Тишайший Бахревский Владислав
– Слышал я, как ты, пес бешеный, скоморохов разорил! – закричал на него Василий Петрович. – Сей же миг дай благословение моему сыну, а будешь упрямиться – в Волге утоплю.
Принесли камень на веревке, положили у ног Аввакума. Аввакум поглядел над собой, в чистое небо, да и сказал:
– «Помилуй нас, Господи. Помилуй нас, ибо довольно мы насыщены презрением. Довольно насыщена душа наша поношением от надменных и уничижением от гордых!..»
– Да ты, я гляжу, псалмы наизусть знаешь! – удивился воевода. – А ну-ка скажи мне… нас вот тут трое… псалом третий! А ты, Матфей, открой библию да гляди, хороша ли память у попа.
– «Господи, как умножились враги мои! Многие восстают на меня…», – начал псалом Аввакум.
– Пятьдесят первый! – оборвал его воевода.
– «Что хвалишься злодейством, сильный? Милость Божия всегда со мною, гибель вымышляет язык твой…»
– А тебе который год, поп? – неожиданно спросил Шереметев.
– Двадцать восьмой.
– Читай двадцать восьмой!
– «Воздайте Господу, сыны Божии, воздайте Господу славу и честь…»
– А ну шестьдесят пятый!
– «Воскликните Богу, вся земля: как страшен Ты в делах Твоих!..»
– Конец семьдесят третьего.
– Конец семьдесят третьего псалма таков, – сказал Аввакум. – «Не забудь крика врагов твоих, шум восстающих против тебя непрестанно поднимается». Но будь милостив, боярин, послушай конец семьдесят пятого: «…земля убоялась и утихла, когда восстал Бог на суд, чтобы спасти всех угнетенных… все, которые вокруг него, да принесут дары Страшному. Он укрощает дух князей, он страшен для царей земных».
– Убедил! – сказал воевода, непонятно глянув на Аввакума. – Топить тебя – грех. Ну, а коли ты такой твердый да знающий поп, садись за наш стол.
Слуги уже расстелили скатерть и поставили питье и еду.
– Не могу я за твоим столом есть-пить. – Аввакум опустил тяжелую свою голову на широкую грудь.
– Чем же стол мой тебе не пришелся? – Брови Василия Петровича так и подлетели.
– Патриарх Иосиф по случаю избавления от мятежа наложил пост на Россию.
– А знаешь поп, ты мне люб! – Шереметев, встал, обнял Аввакума за плечи и усадил возле себя. – Принесите нашему гостю рыбы да квасу.
Пока шел пир да разговор, далеко уплыли струги: вниз-то ходко корабли идут. Спохватился воевода. Причалил к берегу. Отпустил попа.
– Не страшно ли будет ночью идти одному, Аввакум Петрович? Как бы зверь не тронул?
– Среди людей живу – не пугаюсь, чего же мне зверя страшиться? – сказал Аввакум, кланяясь воеводе.
Солнце закатилось, и небо, угасая, нежно зазвенело вдруг, словно проросла небесная трава для белых небесных овец. Облака были круглые, маленькие – поярки, да и только.
А потом небо стало атласным, лиловым, как одежды архиереев. Аввакум прибавил шагу, поглядывая по сторонам: на померкшую землю и черную воду. Пахло мокрым чистым песком, пахло большой рекой.
Сверкнула над полями зарница, ибо зерно уже налилось, и пора было крестьянину точить серп и готовить ток. Еще сверкнуло. И Аввакум, глядя в небо, удивился перемене, словно бы рубаха крестьянская над головой – простенький синий кумач.
О том, что наступила ночь, сначала догадались ноги: стали промахиваться мимо петляющей в траве и уже совсем неразличимой стежки.
Скоро Аввакум потерял ее и пошел по берегу, разглядывая в Волге золотые гвоздики звезд.
Река раскачивала берега, чтобы перехитрить звезды, забаюкать, сорвать с места, унести, но ничего не получалось даже у нее, у матушки-Волги, – звезды стояли на месте.
«Господи! – подумалось вдруг Аввакуму. – Ведь нынче-то мы живем! Для нас, нынешних красота неба и земли!»
И кинулся он в траву, и глядел в звездную бездну, и не словами, всем нутром своим звал:
– Господи! Вот он я, перед Тобой! Объявись, Господи! Неужто мы, нынешние, недостойны зреть Тебя, как зрели древние.
Он ждал хотя бы знака, хотя бы падучей звезды, но звезды в ту ночь стояли твердо на своих местах.
Аввакум пришел домой, опередив зарю. И опять застал Марковну за работой.
