Конец – молчание Гордеева Валерия
ГЕРМАНСКИМ ПОВЕРЕННЫМ В ДЕЛАХ
В ПРАГЕ ГЕНКЕ
ЧЕХОСЛОВАЦКОМУ МИНИСТРУ
ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ КРОФТА
«Запись о передаче немецкой нотификации Мюнхенских постановлений 30.IX.1938 г.
Французский, английский и итальянский посланники обратились… к посланнику Крно с просьбой, чтобы их принял министр Крофта для того, чтобы услышать от него решение правительства….Они вошли к министру все вместе, и он сказал им:
“От имени президента республики и от имени правительства я заявляю, что мы подчиняемся решениям, принятым в Мюнхене без нас и против нас… для нас это катастрофа, которую мы не заслужили… Не знаю, получат ли ваши страны пользу от этого решения, но мы, во всяком случае, не последние. После нас та же участь постигнет других”».
Дверь купе распахнулась в тот самый момент, когда Дима и Максим Фридрихович скользнули под прохладные простыни.
– Максим Кесслер? Пауль Кесслер? Предъявите документы!
Рослый эсэсовец с корпорантским шрамом на щеке загородил собой почти весь дверной проем. Но за его спиной было видно растерянное лицо немолодого проводника и еще две какие-то физиономии.
Максим Фридрихович приподнялся, взял со столика паспорта с визами, молча протянул эсэсовцу и снова откинулся на подушку, выжидая, когда процедура будет закончена на последней пограничной станции, буквально полчаса назад их уже тщательно проверяли. Но эсэсовец сунул документы во внутренний карман мундира и бросил коротко:
– Собирайтесь! Захватите вещи.
Только тут Кесслеры обратили внимание на то, что поезд стоит, а должен бы мчаться в сторону Мюнхена. Значит, из-за них… Особо не медля, но и не торопясь, они оделись и аккуратно сложили вещи. Все это время эсэсовец стоял в дверях вполоборота и, разговаривая с коллегами, одновременно наблюдал за тем, что делается в купе.
Кесслеры, сопровождаемые тремя парнями в черном и перепуганным проводником, прошествовали по узкому коридору. Еще не спускаясь со ступенек, увидели две легковые машины, подогнанные к перрону, и взглядом простились друг с другом. Потом главный эсэсовец махнул рукой, поезд тронулся, а Кесслеров посадили в разные машины.
Минут через десять они подъехали к какому-то малоприметному зданию, и Диме еще раз удалось мельком увидеть Максима Фридриховича, ободряюще кивнуть ему, прежде чем их развели по кабинетам.
В общем-то, оснований для бодрости было мало: по всей вероятности, они провалились…
В мрачной комнате, где вся мебель и плотно задернутые шторы были грязно-желтого цвета, за столом, освещенным лампой с зеленым абажуром, сидел сонный офицер, судя по знакам различия, унтерштурмфюрер, то есть младший лейтенант с общеармейской точки зрения, а по немалым годам и невеликому чину – неудачник, вынужденный прозябать в этой вонючей провинции.
– Доброе утро, герр штурмфюрер! – употребил Дима давно проверенный и безотказно действующий на карьеристов прием.
Отечное, зеленоватое то ли с похмелья, то ли от абажура лицо хозяина кабинета несколько оживилось.
– Садитесь, господин Кесслер… Господин Пауль Кесслер!
Варгасов, подтянув на коленях светлые брюки с великолепными «стрелками», спокойно уселся на указанный ему стул. Стул для допрашиваемого… Несколько секунд они присматривались друг к другу, потом унтерштурмфюрер, не объясняя причины ареста, спросил:
– Когда вы попали из России в Иран?
– Когда? – повторил Дима и задумался. – Сейчас скажу точно, герр штурмфюрер… В феврале этого года, второго числа. Почти восемь месяцев назад.
– Что вас заставило покинуть родину? – Эсэсовец с тоской глянул на часы: половина седьмого утра.
В это время после ночного дежурства смертельно хочется спать. Дима сочувствовал толстяку…
– Расскажите, как это произошло… – промямлил унтерштурмфюрер.
Когда кончился подробный Димин рассказ об ужасах советской действительности, о преследованиях, которым они с отцом подвергались, о невольной растрате, о тайном переходе границы, о вступлении в партию русских фашистов и о вызове Кесслеров в Берлин, было не меньше восьми.
Хозяин кабинета, несмотря на громкий голос задержанного и экзотические подробности, которыми изобиловал его рассказ, клевал носом. Как только Варгасов остановился, он нажал кнопку звонка и буркнул парню, появившемуся на пороге:
– Заберите…
Дима оказался в одиночной камере, и за ним с железным скрежетом затворилась дверь.
«Вот и все… – усмехнулся про себя Bapгасов. – Стоило лезть из кожи!»
Он огляделся: камера чуть больше гроба. У поляков было значительно лучше! Хотя он ведь сидел в столичной тюрьме. А тут маленький городок, где экспресс остановился только из-за них!
Но и здесь чувствовалась немецкая аккуратность: на стене в рамке ѕ правила. Что можно делать, чего нельзя. Прилечь, например, на койку, которая здесь не прикреплялась на день к стене, уже нельзя. Можно или ходить по камере (два шага – в ширину, четыре – в длину), или сидеть на табурете у крошечного стола и думать: на чем все-таки они погорели? Где допустили ошибку?
