Нано и порно Бычков Андрей
Тени парт переползали по стене. Тени парт сгущались и темнели. Солнце садилось. Альберт Рафаилович погружался в тартар. Еще каких-то несколько часов назад он поднимался в лифте и смеялся. На двери лифта было написано дверь в ад. «Разве в ад можно подниматься? – смеялся Альберт Рафаилович. – Неправильно! Надо было написать это на двери последнего этажа, а не первого…» Теперь же, лежа между партами, Альберт Рафаилович осознал, что ад давно уже повсюду, и потому направление движения лифтов уже не имеет значения.
Черные тени переползли на потолок. Тени смыкались и – парты смыкались. В двери аудитории щелкнул ключ и, гремя всей связкой, уборщица отправилась дальше. Число на календаре было нечетное, и сегодня она убиралась в аудиториях нечетных. А Альберт Рафаилович покоился в четной.
– Эоуы!.. – попробовал он было позвать уборщицу.
Но яйца пронзило – эоуы!
Альберт Рафаилович застонал и погрузился в свое бессознательное. Задуло и затрубило, зашевелились углы. И – заклубилось и засвистело. Как черное на черном, как белое на белом, как золотое на золотом налетело тут Куликово поле. «Эх ты, жопа еврейская, – закричало оно, осаживая на полном скаку, – не верил ты в меня, не верил и вот, видишь, что из этого вышло». «Да я же, блядь, ваших же лечил, не татар же. А ваш Осинин меня – по яйцам! – обиженно продудел Альберт Рафаилович. – Я к нему как отец!» «Тише, тише, ну чего ты так раскудахтался-то?» «Да потому что, – шмыгнул носом Альберт Рафаилович. – Горько мне и обидно. Лечишь вас лечишь…» «А от чего лечишь?» «Да не от чего, а от кого». «Так от кого?» «От матери, от кого. Родина у вас мать. А должно бы быть отечество». «Э-э, вон ты куда», – вздохнуло Куликово поле. «У вас же всегда отец не родной был. То норманн, то монгол, то немец, то грузин…» «А ты родной?» «Я-то, хоть, и не родной, но я, хоть, проанализировать решил. Есть ли в вас хоть что-то мужское или нет. А то все поражения, да поражения…» «Эх ты, жопа, – улыбнулось тут Куликово поле, – и слабо же тебе было догадаться, что Отец-то у нас Небесный». Тут поле взвилось на дыбы, цокнули копыта. Поле заржало, заклубилось и ускакало.
А Альберт Рафаилович обнаружил себя опять среди парт. Между ляжками откровенно сочилось. В окно заглянула уборщица.
– Не грусти, – сказала она, стоя на подоконнике на одной ноге. – Ты же знаешь, что согласно новейшей работе Биона сновидения и фантазмы могут восприниматься и как поток мочи, и тогда возможно реагировать на них и как на обычные случаи недержания.
– Да, вы правы…
Поправив усы, Альберт Рафаилович выходил вслед за уборщицей в окно. Вокруг, безусловно, был фашизм. За далью открывалась даль. Альберта Рафаиловича встречали вершины фашизма. Торжественно загремели барабаны, зазвенели фанфары и засверкали топоры. Подлетели ласковые русские девушки и вместе с уборщицей подхватили и понесли Альберта Рафаиловича.
– Тю-ю, глядите, еврей летит! – закричали в фашистской толпе.
– Прямо как у Шагала!
Альберт Рафаилович уже приземлялся. Вслед за ним на голубоглазой стрекозе приземлялся штурмбанфюрер СС Алексей Петрович Осинин в черном мундире. Подъезжала на мотоциклах с колясками загорелая зондр-команда. Фашистские массы заволновались. Многие жевали бутерброды. «Так вот почему русские так любят бутерброды, – с ужасом осознал вдруг Альберт Рафаилович. – Потому что масло по-немецки – бутер, а хлеб – брод!» В петлицах Алексея Петровича засверкали молнии. Фашистские массы потемнели, фашистские массы запели. «Mu-uter! – запели они. – Ih bin Mu-uter!» Какая-то девочка подскочила к Альберту Рафаиловичу и дернула его за хвост. Но он не успел ее отогнать. Небеса раскрылись. В горних высях засверкал огромный нежный топор. Чудесный голубоглазый, он мягко опустился и завис у самого уха Альберта Рафаиловича.
– Ну, здравствуй, дорогой, – прошептал топор.
– Так ты и есть отец их небесный?
– Я и есть, – ухмыльнулся топор.
А Алексей Петрович уже умывался, чистил зубы и полоскал.
Перед Альбертом Рафаиловичем развернулась тут вся его жизнь. Встали хлеба, поднялись нивы, заволновалась под ветерком доброта, неслышно пролетела и опустилась школьная золотая медаль, а вслед за ней пятый пункт и университетский красный диплом, ненависть к Достоевскому, любимые букеровские лауреаты, родные лица на телевидении, мамочка, нашептывающая – «ты у меня самый умный, самый хороший, самый благородный, ты освободишь человечество»…
Алексей Петрович все полоскал, да полоскал.