– Хотели утопить, да не утопили! – сказал он ей, прислонясь спиной к двери. – Что же ты не спишь, голубушка! Чай, привыкнуть пора.
– Я тебя всегда ждать буду, – сказала Марковна. – Из любого далека ждать буду.
И заплакала вдруг.
– Да что же ты это? – всполошился Аввакум. – Да ты уж не плачь, богa ради. Все претерплю, а слезы твои вытерпеть – таких сил у меня нет.
– Ах, Петрович! От радости плачу! Милует нас Бог.
Сильная буря отрясла с деревьев листья, и недели на две раньше времени стал тихим и прозрачным нехоженый, заросший груздями лес.
– Батюшки вы мои! – ахал Савва, разгребая руками листья. – На всю Москву насолить груздей можно. А уж крепенькие-то! А уж скрипучие!
Названый брат на берегу неласкового, глубоко прошившего землю ручья варил хлёбово. Что было у них, то и сунул в котел: горсть пшена, горсть пшеницы, кусок свинины, засола и не прошлогоднего небось, заржавелой, пересохшей, – подаяние добрых людей.
– Опята! – возрадовался из лесу Савва. – Конопатенькие!
Насобирал в подол рубахи – тоже в котел пошли.
Славное получилось хлёбово, с дымком да с искоркой, на сентябрьском свежем воздухе, на сладкой горечи отживающих трав.
Только за ложки взялись, вышел из лесу старик. Борода ниже пояса тремя прядями. По бокам пряди белые, как березовая кора, а в середине рыжий пламень.
Савва вскочил, поклонился старику, ложку свою, облизав, протянул:
– Будь гостем, дедушка. Чем богаты, тем и рады.
Названый брат одобрительно закивал головой. Старик глянул на него и бровями зашевелил.
– Садись, дедушка! Мой названый братец тоже тебе рад, да сказать про то не может. Языка у него нет.
Старик перекрестился, взял у Саввы ложку, зачерпнул хлёбова, отведал.
– Вкусно!
Черпнул раз-другой, бороду утер, отдал ложку Савве.
– Ешь, отрок, я уже сегодня обедал. – Поглядывая из-под бровей на немого, спросил: – Издалека?
– А где нас только не было! – охотно откликнулся Савва. – Теперь из Москвы идем. Натерпелись страха, ноги в руки – и пошел, пока голову не снесли.
– Слышал про московские дела. А далече ли путь ваш? – снова спросил старик, упорно и открыто разглядывая названого брата.
– Идем, чтоб на месте не сидеть, – легко ответил Савва. – Куда дорога повернет, туда и мы.
– А если дорога – надвое?
– Тогда как поглянется. На которую братец покажет, на которую я сверну. Идем себе и идем.
– Как божьи птицы! – удивился старик. – Без промыслу, без умысла. Гоже ли так человеку разумному по земле шляться?
– С умыслом мы уже ходили, да без толку, – вздохнул Савва. – Брат у нас пропал. Ушел и как сквозь землю. Мы его и по городам искали, и по монастырям. Теперь наугад идем, бог пошлет, может, и сыщем.
– Как вас звать-величать? – спросил дотошный дедушка.
– Меня Саввой, а имени брата не ведаю. В тот день, когда я к их дому прилепился, злодей Плещеев им языки отрезал. Наказал его Бог! Жестокой смертью покарал!
– И про то сорока донесла, – сказал старик. – Ну а меня зовут Авива. Слыхали про такого?
– Нет, – признался Савва.
– Ну и слава богу! Забывается черная слава Авивы-разбойника. Здешние люди еще помнят, но годы идут, и куда звончей нынче имя Авивы-колодезника.
Савва с удивлением поглядел на названого брата своего. Тот вскочил, замычал, ткнул рукой в грудь старика, ударил себя ладонью по груди.
– Он у тебя бесноватый? – с беспокойством спросил старик.
– Да нет, смирный он.
– Мы-ы-ы! – Названый брат протягивал руки к старику и потом прижимал их к груди. – Мы-ы-ы!
– Ты – Авива! – тоненьким шепотом выдавил из себя Савва, словно боялся спугнуть птицу.
– Мы-ы-ы! – Названый брат кивал головой, и слезы текли по его большому лицу.
– Авива! – Савва обнял брата, и тот опустился на обмякших ногах на землю и, ткнувшись головой Савве в коленки, зарыдал, как ребенок.
– Ну чего ты? Чего? – ерошил ему волосы старик. – Имя сыскалось, глядишь, и брат отыщется.
Савва принес из ручья воды напоить Авиву, но старик сказал:
– Вылей! Пошли, я напою вас сладкой водой.
Савва и его названый брат собрали пожитки и пошли за старцем.