То, что Диму не били, что допрос свелся к его рассказу, он объяснял усталостью унтерштурмфюрера, который просто не в состоянии был как следует заняться арестованным. Вот придет его сменщик – и тогда…
Варгасов повесил пиджак на спинку кровати, ослабил широкий узел галстука, отметив, что ни его, ни ремень почему-то не отобрали (или верят, что он не покончит с собой, или, наоборот, ждут этого). Только было Дима уселся за столик в углу, как загремела, залязгала дверь, и перед ним возник завтрак: алюминиевая миска с какой-то размазней, очевидно, овсянкой, кружка с коричневой, неприятно пахнущей жидкостью, заменявшей, по всей вероятности, кофе.
Арестованный понюхал сначала одно, потом другое и, чувствуя, как от голода и отвращения в желудке начинаются спазмы, вернул все это надзирателю. Тот, весьма удивленный, потащил еду назад.
А Дима, посасывая кусочек сахара – единственное, что он решился положить в рот, – поудобнее устроился на табурете и, прислонившись спиной к некогда выбеленной известью, а теперь совершенно серой шероховатой стене, прикрыл глаза. Сразу же ожила, зазвучав, дверь, и в камеру втиснулся надзиратель. Смущенно потоптавшись перед Варгасовым, так удобно сцепившим на груди руки и приготовившимся отдохнуть, он негромко произнес, кивнув на правила в рамке:
– Спать днем нельзя. Даже сидя. Я должен следить через глазок, чтобы этого не делали. Но вы подремлите! Я и старому господину разрешил, – он рядом. Если кто из начальства появится, стукну три раза. А когда уйдут – два. Ладно?
– Ладно, – согласился Дима. Он очень хотел что-нибудь передать Максиму Фридриховичу, коли выдалась такая возможность. Но все же не решился: доверчивость в тюрьме – опасная вещь!
Когда надзиратель ушел, Варгасов опять притулился к стене, смежил веки и вдруг увидел массу интересных, а главное, случившихся именно с ним вещей! Пусть надзиратель думает, что сделал благое дело, что арестант спит… Диме на самом деле было не до сна. Если стоишь на каком-то рубеже и не знаешь, что впереди, хочется оглянуться назад: так ли все делал, как надо, и успел ли вообще сделать что-нибудь толковое?
Но стройных и последовательных экскурсов в прошлое не получилось: в сознании вспыхивал то один эпизод, то другой.
…Чаша стадиона «Динамо», самого большого стадиона Москвы, полна до краев: сегодня – решающий матч спартаковцев с басками, лучшими в мире футболистами, бойцами республиканской армии, целый год сражавшимися против франкистских войск.
Москвичей в те дни раздирали противоречия: с одной стороны – хотелось, чтобы победили свои; с другой – таким гостям не грешно и проиграть. Вот, например, Исидоро Лангара – «Красный Лангара», который, по сообщению мятежников, «был убит наповал при обороне Барселоны». А он тут как тут: здоровый, огромный, веселый! Или Хосе Ирарагорри, лучший нападающий Испании, участник знаменитой атаки республиканцев на Вильяррель. Или капитан команды – Луис Регейро?
Испанцы уже выиграли у «Локомотива» со счетом 5: 1, у «Динамо» – 2: 1 и 7: 4! И вот – последний решающий матч со «Спартаком»…
Дима не был любителем и ценителем футбола. Но когда его сосед Тимофей Арсеньев покрутил около Диминого носа чудом раздобытыми билетами, он не нашел в себе сил отказаться.
И вот приятели сидят под безжалостным июньским солнцем, стиснутые со всех сторон возбужденными, измученными дорогой москвичами: к «Динамо» двигалась лавина машин, создавая пробки и останавливая городской транспорт. Хорошо, догадались выехать за два часа, и то еле-еле успели. Говорят, даже сами спартаковцы чуть не опоздали. Тимоха оказался сумасшедшим болельщиком: он кричал, свистел, хлопал соседей по плечам, по спинам, и Дима только успевал уклоняться от его весьма ощутимых тумаков.
– Да, все-таки латинский стиль – это латинский стиль! – то ли радуясь за испанцев, то ли сокрушаясь за своих, восклицал Тимофей, вскакивая при каждой атаке у наших ворот.
Но когда на четырнадцатой минуте левый край Григорий Федотов забил первый гол и вратарь гостей Григорио Бласко вытащил мяч из сетки ворот, Дима решил, что Тимофея хватит удар, так он завопил. Немного успокоившись, Арсеньев ткнул Варгасова кулаком в бок:
– Представляешь? Один Гришка – против другого Гришки! Во совпало!
А после того как русские открыли счет и Бласко вытащил из сетки еще пять мячей, Тимоха вообще стал невменяем. Впрочем, он немногим отличался от других – 6: 2, да еще после трех поражений, это действительно блестяще! «Молодец, “Спартачок”!». «Ура – “Спартаку”!» – еще долго неслось со всех трибун.
Потом Варгасову почти на себе пришлось тащить домой обессилевшего соседа. Да и выбраться с «Динамо» в тот день было так же трудно, как и добраться до него.
Дома, сдав Арсеньева с рук на руки его немногословной жене Хельви, Варгасов, прямо в чем был, плюхнулся на кровать у открытого окошка, перед которым росла старая, небывалой толщины береза – из-за нее в комнате всегда царил прохладный полумрак. Закинув руки за голову, Дима медленно приходил в себя. Варвара Ивановна отсутствовала, и ругать за такой непорядок (в одежде – на кровать!) было некому.