– Ну, пора, – положил, наконец, руку на плечо Альберту Рафаиловичу топор.
– Послушай, – сказал тогда ему Альберт Рафаилович. – А если все же на Земле?
– Что на Земле?
– Если все же поискать отца Алексея Петровича на Земле?
Глава восьмая
В неглубоком подвале на одной из окраин Москвы на узкой деревянной доске возлежал господин Хезко. Он был один в этой странной и почти круглой комнате, в которую вели две одинаковые, симметричные двери.
Посреди комнаты стоял сферический сосуд, в котором плавала рыба. Рыба эта тоже была никакая. Или, выражаясь более ясно, она могла быть и большой и маленькой; короткой и длинной; черной и белой, или даже малиновой – все зависело от того, какова вода, каков корм и каково освещение. Рыбу эту господин Хезко поймал сам во время своего одиночного путешествия в дальние края. У господина Хезко, как прозвал его Алексей Петрович, была, разумеется, и своя фамилия – тихая и простая, хочется даже сказать темно-синяя или почти фиолетовая. Как бы с зимней шапкой, теплой и согревающей в мороз.
Но там, наверху, над подвалом, была еще только поздняя весна. На окраинах Москвы расцветали сады и до суровой русской зимы, судя по всему, было еще далеко.
Фамилия же господина Хезко была Тимофеев.
Есть что-то грустное в русских фамилиях, даже если они звучат так тепло и так ласково. И даже самые теплые из русских фамилий, например, Печкин или Теплов, все равно звучат грустно. Может быть, это еще и потому что в самой русской душе остается еще много грусти, если не сказать тоски, которая оборачивается то кротостью и самосожжением, а то запредельщиной какой-нибудь или даже зверством.
Тимофеев был, конечно же, зверь. Русский зверь! Но при том не простой, не человеческий, а… эх, не поворачивается у автора язык, назвать Тимофеева зверем божественным. Уж слишком загадили подлые людишки это слово. Чуть что, так сразу достают его из кармана и давай тебя по голове. Тоже мне, нашли палку-погонялку. А то еще есть и другие мудрецы – разведут разную мистическую муть, и так мозги тебе запудрят, такой лапши на уши навешают, что пока будешь разбираться, глянь, а ты уже, оказывается, и адепт. Да-да! А мудрец-то, как выясняется, уже и не просто мудрец, а твой собственный пра-пра-пра-отец…
А потому оставим Тимофеева просто русским зверем. Но… нечеловеческим.
Итак Тимофеев и ел, и пил, и какал и писал. Также как, разумеется, он и на стуле – сидя, сидел. Да и лежал тоже – лежа. Хотя, вот, совокуплялся он все же крайне редко. И был это его больной, и, может быть, даже нечеловеческий вопрос. Но зато вот ходил Тимофеев какой-то своей особенной походкой. Мягко ходил он, крадучись, что при всей его огромности создавало впечатление какого-то вечного детства. Вот, крадется мимо тебя такой вот голубоглазый вечный ребенок, и хуй его знает, чего от него ожидать.
О, многие и многие еще боятся русского зверя! И часто рассказывают нам о нем разные страхи. Но мы-то с вами хорошо знаем, что «слова Павла о Петре больше говорят нам о Павле, чем о Петре».
Вот Тимофеев и лежал на доске. И смирнехонько, надо сказать, лежал, дабы кого случаем не прибить. А то встретишь какого-нибудь пидараса в ресторане…
Нежен был наш Тимофеев и тих. И одинок он был. И тосковал по неизгаженному еще русскому. И потому никогда, слышите, никогда никого наш Тимофеев не убивал! Не был он ни палачом, ни садо-мазо-маньяком. Ну не был, я вам честно говорю. И никакого топора у него не было. Да и разве может еще найтись в почти круглой комнате топор?
Вот и лежал себе Тимофеев на доске. И смотрел в аквариум. И думал он о том, что ни хера, извините за выражение, не осталось ничего серьезного. Твердого не осталось ничего ни хера. Все какое-то вялое, мягкое, расплывающееся, все набито какой-то чепухой, не жизнь, а надувная кукла. Путают, мерзавцы, понятия. Подмешивают и сбивают с толку ясную русскую мысль!
Тимофеев встал и подошел к кубическому сосуду. И трезво и ясно в оный заглянул. Рыба вытянулась, развернула свои плавники и плавно устремилась ему навстречу.
«И чего я молчу?» – подумал тут Тимофеев, вспоминая одно недавнее собрание.
Ему вдруг даже показалось, что вытягиваясь, как угорь, в длину, рыба усмехнулась. Да он и сам уже грустно усмехался. А потом вдруг так страшно захохотал, что бедное создание чуть даже не выплеснулось из воды.
«Ну, нет у меня топора, нет, понимаете!» – вот как захохотал Тимофеев.
