он окончательно стал человеком. В самом деле, сколько же можно жить с таким загнивающим богом на шее? А тут еще эта богоматерь Екатерина Федоровна…
«Еб ее мать…»
Логос напрягся и заскрипел. Но теперь Ольга Степановна прочла в этом скрипе:
«Хер с ним, пусть останется богом, раз не может стать человеком. Только теперь богом-отцом. Боги-отцы обычно вкалывают с рассвета и до заката, как дьяволы, чтобы ночью стать снова богами. И на следующий день опять улыбаются разным там мудакам и не корчат из себя непризнанную гениальность, а находят для нее нужную редакцию жизни. Потому что боги-отцы любят своих сыновей и знают, что они хотят кушать. А иногда так и чего-нибудь сладенького, не только же горьких лекарств. А если уж нужно будет и горьких лекарств, то в сладенькое-то гораздо легче подкладывать. Разве что за клубничку богам-отцам нынче ох как дорого приходится платить… Так что тебе, Олечка, надо почаще ебаться. И не за четыре дня до или после, а за две недели, слышишь, блядь, за две недели!»
Ольга Степановна поднялась и стала нашаривать тапочки, чтобы сходить в уборную поезда. Она осторожно обвела животом край стола, чтобы кой-кого случайно не повредить. В туалете она брезгливо присела на корточки, прямо на стульчак, и, качаясь из стороны в сторону (разумеется, взявшись за поручень), постаралась не наклоняться, чтобы лишний раз не надавливать на живот… Открылась заглушка, снизу поддуло холодным. Отчаянно гремя, в дырке быстро неслась земля.
Вместе с янтарными капельками мочи рассеялся и фантазм преждевременного зачатия, Но дело логоса было все же заделано глубоко и закреплено надежно.
«За две недели, блядь, поняла? За две недели!»
Вся звеня, Ольга Степановна уже звенела в звонке. О, нет, не кукушка и не соловей с иголкой. Благая весть, да, бля, выскакивала благая весть!
Бля как клубничка, а благая весть как благая весть.
«Я привезла тебе лекарство!»
Но Алексей Петрович почему-то не открывал. То ли потому, что и сам как-то уже перестал быть младенцем, то ли потому, что уже успел стать отцом где-то на стороне.
«Еб твою, ну полный пиздец! Звоню уже полчаса, а его, похоже, и нет!»
Розы возмущенно задрожали в руке, и с их концов соскользнула на пол мокрая тряпочка.
«Может, трахает кого-нибудь там сейчас? Прямо на нашей кровати!»
Ольга Степановна выхватила ключи. Как тридцать три стилета блеснули они. Вы спросите, почему именно, как тридцать три? Да потому что Алексей Петрович был бог! От возмущения Ольга Степановна решила зарезать своего бога ключами! Во всяком случае, таков был ее сиюминутный порыв.
В прихожей было темно. Она хотела включить свет, но потом решила не включать. На ощупь в темноте она двинулась «в сторону Свана». Так Алексей Петрович возвышенно называл их спальню. Они же оба любили Пруста, пиздюки! И часто читали его в преддверии совокуплений, готовясь до бесконечности растягивать наслаждение. Из-за закрытой двери, однако, нарастал какой-то странный звук. Сначала какое-то «пхс-сс-с», тихое и ниспадающее, словно бы это была сама Психея, прятавшаяся меж кустами боярышника и до осязательности очеловечивающая их, словно бы это были уже не слепые лепестки, а тысяча изумленных глаз просыпались вот так, внезапно, и дарили ей свое изумление… Потом восходящее «у-ррр», будто скрипела арба, запряженная сонными еще волами, она разворачивалась к горе, из-за которой уже было готово восстать новое солнце, безмолвно прорывающее предрассветные облака. О, низкие звуки жизни, неспособной явить себя в безмолвии света, о, несовершенство стихии конечного… И, наконец, откровенное и блистательное «ах!», божественное появление светила, первые лучи, что заливают сады и окрестности, сонных кур, что никогда не научатся читать, и маленьких чистеньких поросят, что никогда не признаются, какие из пороков им нравятся больше. А напоследок классическое, поднимающееся в зенит, великое и неизменное «хе-р-рр»! «Прямо как соната Вентейля», – усмехнулась Ольга Степановна. «Скорее, как Римский-Корсаков», – ответил бы ей тут, наверное, Алексей Петрович. Но, как бы то ни было, в коридорах звучал самый что ни наесть настоящий мужской храп. Словно из глубины неведомых недр поднималось светоносное и могучее, радостно трепещущее и с треском вылетающих искр рассеивающееся по окрестностям.