Неподалеку от березы стояли врытые в землю ярыми доминошниками стол и скамейки. Сколько теплых вечеров просидели за ним Дима с Мариной? За этим наспех сколоченным из некрашеных досок столом Маринка рассказывала о своей равнодушной матери, о занятом с утра до ночи отце, о хлопотливой бабуленьке…
Тут, потрясенные, переживали они самоубийство Маяковского, который сам же утверждал, споря с Есениным: «В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней…»
Здесь, голова к голове, листали тоненькие, еще не красочные, тетрадки «Огонька».
А весной тридцать первого тут же ликовали после того, как Лорелея, чуть ли не прыгая от радости, рассказала им на уроке, что первомайскую демонстрацию в этом году возглавили в Германии коммунисты как самая многочисленная и популярная в стране партия. И впереди, конечно, шел Тельман.
Ах, как много было переговорено, перечувствовано за покосившимся от мощных ударов доминошников одноногим столом! Дима потом всячески обходил его, хотя делать это было очень трудно: стол стоял недалеко от их терраски с веселыми цветными стеклышками.
Говорили, что дома, расположенные на Оленьем валу, почти напротив чугунного забора Сокольнического парка, давным-давно возвели немцы. Уж как они попали сюда еще до мировой войны – трудно сказать! Может, специальный подряд получили?
Справились строители с работой неплохо: все дома оказались разными. Башенки, то ажурные, то чешуйчатые, окна, непривычно поделенные на многочисленные дольки, замысловатые лесенки и разнообразные флюгера делали их похожими на маленькие замки…
В одном из этих домов поселились вернувшиеся из-за границы Варгасовы. Сначала им все было странно: обилие жильцов в квартире, огромная общая кухня, самолетный гул надраенных мелом приземистых примусов, неустойчивые конструкции более тихих, но менее продуктивных керосинок, очереди по утрам к умывальнику, торжественный ритуал посещения бань в субботу – с собственными тазами и шайками.
Дима приглядывался к соседям – его сверстником, пожалуй, был лишь один Тимофей Арсеньев.
Тот сначала не обращал на нового мальчишку никакого внимания: три года разницы давали себя знать. А потом, уже во студенчестве, когда Варгасов начал изучать юриспруденцию, а Тимофей заканчивал филологический, они подружились. Арсеньев мечтал стать журналистом и довольно часто печатался. Его многое привлекало в Диме: и трогательное отношение к Марине, и то, как берег он это чувство уже, после ее смерти, и глубокое знание поэзии, и то, что Дима сам был не чужд ей…
Но сколько Тимофей ни уговаривал его отнести хоть что-нибудь свое в редакцию, тот не соглашался: это о Марине, для Марины и только ей принадлежит, живой ли, мертвой ли…
Уезжал Арсеньев из Москвы по распределению Тимохой, а вернулся через несколько лет Тьёмой, как серьезно, без тени улыбки, называла его спокойная и очень хозяйственная жена Хельви, которую он привез с собой. Уже три поколения ее предков жили в России, а акцент у Хельви был настолько силен, словно она лишь вчера покинула Хаапсалу.
Дима же к этому времени защитил диплом, стал работать под руководством Горина. А все его знакомые, в том числе и Арсеньев, устроившийся в один из популярных столичных журналов, считали, что он служит юрисконсультом.
Даже Варвара Ивановна не очень хорошо представляла себе, чем занимается сын. Но предпочитала не расспрашивать. Не любила она задавать лишних вопросов: если человек хочет или может, он сам расскажет. Видно, она многое понимала, потому что обладала очень чутким сердцем. И так во всем. Никогда не охала попусту, не изображала сочувствие, а старалась хоть чем-то конкретным помочь.
Дима многое взял от своей муттерчик! (Другой, кстати, выбросил бы эту «иностранщину» из лексикона – не в моде она была, – а Варгасов ни за что…)
Варвара Ивановна, конечно, догадывалась, что сын работает на какой-то сложной работе. Трудовой режим юрисконсульта ей был известен – на фабрике у них был свой юрисконсульт. Дима же часто уезжал в командировки. Но если и был в Москве, никогда не приходил вовремя и вваливался нередко таким измученным, что, рухнув головой на подушку, мгновенно засыпал, не имея сил поднять на кровать ноги. Сколько раз Варвара Ивановна заставала сына полусидящим-полулежащим, пока она кипятила на кухне чайник. Какой уж тут юрисконсульт…
Она снимала с Димы ботинки, носки, поудобнее укладывала его, тщательно, как в детстве, подтыкала одеяло, уютно натягивала на ухо простыню, хоть он уже спал, и ничего не пыталась на следующий день вызнать. Лишь перед уходом в Польшу, получив разрешение Горина, Дима кое-что рассказал матери.
И она восприняла все как надо: видно, внутренне была к этому готова, чувствуя, что сын не по девчонкам шастает, а занимается чем-то очень важным и трудным. Спросила только: «Это – опасно?» – «Ну что ты, муттерчик! Войны ведь нет!» Больше она, потерявшая мужа именно тогда, когда не было войны, ни о чем не спрашивала: сын сказал, очевидно, все, что мог сказать. И, стараясь ничем не выдавать своей тревоги, про себя считала дни до отъезда.
Зато Тьёма поставил перед собой задачу – расшевелить эту «канцелярскую душу» – Варгасова. Что Дима приходит частенько за полночь, Арсеньев не знал: как всякий порядочный молодожен, он ложился довольно рано, и у него не было поэтому оснований считать своего соседа гулякой. Более того, Дима представлялся Тимохе стопроцентным сухарем.