Конечно, лучше было бы быть Тимофееву киллером, а еще лучше – даже каким-нибудь таинственным русским террористом. И не рыб разводить в аквариуме, а копить, копить там, бля, тяжелую воду, чтобы однажды тайно выделить из нее дейтерий. А потом, как Левша, собрать в бутылке из под пива какую-нибудь, там водородную бомбу, чтобы взорвать, например, Америку. А чего она, в самом деле, лезет во всё, нос сует не в свои дела? То в Афганистан, то в Ирак. Да на хуй она нам, такая Америка нужна! Да на хуй она не нужна нам такая Америка! Тоже мне нашлись миротворцы. Палки-погонялки похуже «бога». Да взорвать ее на хуй ко всем ебеням! Накопить тяжелой воды и – к чертям собачьим!
Но к счастью (или к несчастью) Тимофеев все же не был русским террористом. Как не был он ни президентом международного валютного фонда, ни председателем всемирного попечительского совета сирот. Был он, вообще говоря, и в самом деле какой-то… неоформившийся еще, неопределенный. С татарином – татарин, с евреем – еврей. То ли боялся он их всех, то ли виноватым чувствовал, то ли потому, что ему всех их было почему-то жалко… А чего они всё наскакивают на русского человека? И чего уж он им такого плохого сделал? Ну, да, было дело, трахнул однажды. Но ведь ласково, можно сказать, по любви. В отличие от немца!
Но пора бы Тимофееву все же пойти опять на собрание. Да и не тихо-тихонечко сидеть там на задней парте и слушать, бляха-муха, разную белиберду. А взять, да и высказаться откровенно.
Тут Тимофеев почесал за ухом, вспоминая одного своего недавнего случайного собутыльника.
«Эх, попался вот тут один с незашоренными мозгами. Да чего-то слаб оказался на питие. Видать, молод еще. Заснул бедолага прямо в ресторане. А как проснулся, так и побежал куда-то, прямо, можно сказать, с плеча. А жалко. Жалко!»
Тимофеев вздохнул и вышел. Открылась и закрылась одна из дверей. Она вела, в отличие от своей близняшки, на черную лестницу. Зигзаги сложились в параллелограммы, и вот уже с черного хода на одну из душных московских улиц выходил не Тимофеев, а снова господин Хезко.
Как всегда он хотел пройти мимо парка, чтобы полюбоваться на вид. Но вид на парк был теперь заслонен огромным бильбордом с надписью: «Весна, Elle, любовь, Elle!» С бильборда на Тимофеева глазело огромное женское лицо с неприлично вытянутыми губами. Мимо прошли два господина. Вслед за их шелковыми, развевающимися на ветру, рубашками пролетели фразы:
– А я тусовался на Майями с Кристиной Арбакайте.
– Но это же зимняя тусовка.
– Да, но там достаточно дорого…
У стены вытирала газетой голую ногу нищенка. Толстяк в темном вечернем костюме играл ключами от автомобиля. Ключи были повешены на внушительную золотую цепь. В голубом «пежо» напротив Мак’Доналдса пожилая супружеская пара восторженно ела сосиски. Тимофеев свернул в переулок. Навстречу ему из магазина с надписью «Обувь» выскочила женщина с очень красивым лицом и с очень низкой жопой. Переваливаясь по-куриному, она перебежала в расположенный по соседству другой магазин с надписью «Обувь. Торговый дом». Через минуту она выскочила обратно и, подобострастно держа на вытянутых руках ослепительно белую коробку, заспешила назад. А к Тимофееву уже подплывал какой-то юнец. Сальное лицо его было густо усеяно прыщами.
– Купите, пиццу из Рима! – сладострастно заорал он, так что Тимофеев даже отшатнулся.
– Нет, спасибо.
– Купите, купите! – юнец приближал и приближал свое лицо. – Я же вижу, вы голодны!
– Не надо.
– Это же дешевая пицца, купите! Она, между прочим, очень питательная!
Продавец широко раскрыл рот, и из пасти его пахнуло какой-то злорадной вонью.
У Тимофеева даже закружилась голова. Искоса взглядывая на это искаженное гримасой и покрытое прыщами лицо, он поразился его какой-то неземной красоте. В гламурных глазах продавца сияла самая искренняя человеческая доброта!
– Нет, нет, спасибо.
– Но я же вижу, что вы хотите ее! Купите, не откажите себе хоть раз! Всего пятьдесят!
– Мне не надо.
– Я отдам вам за сорок восемь!
Юнец уже восторженно засовывал пиццу Тимофееву в ладони.
Тот мельком взглянул на продукт. Несмотря на весь свой гламур пицца, все же похожа была на блевотину. Тимофеев оттолкнул юнца и хотел уже было грязно выругаться, но его, однако, вовремя остановил плакат.
«Твой звонок свяжет руки террористам! Телефон доверия ФСБ …»
Напротив плаката в автомобиле с затемненными стеклами неподвижно сидел господин в белой рубашке и черном галстуке. Его глаза скрывали солнцезащитные очки. Господин несомненно наблюдал за Тимофеевым.