«О, мой священный Вулкан!»
Ольга Степановна радостно распахнула дверь и, как язычница, срывая с себя одежды, бросилась к своему божеству. Возбужденная поездом (и благословленная логосом), она с разбега прыгнула на кровать. Пролетая по дуге радости, она окончательно сожгла в себе все упреки и все обиды. Радостная новизна дуги скользила ее в объятия ее бога-отца…
Что-то огромное раскрыло свою огромную подмышку. Пахнуло медвежьим, чужим (Алексей Петрович всегда пах, как олень). Ольга Степановна хотела было от изумления закричать, но было поздно.
«Пиздец!» – еле слышно прошептала Ольга Степановна заветное слово, слово-пароль, тайно связывающее ее с Алексеем Петровичем.
Но это был еще не пиздец. Это был всего-навсего господин Хезко.
Глава двенадцатая
Алексей же Петрович сидел в это время один в круглой комнате (совершенно или почти, как мы изволили выразиться ранее, что, в общем-то, когда речь заходит об идеалах, почти одно и то же). Сидел он на каких-то странных нарах, деревянных, как на зоне или в тюрьме. А перед ним стоял большой стеклянный сосуд, в котором плавало и колыхалось невесть что. Не то это было какой-то чрезмерно большой и преждевременно раскрывшийся цветок, не то просто лист цветной капусты, а может быть, даже и какое-то загадочное подводное создание. Алексею Петровичу сначала почудилось, что оно похоже на угря, которого он уже однажды выкинул в окно. Но потом ему показалось, что оно не похоже на угря, и что это и есть та самая черная звезда, что явилась ему однажды в разрезе и раскрытии космоса. Кто знает, может быть, это и было та самая звезда. Во всяком случае она безусловно отражалась сейчас в многообразии форм, которые подчас могут принимать самые заурядные растения или рыбы, если только взглянуть на них этак как-нибудь с поворотцем, слегка сведя к переносице глаза, а лучше – опуская голову между ног и глядя обратно, как это делают достаточно изощренные в своем искусстве живописцы.
Алексей Петрович закрыл глаза и постарался припомнить вчерашний день. Как из ничто, снова поднялось лицо Тимофеева. Как, в очередной раз, вернувшись из магазина с очередным десятком бутылок, он открывал одним большим пальцем – п-пок! Как жадно пил из горла, пытаясь утолить все нарастающую и нарастающую жажду.
– А я? – снова говорил Тимофеев. – Я так каждый раз жду. Что он скажет. И каждый раз готов согласиться с тем, что он скажет.
– А кто этот он? – спрашивал Осинин, отпивая из своей.
– Да кто угодно… И я с ним всегда согласен.
– Даже если он француз?
– Даже если и француз.
– А если китаец?
– Ну, и… китаец.
– А если еврей?
Тимофеев подумал и почесал в затылке огромной пятерней.
– А с евреем-то и тем более.
– Это почему же?
– Они же всем миром правят.
– Да ну?
– А русских не любят.
– Ну это ты брось. Что же это за еврей, что не способен полюбить русского. Мне вот тут один помогал-помогал, лечил-лечил меня, а я, мудак…
Осинин вздохнул.
Но Тимофеев, как будто и не расслышал последнюю его фразу, и опять заговорил о своем:
– А мне, вот, правда, каждый раз слегка больно, как будто я опять становлюсь не я. Отказываюсь от чего-то в себе. Умираю. Сдаюсь в плен. Продаюсь в рабство.