Памятуя о вполне нормальных задатках Димы, он пытался таскать его в театр, в кино, на стадион. И очень удивлялся, когда тот отказывался от их с Хельви общества, придумывая всевозможные причины. Перед испанцами вот только не сумел устоять…
Тогда, посоветовавшись, видно, со своей рассудительной женой, Тимофей решил, что Варгасов, наверное, чувствует себя лишним, и задался целью если не женить его, все еще помнящего Марину, то, во всяком случае, познакомить с какой-нибудь очаровательной девушкой. А вчетвером у них дело бы пошло.
Хельви, правда, не очень стремилась к развлечениям, но общительности, неутомимости и выдумки самого Арсеньева с лихвой хватало на двоих. А где можно найти интеллектуальных и симпатичных девушек? Конечно же среди журналисток! И скорее всего – в популярном Тимохином журнале…
Однажды, обнаружив, что Варгасов не идет на службу (Горин буквально силой заставил того хоть денек посидеть дома и отдохнуть после одного крайне запутанного и кропотливого дела), Арсеньев, словно клещ, впился в Варгасова.
– Монах какой-то! – кипятился Тимофей. – Посмотри, как другие живут! Ты что – обет дал? Тогда прими пострижение, чтобы все было логично… Но это же глупо! Вокруг столько отличных девчонок! У нас, например, не редакция, а дом моделей, салон красоты!
– Тьёма… – с укором сказала Хельви. – Не крути головой – ты мешаешь мне…
С тех пор как Арсеньев женился, он, раньше ходивший в чем попало, выглядел настоящим франтом. Вот и сейчас, подав мужу накрахмаленную сорочку, Хельви с ледяным спокойствием слушала разглагольствования мужа о «салоне красоты», о «доме моделей» и возилась с его полосатым галстуком, пытаясь создать наилучший вариант мягкого узла…
Тегеран… Вскоре после исчезновения Кушакова торжественный и важный Величко вручал Диме и Максиму Фридриховичу партийные билеты.
– Из самого Берлина присланы! Не здесь печатались! – несколько раз подчеркнул Григорий Степанович.
И Кесслеры, бледнея от волнения, принимали солидные билеты с орлом и свастикой, благодарно жали сухонькую руку Величко, немея от восторга, выслушивали поздравления присутствующих…
А потом все долго сидели в зале «Парк-Отеля», где было решено отметить это выдающееся событие и где Кесслеры закатили пир: преуспевающие деловые люди могли позволить себе такую роскошь!
Каждый заказывал что хотел: французские, английские, персидские деликатесы. Ведь платили виновники торжества! Пили кто во что горазд. Но жажду утоляли лишь шербетами со льдом – тут они были отменными. Особенной популярностью пользовался лимонный. Хотя любители острого предпочитали «искенджибин».
В начале банкета, пока гости были не очень пьяны, провозглашали тосты… В основном – за фюрера «третьей империи», который еще в самом начале своей политической карьеры заявил с трибуны рейхстага: «Дайте мне четыре года срока, и Германия станет неузнаваемой». Пили за национал-социалистов, которые сумели навести у себя порядок, за новое пополнение партии – сытые улыбки в сторону Кесслеров.
Но устроители торжества интересовали собравшихся, как говорится, постольку, поскольку… Каждый старался поделиться своими мыслями по поводу «Майн кампф», которая стараниями Кесслеров стала им доступна.
К счастью, вышли актеры. За весь тягостный для Кесслеров вечер это была единственная пауза, когда представилась возможность немного отдохнуть…
Группа танцовщиков выступала в сопровождении нескольких музыкантов. У одного в руках был тар – нечто похожее на мандолину, у другого – ситар, что-то вроде гитары, третий наигрывал на тумбеке, напоминавшем волынку.
Скорее это была акробатика, чем танец в привычном для европейца понимании. Держа в руках зажженные свечи, мужчина кувыркался, но свечи не гасли! Другой исполнял «танец глаз»: освещая лицо и стоя совершенно неподвижно, он в такт музыке поднимал то одно, то другое веко.
– Да, в этой стране есть кое-что интересное… – произнес чей-то пьяный голос, когда выступление окончилось, но хрустальные люстры еще не налились светом.
– Многоженство? Или институт сиге? Брак, так сказать, на определенное время? – живо откликнулся другой, не менее хмельной, голос. – Это действительно прелесть… Наступил оговоренный в контракте срок – брык, – и все механически расторгнуто! Или на одну жену меньше, что тоже неплохо, или вообще снова холостяк! Вот мехр – деньги невесте на случай развода – или плата теще «за материнское молоко» – это уж ни к чему… А существование сиге мне явно по душе!
И пошло… И поехало… А когда мужчины устали острословить о персидских обычаях, кто-то снова вспомнил:
– А как прекрасно Гитлер изложил свои взгляды в «Майн кампф»! И, главное, когда? Задолго до прихода к власти! «Молодой человек должен научиться молчать и, если нужно, молча терпеть несправедливость. Если бы немецкому юношеству в народных школах меньше вдалбливали знаний и внушали большее самообладание, то это было бы щедро вознаграждено в годы 1915–1918…»
«Сейчас этот балбес начнет разглагольствовать об “ударе ножом в спину”, который якобы нанес Германии ее собственный пролетариат, неожиданно устроив в ноябре восемнадцатого революцию»… – с тоской подумал Дима.