– За со-рок се-емь! – страдальчески пролетело за спиной.
В клуб Тимофеев попал уже ближе к вечеру и долго не мог сосредоточиться. То все не шел из головы прыщавый продавец пиццы. Потом долго не отпускали образы метрополитена. Пролетело несколько почти одинаковых женщин с маленькими ушными наушниками. Они сидели в ряд напротив Тимофеева и он почему-то все никак не мог их сосчитать, в конце концов получилось пять. Пролетели еще какие-то накокоиненные молодые люди, они держали в руках оранжад. Пролетел наконец и тот огромного роста идиот с плоскими, вдавленными в лицо глазами…
«А ведь когда-то я ездил на метро, чтобы просто побыть среди людей», – подумал Тимофеев.
Он уже переходил на другую ветку и входил в другой вагон. Но стоило ему усесться на освободившееся место, как над ним нависла девушка с огромной ноздрей. Ноздря была левая.
Наконец Тимофеев сосредоточился и возвратился в зал, где разговор уже откровенно зашел о смерти. На сцену лез какой-то маленький плюгавенький господин с монгольской мордой и с огромными, как у таракана, усами. Его пытались стащить. Но в результате стаскивали лишь пиджак, вывертывая его наизнанку, пиджак словно бы раздваивался и неожиданно получалось два: один – по-прежнему черный и строгий, а другой, с подкладки, – оранжевый. С ловкостью фокусника господин однако вставлялся вместе с подкладкой обратно в черный пиджак, обманывая таким неожиданным маневром своих преследователей и освобождаясь от их захватов. И вот уже, как ни в чем не бывало, представал перед публикой. По его возбужденному, не остывшему еще от борьбы, лицу, струились капельки пота.
– К топор-ру-у! – неожиданно тонким голосом завопил господин.
Зал мгновенно затих. И даже те, кто пытались захватить господина и не пустить его на сцену, как-то почтительно отступили. Трусцой они побежали на свои места. Зал заскрипел сидениями. Усаживались поудобнее.
– Да-с, не надо расстреливать, – неожиданно заплакал господин. – А надо рубить! Да-с, рубить!
В воцарившейся паузе – когда застигнутые столь неожиданно прекрасным началом, слушатели были буквально потрясены и застыли в самых неожиданных позах: кто с пальцем в носу, кто слегка приподняв и так еще и не успев опустить на стул свою почтенную жопу, кто по-лошадиному закидывая колено на колено, а одна дама, так и просто вытягивая суховатую обнаженную спину (впрочем она всегда боялась прилипнуть к спинке стула), – в воцарившейся паузе оратор достал огромный звездно-полосатый платок и с удовлетворением высморкался.
– Да-с, именно рубить! – спрятал он платок обратно в карман. – И я вам сейчас объясню, в чем преимущества рубки. Во-первых, рубка гораздо дешевле, и в условиях полного упадка экономики нашей страны мы сэкономим на порохе. А во-вторых, непосредственный контакт с телами врагов сплотит нацию гораздо теснее, чем, например, пулеметные очереди, поражающие врага на расстоянии. Невидимо несущиеся пули – это слишком уж эфемерная реальность. Это рудимент прошлых столетий. В нашем же виртуальном мире нам нужен непосредственный контакт. Господа, нам нужна реа-а-льная рубка!
– Но можно же расстреливать и в упор, – заворчал тут один из тех господ, что пытались показательно стащить оратора со сцены.
– Да, но в упор – это все равно значит быть разделенным с врагом хотя бы на длину ствола.
– Но можно же и укоротить стволы.
– Все равно вы не приблизитесь меньше, чем на размер пули.
– А так вы будете разделены на расстояние топорища!
– Но зато топорище приводится в движение мускулами вашей руки, а в случае расстрела вы просто нажимаете на спусковой крючок.
– Но ведь пальцем же нажимаете. Что, палец, не рука?
– Но основное-то действие производят пороховые газы!
– Так это же гораздо эффективнее! Ведь можно расстреливать сразу целое множество за раз!
Тут со своего стула поднялась та самая дама с обнаженной спиной, так, что сидящие сзади, заглядывая в глубокий вырез ее платья, даже восхищенно зашептались. Блистая слегка вспотевшей спиной, дама решительно вмешалась в дискуссию.
– А зачем нам зараз? Когда можно много-много раз!
– Правильно! – подхватил оратор. – Не даром же учит русская пословица – лучше много раз по разу, чем ни разу много раз.
– Верно, – пробасило из угла. – Небось, топоров еще хватит.
– И потом, господа, согласитесь, – оратор вдруг радостно заулыбался, – что рубить – это гораздо приятнее.
– И эффектнее! – закончила дама с обнаженной спиной.
На этом в дискуссии объявили перерыв.
Опережая многих и многих, Тимофеев ринулся в буфет.