– Значит, тебе так легче извлекать свою выгоду из жизни.
– Ты хочешь сказать, что я делаю это для себя? – Тимофеев вдруг горько усмехнулся. – Может, и так. Но знаешь, узкие люди со всеми этими своими и только своими национализмами мне неинтересны, поэтому я с ними и не спорю. Они все озабочены своей исключительностью.
– А ты?
– А я русский человек. И что мне до них до всех, коли они умещаются внутри меня одного.
– Ты прямо, как моя мамаша, – усмехнулся Осинин.
– Я вот когда-то прочел у Толстого Льва в «Войне и мире», как мы Москву оставляли. Растопчин неистовствовал. Понять не мог. Как так, неужели Москву французу отдаем?! А мудрый Кутузов – нет, мол, не отдаем. А сам знал, что отдаем. Но столица это же еще не вся Россия. Самое главное – это еще не всё. И всё всегда главнее самого главного.
– Ты это к чему? – отхлебнул Осинин из своей.
– А то, что русский человек силен в отступлении. Со всем согласился, все принял. Кажись, и нет его. Не с кем спорить, не с кем сражаться. Да и чего спорить-то, когда у русского всегда за душою есть подвиг. Всегда есть самосожжение и отказ. Молчаливый отказ, всепокорность и самосожжение. Русский человек всегда приносил себя в жертву.
Тут Тимофеев вдруг даже как-то нервно засмеялся и добавил:
– Ничто. Русский человек ничто.
– Но без ничто, – усмехнулся тут и Алексей Петрович, – как нам хорошо известно, не бывает и сущего.
– Эх, – вздохнул Тимофеев, – умри русский человек. Русь не твоя страна.
– Умер! – горько засмеялся Алексей Петрович. – Да хуй вам, жив! Жив курилка!
Всплеснула рыба, Осинин открыл глаза. Картина того, как они с Тимофеевым проверяли, есть ли у него, у Алексея Петровича, рак или нет у него никакого рака, стояла теперь перед ним. Ибо не ради же обычного бытового пьянства они выпили эти сорок бутылок. Это была, безусловно, сама метафизика. Да и простата должна была показать, больна она или не больна. Есть ли у нее рак или нету у нее ни хуя никакого рака. Вот почему Тимофеев, который и сам когда-то служил в армии ветеринаром, настоял на таком огромном количестве бутылок. Это ведь было не просто пиво. Это же было старинное русское народное средство! И потом, вместе с простатой заодно полезно промыть и мозги. Итак, если простата больна, то после двадцати литров пива согласно древнерусскому рецепту должен был, конечно, наступить полный пиздец. Но ничего такого не наступало. И даже никакой рези в паху!
– Ого-го, – сказал, наконец, Тимофеев, отдуваясь. – Похоже, нет ничего у тебя.
Он открыл пальцем еще одну и вдруг с необъяснимой печалью в голосе добавил:
– Но раз у твоей нет, значит, он… у моей.
Осинин поднял осоловелую голову.
– По-очему у твоей-то? У тебя, что, заболело?
– Нет, не заболело. Но если уж у какой-то из наших простат, – Тимофеев сделал тут паузу и через силу икнул, – должен быть рак, то пусть уж лучше он будет у моей.
– Нет! – воскликнул тогда Алексей Петрович. – Это же мой рак! Значит, он должен быть у моей. А ты должен жить, друг.
– Нет, друг.
– Да, друг.
– Почему?
– Потому что ты настоящий русский, – сказал Алексей Петрович.
– А ты, что, не настоящий? Брось! – Тимофеев ткнул Осинина кулаком. – Помнишь коня?
– Ко-неч-но!
Они обнялись и долго, как будто гривами, терлись друг о друга, не в силах разъединиться.
– Хорошо, – сказал, наконец, как-то странно Тимофеев, отстраняя от себя Алексея Петровича, да так, что тот чуть не отлетел в другой угол этой совершенно или почти круглой комнаты. – Давай вот… Вот чтобы ты выбрал? Или у тебя нет рака, но тогда и Бога нет, или у тебя все же есть рак и ты от него умрешь. Но зато тогда и Бог есть, и Иисус Христос, Сын Его – наш Спаситель?