Через полверсты он показал им колодец у дороги. Они достали воду и подивились ее чистоте и вкусу.
– Идите за мной! – позвал старик, и они пошли за ним.
По дороге им встретилось еще три колодца, и в каждом вода была холодна, прозрачна и сладостна.
Старик привел Савву и тезку своего, Авиву, на гору и сверху показал им на деревеньки и починки, разбросанные по долине, и на колодезные журавли.
– Все это дело рук моих, а теперь и моего товарища, – сказал он. – Не ведаю, смоют ли чистые воды несчетные мои прегрешения, но вот уже четверть века я тружусь ради доброго слова людей, которые прежде видели от меня одни грабежи и обиды.
– А кто он, товарищ твой? – затая дух, спросил Савва, но старик не услышал вопроса, он быстро пошел с горы, да только не в сторону деревенек, а в чащобу.
«Чего с нас возьмешь?» – подумал Савва и пошел следом.
Его догнал Авива, положил ему на плечо руку, и Савва почуял: рука у брата дрожит.
На широкой поляне серебряно светилась осиновыми чешуйками луковка часовни. Отступив в лес, под темным сводом елей стояла низкая широкая изба.
Возле избы они увидели яму.
Старик сложил пальцы колечком и тонко свистнул. Послышался глухой шорох, покатились комочки сухой земли, и вылез из ямы безъязыкий брат безъязыкого Авивы.
Словно бы и не расставались, словно бы земля не нажгла ходокам пятки.
Они, помывши руки, сели вечерять. Ели и пили, друг на друга особенно не поглядывая, а потом погасили лучину, вышли посидеть перед сном на завалинке, и сидели, глядя на звезды смиренно и тихо, два брата и между ними их Саввушка.
Навалясь на оглохшую от осенней тьмы землю, небо играло звездами, и, зачарованный небесным огнем, ласково засветился из лесу высокий березовый пень.
– Здесь и будем жить, – сказал в ту ночь Савва, укладываясь на полу между братьями, – пора и мне ремесло знать, колодезное дело – доброе. А главное, груздей тут – косой коси. Насолим, чтоб аж до нового урожая.
Старик Авива спал, молча и тихо лежали братья, и Савва тоже затаился, и стало слышно, как потрескивают, холодея на сентябрьском заморозке, золотые волоконца сосновых бревен.
А у государства свои были заботы.
Первого сентября открылся Земский собор. 16 сентября государь приказал выдать жалованье дворянам и детям боярским, которые по выбору приехали из городов Московского царства, а сам уехал в Троице-Сергиеву лавру, где его ждал Борис Иванович Морозов.
25 сентября боярину Морозову были возвращены все его огромные земельные владения.
26 октября боярину Морозову пожаловали из дворцовых коломенских вотчин, под деревней Ногаткиной, луг в четыре десятины – для сокольников.
29 октября Морозов был в Кремле на крестинах Дмитрия Алексеевича, слушал составителей Уложения и подписал его.
Полгода продержалось у власти правительство старого боярства. Один из авторов Уложения, князь Прозоровский, по возвращении в Москву Бориса Ивановича Морозова поехал воеводой в Путивль, другой автор, Федор Волконский, – в Олонец, Никита Иванович Одоевский – в Казань, боярин Василий Борисович Шереметев отправился в Тобольск, судья Земского приказа Михаил Петрович Волынский – в Томск. Не тронули Якова Куденетовича Черкасского да Никиту Ивановича Романова.
Но все эти перемещения произошли не разом и в свое время, а покуда царь слушал и слушался советников своего отца, Черкасских и Шереметевых.
Со всех концов страны шли вести о мятежах. 11 июня случился бунт в городе Козлове, 5 июля – в Курске, 9 июля – в Устюге Великом, но Москва утихомирилась. Приказные люди подсчитывали страшные убытки и потери. Сгорело двадцать четыре тысячи домов, тридцать миллионов пудов хлеба стоимостью в триста семьдесят пять пудов золота. Погибли несметные сокровища московских купцов и бояр, у одного Шорина убытку было на 150 тысяч рублей. Никите Ивановичу Романову мятеж обошелся в несколько бочек золота. В огне пожара сгорело две тысячи человек.
Москва отстраивалась заново в который уже раз.
Когда недавние мятежники взяли в руки топоры, чтоб тесать бревна да ставить срубы, патриарх Иосиф разослал во все концы Московского царства грамоты о молебствии и двухнедельном посте.
…В конце 1648 года престарелый митрополит новгородский Аффоний по немощи и старости своей стал просить патриарха, чтоб отпустил его на покой.
Просьба митрополита Аффония совпала с горячим желанием царя Алексея Михайловича поставить архимандрита Новоспасского монастыря в митрополиты.