«Опять промолчал, мудак… Идиоты, и что они все про казни да про казни…» – укорял он себя, пробегая мимо бильярдной, где на зеленом сукне под яркой квадратной лампой невозмутимо покоились шары.
– Водки? – испуганно улыбнулась официантка огромности налетающего мужчины; вероятно у Тимофеева был такой вид, словно бы он и в самом деле только что кого-то зарубил.
– А чего-нибудь покрепче нету? Спирту, например?
– Спирту? – девушка даже не смогла от удивления закрыть рот. – Н-на бавает. Есть зато виски, сорок восемь градусов.
– Американский?
– Да.
– Но это же, извините за выражение… гадость!
– Ну почему? Некоторым нравится, – настороженно оглядываясь, ответила официантка.
– Ладно, – поморщился Тимофеев, – давайте виски. Но только с огурцом. Огурцы – то хоть русские?
– Суздальские. Вам с соленым?
Тимофеев с минуту подумал и сказал:
– Нет, давайте со свежим.
Закинув в себя сто пятьдесят и закусив их суздальским огурцом, он наконец расслабился, как-то блаженно сам в себе осел.
В буфет уже натекала толпа. Дама с обнаженной спиной мягко, по-кошачьи, улыбалась оратору. Тот вел ее под руку и иногда невзначай отклонялся назад, чтобы незаметно скользнуть взглядом вниз по ее обнаженной спине. Пока по неосторожности не столкнулся лбами с одним из тех господ, что пытались стянуть его со сцены. Тот тоже пытался кое-куда заглянуть. После сего нечаянного столкновения оба оратора, однако, вежливо друг перед другом раскланялись.
Тимофеев взял еще сто. А потом и еще сто пятьдесят. Наконец прозвенел звонок. Тимофеев вышел вроде бы в ту же самую дверь, но неожиданно сам для себя попал в совершенно другой зал.
Здесь находились совсем другие господа. Тонкие, с тонкими европейскими лицами в тонких узких очках и с проницательными взглядами, внимательно оглядывающими тех, кто случайно оказался рядом. Казалось, что они хранят какую-то тайну. Тимофеев, конечно же, никакой тайны не знал, о чем было легко догадаться по его слегка расплывшейся морде. Четыреста граммов виски подействовали на него расслабляющее, и он добродушно улыбался окружавшим его со всех сторон лицам с настороженными взглядами в узких модных очках.
– А он прошел фейс контрол? – спросила своего спутника маленькая задрапированная по самое горло брюнетка.
– Не уверен, – тихо ответил ей спутник, такой же маленький задрапированный брюнет, с аккуратно задрапированной лысиной. – Думаю, нам лучше сесть подальше, а то мало ли что.
Рассаживались, зал как-то тихо и даже вкрадчиво шуршал. Здесь рассаживались по-другому, деликатно и, стараясь не наступить друг другу на ногу. Тимофеев же, как на зло, сел так, что кресло под ним затрещало и чуть не развалилось. По рядам шепотком понеслось: «идиот», «скотина», «медведь», «и как он только попал сюда?», «животное». Наконец, шепоток замолк. И из угла осторожно заиграли классику. На черном блестящем, хотя и слегка потертом по краям рояле бессмертной фирмы «Стейнвей» заиграли в четыре руки бессмертного Шумана.
«Только вот почему в четыре? – подумал, было, Тимофеев и зевнул. – Да, потому, что так можно сыграть его в два раза быстрее».
Наконец, бессмертная пьеса закончилась и на сцену из люка вылезла маленькая сухонькая старушка. Она затрясла своими благородными седыми буклями с фиолетовым оттенком и вдруг неожиданно стальным голосом заорала в микрофон:
– Они не пройдут!
– Но пасаран! – подхватили тут со всех сторон.
Сидящие рядом внимательно взглянули на Тимофеева.
Но Тимофеев и сам закричал:
– Но пасаран!
Хотя все же и успел подумать про себя:
«Похоже, я совсем уже ебнулся».
Старушка же, сверкая глазами и почти засовывая грушу микрофона в свой маленький узенький рот, уже давилась и косила на весь зал:
– Сталин – это великое зло-о-о-о!!!
«О-о-оо!» налетало на Тимофеева, и он уже и сам давился и косил, хотя и где-то на глубине души своей все же пытался присесть за камнем и освободить желудок…
– Ну, как виски, подействовало? – полюбопытствовала официантка, когда Тимофеев, запыхавшись, снова вбежал в буфет.
– Нет! Дайте-ка лучше водки!