Алексей Петрович уронил голову на руки и крепко задумался.
– Но мы же вроде про-ди-и-агно-сти-рова-ли? – поднял было он голову, но тут же опять уронил ее, и теперь она мерно каталась в его руках из стороны в сторону, и один раз даже чуть не сорвалась и не провалилась откровенно между ног. Но Тимофеев вовремя подхватил ее за волосы.
– Ну, сын мой, говори?
Приподняв Осинина за волосы, он попытался заглянуть ему в глаза. Алексей Петрович, впрочем, и сам пытался заглянуть в себя. Он хотел услышать голос своего демония. Но демоний почему-то молчал.
– Бога нет, – сказал тогда Алексей Петрович.
– Почему?
– А иначе бы Он давно уже спас этот мир!
– Вот, – сказал тогда Тимофеев, отпуская голову Алексея Петровича. – Вот поэтому я и поеду вместо тебя на операцию!
– Да зачем же? – удивился Осинин.
– Чтобы Он был!
Вспоминая сей странный диалог, Алексей Петрович случайно нашарил под нарами пару недопитых бутылок. Вспомнил и то, что вчера отдал Тимофееву еще и ключи, послав за коньячком, припрятанном от Ольги Степановны в шкафу. Допив пиво, он хотел было уже подняться, чтобы отправиться, наконец, восвояси, но тут снова взглянул на рыбу и вспомнил вдруг про результаты анализов. И не преждевременно раскрывшийся цветок, не лист цветной капусты и не рыба разворачивала уже перед ним сейчас свои черные лепестки, а откровенно шевелящийся метастазами рак…
«Бог есть, – грустно заговорил вдруг демоний. – И может быть, я и послан Им к тебе как твоя звезда. Вот почему щупальца мои по-прежнему тянутся к самому твоему фаллосу. Кровожадные, с присосками и когтями они хотят разодрать его на части, но лишь затем, чтобы исторг он свой последний крик нежности и любви.
О древнее, мудрое слово, означающее отсечение, расчленение, удушение… О, как я люблю тебя, о жертва моя! И я знаю, что и ты меня любишь. Любишь! Ты любишь своего палача, что нежно выслушивает сейчас учащенный стук твоего сердца посредством вездесущих и безжалостных органов.
Но не бойся, о Алексей Петрович, ты у своего врача! И скоро перед тобою раскроется смысл.
Так слушай же, о стоящий на перроне в ожидании поезда. Встань поближе к краю платформы. Ты видишь в глубине туннеля эти яркие фары, ты слышишь тревожный рев. Прохладный сквознячок касается твоих щек. Так или иначе, но мира рано или поздно не станет, и мы с тобой полетим между звезд. Нам улыбнется сама изогнутость пространства. Улыбкой старика Эйнштейна улыбнется она нам. Ты же знаешь, все великие умы чем-то похожи на Чарли Чаплина. Рядом с тобой с развевающимися волосами полетит твоя мать, а чуть вдалеке ты увидишь и свой сияющий звездный фаллос.
«И это и есть Бог?» – изумленно воскликнешь ты.
А рядом уже твоя незабвенная Ольга Степановна. Но теперь – за маленьким столиком, на маленьком стульчике. Помнишь? Такая маленькая детская мебель, белая, с картинками ягод и грибов? Их расставляли в столовой, куда вас водили парами. Вы поднимались по лестнице, где всегда было холодно. Вы поднимались на второй этаж и шли мимо медкабинета с аккуратной медсестрой, сидящей на большом взрослом стуле. У нее была одышка и дурно, до головокружения, пахло изо рта. «Доктор, доктор, процарапай на руке мене маленький перке…»
Космос странен, космос нежен и дик. Надо лишь сделать первый шаг. Первый шаг навстречу космосу.
О, Алексей Петрович, разве ты все еще боишься? Ты просто вмурован в свою жизнь и не знаешь, как из нее вырваться!