Но «балбеса» больше интересовало не прошлое, а будущее. И, несколько протрезвев, он начал прикидывать, что получит, когда немцы наконец-то вторгнутся в Россию. По общему оживлению, охватившему компанию, Дима понял, что коснулись самой заветной темы. Дебаты только стали набирать силу, когда вышли двое мужчин и под звуки кануна, струнного инструмента наподобие гуслей, принялись петь по очереди двустишия.
- Несправедлива ты ко мне, но если мы с тобой вдвоем
- И если вижу я тебя – я забываю обо всем…
- Что говорить? Молчать за лучшее сочту!
- Ведь страж при разуме – у нас язык во рту…
Дима, которому Максим Фридрихович перевел это так же безразлично, как и все предыдущее, вздрогнул от неожиданности. А старший Кесслер спокойненько попыхивал своей «носогрейкой». Но Дима вспомнил, как однажды Максим Фридрихович не сдержался…
Кончился будний день мастерской – ушли последние клиенты, закрылись легкие решетчатые створки дверей. Теперь они могли, по-холостяцки поужинав, кое-что обсудить, почитать, а то и сыграть партию-другую в шахматы: Дима, один из лучших шахматистов наркомата, нашел в лице Максима Фридриховича достойного соперника.
Шахматы – не карты и не триктрак, которым здесь все, даже русские, повально увлечены. Особого умственного напряжения эти игры не требуют, зато азарта – бездна!
Максим Фридрихович жарил яичницу-глазунью, которая у него отлично получалась. Дима накрывал на стол. Тихонько наигрывало радио – что-то местное, заунывное, бесконечное…
Вдруг музыка прервалась, и бархатистый мужской голос стал читать стихи.
– Хафиз… – сказал грустно Кесслер. – Какой все-таки красивый персидский язык! Не устаю восхищаться.
Шипя и постреливая маслом, дожаривалась глазунья, грелась вода для кофе… А Кесслер, вторя мягкому баритону, негромко переводил:
- Ночь темна, свирепы волны, глубока, страшна пучина —
- Там, на берегу, счастливцы знают ли, что тонем в море?
У хозяев радиомастерской были тревожные дни: «отец» и «сын» жили в ожидании радиограммы из Москвы, от которой многое зависело.
Перед Димой часто маячило озабоченное лицо Горина, а в ушах звучали присказки Денисенки. Что-нибудь в таком роде: «Я это сделал дважды – первый и последний раз…» Воркотня Миши всегда возникала на нервной почве – или от больших удач, или от надвигающихся неприятностей.
Как все легко и благополучно в сказках – что в русских, что в иранских – и как трудно в жизни! В России чудеса творила добрая Жар-птица. Здесь – огромная Симорг, свившая гнездо для своих птенцов на высоченной чинаре. «Я дам тебе свои перья, – сказала она принцу, тот убил дракона, покушавшегося на ее малышей. – Зажги одно перо, и я спасу тебя, где бы ты ни был»…
Варгасов знал: их никогда не бросят в беде. Лишь, бы успели…
Как-то Величко с гордостью сказал Диме:
– Нас с тобой приглашает к себе герр Редер!
Варгасов удивился: сколько времени они в Тегеране, а «коммерсант» Хайнц Редер не давал о себе знать. Что это вдруг младший Кесслер ему понадобился?
В назначенный день и час, минута в минуту, как и подобает пунктуальному немцу, Варгасов стоял на проспекте Саади; около замысловатых чугунных ворот редеровского особняка. А еще через мгновение, очутившись в сумрачном вестибюле и удивленно оглядываясь в поисках Величко, Дима услышал вкрадчивый голос:
– Вы ищете Григория Степановича? Он не придет.
Перед Димой возник плотный мужчина среднего роста в полосатом модном костюме, хорошо скрывавшем кругленькое, явно пивное, брюшко. Это был Хайнц Редер.
– У меня сегодня несколько изменились обстоятельства, и я перенес нашу встречу. А вам дозвониться не успел….
Варгасов хотел откланяться, но Редер запротестовал:
– Тут уж моя вина, я должен был вас предупредить! А раз уж так получилось, пройдемте в комнату, поговорим. Я хоть и наслышан о вас, все же хотел бы узнать получше сына такого достойного человека, как Макс Кесслер…
Сидя в мягких креслах у низкого круглого столика, они перебрасывались незначительными фразами в ожидании, пока молодая персиянка подаст традиционный чай. Дима мало видел лиц местных женщин: многие носили чадру, поэтому с любопытством рассматривал девушку.
Служанка Редера была одета по-европейски. Темно-сиреневое платье, на котором ярко выделялся белоснежный фартучек… Ажурные чулки… Туфли на высоких каблуках… Но синяя сурьма, которой были подведены веки, и совершенно прямая линия бровей, созданная с помощью усмы – типично иранская косметика, – плохо гармонировали с кокетливой крахмальной наколкой в смоляных волосах.
Гладкие оливковые щеки девушки зарделись – ее смущал варгасовский взгляд. Наверное, поэтому она делала все не так быстро, как хотелось бы хозяину. И он, дымя в одиночестве сигарой – Дима не составил ему компанию, ѕ хмуро смотрел на служанку.
Когда она справилась с чашками, тарелками, различными сладостями, Редер бросил ей сквозь зубы: «Убирайся» – и жестом пригласил Диму приступить к чаепитию.
Но тот все еще смотрел вслед служанке – на ее осиную талию, перехваченную завязками фартука, на глянцево блестевшую тяжелую гору кос на затылке – и думал: «Вот такими, очевидно, бывают гурии, населяющие рай… Жаль только, что рука подкачала…» Дима обратил внимание, что правая кисть изуродована большим родимым пятном.