Глава девятая
Рак, однако, довольно скверная штука. И, говорят, зараза эта довольно редко излечивается. Вот даже СПИД и то лучше. От СПИДа хоть в самом конце не кричат. А от рака, говорят, орут, как резаные. Аж на стену от боли лезут. А ничего поделать-то уже нельзя. Разве только что морфию впрыснуть. Да только чего он, морфий-то? Все равно пиздец! А умирать лучше в ясности. Взвесить, блин, всю свою жизнь и спокойно по кусочкам разложить – здесь, что сделал, тут, что мог сделать, а там, чего так и не сделал. Только вот боль, блядь, охуительная думать не дает! И от морфия от этого опять же – ни хуя никакой ясности. Плывет все перед глазами в пузырях, а ведь ты, сука, уже отходишь. Отчаливаешь, можно сказать, в Лету, пидарас. Хотя, почему, собственно, пидарас? Да и разве употребляются такие слова на смертном одре? Нет, господа, на смертном одре все должно быть чинно-починно, и слова такие не должно употреблять. Должны быть другие слова, возвышенные – «торжество», например, или «мрак вечный». А тут гниль, гнием, можно сказать, заживо, а после выбрасывают на помойку. Даже вот умереть и то не дают спокойно. Обязательно и почему-то именно в самом конце жизнь человеческую надо изгадить каким-нибудь раком. А ведь это же, господа, человек-с! Нет, право, лучше бы уж убили в подъезде. Тюкнули бы чем-нибудь таким тяжеленьким по голове. Брык – копыта откинул и ничего даже и не почувствовал. Но нет, ведь, закричат – насилие! А рак, разве не насилие?
Но что это мы все о плохом, да о плохом. Можно ведь и о хорошем. В плохом смысле. То есть, о хорошем смысле в плохом. Вот, допустим, загибаешься ты от рака. Желтый лежишь весь, хуево тебе, от боли корчишься. И вдруг открывается дверь и в палату входит твоя первая и единственная любовь. Она принесла тебе белые розы и капли еще дрожат на их белых и нежных лепестках. Ты не видел ее целую вечность. Но любовь ведь не умирает… Ну, скажите мне на милость, господа, разве у вас не хватит хоть немножечко слез? И вот уже светлеют желтые щеки умирающего, и желтый лоб его наливается розовым румянцем. И звонко звучит последний поцелуй первой любви…
Алексей Петрович сидел на кровати, обхватив голову руками, и рассматривал свой член. В окно вплывало ухмыляющееся лицо уролога. Член Алексея Петровича был, однако, по-прежнему ясен и чист. Он даже слегка поблескивал в полутьме. И было невероятно, чтобы такой красавец и уже где-то там, глубоко внутри, у самого своего основания был поражен какой-то отвратительной болезнью.
Алексей Петрович взял в ладонь и несколько раз совершил священные возвратно-поступательные движения. Красавец откликнулся и стал, наливаясь, расти. К Алексею Петровичу словно бы возвращался смысл.
Все эти последние дни, начиная с памятного визита к Альберту Рафаиловичу и последовавших за ним роковых визитов к Ивану Ивановичу, Осинин пребывал, как на Луне. Как будто бы его взяли за лапы, раскрутили и закинули куда-то, где нет ни воздуха, ни воды, и где все есмь лишь прах и пыль. Нанеся удар своему аналитику (удар оказался столь силен, что Альберт Рафаилович, шумно вздохнув, молитвенно опустил обе руки себе на яйца и тяжело опрокинулся назад, в проем между партами, где так и остался безжизненно лежать), Алексей Петрович в ужасе выскочил из аудитории. Он вдруг осознал всеми фибрами души своей, что дал по причинному месту не кому-нибудь, а своему доброму доктору! То есть тому, кто хотел ему добра и только добра. И раскаяние за содеянное уже настигало Осинина. Эриннии, богини мести, уже распускали за его спиной свои черные крылья. «Ну да теперь-то чего убиваться… – проснулся однако вдруг демоний. – Так лихо, одним ударом, повергнуть в проем между партами целый психоанализ и не испытать никакого сладостного, ликующего чувства! О, эта ваша бесконечная русская совестливость…»
Еще перед первым визитом к урологу, Алексея Петровича, однако, вдруг осенило, что каким-то парадоксальным, непостижимым его уму, способом Альберт Рафаилович все же оказался прав. И именно в поддельности усов, воплощающих силу его учения! Ибо это, наверное, и был тот самый бессмысленный смысл…
В этом странном состоянии полупрозрения Осинин отправился на прием к урологу и во второй раз, чтобы узнать о результатах анализов. Заходя в кабинет, он поймал себя на необычной мысли, что совсем не удивился бы, если бы Иван Иванович Иванов вдруг оказался женщиной.
«Может быть, и весь мир с некоторых пор подделка? – попробовал даже философски обобщить Алексей Петрович. – Да, но тогда и я тоже подделка. А тогда… тогда зачем вообще жить?»
Тут он решил обратиться к своему демонию и спросить его, а не подделка ли и он? На что его демоний ответил серьезно, «уж что-что, а то, что ты не ложен, это точно…»
Как и в первый раз, Иван Иванович Иванов попросил пациента раздеться, и теперь почему-то даже до носков.
– Значит, носки не снимать? – виновато спросил Алексей Петрович.
– Я же сказал!