Но поверь мне, я знаю, я. И она дорого стоит, эта моя изумительная насмешка.
Флюид ускоряется, и мы несемся с тобою дальше.
Вокруг развеяно много говна. Но здесь, в космосе, где нет воздуха, оно не пахнет. И потом космоса очень много и он безграничен, а человеческое говно конечно. И оно скоро кончится, это говно. Поверь мне, надо только сделать первый шаг.
И неважно, от чего ты сейчас отделяешься. Другие назовут это перроном, работой, недвижимостью… Но запомни, прежде всего ты отделяешься от них.
Ибо в этом преимущества космоса.
О, невесомость!
За твоим плечом, за плечом твоей маленькой жизни – я, твой демоний. Мой шлейф клубится по всем переходам метро. Черный невидимый шлейф развевается над толпою. Я лишь тихонько коснусь твоего плеча. Я не хочу тебя обманывать. Да, всего навсего легкий толчок. Я лишь тот, кто лишает иллюзий, что все еще будет хорошо, что когда-нибудь все еще будет хорошо. Когда распадется государство. Или когда оно окрепнет. Когда придут к власти те или эти, когда к тебе вернется жена, когда встретишь на своем пути друга или врага, начнешь посещать школу бальных танцев, фитнес-клуб, литературные вечера… Я не хочу лгать тебе, ведь я твой демоний. Твоя звезда. И я лишь повторяю тебе твою же незримую истину – никогда, слышишь, никогда…
Легкий толчок.
«На счастье».
Космос иссиня черный и звезды невыносимо блестят. Вспомни, когда ты был маленький, ты хотел построить кинотеатр, и чтобы там шел только один фильм. Ты помнишь – какой? И чтобы на последнем кадре экран ярко, до невозможности, вспыхивал, ослепляя зрителя. Чтобы из кино он возвращался в этот мир слепым…
Мимо проплывают удивленные астероиды, мимо проплывает большой с большой бородой бог добра, огромный с огромной бородой бог зла… Чему они научили тебя там, на земле, если честно?
О, мой друг, мы удаляемся в эоны. Не стоит цепляться ни за что. Ведь мы же не из тех опупелых от радости пассажиров, высыпающих от жадности на перрон, для которых чужая смерть – лучшее из развлечений. Вот здесь бы и закончить. Но… может быть, все только начинается?»
Звезда усмехнулась, плеснула и стала снова просто рыбой. Алексей Петрович вдруг нестерпимо захотел поссать.
Глава тринадцатая
Иван Иванович Иванов уже в пятый раз проверял наточку ножей. Он был все же достаточно гуманен, чтобы прооперировать пациента не каким-нибудь там тупьем, благо читал не одного Аббаньяно. Но вот Алексей Петрович был, очевидно, не совсем гуманным пациентом, потому что он все не ехал и не ехал.
«Сука!» – даже подумал про него Иванов и покраснел.
Но потом вспомнил, что «сука» было все же вполне разрешенное цензурой слово, время от времени даже употребляемое букеровскими лауреатами, а посему подумал еще раз:
«Просто сука какая-то! Я, можно сказать, решил ему помочь. А он…»
И тут вдруг дверь кабинета открылась, и на каталке вкатилось нечто огромное, накрытое белой простыней.
– Ну, наконец-то! – закричал Иван Иванович, жадно хватаясь за ножи.
Но когда откинули простыню, перед ним предстал пожилой обнаженный господин. Синие рыхлые ляжки его мелко дрожали. А в том месте, где они сходились, образуя густую, покрытую седыми волосами впадину, возвышалось нечто синеватое и слегка загибающееся, в основании чего, у самых яичек, болтались полуотклеенные мужские усы. Опытный взгляд уролога, однако, сразу же распознал в этом странном сооружении не что-нибудь этакое, а… да-да, именно катетер! Сей прибор был заботливо поставлен работниками скорой помощи.
– Вероятно, удар оказался столь силен, что кровоизлияние закупорило мочеиспускательный канал, что и привело к задержке мочеиспускания, – озабоченно сказал санитар.