– Каковы ваши дальнейшие планы? – вернул его к действительности Редер.
– Хотелось бы получить высшее образование, – не задумываясь, ответил Варгасов. – Я, правда, уже не так молод, но желание это, – Дима грустно улыбнулся, – давнее: в России осуществить его было нельзя…
– А что, если вам получить военную специальность в Париже? – огорошил гостя Редер. – Знакомый вашего отца по корпусу Баратова, полковник Смирнов, служит во французском Генштабе. Думаю, он не откажется оказать содействие сыну своего сослуживца? И для Германии была бы польза…
– Смирнов? – переспросил Варгасов, рассеянно глядя на холеное лицо «коммерсанта», на ровную ниточку его прямого пробора, на идеально лежащую благодаря бриллиантину черную шевелюру, на крупный, с горбинкой нос и прячущиеся в припухших веках темные глаза…
– Смирнов, говорите? – все еще медлил с ответом Дима. А сам лихорадочно соображал, как бы ему «зарубить» этот вариант. Варгасову нужно в Берлин, а не в Париж, не в Лондон! Сколько можно доставать правой рукой левое ухо? И так – вон куда забрались, чтобы осуществить свой план! А время идет, Германия вооружается…
– Вспомнил! – обрадовался Дима. – Это же непосредственный начальник отца! Он часто замещал военного атташе. О, я с удовольствием поеду во Францию. Здесь довольно тоскливо… И военная карьера меня вполне устраивает. Что может быть приятнее, чем пойти по родительским стопам! Только, только…
– Что?
– Мне кажется, у полковника с отцом были весьма прохладные отношения.
Редер нахмурился:
– Вы не путаете?
– Ну что вы! Нет. Я все хорошо припомнил: отец ведь часто рассказывал мне о тех годах!
– М-да-а… – Хозяин призадумался. – Ну а если не Париж, а Берлин?
Варгасов несколько скис, и это не укрылось от Редера. Но молодой человек скоро взял себя в руки, что с удовольствием отметил Редер: растерянность и разочарование владели младшим Кесслером недолго.
– Берлин – тоже интересный город. Но у нас ведь там никого! Родственники поумирали, знакомых нет…
– Это не важно. Найдутся люди, которые вам помогут. Тем более в таком благородном деле, как возвращение немцев на землю их предков!
Редер встал, давая понять, что встреча окончена. Тотчас появилась тоненькая служанка и, покачиваясь на высоких каблуках, принялась убирать посуду.
Девушка торопливо собирала на поднос чашки, а Варгасов невольно смотрел на фиолетовое пятно причудливой формы и снова жалел ее. Будто кто тавро поставил!
Уже в вестибюле Редер дружески положил Диме руку на плечо:
– Поскольку все пока весьма проблематично, я не хотел бы, чтобы о нашем разговоре кто-либо знал… Даже господин Величко.
– Как вам будет угодно, – почтительно склонил голову Варгасов.
А Редер, что-то прикинув в уме, продолжал:
– Впрочем… Впрочем, ему не надо говорить и о том, что встреча наша состоялась. Пусть думает, что я и до вас не дозвонился. Старик самолюбив. Еще обидится! Верно?
– Абсолютно верно! – отчеканил Дима.
Хозяин особняка улыбнулся и демократично протянул юноше руку: четкость ответа была оценена по заслугам, Редер недаром числился человеком Макса Оппенгейма, известного археолога, попутно возглавлявшего немецкую разведку на всем Ближнем Востоке.
И все же Редер не до конца поверил тому приятному впечатлению, которое производят деловитые, немногословные, безоговорочно принявшие идеи национал-социализма отец и сын! Наверное, поэтому поручил своей служанке следить за ними… Но тут-то гepp Хайнц просчитался… Да, такой опытный человек, как «коммерсант» Редер, мог бы, конечно, не делать примитивных ошибок! Ну, кто поручает слежку человеку, имеющему «особые приметы»?
С того самого момента, когда в одном из лабиринтов «Эмира» с Кесслерами поравнялась семенящая фигурка в черном, а потом та же женщина протянула торговцу, у которого покупали сладости отец с сыном, серебряную мелочь и из-под шелкового покрывала вынырнула маленькая ручка, изуродованная фиолетовым родимым пятном, Дима был настороже.
И не напрасно! Нет-нет да и мелькало это клеймо перед варгасовским взором: в кинотеатре, книжной лавке, в чайхане… Изящные пальчики с одинаковой ловкостью отсчитывали монеты, держали зеркальце, листали древние пожелтевшие страницы… Что еще они умели? Очевидно, многое.
Ну а когда труды этой девицы не увенчались успехом, Редер придумал кое-что посерьезнее: предварительно сговорившись с Величко, он решил устроить Кесслерам своеобразный «экзамен». Заключался он в следующем.
Племянник Григория Степановича, Алеша, должен был «проговориться» Диме, что против одного из советских торговых работников, Орехова, готовится провокация. Тот давно вел переговоры с фирмой «Памбук» о закупке большой партии хлопка. Но когда Орехов зайдет, чтобы обговорить последние детали контракта, в контору фирмы, помещавшуюся рядом со складом, ему неожиданно откажут. Затративший много времени и сил на всю эту операцию, тот может погорячиться. После его ухода на складе вспыхнет пожар, и обвинят, конечно, Орехова.