Никон посетил Аффония в Хутынском монастыре.
Когда-то митрополит посвящал Никона в игумены, теперь ему надлежало посвятить своего ученика на пастырскую деятельность в сане святителя.
Произошла обычная игра, столь любезная в среде монахов. Никон просил благословения у старца Аффония, старец Аффоний в смиренческом порыве пророчествовал:
– Благослови мя, патриарше Никоне!
– Ни, отче святый! – приятно удивлялся Никон. – Аз грешный – митрополит, а не патриарх.
– Будешь патриархом, благослови мя!
И Никон знал, что будет он патриархом, коль стал митрополитом. Три года был игуменом, три года архимандритом, а сколько быть ему в митрополитах – зависело от числа лет и дней, отпущенных дряхлому патриарху Иосифу.
Тотчас по вступлении в должность новгородского митрополита Никон в своей епархии ввел единогласие и портесное пение, любезное сердцу Алексея Михайловича.
ПОСЛЕДНЕЕ
Приглядевшись к румяному богомольному царю, русские люди, привыкшие окликать соседа по-уличному, прозвищем, назвали Алексея Михайловича Тишайшим.
Первые три тихих года правления увенчались, однако, большим московским пожаром и многими восстаниями посадских людей.
Пережив народную бурю «в двадесятое лето возраста своего», царь Алексей Михайлович сумел понять и согласиться с мыслью о том, что вершить суд над людьми, устраивать государственную жизнь, полагаясь на рассудительность, доброе сердце и честность отцов церкви, ближних своих людей и воевод, – значит постоянно испытывать терпение народа. И хотя терпение это было русским, то есть долготерпением, но ведь и разряд гнева тоже был русским, коротким, как молния, и, как молния, невероятно разрушительным.
Царь, за все три года никого не обидевший, увидел вдруг, что в стране нет такого сословия, которое было бы довольно жизнью. Крестьяне стремились сбить с ног своих невыносимую колоду крепостничества, посадские люди рвали путы тягла, дворяне косились на бояр и монастыри – крестьяне, пускаясь в бега, искали сильного хозяина, – бояре, местничаясь, были в вечном своем недоверии и недовольстве, и, уж конечно, они были против того, чтоб вернуть посаду земли, а прежним владельцам – работников.
Складывая с себя ответственность за все неправды, проистекающие от всеобщего брожения, царь Алексей Михайлович указал быть Земскому собору, а «доклад написати» самым ученым боярам да дьякам.
Князья Одоевский, Прозоровский, Волконский и дьяки Леонтьев и Грибоедов в 1649 году предложили Собору на рассмотрение и утверждение девятьсот шестьдесят семь статей, разбитых на двадцать пять глав.
Собор доклад утвердил, и отныне каждая статья его стала законом, а весь свод их – «Соборным уложением царя Алексея Михайловича».
Начиналось оно главой «О богохульниках и церковных мятежниках» и завершалось «Указом о корчмах».
Авторы Уложения, князья и думные дьяки, показали себя знатоками духа, быта и народной жизни.
«А будет который сын или дочь… отца и мать при старости не учнет почитать и кормить… и таким детям за такие их дела чинить жестокое наказание, бить кнутом же нещадно и приказать им быти у отца и у матери во всяком послушании безо всякого прекословия, а извету их не верить. А будет который сын или дочь учнут бити челом о суде на отца или матерь, и им на отца и на матерь ни в чем суда не давати да их же за челобитие бить кнутом».
Авторы Уложения выказывают себя справедливыми. Вот, к примеру, статья 279: «А буде у кого на дворе будут хоромы высокие, а у соседа его блиско тех высоких хором будут хоромы поземныя. И ему из своих высоких хором на те ниския хоромы соседа своего воды не лить и сору не метать. А будет он на те ниския хоромы учнет воду лить или сор метать… и у него те хоромы (высокие) отломати, чтобы впредь соседу от него никакова насильства не было».
Но стоит заглянуть в статьи «Суда о крестьянах» или в статьи «О посадских людях», сразу же становится ясным: князья-законники пишут законы, удобные себе, крестьяне для них всего лишь имущество.
«Беглых крестьян и бобылей, сыскивая, свозити на старые жеребьи, по писцовым книгам, с женами и с детьми и со всеми их крестьянскими животы без урочных лет».
Столь же суров княжеский закон и к посадским людям: «А которые московские и городовые посадские люди были в посадском тягле и стали в пушкари, и в затинщики, и в воротники, и в кузнецы, и в иные во всякие чины, и тех, по сыску, всех имати в тягло».
Триста пятнадцать подписей скрепило новое русское право, и право это было крепостническое.