– О-о, было мне та-а-ак хорошо, – прошептал тут пострадавший, а это был ни кто иной, как Альберт Рафаилович.
– Где вы отыскали, м-мм… это? – спросил, поморщившись, Иван Иванович санитара.
– Что?
– Ну, – Иван Иванович брезгливым жестом очертил всю фигуру пострадавшего целиком; к животу его кое-где прилепились огрызки семечек, обертка от жевательной резинки и даже пара окурков. – На вокзале что ли?
– Нет, в университете. Господин валялся… ы-ыы… извините, лежал между партами.
– Голый?
– Да голый, – пожал плечами санитар. – А что?
– Да нет, ничего.
– Я разделся сам, – простонал тут Альберт Рафаилович. – Но не подумайте, я не эксгибиционист. Я просто был весь мокрый. Поначалу из меня все текло и текло, и текло…
– Почему же вы так поздно вызвали скорую?
– Я же сказал, что поначалу мне было хорошо. А потом я впал в забытье, мне стали сниться чудесные сны…
– А это, кстати, что? – Иван Иванович ткнул в болтающиеся в основании катетера усы.
– Это?.. Может быть, мне опять снится….
– Кстати, насчет усов, – почтительно наклонился к Ивану Ивановичу санитар, – мы уже вызвали милицию.
– Это вы правильно, но… господина надо было все же как-то перед осмотром-то обмыть.
– Хорошо, хорошо, – подобострастно закивал санитар, снова накрывая Альберта Рафаиловича простыней и разворачивая каталку.
– Да, эт-та… как его… – брезгливо поводил щекой Иванов, – сфотографируйте, м-мм… это с усами – для органов. Я имею ввиду милицию.
Когда Альберта Рафаиловича увезли, он подошел к ножам и, глядя в свое сверкающее, многократно умноженное отражение, печально подумал:
«Вот, хотел Осинина, а вместо него получил…»
Но если бы он только догадывался, кого или, скорее даже, в лице кого что (о, канцеляризмы!) он заполучил!
Глубокий местный наркоз, в который погрузили перед операцией пенисную часть тела психоаналитика, вновь пробудил в нем фаллический исследовательский дух. И пока Иван Иванович занимался своим делом, Альберт Рафаилович занялся делом своим, исподволь втягивая Ивана Ивановича в коммуникацию. И наконец vopros о proizrastanii v bessoznatel’nom klienta obrazov chujih fallosov snova so vsey neizbejnostiyuy vstal.
– А не потому ли, уважаемый коллега, происходит сие произрастание, что вы сами считаете себя в глубине души своей человеком без фаллоса? – откровенно нанес целительный разрез Навуходоносор.
Иван Иванович пару раз дернулся и вдруг так густо покраснел, что рыжие волосинки его затопорщились и даже как-то защелкали, как в бане от чересчур перегретого пара. И Иван Иванович мучительно замычал.
Несмотря на всю душевную му-у-уку клиента, Альберт Рафаилович, однако, безжалостно подцепил его бессознательное и, как блин на сковородке, перевернул.
– А кто?! – закричал вдруг он. – Кто это сейчас так страшно мычит-то?
Иван Иванович мучительно помотал головой, продолжая издавать нечленораздельные звуки.
– Кто?! – снова властно крикнул ему в лицо Альберт Рафаилович.
И тут уже Иван Иванович сдержаться не смог. Слезы обильно полились из его глаз, и, давясь всхлипами и рыданиями, он горько выговорил:
– Ко-ро-ва…
– Вот видите – ко-ро-ва… А должен бы бык.
И тогда уже, нахлестывая несчастное животное плетьми ассоциаций, Альберт Рафаилович погнал его все глубже в его бессознательное, получая попутно и мясо для анализа, и молоко. Пока они и не натолкнулись на этого таинственного счетовода, что стоял на распутье и годами заставлял бедного Ивана Ивановича считать себя человеком без фаллоса.