«Если Кесслеры советские агенты, – решил Редер, – Орехов на склад не явится: они предупредят его…»
Но Кесслеры без санкции Москвы не могли пойти на этот шаг. А указаний от «Питера» все еще не было, хотя день визита неумолимо приближался…
Вот чем они были встревожены.
Максим Фридрихович по инерции переводил звучащие из золотистого шелкового квадрата приемника, любовно собранного ими самими, стихи. И вдруг запнулся, произнося: «Я хотел у ног ее умереть, догореть хотел, как свеча…»
Дима с горечью увидел, что крупные, всегда печальные глаза Кесслера наливаются слезами, и поспешил отвернуться. А как часто прятался Дима в тень платана, чтобы Максим Фридрихович не заметил его, когда навещал тупичок около хиабана Надыри, где они когда-то жили с Ольгой-ханум, когда подолгу стоял против их бывшего дома.
Наскоро выпив кофе и не получив от вечерней трапезы удовольствия, они разошлись по своим углам. Варгасов лежал на кушетке с томиком стихов – самый верный способ снять усталость и напряжение, – а в голове прокручивалось только что услышанное? «Я хотел у ног ее умереть, догореть хотел, как свеча…»
Тогда, в Серебряном бору, он даже не сразу понял, что же произошло! Дима стоял около пестрой подстилки, которую они прихватили с собой и на которой лежали, две аккуратные горки – ее и его вещи, а Маринки не было! Когда она послала его за мороженым, Дима понял, что Марина стесняется перед ним раздеться. Чтобы разрушить эту дурацкую условность (все кругом были полуголые, мокрые, загорелые), он быстро сбросил одежду.
– Значит, идти? – спросил он Маринку, все еще стоявшую в сарафанчике. Она кивнула:
– Иди. А я пока окунусь.
И он помчался к киоску, пристроился в длинную очередь раскаленных под солнцем людей. А когда вернулся с двумя эскимо, Маринки не было.
Но вскоре Дима заметил: многие куда-то бегут. Потом увидел, что всех притягивает к себе толпа, сгрудившаяся на самом берегу. И он тоже поплелся туда. Его обгоняли, задевали, а он еле вытаскивал из горячего песка налившиеся чугуном ноги.
Приблизившись к толпе, услышал отдельные реплики:
– Надо же! Такая молоденькая…
– А как это произошло? Плавать, что ли, не умела?
– Да нет, говорят, сердечный спазм…
– Она небось первый раз в этом году купалась? Вон какая беленькая! С непривычки, должно быть, сердце и замерло…
Дима протиснулся сквозь скользкие от воды, шероховатые от песка тела и чуть не потерял сознание – перед ним на земле лежала Маринка, а рядом стояли двое спасателей и какая-то женщина в белом халате. Кто-то тряхнул Варгасова за плечи: «Ты что, парень? Шел бы отсюда! Это зрелище не для слабонервных…»
Когда туман в голове немного рассеялся, Дима хотел шагнуть к Марине, но его не пустили: «Доктор не велела посторонним лезть… Сейчас приедет “скорая”…» А какая-то бабка, глянув на крепко зажатые в руке Варгасова палочки эскимо, запричитала вполголоса: «Ходят тут всякие, бесстыжие… Смотрят на бедняжку… А она и прикрыться не может… Лежит почти нагишом…»
– Да прекрати ты! – шикнули на старуху, и та сразу же замолкла, будто с пластинки резко сняли мембрану.
– Хорошо хоть не мучилась, – произнесла какая-то женщина рядом с Димой, скорбно качая головой. – Лицо такое спокойное!
Варгасов сквозь пелену, от которой он не мог избавиться еще много дней, заставил себя взглянуть на Марину, понимая, что это их последние минуты, что вот-вот ее увезут, а потом…
Она и вправду будто спала: рот был чуть приоткрыт, а длинные загнутые ресницы бросали густую тень на щеки. Лишь мокрая челка, косо упавшая на лоб, теперь не мешала ей… И никогда не покидавший щеки румянец куда-то вдруг исчез…
Левая рука лежала вдоль тела. А правая, согнутая в локте, ладошкой вверх, – около виска. Казалось, сейчас Маринка потянется и, засунув руку под голову, чтоб стало удобнее, повыше, будет дальше смотреть свои сны…
Дима оторвал глаза от Маринкиного лица и увидел большую коричневую родинку над левой грудью, синий, в белый горох купальник, еще сырой, хоть шпарило солнце, ноги в капельках воды…
– Ел бы ты свое мороженое в другом месте, что ли! – зло сказал Варгасову какой-то мужчина. И Дима с удивлением взглянул на эскимо в руке.
– Неужели она приехала одна? – видно, не в первый раз спросила женщина в белом халате, растерянно оглядывая притихшую толпу. Тогда, разжав наконец пальцы, в которых уже таяло мороженое, Дима сделал несколько шагов вперед.
Примчалась «скорая», Варгасову велели сесть с шофером, но он молча полез вслед за носилками. И один из санитаров махнул рукой: «Ладно, пусть его!» А когда второй, оставшийся в кузове, накрыл Маринку простыней с головой, Дима, так же молча, снял простыню с лица и тщательно подоткнул со всех сторон: ему казалось, что Марина может простудиться.