Осинин покорно повиновался. И носки не снял. Иван Иванович тонко, очень внимательно его оглядел. А потом очень тщательно, с пристрастием, прощупал. Рыжеватые волосинки его один раз даже было слегка коснулись живота Алексея Петровича, отчего тот неприязненно поморщился.
– Что такое? – поднимая голову и замечая неприязнь на лице пациента, строго спросил Иван Иванович. – Я же еще ничего вам не сделал!
– Щекотно.
– А-а, щекотно, – вкрадчиво сказал тогда Иван Иванович и вдруг так глубоко засунул что-то холодное Алексею Петровичу в анал, что тот даже закричал от неожиданности.
– Ничего-с, ничего-с, – жадно вдохнул в себя Иван Иванович аромат страданий, источаемый его жертвой.
– М-мм…
– Так-так, потерпите, – уролог выдернул инструмент и вставил вместо него палец, и теперь уже продолжал шуровать пальцем. – Так-так-так… А, вот он, кажется, нащупал его!
– Да ко-го-о… – мучительно простонал Осинин. – Кто-о т-там у меня?
– Как кто?
Иван Иванович даже вдруг весь как-то победно засиял.
– Рак!!!
– Рак?
От неожиданности Алексей Петрович даже слегка наклонился вперед, соскальзывая.
– Да-с, уважаемый! – радостно закричал Иван Иванович, притягивая его обратно и снова насаживая на палец. – Но вы не беспокойтесь, мы его поймаем! Мы его зарежем-с!
Обнаженный, униженный и, вдобавок, как выяснилось, еще и тяжело больной, Осинин оглянулся и с каким-то неземным, неподдельным, детским удивлением заглянул в сияющие от восторга глаза Ивана Ивановича.
– За что? – только что и смог вымолвить он.
И тогда Иван Иванович почему-то вдруг весь густо и сладко покраснел.
– Как за что? – еле слышно усмехнулся он.
Сидя, однако, сейчас один на один перед зеркалом и держа на ладони свой античный пенис, Алексей Петрович каким-то непосредственным образом знал, что член его абсолютно здоров. Осинин совершил еще несколько возвратно-поступательных движений. Смысл, несомненно, был, смысл напрягался, смысл нарастал. Блеснуло: «Я есмь!» Еще немного… и смысл был готов уже брызнуть на зеркало. Алексей Петрович ясно увидел перед собой своего сына, освобождающего от злокозненных урологов страну. И… с последней каплей, исторгаемой в сладостной судороге, осознал, что в отличие от него, сын его несомненно должен бы стать государственным человеком…
Операция была назначена на среду. Строгая медсестра Капиталина всю неделю усердно точила ножи. Она также точила иглы, крючки и какие-то маленькие медицинские пилочки и пассатижи. Она даже раскалила добела в горне длинный и узкий шомпол с золотистым шаром на конце и благоговейно остудила его в кипящем масле.
Иван Иванович Иванов всю неделю усердно дезинфицировал руки эфиром. Струя газообразного эфира выходила из блестящей никелированной трубы, Иван Иванович осторожно вводил пальцы в облако эфирного пара. Молодому урологу предстояло бороться с пораженной раковою опухолью простатой, а по сему он должен был быть безупречен.
Убедить профессора предоставить ему последнюю возможность возможности стоило Ивану Ивановичу, однако, довольно дорого.
– Я вас умоляю, – чуть ли не рыдал он в ординаторской. – Поверьте, в этом весь, весь смысл моей жизни. Ибо она должна же быть освещена добром! И я хочу это добро сотворить своими руками… понимаете?
Он поднял к лампе свое заплаканное с прилипшими рыжими волосинками лицо и умоляюще посмотрел на профессора.
Профессор молчал, нервно постукивая длинным ногтем, выращенным сознательно на мизинце, как у небезызвестного русско-африканского поэта. Поэт этот, говорят, хоть не был министром, но тоже частенько постукивал ногтем о блестящую поверхность стола. Под плексигласом были разложены разноцветные плакаты с изображениями внешних и внутренних мужских половых органов. На них были нанесены стрелки, напоминающие направления наступательных ударов, как на стратегических военных картах.
Профессор постукивал ногтем и молчал.
– Десять тысяч, – сказал, наконец, тихо Иван Иванович. – Честно, как либерал либералу.
– В баксах?
– В баксах.
– Ну, хорошо… это само собой разумеется. – Профессор снова сделал внушительную паузу. – Но и… все же надо наверстывать упущенные возможности. Точнее возможности возможностей.
– Да, да, конечно, – густо покраснел Иванов, отводя глаза в сторону.
Снова помолчали.
– Вы, кстати, не думайте, валюту я не в карман положу, – первым нарушил молчание профессор. – Это пойдет на оборудование. Новые ножи, понимаете, эфир. Сестричкам опять же надо поднять зарплату, а то бедняжки буквально за гроши ноги задирают… я имею ввиду по этажам.
– Да, нет, я не думаю. Не беспокойтесь.