Так из «мяса и молока» уролога был, наконец, выделен и счетовод. И даже не один, а, как выяснилось, во множественном числе. Счетоводы эти были ни кто иные, как маленькие дети, что когда-то часто мылись с Иваном Ивановичем (а тогда еще просто Ваней) в местной деревенской бане. Они-то со всей радостью детства и прозвали будущего Ивана Ивановича человеком без фаллоса. Вероятно когда-то (вместе с Ваней) они услышали это странное слово на ферме и подумали, что оно обозначает обычную пиписку. Конечно, никогда им было не стать интеллигентами! Эти маленькие пиздюки со своими дурацкими шуточками, сами того не подозревая, и отстранили будущего Ивана Ивановича от естественного течения русской жизни. Хотя, может быть, это и сам Иван Иванович, обидевшись чересчур на маленьких пиздюков, оторвался от питающих его фаллос целительных соков?
На следующий день, во втором сеансе душеспасительной дойки и резки Иванов подробно рассказал Навуходоносору, как наблюдал с детства эту естественную жизнь (а родился он, как мы уже говорили, в деревне, в семье школьного педагога). О, эта естественная жизнь с ее непонятной любовью к шуткам на сомнительную языческую тему, также как и со страстью ко всевозможным катаниям – на лодках, мотоциклах, качелях и лошадях; с привязанностью к выпиваниям, а после оных и к пляскам, подчас даже и с мордобоем; с идиотским, часами, сидением или стоянием с удочками над рекой; к обязательному, патриотическому какому-то сбору грибов и при этом непременно белых; к купанию в водоемах; к игре до опупения в футбол и, что самое гибельное, так это к изнуряющей погоне за девками («А ведь погоня эта, – воскликнул тут Иван Иванович, – как известно, лишает нас самого дорогого, что у нас есть! Нет, не фаллоса, Альберт Рафаилович, не фаллоса, а, так сказать, прав человека, той самой свободы выбора, которая, как говорил Аббаньяно, и помогает человеку стать самим собой! Потому что из всех возможностей, как говорил Аббаньяно, человек обязан выбирать такие, что являются основой здорового и нравственного образа жизни!»). И так, в красках рассказав аналитику о своих детских наблюдениях за естественной жизнью, он признался Альберту Рафаиловичу и в своем отвращении к этой жизни.
– А знаете почему? – спросил тут как-то загадочно Альберт Рафаилович.
– Почему?
– Потому что Раша – она. А должен бы быть он.
– Юэроп, – восторженно прошептал Иван Иванович.
Глава четырнадцатая
Была уже глубокая ночь, когда, выйдя на улицу из круглой комнаты Тимофеева, Алексей Петрович с наслаждением (и о, совсем без боли!) поссал. Бессильное электричество все еще пыталось высветить перед ним бильборд, но оба они (и электричество, и бильборд) были уже ну просто, как огурцы. А из разверзшейся черноты ночного неба их с откровенной насмешкой солила звездная соль.
Алексей Петрович даже и внимания на них не обратил. Призванный космосом, он решил воссоединиться с ним в глубинах парка, в той темноте, что по-прежнему клубилась и восставала среди скороспелых, разбросанных то тут, то там многоэтажных человеческих домов. В руке своей Алексей Петрович нес столовый нож Тимофеева.
«Бесславно сгнить, подобно сингапурскому банану или позволить надругаться над собой интеллигентишкам от медицины? Они, конечно же, спасут, дабы я запел фальцетом… Как этот Робертино, блядь его, Лоретти. Петь без яичек днем, а вечерами пялиться с дивана в телевизор… И спать в раздельных комнатах. Да хуй вам! Ты права, моя звезда. Ты прав, демоний. А колеса поезда или столовый нож – не столь и важно!»
Темнота парка, заселенного невидимыми убийцами и самоубийцами, глубина тьмы, исполненной смертоносного ритуала… Алексей Петрович обнял дерево и вжал в кору его свой разгоряченный лоб.