Потом Дима осторожно поправил все еще влажную челку и только тут с ужасом почувствовал, какой холодный под ней лоб…
Варгасов не знал тогда этих стихов Хафиза, вызвавших в душе самые страшные воспоминания его жизни. Но в той «скорой», трясущейся по подмосковным ухабам, он тоже хотел «у ног ее умереть»…
Тем грустным тегеранским вечером Кесслеры неожиданно были вознаграждены за свои переживания – пришла долгожданная радиограмма. Дима расшифровал ее, и Максим Фридрихович, склонившийся над небольшим листком, прочел:
«Орехова предупреждать не нужно: пожара на складе не будет. Установлено, что Редер – негласный владелец фирмы “Памбук”. Предполагаемая акция, видимо, необходима для вашей проверки. Привет от родных, все здоровы. – “Питер”».
Дима, взволнованный всем, что вдруг снова перечувствовал, поднялся с табурета и стал расхаживать по камере. Тотчас отворилась массивная дверь, и в щель просунулась голова:
– Я ведь не стучал! Господину, наверное, показалось.
– Все в порядке. Хочется немного размяться.
Надзиратель запер камеру.
Когда Варгасову надоело это мотание по крошечному пространству вдоль койки, он снова сел к столу, оперся спиной о стену, скрестил на груди руки, прикрыл глаза. Может, и вправду подремать? Неизвестно ведь, какая ждет ночь!
Дима, поудобнее устроив на груди руки, попробовал поднять веки и не смог – такой они налились тяжестью. Он понимал, что спать нельзя, что можно лишь немного отдохнуть… Но уже ничего не мог с собой поделать. Все в мозгу окончательно смешалось, перепуталось, стало неуправляемым…
Надзиратель склонился к «глазку»: новенький вроде бы спал. Во всяком случае, сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Лицо осунулось… Еще бы! За весь день – ни капли не взял в рот. Не привык пока к такой пище! Привыкнет… Все привыкают… Вон их сколько! Целая тюрьма… Городок как будто небольшой, а камеры – полнехоньки…
Старый надзиратель не был ни ярым нацистом, ни скрытым коммунистом. Скорее был аполитичен! Твердо он понимал только одни: война – это плохо, до добра она не доведет. Финал мировой еще свеж в памяти!
Но, судя по всему, готовится следующая. Кто против нее – здесь, в тюрьме, или в лагерях. Кто «за», как собственные глупые внуки, не желавшие верить рассказам деда, четыре года гнившего в окопах и схоронившего немало товарищей, павших «с богом в бою за кайзера и отечество», – те с утра до ночи горланят: «Германия, Германия превыше всего…»
Тюремщик не знал, что слова эти написаны почти сто лет назад Гофманом фон Фаллерслебеном, считавшимся революционным поэтом. Что немецкие тевтономаны взяли из его творчества лишь нужное им. В частности, эту самую Германию, которая «превыше всего».
Старик не знал также о том, что произошло сегодня утром, тридцатого сентября тридцать восьмого года, и, конечно, о том, что этому предшествовало.
…Представители наиболее реакционного крыла антигитлеровской оппозиции (имелись и такие) Эвальд фон Клейст, видевший конечную цель заговора против фюрера в сепаратном мире с Англией и Америкой для создания единого империалистического фронта против СССР, полетел в середине минувшего августа в Лондон, имея от военной разведки какое-то пустяковое задание.
А уже восемнадцатого он встретился с Черчиллем и сообщил ему, что Гитлер твердо решил оккупировать Чехословакию, назначив даже срок вторжения. От имени оппозиции Клейст заявил, что если Англия даст фюреру отпор, то они попытаются произвести государственный переворот и устранить рейхсканцлера.
Но английское правительство возглавлял в ту пору не Черчилль, а Чемберлен, ярый сторонник «умиротворения». Поэтому сговориться было довольно трудно…
Да, тюремный страж Варгасова ничего этого не знал. Но на сердце у него было тревожно. Впрочем, тревога эта заползла в его душу давно и притаилась там, съежившись в комочек. Он точно помнит, когда это случилось! Нет, не тогда, когда черно-бело-красный кайзеровский флаг, за который он проливал свою кровь, сменился с приходом Веймарской республики черно-красно-золотым. И не тогда, когда гитлеровцы промаршировали через Бранденбургские ворота. И не тогда, когда на трибуне рейхстага рядом с Гинденбургом появился новый рейхсканцлер, когда они встали рядом: фельдмаршал и ефрейтор.
Что-то холодное и липкое вошло в сердце, в плоть старого солдата, да так и осталось, совсем в другой момент – когда он впервые услышал, как орали свои песни «коричневые».
Да, их чеканный шаг отличался от гусиного, парадного, старопрусского, хорошо когда-то освоенного им самим! Но особенно необычными были выражения лиц, когда штурмовики в своих песнях сначала обещали «день мести», а потом приказывали: «Пробудись, трудовая Германия, разорви свои цепи!»
Выспренние слова про трудовую Германию и про цепи проскальзывали мимо сознания. Но вот про «день мести», который наступит, запоминались… Это пугало. Теперь наверху – не коричневые, а черные. Но песни все те же!
Тут надзиратель оказался прав. А вот в том, что новенький привыкнет к суррогатному кофе, – ошибся: у него для этого не оказалось времени…
Вечером отца с сыном вызвали к дежурному, теперь уже хауптштурмфюреру. Вежливо осведомившись, хорошо ли с ними обращались, тот объявил, что Кесслеры свободны, что их арест – пустая формальность: визы в полном порядке. Через час они могут сесть в поезд!
Когда эсэсовец, привезший их на вокзал, козырнув, умчался на машине, Максим Фридрихович достал свою трубку, не спеша набил ее табаком и поднес к вересковому сабо зажженную спичку.