– А я и не беспокоюсь, – профессор медленно достал золотистую зубочистку и, внимательно глядя на Иванова, поковырял ею в зубах. – Это вот вы лучше побеспокойтесь, чтобы вышло не так, как тогда, в морге, на выпускном экзамене. А то, знаете, по нынешним-то временам смертельные исходы стоят семьдесят пять тонн. Причем в евро, – он сплюнул под стол и спрятал зубочистку обратно. – У вашего пациента, кстати, есть дети?
– Нет, слава Богу, – вздохнул Иванов.
Профессор посмотрел на него и усмехнулся:
– Похоже, вам очень хочется перекреститься.
– Да за кого вы меня принимаете?.
– Слава те, Господи, – профессор снова сплюнул под стол. – А то в случае чего начнут качать права, не расплатишься. А жена?
– Бросила.
– И правильно сделала, – удовлетворенно чмокнул профессор. – С таким диагнозом жить… бр-рр! Никогда этого не понимал.
– Я тоже.
Профессор неожиданно зевнул, а потом как-то странно посмотрел на своего бывшего ученика и поманил его пальцем. Молодой уролог подобострастно приблизился.
– Валюту завтра, – прошептал профессор почти в самое ухо Ивану Ивановичу. – А остальное сейчас.
– Хорошо, – также тихо прошептал ему тот в ответ с жаркой щенячьей нежностью.
И покорно опустился на колени. Ширинка профессора оказалась уже расстегнутой и трусов, слава Богу, не было. Иванов взял в рот, и начал осторожно подсасывать, отмечая про себя с удивлением, что на вкус пенис его бывшего научного руководителя также напоминает инжир.
Глава десятая
Наверху было облако белое, а внизу облако черное, а между ними узкая голубая полоса. Потом белое стало отступать и рассеиваться, а голубое подниматься все выше и выше. Но черное не отступало. Оно словно бы прижалось к земле и становилось все черней и черней. Казалось, оно вжимается в дома, в машины и в самих человеков. Да-да, проникает в людей! И они – почерневшие, отягченные чернотою – уже бегут, ищут, где бы им спрятаться. И находят. О, эти узкие ходы! Конечно же, метро, метро! Они спускаются и прячутся в метро. По длинным светящимся эскалаторам человеки спускаются вниз. Скапливаются в переходах, давятся на станциях, в вагонах, откровенно дышат друг другу в лицо, не в силах выпростать рук из-за нажимающих со всех сторон тел…
Среди оных, надо сказать, уже давно давилось и тело Алексея Петровича Осинина. Оно ехало в больницу на операцию, чтобы из него вырезали рак. Выпростали длинным и узким шомполом с золотистым шаром на конце. Может быть, даже и через рот.
Давилка в переходе подходила к концу, уже завиднелись резиновые поручни эскалатора, низвергающего лавину еще на один уровень вниз, еще ближе к самому центру земли – как говорят, расплавленному и огненному. На эскалаторе было просторнее, чем в узком пространстве перехода. Можно было даже взмахнуть руками, и некоторые так и делали, низвергаясь вниз, точно птицы, опирающиеся на свои крылья.
Осинин, накануне окончательно уговоренный профессором («О, это будет совсем не больно, а потом, без этого, так даже очень и очень легко! Ничего не будет жать вам в промежности»), однако, сейчас, на эскалаторе, руками не махал, а крепко держался за поручень. Дежурная включила скорость на максимум. Это был эскалатор нового поколения, спроектированный в США и сконструированный на Тайване, он отсасывал с потрясающей быстротой. Отсасывал и отбрасывал. Отсосанные и отброшенные толкались в спины отсосанных и отброшенных перед ними, теперь уже и плотно упакованных в переход и мерно текущих через него дальше. Таким образом, вновь отброшенным было некуда упасть, поскольку впереди были тела, и сзади тоже налетали тела. Американцы были молодцы, они догадались!
На какое-то мгновение к низвергающемуся на эскалаторе телу Осинина даже возвратилась мысль. Она словно бы слетела откуда-то сверху, где все еще царствовало голубое, где оно поднималось все выше и выше, истончаясь в чистый и ясный свет.
«Может быть… у меня нет все же никакого рака?.. О, как бы это доказать… Спасти может только чудо… Олечка, где ты?»
Внезапно американо-тайваньская лента пошла, как сквозь пальцы, куда-то под пол, и Осинин был с силой выброшен в уже накопленные в пространстве нижнего перехода тела. Он был вжат в чью-то огромную спину. И мелко и дробно пошел, прижатый лицом к этой огромной спине, пока не начались ступени вниз, и спина идущего впереди не соскользнула.
Вдруг к Осинину повернулось лицо.
И удивилось:
– Так это ты?
Перед Алексеем Петровичем стоял господин Хезко, Тимофеев.
– Я…
Фантастическое чувство того, что… или того, как… вернее в смысле того, что нет у него никакого рака, охватило Алексея Петровича. И даже заставило его задрожать.
– Ты? – Осинин даже не выдержал и заплакал, как будто встретил отца родного. – Да откуда ты здесь взялся-то?