«Пронзи меня, о, пронзи меня…»
Но было тихо и ясно – ни ветра, ни туч, ни дождя. Ни молнии, ни падающей звезды. В беззвучной безветренной тьме дрожали лишь листья осины, к которой прижался Алексей Петрович Осинин. Она воздвигала сейчас над ним свою крону, она разделяла с ним сейчас его дрожь.
И смертоносная звезда почему-то все не чертила собой небосклон. Напротив, она словно бы поднималась все выше и выше. Алексей Петрович оторвал лоб от дерева, запрокинул голову и посмотрел в небо.
Демоний молчал.
Звезда насмешливо нанизала на свои лучи остатки слез Алексея Петровича. Он оттолкнулся от дерева и, постепенно трезвея, побрел в глубину парка, срывая стебли невидимых растений. В аллеях белели облупленные статуи пионеров, чуть вдалеке чернел пруд, а за деревьями, на дамбе глухо шумел водосброс. Одинокая лодка темной тенью кружила у пристани. Он остановился у калитки лодочной станции.
«Котенька, где ты? Разве не ты только еще и можешь спасти меня? Где ты, моя верная женушка? Ах, почему так глупо устроен мир. Разлады, болезни… Покалечил еще, вот дурак, врача своего. Может, еще и убил… Котенька, где ты?»
Он вспомнил, как, замерзая зимой под своим старым ватным одеялом, забирался к ней под байковое. Как прижимался и как в его тело проникало ее тепло. О, как блаженно Алексей Петрович погружался тогда в ее сны…
«Котенька».
Он вынул нож. На черное небо, покрытое звездной насмешливой солью, вышла Луна. С сарказмом заглянула она в окно урологической клиники. С грустью осветила она парк. В темных аллеях по-прежнему белели облупленные статуи пионеров. Лодка в темной воде поворачивалась, зацепившись за темный причал. В глубине парка, за куртинами темных кустов беззвучно дрожала осина. А здесь, у калитки за мусорным баком, полным разного хлама и сора, уже собирался убить себя один из последних русских людей.
Он все же решил, что не здесь.
Через горбатый мостик Алексей Петрович перешел на маленький остров посреди пруда, где стояло две лавочки. В урне белела газета. Осинин достал ее, расстелил на земле и прилег, положив нож рядом с собой. За дамбой по-прежнему глухо урчал водосброс. Избыток воды сливался через железный щит в каменный желоб и с грохотом убегал, давая начало маленькой новой реке.
«У меня могла бы быть совсем другая жизнь – сильная, яростная… Но почему же все всегда получается наоборот?.. Может, потому люди и придумывают мифы?.. Котенька…»
Он посмотрел на звезду. Она по-прежнему стояла в зените. Алексей Петрович прикрыл глаза. Длинные пронзительные лучи ее вытянулись и коснулись его ресниц. С неба опускался сияющий звездный конь. Конь повисал над прудом и над дамбой. Конь изгибался в пространстве и наклонял свою сияющую голову к маленькому островку земли.
– А вот и ты, мой верный друг, – сказал, улыбнувшись, Алексей Петрович. – Как зовут тебя?
– Звездохуй, – ответил конь.
– Что ж, неплохое имя. Очень кстати.
– Ну, ты готов? – спросил Звездохуй.
– Как только откроется метро или вот… нож.
– Погнали лучше наверх!
– Куда?
– В космос.
– А ну да, там, где мифы.
– Зря ты так, – вздохнул Звездохуй. – Там действительно все по-другому. И с Ольгой Степановной твоей, и с мамой. Точно тебе говорю.
– А с Россией? – спросил почему-то вдруг Алексей Петрович, вспоминая Тимофеева.
Звездохуй почесался и вздохнул:
– А вот с Россией, понимаешь ли ты, э-ээ…
– Что ж там у вас в космосе для России какого-нибудь мифа не найдется? – обиделся Алексей Петрович.
– Найтись-то найдется. Но тут, блядь, эта, понимаешь ли ты… без жертвы не обойтись.
Звездохуй снова вздохнул и внимательно посмотрел на Алексея Петровича.
Тот молчал. Потом тихо сказал:
– Я понял.